— Что Гоша говорит? — спросила мать
Илья помолчал, прожевывая кусок.
— У Матвейки зуб прорезался, — наконец сказал он.
На воскресенье была запланирована Ляля. И пустая квартира. Вернее сказать, Ляля в пустой квартире, которая принадлежала приятелю двоюродного брата жены Егора. Приятель время от времени уезжал в длительные командировки, парнем был холостым, свойским и непринужденным и просил только, чтобы после себя не оставляли грязной посуды, пустых бутылок и разверстой постели.
— Приду поздно, — сообщил Илья в пространство между матерью и бабкой. Может, ночью… А может, утром. В морг не звонить, копытами не бить, звонким голосом не ржать.
— А где же ты покушаешь? — взволновалась бабаня.
— Слушай, женись уже на ней, — сказала мать, — надоело!
— На ком, мутхен?
— На этой Жанне.
— Опомнись, мать? Какая Жанна? — искренне развеселился сын. — Жанна кончилась в прошлом квартале. Не суетись, допускай все до…
— Пошел вон, — тихо сказала мать и ушла на кухню, хлопнув дверью.
Илья лихо съездил щеткой по туфлям, выпрямился, отпихнул ногой тапочки и, послав бабке воздушный поцелуй, вышел. Бабка вздохнула кряхтя, опустилась на колени, нашарила под тумбочкой левый тапок любимого внука и аккуратно поставила его на место.
Зайдя в кухню, она оторопела: глядя в окно, спиной к ней, в позе одинокого путника, спрятавшегося от дождя под дерево, стояла Валя. Обняв себя обеими руками, вздрагивая, как от холода. Валя плакала. А внизу, за окном, легкой танцующей походкой, в замшевом пиджаке и дареной синей водолазке, стройный и плакатно красивый, шагал по двору ее окаянный сын.
…По пути Илья решил зайти в гастроном, взять чего-нибудь легкого, сухого. Так получалось в последние годы, что это было необходимой прелюдией ко всему остальному. Мысленно он называл это «раскрепоститься», на том и поладил с собой однажды. Мысленных кратких определений мотивов многих своих поступков у него накопилось много. Так было проще.
Он стоял под навесом овощного киоска и прикидывал — до какого гастронома ближе: того, что возле Старого рынка, или до большого, нового, на углу Кировской и…
«Квартиру получила… — вдруг подумал он. — Научный работник. Дом сплошь для ведущих специалистов. Ну, посмотрим, что это за дом… Да это и по пути, возле универсама, — небрежно сказал он себе. — На тринадцатый троллейбус, без пересадки…»
…Дом оказался типовой шестнадцатиэтажной башней, балконы выкрашены в дикий розовый цвет. Его еще не заселили полностью, и он выглядел нежилым, голым. Накрапывало. Илья стоял на тротуаре и пытался определить, какие окна могут быть окнами Наташиной квартиры. «Не спросил у Егора, какой этаж подумал он неожиданно и оборвал себя сразу — А зачем тебе? Новости спорта. Наталья понадобилась через семьдесят лет…» И тут же усмехнулся и, обозвав себя крепким словом, повернул в сторону большого нового универсама, рядом с домом.
Он вошел в магазин, ища глазами Наташу, и даже не удивился, когда увидел ее в очереди. Теперь ему уже было ясно, что зашел он сюда специально, в надежде ее увидеть. Он стоял, прислонившись к какой-то витрине, и разглядывал Наташу, насколько это позволяли снующие перед глазами фигуры.
«Ну и что? — думал он. — Ничего особенного. Решительно ничего. Баба как баба. Подойти, что ли? Почему бы — нет? Ах, вы научная дама? Ах, ах!»
Минут через пять он все-таки заставил себя подойти к ней и, заглядывая через ее плечо, спросил насмешливо, подражая простецким бабам:
— Женщина, что дают, а?
Женщина обернулась. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга, наконец, как ему показалось, непринужденно Илья сказал:
— Здравствуй.
— Здравствуй, Илюша, — просто и спокойно ответила она. Илья смотрел на нее не отрывая глаз, смотрел помимо воли, и хотел не смотреть, а все смотрелось. Да, сейчас, вблизи, было видно, что Наташа изменилась неузнаваемо, что-то случилось: значительность открытого лба, высоких бровей, пристальных карих глаз и удивительное сочетание властности и страдания в выражении губ и подбородка не давали взгляду оторваться от ее лица. Это была икона, какие можно еще встретить в северных русских селах.
— Как жизнь? — спросил он с судорожной улыбкой, ничего больше не пришло в голову.
— Потихоньку, — сказала она. — А ты все в мальчиках ходишь?
— Ага, мне нравится, — прищурившись, ответил он. Не от досады ответил, так, в силу характера.
Рядом вертелся какой-то мальчик в красной курточке.
— Граждане, даем только участникам! — крикнула в толпу продавщица. Неучастники, не становитесь!
— Мы неучастники, — усмехнулся Илья, — выйдем, что ли? — Они стали пробираться к выходу, и все время мальчик в красной курточке путался под ногами.
На улице моросило, тротуар мерцал щедрыми лужами. И вверху, в грязных отрепьях туч, неторопливо плыли опрокинутые лужи немощно голубого неба. Эти небесные лужи перемещались, меняли очертания, толпились, расползались… Вообще, вверху было неблагополучно.
Илья с Наташей остановились под навесом на автобусной остановке. На мокрую скамейку нельзя было сесть. Вообще все вокруг было не приспособлено для неожиданных встреч. Наташа молча смотрела на Илью, к властно-страдальческому выражению ее губ прибавилось вопросительное выражение глаз. Она глядела, словно хотела дознаться, зачем Илья встретился ей снова. Назойливый мальчик в красной курточке почему-то не отставал от них.
— Мальчик, — сказал Илья, — иди домой, что ты здесь вертишься?
— Это мой, — тихо улыбаясь, сказала Наташа. — Это старший, а есть еще младший, четыре года.
— Молодец! — сказал Илья непонятно кому — то ли мальчику, то ли самой Наташе. Впрочем, он и сам не понимал сейчас, что и зачем говорит. Он неотрывно смотрел на нее.
— Ты все там же? — спросила она. — Я Егора на днях встретила, он рассказывал.
— Да! — оживленно подтвердил Илья. — Я верен своей рубрике «О том, о сем». И если ты солишь огурцы по газетному рецепту, то знай, что…
— Я не солю, — мягко улыбнувшись, перебила его Наташа, — на огурцы времени не хватает. От чертежей голова пухнет.
— А у меня не пухнет! — вызывающе весело сказал он. — Ты же знаешь, я к своей голове отношусь с нежностью.
Она вдруг без улыбки взглянула на него.
— Да, знаю, — и взяла сына за руку. — Ну, прощай. Всего тебе…
— Подожди! — воскликнул он, почему-то испугавшись, что Наташа уходит, но, увидев ее вопросительный взгляд, осекся:
— Я… хотел… Давай, что ли, провожу.
— А мы рядом, вон, в третьем подъезде. — Наташа кивнула в сторону дома. — Маме и бабане привет, — и отойдя уже на несколько шагов, негромко сказала мальчику: — Надень капюшон, Илюша…
— Что?! — тихо спросил самого себя Илья, глядя им вслед, хотя почти сразу понял, что это имя ее сына. Они вошли в подъезд, а Илья опустился на мокрую скамейку и долго сидел так, не ощущая тяжелой намокшей куртки на себе, мелких злых дождинок, бегущих по лицу. Сидел, безучастно глядя на останавливающиеся автобусы, словно именем обыкновенного мальчика в обыкновенной красной курточке можно было ударить так больно взрослого человека.
Бабаня и Валя шили из голубого ситчика наволочки на подушки. Телевизор изображал Софию Ротару, поэтому, как вошел Илья, не слышали. Когда же увидели его — мокрого и немого, как пень, бабка прямо ахнула, а мать на всякий случаи сказала:
— Ну, прямо — тезка Репин, «Не ждали», — но насторожилась. Илья молча раздевался. Напряжение возрастало.
— Что случилось? — крикнула бабаня.
— Ничего не случилось, — сказала мать, нагнетая напряжение. — Что с ним может случиться? Наверное, в лужу свалился.
Илья молчал. Он снял мокрые грязные туфли и стал кропотливо и как-то заторможенно искать под тумбочкой тапки.
— Ты быстро управился, — продолжала забияка мать. — А может, квартал кончился?
— Валя, уймись! — крикнула бабаня. Она бросилась помогать внуку искать тапочки.
— Анжелла дала ему отставку! — торжественно провозгласила неуемная Валя.
Тапочки, оказывается, стояли там, где им было место стоять от сотворения мира, и этот неожиданный порядок вывел Илью из странного мокрого отупения. Он прошел в комнату, смежную со столовой, и, остановившись в дверях, тихо сказал:
— Так, убедительная просьба — оставить меня на сегодня в покое… — и бесшумно затворил за собой дверь.
Он лежал в темноте на куцем бабкином диванчике и занимался совершенно новым для него делом — пытался разобраться в себе самом. Разобраться хотелось, но с непривычки это не получалось.
«Ну, нравилось бабе имя… — успокаивал он себя, — а что, имя древнее, мужественное…» И еще думал: «Ну, расцвела, да, чертовски расцвела. Разве в этом дело? Господи, да неужели это меня заело?»
Дверь приоткрылась, мать без обычной задиристости спросила:
— Какая-то Ляля звонит. Пойдешь говорить?
— Нет.
— А что сказать?
— Скажи, что я сдох. Что-нибудь навсегда.
Мать молча прикрыла дверь.
Илья сел на диванчик, сглотнул, судорожно погладил колени, встал, прошелся. Он чувствовал необходимость постоять на ногах, иначе ему казалось, что его перевернули на голову. Фонарь за окном торчал у дороги сбоку припека, сиротливо, и лужа под фонарем лежала сиротливо, такая нарядная, сверкающая лужа — и никому не нужна. Одинокий мокрый бегемот… Илья опять лег на спину, уставился в потолок. По дороге проезжали машины, и свет их фар то возникал на потолке, то пропадал. И его мучила эта странная связь потолка и дороги, существующих столь раздельно друг от друга, но все же связанных между собой неверным желтым светом мимолетных фар. Его мучила почему-то эта странная взаимосвязь дороги, машин, потолка, света фар, его жизни и того неуловимо-страдальческого, что увидел он в Наташином лице. Он слышал, как в столовой улеглась на его тахте бабаня, как возилась на кухне мать. Тогда, осторожно приоткрыв дверь, он на цыпочках мимо спящей бабани вышел на кухню. Мать энергично и сосредоточенно вытирала стол тряпкой.
— Мать, — сказал он, — а вот если б тебе сатана пообещал счастья и молодости лет на пятьдесят, ты б душу продала?
«Очухался, золотко», — подумала мать и уже хотела ответить чем-то едким, но подняла голову и сердце ее захолонуло: на нее исстрадавшимися серыми глазами, словно желая допытаться до единственной, необходимой ему истины, смотрел ее молодой Семен.
— Продала бы? — настойчиво повторил он.
— Не сомневаясь ни минуты, — твердо сказала она.
— Нет, постой… Ты подумай: там же котлы кипят, в смоле варятся, на сковородках жарятся. Больно же!
— Ну и что, там все жарятся! — серьезно возразила мать. — Посмотришь на всех — и тебе легче становится. Не то что в жизни.
Он вдруг ушел в коридор, слышно было, как открывается встроенный шкаф, как Илья что-то ищет, переставляет на полках банки.
— У нас выпить ничего нет? — негромко спросил он из коридора. — Наливки какой-нибудь? — и опять появился в кухне, неприкаянный, с бестолковыми руками. — Вишневой какой-нибудь, или что там бабаня делает? Давай выпьем, мам…
— Ну? — не шелохнувшись, словно не слыша его слов, спросила мать, выжидающе-напряженно глядя на сына.
— Привет тебе от Наташи.
— Так… — жестко, как следователь на допросе, проговорила она.
— Вот и все…
Они замолчали. Мать смотрела на Илью, внимательно и жадно, словно это был не он сам, а какой-то посторонний человек, принесший ей весть о нем, о давно пропавшем, сгинувшем много лет назад и вдруг давшем знать о себе сыне.
— Ты влюбился, — неожиданно сказала она. — Наконец-то ты влюбился, олух.
В столовой усердно стрекотал маленький будильничек.
— Дело не в этом, — тихо ответил сын. Он хотел еще что-то сказать, но махнул рукой и вышел.
На рассвете он наконец вздремнул и спал часа полтора тревожно и тоскливо. Снилось, что бегает он, маленький и плачущий, в красной курточке, по чужим подъездам, сырым и холодным, ищет мать, а она вроде бы и мать и одновременно Наташа. И нет ее нигде, потерялся Илья, потерялся, маленький. Курточка красная намокла, зябко, есть хочется, да и сочинение надо успеть написать, как-никак, десятый класс, выпускной…
В семь часов длинно и тошно зазвонил будильник. Илья вскочил, не понимая, что происходит, бросился к телефону, схватил трубку и, крикнув в нее нервно: «Наташа?!» — стоял так, несколько секунд, покачиваясь. Будильник все звонил. Бабаня всегда накручивала его до предела, потому что все трое они поднимались тяжело. Илья побрел на кухню, постоял там у окна, тупо глядя во двор, потом отломил от буханки кусок хлеба и, вяло жуя, стал одеваться в коридоре. Он уже не пытался разобраться в себе, ему казалось, что во всем он разобрался, пока бегал в красной курточке по чужим холодным подъездам. Отвращение к себе, взвинченное за ночь до состояния осточертелой тоски, тихо подрагивало где-то в горле.
— Илюша, — осторожно позвала из комнаты бабаня, которая с пяти утра уже шепталась о чем-то с Валей, — ты бы поел, сынка…
Илья молча завязывал шнурки на туфлях. В коридоре было темно, но он не включал света из странной мутной злобы к себе.
— И чего ты так рано всполохнулся? — опять робко подала голос бабаня.
— Ничего, бабань, я не сдохну, — ласково и зловеще проговорил из коридора внук. — Не сдохну я, бабаня, к сожалению.
Уже выходя на лестничную клетку, Илья услышал, как мать сказала бабке раздраженно:
— Я же просила не приставать!
В редакцию он пришел раньше всех, чего прежде не бывало. Походил по комнате, в которой стояли четыре стола — его у стены, уютный, с черной настольной лампой.
Ощущение вздрагивающей в горле тоски не проходило, хотелось громко выть, как выла бабаня на похоронах своей сестры, бабнюры, хотелось, наконец, разбить что-то, ну, хотя бы схватить настольную лампу за лебединую шею и швырнуть в окно. Новая вчерашняя Наташа в нем не потускнела, а наоборот, разгоралась все ярче и больней. За ее статной спиной архангеловыми крылами вздымались листы ватмана с чертежами особой важности. Подобно рафаэлевой мадонне, на руках она несла защищенную кандидатскую, а где-то внизу, на пышных ватных облаках, бегали двое пацанов — один маленький и смутный, другой постарше, лет восьми, в красной курточке.
Илья не заметил, как задремал, сидя за столом, свесив голову на руки. Разбудила его невинное дитя практиканточка Леночка, которая не заходила обычно в двери, а брала их штурмом, начиная разбег со двора.
— Илю-у-ушка!! — закричало невинное дитя, влетев в комнату, и наткнувшись на спящего Илью. — Ты что, ночевал здесь?! Ты что, заболел? Ты что — пьяный?!
Илья вздрогнул, отодрал от стола пудовую голову и бессмысленно уставился на Леночку, пытаясь понять, где он, откуда здесь взялся и кто это кричит перед ним, округлив в ужасе веселые нарисованные глазенки. И вдруг все вспомнил — вчерашний день, и бессонную ночь, и Наташу с мальчиком; тихо вздрагивающая в горле тоска тяжелой волной ударила ему в грудь, и он сухо и напряженно сказал, глядя мимо практиканточки:
— Послушайте, Лена, а ведь я, между прочим, на пятнадцать лет старше вас. Извольте говорить мне «вы», нравится вам это или не нравится, — и, не глядя на остолбеневшую Леночку, вышел из комнаты, потирая ладонями помятое лицо. Сегодня он казался себе очень постаревшим, а проходя мимо облупленного трюмо в вестибюле, подумал: «У меня лицо… поношенное… Сильно поношенное…»
Он не знал, куда деть себя до конца дня, а потом, куда деть себя до утра, и опять до конца дня, и до конца жизни.