Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда мне было совсем невмоготу, у меня возникало нестерпимое желание пойти к гадалке – мне казалось, только это поможет мне выжить. Как-то я попыталась найти имена ясновидящих в Интернете. Список оказался длинным. Одна из них утверждала, что предсказала землетрясение в Сан-Франциско и смерть певицы Далиды. Пока я выписывала имена и номера телефонов, меня переполняло то же счастливое ликование, что и месяц назад, когда я примеряла новое платье, покупая его для А., словно и сейчас я делала что-то ради него. Я так и не позвонила ни одной гадалке, опасаясь услышать от нее, что он уже никогда не вернется. Спокойно, без удивления я думала о том, что «мне пора с этим кончать». И я не видела причин, почему бы мне с этим не покончить.

* * *

Как-то ночью меня пронзила мысль: а что, если пройти тест на СПИД – может, хоть это осталось мне от него?

* * *

Я постоянно вспоминала его тело, волоски на больших пальцах ног. Мне по-прежнему отчетливо виделись его зеленые глаза, прядь волос, спадающая на лоб, слегка сутулые плечи. Я ощущала вкус его зубов, рот, линию бедер, прикосновение его кожи. Я размышляла о том, какая хрупкая грань отделяет это воскрешение живых ощущений от галлюцинации и власть воспоминаний от безумия.

* * *

Однажды, лежа на животе, я заласкала себя до оргазма, и мне почудилось, что испытала наслаждение за него.

* * *

Неделю за неделей:

я просыпалась среди ночи и в странном состоянии, между сном и явью, оцепенело дожидалась утра. Мне так хотелось провалиться в сон, но он, недоступный, парил где-то высоко надо мной;

у меня не было ни малейшего желания вставать. Какой смысл начинать еще один пустой и бессмысленный день. Я уже ничего не ждала от времени, оно несло мне только старость;

делая покупки в супермаркете, я думала: «Зачем мне теперь все это?» (виски, миндаль и прочее);

я разглядывала блузки, туфли, купленные ради мужчины и превратившиеся теперь в модное, но никчемное барахло. Могут ли радовать вещи, да и все остальное, если они не служат любви? Похолодало, и мне понадобилось купить шаль: «Но он ее уже не увидит»;

мне все опротивели. Я встречалась только с людьми, с которыми познакомилась в период своей связи с А. Они были приобщены к моей страсти. Даже если они не вызывали у меня никакого интереса или уважения, я испытывала к ним своеобразную нежность. Но я не могла смотреть на телеведущего или актера, которые нравились мне только потому, что походкой, мимикой, глазами напоминали мне А. Узнавая теперь его черты в совершенно чужих мне людях, я воспринимала это как жестокий обман. Я ненавидела всех этих типов за то, что они продолжали походить на А.;

я давала обет: если он позвонит мне до конца месяца, я пожертвую пятьсот франков благотворительной организации;

я воображала: мы встречаемся в отеле, аэропорту, или что от него приходит письмо. И я отвечала на несказанные им слова и письма, которые он никогда не напишет;

если я шла туда, где бывала до его отъезда, – к дантисту, на собрание преподавателей – я надевала тот же костюм, что и год назад, стараясь убедить себя, что схожие обстоятельства – залог того, что вечером он непременно позвонит. Вконец убитая, я около полуночи ложилась спать, сознавая, что весь день реально надеялась на его звонок.

* * *

Бессонными ночами мысли уносили меня иногда в Венецию, где я отдыхала за неделю до знакомства с А. Я старалась вспомнить мой распорядок дня и мои прогулки по Заттере и улочкам Джудекки. Вспоминала свою комнату в пристройке к отелю «Ла Канчина» и все, что в ней было: узкую кровать, заколоченное окно, выходившее на внутренний двор кафе, куччоло, стол, покрытый белой скатертью, на котором лежали мои книги, названия которых я теперь пыталась припомнить. Я перебирала в памяти все находившиеся в этой комнате предметы, стараясь не упустить ни одной детали, как если бы стоило мне полностью восстановить в памяти место, где я провела какое-то время до знакомства с А., я бы заново пережила свою историю с ним. Ради этого я была готова и в самом деле вернуться в Венецию, в тот же отель, в ту же комнату.

Чем бы я ни занималась в ту пору, все мои мысли, все поступки были обращены в прошлое. Настоящее я силилась обратить в прошлое, потому что оно несло в себе обещание счастья.

* * *

Я все время подсчитывала: «уже прошло две недели», «пять недель, как он уехал», год назад в этот день я была там-то, я делала то-то… Что бы мне ни вспоминалось: открытие коммерческого центра, приезд Горбачева в Париж, победа Чанга в Ролан-Гарросе, – тут же мелькала мысль: «Он был еще здесь». Я так отчетливо помнила всякие мелочи – вот я копаюсь в каталожном отделе Сорбонны, иду по бульвару Вольтера, примеряю юбку в «Беннетоне», – словно переживала все это заново и не хотела мириться с невозможностью перенестись в тот день или час, как я перехожу из одной комнаты в другую.

* * *

В своих снах я тоже жаждала повернуть время вспять. Я разговаривала и ссорилась с матерью, воскресавшей в моих снах – при этом и я, и мать знали, что она мертва. В этом не было ничего сверхъестественного – смерть стояла за ней, как «нечто само собой разумеющееся», вот и все. Сон этот повторялся довольно часто. Еще мне снилась маленькая девочка в купальнике, которая не вернулась домой. Преступление тут же раскрывалось. Ребенок оживал, чтобы воспроизвести путь, который привел его к гибели. Но знание истины мешало суду восстановить обстоятельства преступления. Еще мне снилось, что я теряю сумку, сбиваюсь с дороги, не успеваю собрать чемодан, чтобы сесть на уходящий поезд. Мне снился А., но вокруг него люди, и он даже не смотрит на меня. Мы едем вместе в такси, я ласкаю А., но его член не реагирует на мои ласки. Потом мне снится, что он уже хочет меня. И молча овладевает мною в туалете кафе или на улице, прижав к стене.

* * *

По выходным я принуждала себя заниматься тяжелой физической работой – убирать дом, возиться в саду. К вечеру я была вся разбита и падала от усталости – как если бы эти послеполуденные часы провела с А.

* * *

Я начала рассказывать, как «с сентября прошлого года вся моя жизнь превратилась в лихорадочное ожидание мужчины», но прошло всего два месяца после отъезда А., а я уже не могу вспомнить, в какой день что произошло. Я хорошо помню все события, которые ассоциируются у меня с моей связью с А.: октябрьские волнения в Алжире, жару, затянутое дымкой небо 14 июля 89-го, даже куда более мелкие факты – например, покупку миксера в июне, накануне нашего свидания. Но ни одну из написанных страниц я не могу привязать к ливню, который мне запомнился, или к каким-то другим событиям, что произошли в мире за эти пять месяцев, – к падению Берлинской стены, казни Чаушеску. Время описания страсти не совпадает со временем самой страсти.

Между тем я взялась за этот рассказ только ради того, чтобы подольше оставаться в том времени, когда буквально все – от выбора фильма до приобретения губной помады – было подчинено лишь определенному человеку. Несовершенное прошедшее время, которое я неосознанно выбрала с первых же строк, помогает мне продлить время, когда «жизнь была более счастливой, чем сейчас», и я не хочу, чтобы это время кончалось. И еще, чтобы пробудить боль, которая сменила прежнее ожидание его телефонных звонков и встреч. (Сегодня мне еще так же больно перечитывать свои первые страницы, как больно трогать или видеть махровый халат, который он набрасывал, когда приезжал ко мне, и снимал перед уходом. И разница лишь в том, что если эти страницы всегда будут что-то значить для меня, а может, и для кого-то еще, то халат – он и сейчас дорог только мне – в один прекрасный день перестанет меня волновать, и я брошу его в ящик с ненужным хламом. Записывая эти мысли, я, должно быть, пытаюсь спасти и халат.)

* * *

И все-таки я продолжала жить. То есть, стоило мне отложить перо, я тут же ощущала, как мне недостает мужчины, его голоса, иностранного акцента, прикосновения к его коже, я совершенно не могла представить себе его жизнь в далеком холодном городе, мне недоставало реального, живого и еще более недосягаемого мужчины, чем описываемый мною персонаж, обозначенный буквой А. И я хваталась за все, что спасало от боли, поддерживало надежду, хотя надеяться было не на что: гадала на картах, бросала десять франков в кружку нищего на станции метро «Обер», загадывая: «Хоть бы позвонил, хоть бы вернулся». (Возможно, что и книгу я пишу только ради этого.)

Хотя мне было противно общаться с людьми, я согласилась поехать на коллоквиум в Копенгаген, потому что это был повод подать слабый признак жизни, послать открытку, на которую, как я себя убеждала, он должен будет непременно ответить. В Копенгаген я прилетела с единственной целью – поскорее купить открытку, переписать в нее несколько фраз, тщательно заготовленных еще дома, и найти почтовый ящик. Возвращаясь в самолете домой, я думала, что летала в Данию только для того, чтобы послать открытку мужчине.

Меня тянуло перечитывать то одну, то другую из тех книг, которые я лишь проглядывала, пока А. был еще здесь. Мне казалось, что они вобрали в себя мои ожидания, мои грезы той поры, и, погрузившись в эти книги, я заново обрету свою страсть. И все же я не решалась на это из суеверного страха, словно Анна Каренина – из тех эзотерических книг, где есть заговоренные страницы, чтение которых может навлечь беду.

* * *

Как-то меня вдруг охватило безумное желание разыскать дом на улице Кардине, в 17-м квартале, где двадцать лет назад мне сделали подпольный аборт. Возникло чувство, что я должна во что бы то ни стало вновь увидеть эту улицу, дом, подняться по лестнице и постоять у дверей квартиры, где это произошло. Словно смутно надеялась, что старая боль заглушит сегодняшнюю.

Я вышла на станции «Мальзерб» и очутилась на площади, чье новое название мне уже ни о чем не говорило. Пришлось спросить дорогу у зеленщика. Табличка с названием «Кардине» сильно выцвела. Белые оштукатуренные фасады домов. Я отыскала незабытый мною номер и толкнула дверь – кода, как ни странно, не было. Делавшая аборты старая санитарка умерла или переселилась в пригородный дом для престарелых, теперь тут живут люди из обеспеченных классов. Направляясь к Пон-Кардине, я вспоминала, как шла здесь с этой женщиной, которая настояла на том, чтобы проводить меня до ближайшей станции – скорее всего, из опасения, как бы я не рухнула перед ее дверью с зондом в животе. Я шла и думала: «Когда-то я была здесь». И размышляла, что же отличает реально пережитое от литературы – быть может, всего лишь это чувство сомнения: а была ли я здесь на самом деле, потому что подобное невозможно, если речь идет о персонаже романа.

Я снова вернулась к станции «Мальзерб». Эта поездка ничего не изменила, но я была довольна, что совершила ее, потому что свою сегодняшнюю покинутость связала с прошлым, когда мучилась тоже по вине мужчины.

(Неужели только меня тянет туда, где мне сделали аборт? Быть может, я и пишу лишь для того, чтобы узнать, совершают ли другие такие же поступки, испытывают ли схожие чувства, и если да – пусть они их не стыдятся. Даже если, переживая заново свои беды, они не вспомнят, что уже читали что-то подобное.)

Сейчас апрель. Случается, что, проснувшись утром, я не сразу вспоминаю А. Сама мысль о том, что можно снова позволить себе «маленькие радости жизни» – поболтать с друзьями, пойти в кино, вкусно поесть, – ужасает меня не так, как прежде. Я все еще живу своей страстью (ведь придет день, когда, проснувшись, я не буду отмечать, что не подумала об А.), но это уже не то чувство, оно утратило свою протяженность[8].

* * *

В памяти неожиданно всплывают связанные с ним обстоятельства, его слова и фразы. Например, рассказ о том, как он ходил в Московский цирк и дрессировщик кошек был просто «потрясающий». В первую минуту я остаюсь совершенно спокойна – так бывает, когда я вижу его во сне и, проснувшись, не сразу понимаю, что это был сон. Поначалу возникает чувство, что всё опять в порядке, что «теперь все хорошо». Потом я осознаю, что вспомнившиеся мне слова связаны с чем-то давним, что прошла еще одна зима, дрессировщик, возможно, уже покинул этот цирк и определение «потрясающий» относится к отжившему персонажу.

Беседуя с другими людьми, я внезапно начинаю лучше понимать что-то в поведении моего А. или в наших отношениях с ним. Коллега, с которым я пила кофе, признался мне, что у него была очень бурная связь с замужней женщиной и она была старше его: «Когда я вечерами уходил от нее, то с удовольствием вдыхал уличный воздух и наслаждался ощущением своей мужественности». Я подумала, быть может, и А. чувствовал то же самое. Я была счастлива, сделав это неподдающееся проверке открытие, словно обрела нечто более существенное, чем воспоминания.

* * *

Сегодня вечером в поезде регионального метро я слышала разговор двух девушек, сидевших напротив меня. Одна из них сказала: «Они в Барбизоне». Я стала припоминать, с чем у меня связано это место, и вспомнила: А. говорил мне, что в какое-то воскресенье ездил туда с женой. Я вспомнила это так же естественно, словно, услышав упоминание Брюнуа, вспомнила, что там живет моя подруга, которую я давно потеряла из виду. Значит, мир может существовать для меня и вне А.? Дрессировщик кошек из Московского цирка, махровый халат, Барбизон – вся эта история, которую я мысленно воспроизвожу с первой же нашей ночи, наполненная образами, жестами, словами, – сочетание знаков, образующих ненаписанный роман о страсти, начинает распадаться. Вместо живого рассказа остается лишь сухая сжатая опись, едва заметный след. Наступит день, когда и он перестанет для меня что-либо значить.

* * *

Однако я не могу перечеркнуть его, этот след, как не могла порвать с А. весной прошлого года, когда мое ожидание и желание сливались в одну бесконечную муку. Но если от жизни еще можно чего-то ждать, то в написанном тобою тексте оживает только то, что ты в него вкладываешь. Продолжая писать, я гоню прочь тревогу, возникающую при мысли, что кто-то прочитает написанное мною. Я так жаждала выплеснуть на бумагу свою историю, что совсем об этом не думала. Теперь, когда эта жажда почти удовлетворена, исписанные страницы вызывают у меня удивление и неведомый ранее стыд – переживая свою страсть, я испытывала гораздо меньше стыда, чем рассказывая о ней. Чем ближе день публикации, тем больше меня тревожат суждения и «привычные» оценки людей. (Возможно, из-за страха перед необходимостью отвечать на вопросы типа «ваша книга автобиографична?» и за что-то оправдываться: в свет выходит далеко не каждая написанная книга, если только ей не придана форма романа, где соблюдены все приличия.)

Глядя на листы бумаги, исписанные моим ужасным почерком, который никто, кроме меня, не разбирает, я еще могу тешить себя мыслью, что пишу что-то очень личное, по-детски наивное, не претендующее на долговечность – вроде любовных признаний или непристойностей, которыми я украшала внутренние стороны тетрадных обложек, – словом, то, что пишешь совершенно спокойно и безнаказанно, в полной уверенности, что этого никто и никогда не увидит. Когда же я начну перепечатывать этот текст на машинке и он воплотится в общедоступные знаки, с моей невинностью будет покончено.

* * *

Февраль 91-го.

Можно было остановиться на предыдущей фразе, словно уже ничто из происходящего вокруг меня в мире и в моей собственной жизни не способно вторгнуться в мой текст. Считать его уже независимым от времени и готовым для прочтения. Но поскольку эти страницы принадлежат все еще только мне и лежат на моем письменном столе, то я вправе считать этот текст незавершенным. И мне представляется более важным добавить, что я привнесла в него жизнь, чем поменять порядок слов в какой-нибудь фразе.

Между прошлым маем, когда я закончила описывать свою историю, и нынешним днем, 6 февраля 91-го года, разразился конфликт, который назревал между Ираком и коалицией западных стран. Произошла «чистая», как уверяла пропаганда, война, хотя на Ирак сбросили «больше бомб, чем на Германию во время Второй мировой войны» (пишет сегодня «Монд»), и очевидцы рассказывают, что во время бомбежек оглохшие дети, как пьяные, бродили по Багдаду. И все напряженно ждут осуществления прозвучавших угроз: наземного наступления «союзников», химической атаки со стороны Саддама Хусейна, взрыва в «Галери Лафайет». Та же тревога, то же настойчивое желание – и невозможность – узнать правду, как в то время, когда живешь страстью. Но на этом сходство заканчивается. Сейчас не до грез и полетов воображения.

* * *

В первое воскресенье этой войны, вечером, раздался телефонный звонок. Голос А. На несколько секунд я оцепенела. Я повторяла его имя и плакала. А он медленно говорил: «Это я, это я». Он хочет увидеться со мной, он возьмет такси. До его приезда оставалось полчаса: я подкрасила лицо, а затем в полубезумном состоянии принялась ждать его в коридоре, закутавшись в шаль, которую он не видел. Я с ужасом смотрела на дверь. Он вошел без стука – как прежде. Должно быть, он много выпил – обнимая меня, он покачивался и споткнулся на лестнице, ведущей в спальню.

Потом он согласился выпить лишь кофе. Жизнь его внешне не изменилась: та же работа, что и во Франции, у них с женой по-прежнему нет детей, хотя жена мечтает о ребенке. В свои тридцать восемь лет он выглядит все так же молодо, хотя на лице появились первые морщинки. Ногти менее ухоженны, а руки более шершавые – наверное, из-за морозов, которые стоят в его стране. Он рассмеялся, когда я попеняла ему, что после отъезда он ни разу не подал признака жизни: «Ну, я бы позвонил: привет, как дела? А что дальше?» Он не получил почтовой открытки, которую я послала ему из Дании на старое место работы в Париже. Мы собрали нашу одежду, разбросанную на полу, и оделись. И я проводила его в отель, где он остановился, рядом с площадью Этуаль. Когда я тормозила на красный свет – между Нантерром и Пон-де-Нейи, – мы целовались и ласкали друг друга.

* * *

Возвращаясь домой и проезжая туннель в районе Дефанс, я думала: «Что же будет дальше?» И поняла, что «уже ничего не жду».

* * *

Три дня спустя он уехал, и мы больше не виделись. Перед отъездом он пообещал мне по телефону: «Я позвоню тебе». Не знаю, что он имел в виду: позвонит ли он мне из своей страны или из Парижа, когда приедет в следующий раз? Я не спросила.

* * *

Мне кажется, что на самом деле он так и не возвращался. На тот день, 20 января, он уже оставался где-то за временными границами нашей истории. Да и человек, приехавший ко мне в тот вечер, был уже не тем, кого я носила в себе весь год, пока он жил здесь, во Франции, и пока я писала эту книгу. Того человека я уже больше никогда не увижу. Однако именно это полуреальное, полуфантастическое возвращение помогло мне осознать, что не было в моей жизни более реальной, неистовой и необъяснимой страсти, чем та, которой я жила эти два года.

* * *

На единственной и не очень четкой фотографии, что мне от него осталась, я вижу высокого белокурого мужчину, слегка напоминающего Алена Делона. Все в нем было мне бесконечно дорого: его глаза, рот, член, детские воспоминания, резкая манера брать в руки вещи, его голос.

Мне хотелось изучить его язык. Я сохранила немытым стакан, из которого он пил.

Я желала, чтобы самолет, в котором я возвращалась из Копенгагена, разбился, если мне не суждено больше его увидеть.

Прошлым летом в Падуе я прижимала эту фотографию к могильной ограде святого Антония – как другие прикладывали носовой платок, сложенную записку, – моля о том, чтобы он вернулся.

* * *

Не важно, «заслуживал» он или нет такой страсти. И пусть мне самой начинает казаться, что все это произошло не со мной, а с какой-то иной женщиной – это ничего не меняет: благодаря ему я столь близко подступила к границе, отделяющей одного человека от другого, что временами мне чудилось, что я переступаю ее.

Я научилась по-новому вести отсчет времени – всем своим телом.

Я открыла, на что способна, и поняла, что рассказать можно обо всем. О возвышенных или разрушительных желаниях, о забвении собственного достоинства, убеждениях и поступках, которые представлялись мне бессмысленными, когда речь шла о других людях, пока я сама не пережила нечто подобное. Помимо своей воли он теснее связал меня с миром.

* * *

Как-то он сказал мне: «Ты не будешь писать обо мне книгу». Но моя книга не о нем и даже не обо мне. Я лишь постаралась выразить словами – которые он никогда не прочтет, да они и предназначаются не ему, – что внесло в мою жизнь его существование. Ответный дар, вот и всё.

* * *

Когда я была маленькой, роскошь воплощали для меня меховые манто, вечерние платья и виллы на морском берегу. Позже я полагала, что наивысшая роскошь – это возможность приобщиться к интеллектуальной жизни. Сейчас мне кажется, что способность пережить страсть к мужчине или женщине – это тоже роскошь.

Стыд

Филиппу В.

Язык – не истина. Это всего лишь наш способ существования во вселенной.

Пол Остер. «Изобретение одиночества»

В июньское воскресенье, сразу после полудня, мой отец хотел убить мою мать. Как всегда, собираясь к обедне, я вышла из дома на четверть часа раньше. По дороге домой я должна была зайти за пирожными к кондитеру в коммерческий центр, занимавший несколько зданий, которые слегка подремонтировали после войны в ожидании полной реконструкции. Дома я сняла воскресное платье, слегка ополоснулась и переоделась во все домашнее. Клиенты разошлись, витрины бакалейной лавки прикрыты ставнями, и наша семья уселась за стол – радио, конечно, включено, потому что в это время идет юмористическая передача «Суд» с Ивом Деньо в роли электромонтера, которого за какие-то смехотворные проступки судья дрожащим голосом без конца приговаривает к таким же смехотворным наказаниям. Мать явно не в духе. Едва усевшись за стол, она начала препираться с отцом и никак не могла успокоиться. Уже убрав посуду со стола и вытерев клеенку, она продолжала его за что-то попрекать, снуя по крошечной кухне, занимавшей угол между кафе, бакалейной лавкой и лестницей, ведущей наверх. Так бывало всякий раз, когда она сердилась. Отец молча сидел за столом, отвернувшись к окну. Вдруг он начал тяжело дышать, и его затрясло. Вскочив с места, он схватил мать и поволок ее в кафе, громко бранясь чужим и хриплым голосом. Я побежала наверх, бросилась на кровать и зарылась головой в подушку. Но тут я услышала материнский вопль: «Дочка!» Голос матери доносился из погреба, рядом с кафе. Я скатилась вниз по лестнице, истошно крича: «Помогите!» В подземных сумерках я увидела, что отец крепко держит мать – не то за плечи, не то за шею. А в другой руке у него огромный секач для обрубания веток – отец вырвал его из колоды, в которую тот был всажен. Еще помню только крики и рыдания. Затем мы все трое уже не кухне. Отец сидит возле окна, мать стоит у плиты, а я примостилась на нижней ступеньке лестницы. Я плачу и никак не могу остановиться. Отец еще не пришел в себя, руки у него дрожат, и голос по-прежнему чужой. И он все повторяет: «Чего ты плачешь? Я же тебе ничего не сделал». Помню, что я ответила: «Ты на меня несчастье накличешь»[9]. А мать говорит: «Ну все, все». Позже мы втроем едем покататься за город на велосипедах. Когда мы возвращаемся вечером домой, родители, как обычно по воскресеньям, снова открывают кафе… И никто из нас больше никогда не заговаривал об этом случае.

Это произошло 15 июня 52-го года. Первая дата, которую я в детстве четко запомнила. До этого дни и числа, записанные на школьной доске и в моих тетрадях, сменяли друг друга, ничем не выделяясь из общей череды.

Позже некоторым из моих мужчин я говорила: «Знаешь, когда мне было двенадцать лет, мой отец хотел убить мою мать». Эта жажда открыться означала, что я очень любила этих мужчин. Но стоило мне поделиться с ними моей тайной, все они тут же замолкали. Я видела, что совершила ошибку – ни один из них не был готов к подобному признанию.

Эту сцену я описываю впервые в жизни. До сегодняшнего дня мне казалось, что я никогда не смогу это сделать, даже в личном дневнике. Точно из страха нарушить какой-то запрет и навлечь на себя неминуемую кару. Быть может навсегда утратить способность писать. Какое облегчение! Я вижу, что ничего ужасного не произошло, и я пишу как ни в чем не бывало. И теперь, когда я рассказала эту историю на бумаге, я уже не вижу в ней ничего исключительного – банальная семейная сцена, и не более того. Возможно, в рассказе и пересказе даже самое ужасное деяние утрачивает свою исключительность. Но поскольку эта сцена всегда жила во мне, как страшная и безмолвная картина – не считая лаконичного признания, которым я озадачивала своих любовников, – найденные мною слова кажутся мне странными, а то и нелепыми. Отныне эта сцена принадлежит уже не мне.

До сих пор мне казалось, что я помню все подробности этого события. На самом деле в памяти сохранились только атмосфера, какие-то жесты, отдельные слова. Я забыла, из-за чего поссорились родители, была ли мать в белом халате лавочницы или она его сняла, готовясь к прогулке, не помню, что мы ели на завтрак. Самое рядовое воскресное утро: обедня, кондитерская – ничего примечательного я не запомнила, хотя должна была запомнить, – ведь позже буду припоминать все события, предшествовавшие той сцене. Помню только, что на мне было синее платье в белый горошек, потому что два лета подряд, надевая это платье, я всякий раз думала: «То самое платье». Еще помню, что день был ветреный и солнце часто пряталось за облака.

После этого воскресенья я жила как в тумане. Я играла, читала, делала все, что обычно, но мысли мои были далеко. Все стало казаться ненастоящим. Я плохо усваивала предметы, хотя до этого схватывала всё на лету. Из одаренной, но беспечной ученицы я превратилась в зубрилку, неспособную ни на чем сосредоточиться.

И все из-за той сцены, которую я никак не могла осмыслить. Отец, который меня обожал, хотел убить мать, которая тоже обожала меня. Поскольку мать была более благонравной, чем отец, и самостоятельно распоряжалась деньгами, ходила к моим учительницам, меня не удивляло, что она покрикивает на него, как и на меня. Я не видела ни правых, ни виноватых. Просто я должна была помешать отцу убить мать и сесть за это в тюрьму.

Помню, как месяц за месяцем, а может, и год за годом я невольно ждала повторения этой сцены. В присутствии клиентов я чувствовала себя спокойней, но меня пугали часы, когда мы оставались одни – по вечерам и в воскресенье после полудня. Стоило кому-то из родителей повысить голос, и я с тревогой следила за каждым отцовским жестом. Если же наступало затишье, меня снова мучило предчувствие беды. В школе, на уроках, я гадала, не ждет ли меня дома уже свершившаяся драма.

Когда между родителями царило любовное согласие – а я ловила каждую их улыбку, игривый смешок или шутку, – мне верилось, что все идет по-старому. И та сцена – всего лишь «дурной сон». Но уже час спустя я понимала, что подмеченное мною мимолетное проявление нежности ничего не гарантирует в будущем.

В те годы по радио часто передавали странную песенку о неожиданной потасовке в салуне: внезапная тишь, чей-то шепот: «Можно услышать, как муха летит», а затем громкие крики и бессвязные возгласы. Эта песенка каждый раз нагоняла на меня тоску. А как-то раз мой дядюшка, читавший детективный роман, вдруг протянул его мне: «Что бы ты сказала, если бы твоего отца обвинили в убийстве, а он был бы не виноват?» Я похолодела. Мне всюду чудилась воображаемая мною драма.

* * *

Эта сцена никогда больше не повторялась. Отец умер пятнадцать лет спустя, тоже воскресным июньским днем.

Теперь я думаю, что, возможно, родители все-таки обсуждали между собой воскресный случай и поведение отца, но постарались найти ему объяснение или оправдание и решили все забыть. Это могло произойти той же ночью, в постели, где они помирились, занявшись любовью. Эта мысль, как и все запоздалые мысли, пришла мне в голову слишком поздно. Сегодня она уже ничего не меняет и не может излечить от кошмара, в который превратилось для меня то воскресенье.

В августе на юге Франции английские туристы разбили на ночь палатку у безлюдной дороги. Утром всех нашли убитыми: отца семейства, сэра Джека Драммонда, его жену, леди Анну, и дочь Элизабет. На ближайшей ферме жила итальянская семья по фамилии Доминичи – их сын Густав уже отсидел за три убийства. Эти Доминичи плохо говорили по-французски, даже Драммонды изъяснялись, наверное, лучше, чем они. А я по-английски и по-итальянски разбирала только надписи: «Do not lean outside» и «E pericoloso sporgersi», которые висели на вагонах рядом с табличкой «Не высовываться». Все удивлялись, почему обеспеченные англичане не сняли номер в отеле, а решили ночевать под открытым небом. А я представляла себе, как у дороги находят мертвыми меня и моих родителей.

От того года у меня сохранились две фотографии. На одной из них я заснята в облачении причащающейся. Это «художественная» черно-белая фотография – она вставлена в картонную, обклеенную ракушками корочку и прикрыта папиросной бумагой. На обороте роспись фотографа. С фотографии смотрит девочка с бледным, круглым лицом, выступающими скулами, вздернутым носом и широкими ноздрями. Пол-лица занимают очки в толстой светлой оправе. Глаза напряженно смотрят в объектив. Короткие кудряшки спереди и сзади выбиваются из-под вязаной шапочки, нетуго завязанной под подбородком. В уголках рта прячется легкая улыбка. Лицо маленькой серьезной девочки, которая из-за перманента и очков выглядит старше своих лет. Колени она преклонила на молитвенную скамеечку, а локти опустила на обитую мягкой тканью подставку, сцепленные широкие руки с колечком на мизинце подпирают щеку, надетые на них четки свисают на молитвенник и перчатки, лежащие на подставке. Слегка расплывчатый силуэт в муслиновом платьице, слабо, как и шапочка, перехваченном пояском. Кажется, что под облачением маленькой монашенки я совсем бестелесна – глядя на эту девочку, трудно вообразить и уж тем более почувствовать собственное тело, как я чувствую его теперь. Странно думать, что это одно и то же тело.

На фотографии дата – 5 июня 52-го года. Она была сделана не в день конфирмации в 51-м году, а почему-то во время церемонии «обновления обета», на которую меня нарядили так же, как и год назад.



Поделиться книгой:

На главную
Назад