На второй – маленькой и прямоугольной – фотокарточке я снята вместе с отцом у стенки, украшенной кувшинами и цветами. Это было в Биаррице в конце августа 52-го года, скорее всего, на берегу моря (его здесь не видно), во время нашей турпоездки в Лурд. Рост мой не больше метра шестидесяти, я чуть выше отцовского плеча, а в нем было метр семьдесят три. Волосы за три месяца у меня отросли и образуют курчавую шапку, перевязанную лентой. Этот очень мутный снимок был сделан старым полароидным аппаратом, который родители выиграли на ярмарке еще до войны. Лицо и очки вышли очень нечетко, видно только, что я улыбаюсь. На мне белые юбка и блузка – униформа, оставшаяся после праздника молодежи христианских школ. На плечи наброшен пиджачок. На той фотокарточке я кажусь тонкой и плоской – из-за юбки, облегающей бедра и расширяющейся книзу. В этом наряде я похожа на маленькую женщину. На отце темный пиджак и темный галстук, но светлые брюки и рубашка. Он натянуто улыбается. Как всегда на фотографиях, лицо у него напряженное. Да и у меня наверняка тоже, потому что мы оба знали, что – в отличие от прочих туристов – только стараемся сойти за шикарных и беззаботных курортников. На обеих фотографиях, даже улыбаясь, я не разжимаю рта из-за кривых и плохих зубов.
Я всматриваюсь в эти фотографии до полного отупения, словно надеясь перевоплотиться в девочку, преклонившую колени в фотоателье и стоящую рядом с отцом в Биаррице. Но если бы я увидела эти фотографии впервые в жизни, то никогда не узнала бы себя. (Уверена, что «это я», и не могу узнать себя: «Нет, это не я».)
Их разделяют всего три месяца. Первая датирована началом июня, вторая – концом августа. Они слишком различны по качеству и формату, чтобы судить по ним о переменах в моем лице и фигуре. И все же для меня это две временные вехи – первая фотография, запечатлевшая меня в белоснежном облачении после обряда причащения, знаменует прощание с детством, вторая – начало той поры, когда я буду жить с постоянным чувством стыда. Быть может, мне хочется выделить в тех летних месяцах какой-то конкретный период, как это сделал бы историк. (Ведь говоря «в то лето» или «это было в то лето, когда мне исполнилось двенадцать», я придаю сказанному неоправданную романтичность, хотя то лето было ничуть не романтичнее нынешнего, а я не думаю, что лето 95-го заслужит когда-нибудь подобного упоминания: «в то лето».)
От 52-го года у меня сохранились и другие вещицы:
черно-белая почтовая открытка с фотографией Елизаветы II. Мне подарила ее дочка гаврских друзей моих родителей – она ездила с классом на коронацию. С самого начала на обороте этой карточки было коричневатое пятнышко, вызывавшее у меня брезгливость. Каждый раз, когда мне попадалась на глаза эта открытка, я тут же вспоминала и пятнышко. Елизавета II снята в профиль, взгляд ее устремлен вдаль, короткие черные волосы зачесаны назад, большой рот благодаря темной помаде кажется еще крупнее. Левая рука поглаживает мех, в правой веер. Не помню, казалась она мне красивой или нет. Возможно, я даже не задавалась подобным вопросом, ведь это была королева;
красная кожаная сумочка для рукоделия, ее содержимое – ножницы, крючок, шило для прокалывания дырок и т. д. – потерялось; эта сумочка, подаренная мне на Рождество, была очень удобной – я носила в ней и письменные принадлежности;
почтовая открытка с интерьером Лиможского собора – я отправила ее матери во время паломничества в Лурд, куда ездила с отцом. На обороте крупными буквами выведено: «Отель в Лиможе очень большой, здесь очень много иностранцев. Крепко целуем». Внизу – мое имя и «Папа». Адрес писал отец. На почтовом штемпеле дата: 22.08.52;
комплект почтовых открыток «Замок Лурда. Пиренейский музей», который я, очевидно, купила во время его посещения;
слова и ноты песни
молитвенник, лежащий под перчатками на более раннем снимке, называется
Все последние дни я только и думаю, что об этой воскресной сцене. Стоило мне описать ее, как она снова ожила передо мной – в красках, жестах и голосах. Сейчас она уже снова поблекла, а голоса приглушились, словно в фильме, который смотришь по цифровому каналу без декодера. Но перевожу я ее на язык слов или нет – от этого ничего не меняется. Она всегда будет означать для меня соприкосновение с безумием и смертью. И этой сценой я поверяла все другие мучительные события моей жизни, которые неизменно уступали ей по значимости.
Поскольку меня неудержимо тянет вернуться к написанным строчкам и я уже не могу заниматься ничем другим – то есть все говорит о том, что я начинаю писать новую книгу, – я решилась все разом вспомнить. Но оказывается, мне запомнился лишь голый факт. Эта сцена жила во мне как застывшая картина, и я пытаюсь придать ей движение, лишить иконной святости (я, например, уверена, что это она побудила меня взяться за писательство и подспудно присутствует во всех моих книгах).
Я уже давно ничего не жду от психоанализа или банальных схем, предлагаемых психологами-специалистами по семейным отношениям: властная мать и отец, которого на смертельный жест толкает жажда расквитаться за постоянное подчинение. «Семейный травматизм», «добрые духи детства покинули меня» – нет, это не обо мне. Лучше всего пережитые мною чувства выражают единственно верные слова, вырвавшиеся у меня в тот день: я страшилась, что по вине отца свихнусь на всю жизнь. Никакие другие слова здесь не подходят.
Вчера я поехала в Руанский архив, чтобы полистать газету
Правый верхний угол первой полосы неизменно занимали метеосводки аббата Габриэля. Я не смогла вспомнить, чем был заполнен каждый из этих дней – во что я играла, где гуляла. Солнце или переменная облачность с прояснениями, порывы ветра – сегодня все эти приметы времени мне уже ни о чем не говорят. Я помню бо́льшую часть событий, о которых писала газета – война в Индокитае и Корее, волнения в Орлеане, план Пинэ[11], – но я не связывала их конкретно с 52-м годом, потому что только позднее осознала их значение. Читая сообщения о том, что «В Сайгоне взорвано шесть велосипедов» или «Во Френе Дюкло[12] арестован за посягательство на государственную безопасность», я не могу связать их с той девочкой, какой была в 52-м году. Странно думать, что Сталин, Черчилль, Эйзенхауэр были для меня такими же реальными фигурами, какими являются сегодня Ельцин, Клинтон или Коль. Я ничего не узнаю. Словно не жила в то время.
Увидев фотографию Пинэ, я была поражена его сходством с Жискаром д'Эстеном – но не сегодняшним облысевшим Жискаром, а тем, каким он был двадцать лет назад. Выражение «железный занавес» напомнило мне урок в частной школе, на котором учительница спрашивала нас, что означал для христиан десяток бусинок в четках, и мне представлялась огромная металлическая решетка и бьющиеся о нее мужчины и женщины.
Зато я без труда узнала юмористический комикс «Пустике» – вроде тех, что долгое время печатались на последней странице газеты «Франс-суар», и шутку того времени, хотя и не помню, казалась она мне в детстве смешной или нет.
– Ну как, рыбак, клюет?
– Да нет, месье, это же пескари. А они совсем не злые.
Я узнала также рекламу и названия фильмов, которые шли сначала в Руане, а потом доходили и до нашего И.:
Каждый день случалось какое-нибудь несчастье: двухлетний ребенок ел круассан и внезапно умер; фермер отсек ноги сыну, который, играя, спрятался в пшенице; взорвавшаяся мина убила троих детей в Крейле. Меня особенно интересовали такие факты.
На первой полосе – цены на масло и молоко. Деревня в ту пору играла большую роль – об этом можно судить по сообщениям о ящуре, репортажам о жизни жен фермеров, рекламе ветеринарных препаратов: лапикрина, оспорцина. По обилию рекламируемых пастилок и сиропов можно подумать, что все поголовно страдали кашлем, но избегали врачей и лечились только этими средствами.
В субботних номерах была рубрика «Для вас, дамы». Я уловила некоторое сходство между представленными в ней пиджаками и пиджачком, который наброшен у меня на плечи в Биаррице. Но уверена, что во всем остальном мы с матерью не следовали моде тех лет. И прически, которые я увидела в этой рубрике, не имели ничего общего с моей шапкой слегка отросших кудряшек все на том же снимке.
Я подошла к субботне-воскресному номеру за 14–15 июня. На первой странице крупные заголовки:
УРОЖАЙ ЗЕРНА НА 10 % ПРЕВЗОШЕЛ ОЖИДАЕМЫЕ РЕЗУЛЬТАТЫ
24-ЧАСОВЫЕ АВТОГОНКИ В ЛЕ-МАНЕ НЕ ВЫЯВИЛИ ФАВОРИТОВ
В ПАРИЖЕ ГОСПОДИН ЖАК ДЮКЛО ПОДВЕРГНУТ ДЛИТЕЛЬНОМУ ДОПРОСУ
ПОСЛЕ ДЕСЯТИДНЕВНЫХ ПОИСКОВ ТЕЛО МАЛЫШКИ ЖОЭЛЬ НАЙДЕНО РЯДОМ С ЕЕ ДОМОМ. ОНА БЫЛА СБРОШЕНА В СТОЧНУЮ КАНАВУ СОСЕДКОЙ, СОЗНАВШЕЙСЯ В ПРЕСТУПЛЕНИИ
После этого листать газеты расхотелось. Выйдя из архива и спускаясь по лестнице, я вдруг поняла, что чуть ли не надеялась отыскать в газетах за 52-й год сообщение о той самой сцене. Позже я не без удивления подумала, что ведь она случилась как раз в тот день, когда в Ле-Мане стоял непрерывный гул машин. Сближение этих двух событий показалось мне невероятным. Я даже в мыслях не могу сопоставить с той сценой ни один из бесчисленных фактов, что произошли в мире в то же самое воскресенье. Только для меня она была реальной.
Передо мной перечень событий, фильмов и рекламных объявлений, которые я старательно выписала, проглядывая газету
Для меня важнее отыскать слова, с помощью которых я познавала себя и мир. Вспомнить, что казалось естественным или недопустимым, а то и невозможным. Но я, женщина 95-го года, не способна перевоплотиться в девочку 52-го, которая знала лишь свой маленький городок, семью, частную школу и владела крайне бедным лексиконом. В девочку, у которой еще вся жизнь впереди. Ведь себя по-настоящему не помнишь.
Чтобы воскресить мир моего детства, придется вспомнить правила жизни и ритуалы, верования и духовные ценности того времени, бытовавшие в нашей среде, школе, семье, провинции – они представлялись мне совершенно бесспорными и определяли мое существование. Я должна вспомнить все, что меня формировало: местный диалект, религиозные понятия, лексику родителей, неотделимую от их жестов и окружающих предметов, романы, что я читала в женских журналах
Это будет, конечно, не художественное повествование, которое воспроизводит, а не исследует реальность. Мне хочется не просто оживить и записать на бумаге картинки из моего детства, но рассмотреть их под разными углами зрения, как документы – чтобы они полностью прояснились. Короче, буду изучать собственную жизнь как этнолог.
(Об этом не стоило даже и говорить, но я не могу взяться за работу, если не обозначу четко своей задачи.)
Возможно, я постараюсь вписать эту страшную сцену – как нечто естественное – в словесный и бытовой контекст своего детства. А может, мною движет нечто безумно-гибельное – как заклинание из чуждого мне сегодня Евангелия. Заклинание, напоминающее мне таинственный обряд вуду:
ПРИМИТЕ И ЧИТАЙТЕ,
ИБО ЭТО ЕСТЬ ТЕЛО МОЕ,
КОТОРОЕ ЗА ВАС БУДЕТ ПРЕДАНО…
ЭТО ЕСТЬ ЧАША КРОВИ МОЕЙ,
КОТОРАЯ ЗА ВАС
И ЗА МНОГИХ
ПРОЛЬЕТСЯ.
До июня 52-го года я еще ни разу не покидала родных мест, которые повсюду называют несколько туманно, но всем понятно:
В понятие
В 52-м я не мыслю себя вне И. За пределами его улиц, магазинов и соседей, которые знают меня как
(Нет смысла называть этот город, как я делала это в других своих книгах, потому что здесь он фигурирует не как обозначенный на карте географический пункт, который переезжаешь по дороге из Руана в Гавр на поезде или машине по пятнадцатой автостраде. Пусть остается безымянным местом моего рождения, где я тотчас впадаю в оцепенение и тоску, которые вытесняют все мысли и воспоминания о прошлом, словно затягивая меня обратно в это прошлое.)
Центр, пострадавший от пожара при наступлении немцев в 40-м, а затем во время бомбежек, как и вся Нормандия, отстраивается. Все здесь уживается рядом: стройки, пустыри, новые трехэтажные дома из бетона, где первые этажи занимают модные магазины, а рядом бараки-времянки и старинные здания, которые пощадила война: мэрия, кинотеатр «Леруа», почта, павильоны рынка. Церковь сгорела, и под нее отвели клуб, сохранившийся на площади по соседству с мэрией: богослужения происходят на сцене, а люди сидят в партере или на галерее, опоясывающей зал.
От центра лучами расходятся мощеные или крытые асфальтом улицы с тротуарами и домами, сложенными из кирпича или камня, частными владениями, которые прячутся за высокой оградой и принадлежат нотариусам, врачам, директорам и т. д. На некотором расстоянии друг от друга располагаются школы – бесплатные и частные. Это уже не центр, но и не пригород. А дальше тянутся окраины, жители которых, отправляясь в центр, говорят, что идут «в город» или «в И.». Между центром и этими кварталами нет четкой границы – правда, здесь кончаются тротуары, больше старых глиняных мазанок (в две-три комнаты, без водопровода, с туалетом во дворе и огородами), магазины встречаются все реже, только традиционные «бакалея-кофе-уголь», появляются уже и «поселки». Но всякий хорошо знает, что такое центр – туда не ходят за покупками в шлепанцах или в рабочей спецовке. Чем дальше от центра, тем меньше огороженных вилл и все больше домов с общими дворами. На краю города дороги вовсе не мощенные, и во время дождя рытвины заполняются водой, а за насыпью начинаются фермы – это уже деревня.
Квартал Кло-де-Пар тянется от центра до моста Кани, пролегая между улицей Репюблик и кварталом Шан-де-Курс. Улица Кло-де-Пар, соединяющая центр с Гаврским шоссе и мостом Кани, – это и есть главная ось города. Лавка и кафе моих родителей – в нижней части улицы (мы говорим, что «поднимаемся в город»), на углу мощенного гравием переулка и улицы Репюблик. Я могу ходить в свою частную школу в центр и по этой, и по параллельной улице, Кло-де-Пар. Хотя они совершенно непохожи. По улице Репюблик – широкой, асфальтированной, с тротуарами от начала до конца – курсируют машины и автобусы в сторону побережья и пляжей, что находятся от нас в двадцати пяти километрах. В ее верхней части возвышаются шикарные виллы, но их владельцев никто даже в глаза не видел. Гараж «Ситроена», дома, выходящие непосредственно на улицу, открывшаяся в ее нижней части мастерская по ремонту велосипедов не нарушают общего благообразия.
По правую руку, не доходя моста и ниже здания SNCF[13], – два больших пруда, в одном – вода черная, в другом – зеленая и затянутая тиной, между ними – узкая земляная дорожка. Эти пруды, принадлежащие железной дороге, – городское место смерти. Женщины приходят сюда топиться даже с противоположного конца города. Поскольку от улицы Репюблик пруды отгорожены насыпью и глухой изгородью, их уже не причисляют к этой улице.
Улица Кло-де-Пар – узкая, кривая, без тротуаров – то скатывается под горку, то круто сворачивает в сторону, движение по ней очень слабое – лишь редкие трудяги катят вечером на велосипедах в сторону Гаврского шоссе. В послеполуденные часы здесь царит тишина и доносятся отдаленные деревенские звуки. Несколько вилл предпринимателей по соседству с их мастерскими, множество старых невысоких домов, тесно прижатых друг к другу и заселенных служащими и рабочими. Четыре узкие непроезжие дороги соединяют улицу Кло-де-Пар со старым кварталом Шан-де-Курс, который тянется до самого ипподрома, над которым массивной громадой нависает здание богадельни. Это квартал ветхих домишек с тенистыми садиками и заборами, сквозь которые редко пробивается солнце – здесь живут самые «социально уязвимые» слои: многодетные семьи и старушки. Улицу Репюблик от тропинок Шан-де-Курс отделяют всего триста метров, но это совершенно два разных мира – благополучия и нищеты, городских и сельских манер, простора и скученности. Мир обеспеченных людей, о которых ничего не известно, и мир бедняков, о которых известно все: какие они получают пособия, что едят и пьют, когда ложатся спать.
Впервые с неукоснительной точностью описать улицы моего детства, о которых я позже никогда не задумывалась, – значит выявить то негласное социальное расслоение, которое они отражали. Ну разве это не святотатство! Вместо нежных воспоминаний, сотканных из впечатлений, красок, образов (Ах, вилла Эделин! Ах, голубая глициния! Ах, заросли ежевики на Шан-де-Курс!), я вычерчиваю жесткие линии, которые лишают их шарма, но обнажают истину, с которой не спорит даже моя память: в 52-м мне было достаточно мимоходом взглянуть на фасады домов, которые возвышались за зелеными лужайками с гравиевыми дорожками, и мне тут же было ясно, что их обитатели
1) наш родной квартал;
2) тесно связанные между собой дом и коммерция моих родителей.
«Бакалея-галантерея-кафе» занимают старый приземистый дом с желто-коричневыми глиняными стенами и деревянными балками, к нему примыкает двухэтажная кирпичная постройка более позднего времени, возведенная на участке земли между улицами Репюблик и Кло-де-Пар. Мы обитаем в той части дома, что выходит на улицу Кло-де-Пар, здесь живет и старый садовник, которому позволено ходить через наш двор. В новой кирпичной постройке – бакалейная лавка, а над ней наша спальня. Входная дверь и одна из витрин выходят на улицу Кло-де-Пар, вторая – смотрит на двор, через который попадают в кафе, то есть в крестьянскую часть. Рядом с бакалеей четыре смежных помещения: кухня, кафе, погреб и сарайчик, который мы называем «задней комнатой», окна всех комнат выходят во двор (кроме кухни, зажатой между бакалеей и кафе). Ни одна из комнат первого этажа не предназначена для личного пользования нашей семьи – даже кухня, через которую клиенты ходят из бакалеи в кафе и обратно. Кафе не отделено от кухни дверью – это позволяет родителям из кухни переговариваться с клиентами, а тем – слушать радио. Винтовая лестница ведет из кухни на маленькую мансарду – слева от нее спальня, справа чердак. Там вместо ночного горшка у нас стоит ведро, которым обычно пользуемся мы с матерью, а отец – только по ночам (днем он, как и клиенты, ходит на двор в писсуар – им служит бочка за деревянной перегородкой). Туалетом в саду мы пользуемся только летом, а клиенты – круглый год. В хорошую погоду я читаю и готовлю уроки в саду, все же остальное время занимаюсь наверху, на лестничной площадке, освещенной простой лампочкой. Оттуда сквозь решетку перил мне видно все, что происходит внизу, а меня никто не видит.
Между домом и торговой частью – широкий двор с утрамбованной землей. За лавкой и кафе – навес, а под ним крольчатник, прачечная, туалет, курятник, маленькая лужайка, заросшая травой.
(Помню, как я сижу на этой лужайке в предвечерний час в конце мая или начале июня, еще до той сцены. Все уроки переделаны, в воздухе разлита сладостная истома. Я размечталась о будущем. Как в спальне, когда во весь голос распеваю свои любимые песенки
Когда мы возвращаемся из города, при виде нашей бакалейной лавки, слегка выступающей вперед из общего ряда домов, мать не без шутливой гордости говорит:
Лавка и кафе круглый год открыты с семи утра до девяти вечера, без перерыва, только по воскресеньям после полудня мы закрываемся на дневные часы и вновь открываемся с шести вечера. Приливы и отливы клиентов, их привычки и дневной распорядок определяют и нашу жизнь – работу кафе (мужской части) и продуктовой лавки (женской части). Только после полудня постоянный шум ненадолго стихает. Мать использует это время, чтобы застелить кровать, помолиться, пришить пуговицу, отец копается в обширном огороде, который он арендует неподалеку от нашего дома.
Почти все клиенты моих родителей обитают в нижних кварталах улиц Кло-де-Пар и Репюблик, квартале Шан-де-Курс и полугородском-полусельском районе, который пролегает за железнодорожной насыпью. В него входит и часть Вервяного квартала – его назвали так из-за вервяной фабрики, где молодыми работали и мои родители; после войны вместо нее открыли цех готового платья и фабрику по производству клеток для птиц. Параллельно железнодорожному полотну тут идет всего одна улица с фабричными строениями, переходящая в пустырь, на котором хранятся сотни деревянных заготовок для будущих клеток. Это наш семейный квартал: мать привезли сюда подростком, и она не покидала его до замужества, один из ее братьев, две сестры и мать живут на этой улице и по сей день. В доме, который занимают моя бабушка, одна из тетушек и ее муж, когда-то размещались столовая и раздевалка вервяной фабрики: это барак с пятью каморками и надстроенным этажом, здесь нет даже электричества, а пол ходит ходуном, и каждый шаг отдается во всем доме. Ежегодно 1 января вся наша семья собирается в комнате бабушки: взрослые за столом выпивают и поют, а детей усаживают на кровать, стоящую у стены. Когда я была совсем маленькой, мать водила меня навестить и поцеловать бабушку, после чего мы шли к дяде Жозефу. У него мы с кузинами качались на гигантских качелях, подвешенных к деревянным столбам, махали идущим в Гавр поездам или
Спускаясь из центра в квартал Кло-де-Пар, а потом в Вервяной, из района французского языка попадаешь в район, где говорят на смеси французского с местным диалектом – пропорции того и другого зависят от возраста, ремесла и тяги к самообразованию. Старики вроде моей бабушки изъясняются почти только на диалекте; девушки, служащие в конторах, сохранили от диалекта лишь интонацию и некоторые словечки. Все согласны, что этот ужасный диалект уже давно устарел – даже те, кто никак не может от него отвыкнуть, пытаясь оправдать себя тем, что «да я знаю, как нужно говорить, но слова сами срываются с языка». Говорить правильно нелегко. Попробуй быстро вспомнить нужные слова вместо тех, что сами просятся на язык. Да и произносить эти правильные слова нужно более мягким и вкрадчивым голосом, словно передвигаешь хрупкие безделушки. Большинство взрослых живет с уверенностью, что «говорить по-французски» положено только молодым. У моего отца то и дело вылетают привычные «я имели», «я были». В ответ на мои замечания он тут же поправляется: «мы были», произнося эти слова подчеркнуто громко и по слогам, добавляя обычным тоном: «…если тебе так хочется» – давая тем самым понять, что ему это совершенно безразлично.
В 52-м я пишу на «хорошем французском», но говорю «откуда-той ты идешь» и «обмываюсь» вместо «моюсь» – как и мои родители, потому что живу с ними в одном мире. А его определяют правила повседневной жизни, предписывающие, как подобает садиться, смеяться, брать что-то в руки и как обращаться со своим телом.
Вот эти навыки:
– припасать маленькие кусочки хлеба возле тарелки, чтобы собрать соус;
– сдвигать горячее пюре на край тарелки или дуть на него, чтобы остудить;
– наклонив тарелку, сливать в ложку суп, оставшийся на донышке, или, взяв тарелку в руки, втягивать его в себя до последней капли;
– быть чистоплотным, не расходуя слишком много воды: использовать один тазик для лица, зубов и рук, а летом и для ног – в летнюю пору они пачкаются больше, чем обычно;
– носить немаркую одежду;
– хорошо отработанными движениями убивать и разделывать домашних животных – глушить кролика ударом кулака по голове за ушами; зажав цыпленка между ног, вонзать раскрытые ножницы ему в горло и, положив утку на колоду, секачом отрубать ей голову;
– молча выражать свое презрение – пожимая плечами или повернувшись к собеседнику спиной, звонко шлепнуть себя по ягодицам.
Я вспоминаю бытовые жесты, характерные для
– подносить раскаленный утюг к щеке, чтобы ощутить идущий от него жар, опускаться на четвереньки, вытирая пол; раздвигать колени, собирая в подол корм для кроликов; вечерами нюхать снятые чулки и штанишки;
– плевать на ладони, берясь за лопату; закладывать сигарету за ухо, садиться верхом на стул, закрывать с щелчком нож и прятать его в карман.
Вспоминаю вежливые обороты:
Словосочетания, непостижимым образом связующие тело с будущим, с природой и со всем остальным светом: