Сколько это длилось? Мгновение или вечность?
Люди, четыре человека, стояли одни в церкви. Божьи дети, изгнанные из рая, с общим счастьем и общим несчастьем, какие Господь уготовил для всех чад своих на земле, они не думали, что, если один из них несчастен, то счастлив другой, а считали, что Божья рука с трудом отличает добро от зла, потому что длань его широка, вот и бросает он сразу всего понемногу — и хорошего, и плохого — в разные стороны.
Вали сидел, скрестив ноги, на постланном на полу ковре, а остальные собравшиеся, по рангу, стояли поодаль перед диваном с матрацем и подушками, на котором восседал Мехмед-паша. Что же это было за собрание в местной управе, куда позвали и его? Ибн Пайко стало как-то не по себе от такого множества важных гостей — беи, аги, муфтии[30], муллы, ученые богословы. Были здесь и управляющий округом, и местные начальники, даже сам шейх дервишей[31] Рушид-баба пожаловал.
«Проходи, ибн Пайко-эфенди!» — сказал Мехмед-паша, как только ибн Пайко вошел, тем самым прекратив разговор с другими.
Ибн Пайко отвесил почтительный поклон:
«Да продлятся годы твои, о, великий паша!»
«Слава Аллаху! Хвала султану!»
«Мне сказали, что ты звал меня, великий паша».
Мехмед-паша откашлялся и произнес:
«Тебе как достойному человеку не впервой приходить на наше собрание. Но готов ли ты к тому, чтобы услышать, какое последнее решение принял меджлис[32] и что постановил. Да оставь ты в покое свои бумаги! Опять ты, что ли, ко мне с жалобами?»
Ибн Пайко, тяжело вздохнув, ответил:
«О, пресветлый великий паша! Как взяли меня в управу, покоя мне нет. Ни в лавке своей я больше дела не делаю, ни дома — по хозяйству. Сам знаешь, каждый день прихожу к тебе с разными прошениями и жалобами. Наш несчастный народ думает, что, раз я в местной управе, то это хорошо, каждому помогу. Я сна лишился. Случается, люди и взятку мне пытаются дать, только было бы принято решение в их пользу!»
Вздохнул и Мехмед-паша:
«Мы с тобой ладим, ибн Пайко-эфенди. Понимаем друг друга. Ты — хороший человек. Любят тебя христиане, да и наши, турки, относятся к тебе с почтением».
Ибн Пайко, хотя и не знал точно, зачем его позвали в управу, все же открыл свою тетрадку, решив воспользоваться присутствием на собрании влиятельных людей.
«Есть одна просьба, великий паша, от Шусто Адем Абдулафета. Он хочет открыть лавку и торговать мороженым и разными сладостями: шербетом, лукумом, кадаифом[33], пахлавой да напитками: горячим салепом[34] и бузой[35]. Думал он открыть ее в Сучутларе, на берегу Вардара. Ему разрешили, но при условии, что он насадит вербы и тополя вдоль реки на каждом третьем аршине и все это — за два года. Вот он теперь жалуется!»
«Поглядите-ка на него!» — хлопнул себя по правому колену рассерженный мутесариф[36].
«Тише там!» — прервал его вали.
Ибн Пайко продолжил:
«Вот решение — отремонтировать дорогу до Бояджилара, до площади, а потраченные на это средства взыскать с владельцев лавок, находящихся на той улице. Поэтому они и жалуются, великий паша. Или вот — муфетиш[37] Мехмед Эмин послал отчет мутесарифу о прокладке канала от источника на площади Папучилар, у Серавы, а сделать это должен мутавалли[38] Нуриш-ага. Есть записка и о нечистотах, которые накапливаются в русле Серавы… Прошение от жителей округа Йигит-паши замостить им улицу… Лавочникам-кафтанщикам Анто, Аджи-Томо и Димо необходимо разрешение на обустройство магазинов…»
С разных сторон послышалось негодование.
«Хватит! — грозно произнес вали. — Тебя выбрали, чтобы ты защищал интересы государства и султана, а не каких-то там мелких людишек!»
«А что важнее всего, о, великий паша, что всякие воры и насильники омрачают славу падишаха. Вот вчера, один такой бездельник ворвался в лавку седельника ходжи Трифуна и побил его. Зачем? Требовал от него денег. Чуть было не заколол. Потом похитил жену его, болезненную старушку, и срамил при народе. Будь она молодой, может, и в башню бы ее унес, и никто ничего бы ему не сделал».
Паша рассерженно спросил:
«Кто это был?»
«Это ходжа Трифун — приятель седельника Димо, а он свою дочь отдал в жены ибн Пайко-эфенди!» — вмешался в разговор кто-то из землевладельцев, перебив вали.
«Так ли? — сказал Мехмед-паша, немного успокоившись. — Эх, да что говорить, дурной народ. Много чего понаписано в твоих тетрадках, ибн Пайко-эфенди! Где сейчас этот ходжа Трифун, седельник?»
«Дома он, великий паша, но…»
«И жена его готовит ему шербет с орехами и другие лакомства? Хватит, давайте займемся делом. Дело не ждет. Так вот. Пригласили мы тебя в управу, чтобы собрание приняло решение в отношении тебя, ибн Пайко-эфенди — нужно, чтобы ты потурчился, и дело с концом!»
Ибн Пайко оцепенел. Такого он не ожидал.
«Что скажешь?» — повысил голос паша. И даже хлопнул в ладоши, потому что ему показалось, что он ждет ответа слишком долго.
Ибн Пайко собрался с духом и едва слышно промолвил:
«Так не годится, великий паша».
«Не годится? Но не враг же ты государству? Ты ведь — наш человек, Ибн Пайко, таким мы тебя считаем. А правильно ли считаем? С нами шутки плохи!»
Стоит в нерешительности Ибн Пайко, с ноги на ногу переминается. Враз увял, желтым стал, как недоделанные им медные кувшины.
«Ох, великий паша! Не из тех я, которые легко кожу меняют…»
Нахмурился Мехмед-паша и поднял руку, жестом успокаивая расшумевшихся присутствующих.
«Выйдите из зала!»
Когда опустел зал для собраний и охранник притворил дверь, Мехмед-паша, вроде как смягчившись, обратился к Ибн Пайко:
«Послушай, ибн Пайко-эфенди! Я дам тебе срок, не беспокойся. Но возвращаться к этой теме мы больше не будем. Примешь ислам и точка! Я тебе сказал: тут не до шуток. И так один бездельник из мест твоего отца выставил меня на посмешище перед султаном. Из Кратово, ты слышал про это? Один буйный неверный, чтоб его, решил показать свою удаль. Передо мною и властью. А кто есть вали, известно ли ему? Вали — султанов наместник, и он имеет те же права, будучи вторым султаном, когда речь идет о защите страны и султана. А этот что удумал! Козни мне строить! Наверняка, ты про него слышал. Георгий Кратовец — так его зовут. Народ шепчется про него, молва ширится, будто ваш Иисус снова спустился на землю».
«Не слышал ничего, великий паша. Клянусь! А что он такого сделал?»
«Он не признает Магомета пророком, вот что он сделал. Парень восемнадцати лет, а упрямства — как у столетнего! Учился по книге, да вера гяурская ему глаза ослепила. Будто дьявол, с самого детства такой. Раз ему сказали — прими ислам, потурчись, нет, не хочет, второй раз сказали, нет, третий — снова нет. Народ взволновался, загорелся. И что — можно ли было позволить, чтобы он вот так народ поднимал, смуту сеял? Конечно, нет. Вот поэтому разъяренные турки, молодежь — я их действий не одобряю, да уж случилось — эти взбешенные турки сначала его вздернули на виселице, а потом бросили тело в костер. Весть об этом разнеслась широко, дошла И до ушей султана. Скорее всего, и ты слышал, да, как всегда, простаком прикидываешься, ибн Пайко-эфенди! Если не воспрепятствовать сразу, со временем кому-то в голову может придти сделать его святым, этого Георгия Кратовца!»
«Не знаю я ничего про это. Клянусь, великий паша».
Паша вздохнул устало:
«Эх, да ладно, сейчас лучше о себе подумай. Хочу, чтобы народ урок извлек! Кто такой этот Георгий Кратовец, черт бы его побрал! А вот если ты потурчишься, под это все спишем. Да и одно дело — примет ислам не пойми кто, совсем другое — ты, человек умный, мудрый, всеми почитаемый. Аллах одарил тебя талантами. Ты должен потурчиться, должен — и все! Не подобает тебе гяуром быть и не иметь тех прав, которые турки имеют. Ты представь себе — не придется платить подушную подать! Представь только — не надо платить поземельный налог! Салам алейкум, ибн Пайко-эфенди! Если же не поступишь по-моему, конец тебе — зиндан[39] полон неверных, их там три сотни будет — кто не заплатил налог, кто продан в рабство, кто против Магомета, кто ругал турок, так вот — если меня не послушаешь и скажешь „нет“, всех их отправлю гребцами на галеры, а еще столько же невинных гяуров пошлю на принудительные работы в Малую Азию, а в их дома поселю турок из Анатолии! Такова воля меджлиса, дело решенное! Так что подумай! А время подумать, я уже сказал тебе, я тебе даю — с сегодняшнего дня до послезавтра, два дня и три ночи! Когда придешь, запишем чернилами твое решение, а глашатай объявит об этом народу. Праздник устроим! Рынок закроем, гяуров из темницы выпустим, пусть имя твое восхвалят! Помоги, Аллах!»
В первую ночь, после того, как Марко осыпал поцелуями Калию, и она уснула, жаркая, вспотевшая от его прикосновений, он целую ночь не сомкнул глаз, сидел один. Не зажег ни лучину, ни свечу, ни лампу. Словно не человек, а тень, вышедшая Из свежей могилы.
С улицы доносилось множество звуков, но ни один из них не дошел до его слуха. Проследовал ночной патруль в сторону Серавы, поприветствовав запоздалых прохожих словами «доброй ночи». Горячая летняя мостовая шипела, словно угли на кострище с костями того несчастного из Кратово. Трактиры и постоялые дворы пустели, освобождаясь от веселых молодых беев, вернувшихся с войны: там они курили кальян, хвастались своими подвигами, дрались и били посуду. Умолкали звучащие по улочкам турецкие песни. На зарешеченных балконах отдыхали уставшие от дневного зноя замужние мусульманки. Муэдзины уже дважды прокричали с мечетей, глядя сверху в ночь, как совы. Но имели ли все те звуки хоть какое-то значение для несчастного ибн Пайко?
Серебряная удавка все сильнее затягивалась вокруг шеи Марко, а он, хоть и охваченный страхом, все еще размышлял так:
«А было ли легко вали предложить мне такое? И он — человек. Понимает, как бунтует душа, как кипит человеческий разум в подобной ситуации. Он должен был, поэтому и поступил так. Меджлис заставил его, что оставалось делать Мехмед-паше? Он знает меня, мой характер. Возможно, и он сейчас не спит, мучается от бессонницы, думает, как спасти меня и себя от страшной беды. Этот Георгий из Кратово, он заварил все дело. Как бы и меня не постигла его участь. Что делать-то?»
Ибн Пайко утешал себя:
«Завтра — новый день. Утро вечера мудренее. Вали, наверняка, через посыльного пришлет известие, что все это было просто шуткой, проверкой. Уж не скажет больше „тут не до шуток“, а посмеется над тем, как сильно я испугался. Я ему нужен в управе как представитель местных, ну, какой смысл заставлять меня принимать ислам?»
Потом ибн Пайко приводил себе всякие доводы, чтобы успокоить свое колотившееся в страхе сердце. Он думал о Мехмед-паше. Вспомнил с сочувствием, какой стыд пережил его отец, Мустафа-паша бей, один из трех сыновей славного Исхак-бея, когда братья вызвали его на разбирательство по шариатским законам, требуя, чтобы он отказался от права на наследство и на вакуф, недвижимое имущество, принадлежащее мусульманскому духовенству. А Исхак-бей был не только богатым человеком, построившим в Скопье много разных зданий, но и прославленным военачальником. Он погиб в битве недалеко от Варны. Сын Игит-паши бея, который стал первым правителем Скопье, с того времени как Тимурташ-паша и Мехмед-баба заняли Скопье во славу царствования победителя Баязит-хана, Исхак-бей, будучи человеком умным, не просто стал богатым, он построил во славу свою много сооружений — как религиозных, так и других. Воздвиг прекрасную разноцветную мечеть, а рядом с ней одно из известнейших медресе в Румелии, где преподавали науки выдающиеся ученые исламского мира; он проложил улицы, разбил скверы, возвел и другие строения: крытый рынок, Сули-ан, бани Чифте-хамам. Этот бей со своими тремя сыновьями, когда они еще не перессорились между собой, держал под контролем всех торговцев из Дубровника, которые проезжали через Скопье, и они платили ему дань. За его сокровища и доходы отвечали два казначея. Народ их знал — оба были правой рукой бея, и оба из мусульманского духовенства в Тетово: старший, ходжа Кемаль, сын Абдулы, а другой, помоложе, Мехмед Юсуф. Но когда Исхак-бей погиб, черная туча нависла над этим семейством. И Мехмед-паша, его внук, хотя тогда был еще маленький, теперь знал, как это случилось и, конечно же, страдал из-за своего отца. Тот, «щедрый и милосердный Мустафа-бей», как было написано в документе, «на суд шариатский, светлый и праведный, вызвал своего брата Иса-бея, лучшего среди начальников, обладающего большими познаниями, человека доброго и широкого, которым гордилась держава и вера, и выступил против него, заявив, что все, завещанное отцом — имарет[40] и медресе[41], две бани, крестьяне, книги, постройки, поля и сады, лавки и прочее — досталось в наследство ему и его братьям — Иса-бею и Паша-бею». Между тем свидетели, выступившие в суде согласно правилам шариата, сказали другое: дело обстояло так, что Исхак-бей один владел и сам распоряжался имуществом, а после себя, еще при жизни, определил распорядителем уважаемого Иса-бея, а после него его лучшего сына, за которым последуют самые достойные сыновья их сыновей. И все. Это было ясно записано в месяце Зуль-када 148 года Хиджры. Нельзя ни продать имущество, ни сдать в наем, ни унаследовать — до тех пор, пока существует земля и то, что на ней есть. Для поддержания всего этого в должном состоянии использовать доходы, полученные от упомянутого имущества.
Сейчас Мехмед-паша переделывал мечеть Аладжа Исхак-бея, но разве это могло принести ему особую славу? Марко чувствовал, что это грызло вали, его, готового, как говорится, к великим свершениям — но каким? Его имя написано на воротах с северной стороны мечети, которую в народе теперь называют «цветной». Мечеть, и даже гробницу по его приказанию разукрасили разноцветными плитками, а с восточной стороны сделали массивную деревянную дверь, целиком расписанную восточными узорами. Ну, и что? И мечеть Иса-бея, воздвигнутая его сыном после смерти отца на Хлебном поле согласно завещанию, и та мечеть была красивой, построенная из обработанного туфа и кирпича, выложенных рядами: два ее купола были покрыты свинцом, имелся и портик на столбах, на которых стояли купола меньшего размера. Но разве не вправе была тягаться с ними и мечеть Яхья-паши? Яхья-паша был зятем султана Баязида, и в таком качестве он обязан был соорудить нечто необыкновенное: минарет его мечети поднялся выше всех минаретов в Скопье. Была она построена на фундаменте христианской церкви, и долгое время, будто издеваясь над турками, над сооружением появлялся крест — блюстители порядка с утра пораньше его снимали, а ночью он появлялся снова… «Так каково Мехмед-паше? — размышлял ибн Пайко. — Нелегко человеку осознавать, что кто-то оказался более успешным, чем он. Да что поделаешь, жить надо, пусть не дано тебе обойти кого-то…»
Ибн Пайко очнулся от задумчивости, только когда Калия приблизилась к нему, она встала с кровати, заметив, что его нет рядом — он сидел в темноте, погруженный в свои мысли. Калия имела привычку класть в рукава рубашки, которую Марко должен был одеть в лавку, сухие лепестки розы и цветки бессмертника. Чтобы уберечь его от сглаза и от бед всяких, чтобы было у него легко и весело на душе.
Марко обнял жену и повел обратно к кровати. Она была еще красивее, чем днем. Под льняной рубашкой колыхались буйные груди, влажные губы блестели во мраке.
«Давай ложиться, милая моя жена, — сказал ей Марко. — День был тяжелым. Хватит дум на сегодня».
«Что с тобой, Марко? — отстранилась от него прекрасная Калия, предчувствуя недоброе. — О каких думах ты говоришь? Что так заботит тебя?» Она вмиг поникла, будто ее обдул холодный ветер.
«Может, все и обойдется! — ибн Пайко попробовал обратить дело в шутку. — Завтра проснемся, услышим хорошие вести и улыбнемся».
«Расскажи мне!» — легко повисла она на его руке.
«Смешное дело, — сказал Марко. — Мехмед-паша созвал меджлис, они хотят, чтобы я потурчился, Калия».
Калия какое-то время стояла, потеряв дар речи. Потом закачалась, быстро отодвинулась от него и прислонилась к стене: а стена за ней будто начала таять, как желе, осыпаться, как цветки бессмертника, которые она сжимала в руке.
Тодора была буйным ребенком. Как самая младшая в семье, среди девяти сестер и одного брата, она резвилась и веселилась в доме, как хотела, и все домашние снисходительно терпели ее шалости. Огромный балкон их богатого дома был мал для нее; колодец со ржавеющим ведром во дворе мелок, она запросто ступала в него грязными ногами; пахту она пила не иначе, как прямо из горшка, а уж сладости уминала — только за ушами трещало. Боже, боженька, и что за несчастье такое выпало на долю ибн Байко, что он должен был все время, не переставая, воевать с такой особой, чувствуя себя, как на поле сражения! Видно, провинился он в чем-то перед святым Георгием, и тот замахнулся мечом над его головой, вместо того, чтобы занести его над драконом, и теперь только и думает, когда бы ему ее отрубить.
Тодора не была хромой, но была некрасивой — это явилось одной из причин, по которой ее отец, старый сапожник Иосиф, так быстро решился надеть на нее узду. Ибн Байко, как только ему показали Тодору, сразу сказал себе, что эта уродина как раз для него. Хоть не будет у него проблем с женской красотой, которая обычно для других радость, а для мужа обуза — он должен стеречь ее, глаз не смыкая, держать за семью замками, чтобы не манила она своими чарами всяких мерзавцев. Но просчитался ибн Байко. Тодора была некрасивой, это правда, но зато была богатой и грамотной, что делало ее высокомерной и дерзкой. Она была избалованной среди девяти сестер и единственного брата, который, к несчастью, взял себе в жены и привел в дом женщину смирную, как божья коровка. Паунка, из села Булачани, настолько боялась Тодору, что всегда и во всем уступала ей, благодаря чему та становилась еще суровей.
Петре не сразу раскусил ее характер, склонность делать пакости тем, кто слабее ее. Когда Тодора в первый раз увидела его, она пронзила его взглядом, спрашивая: «Что надо здесь этому плешивому?», на что Петре, не отдавая себе отчета в том, что делает, ответил ей достойно. Хотя он был несколько озадачен такой встречей, он решил ей не попустительствовать и стать не сегодня, так завтра тем, чем был для нее ее отец, поэтому Петре накинулся на нее как кот на осу. «Ну, погоди у меня, гордячка! — подумал он про себя. — Так зажму тебя со всех сторон, что и мать Яна тебе не поможет!»
Мать Тодоры на самом деле звали Яна. А ибн Байко, штурмуя Тодору будто крепость, завоевал ее только тогда, когда повалил ее наземь и выпустил в нее дальнобойный снаряд. В то время как Костадинка, Коста, росла в животе Тодоры, которую распирала злоба, будто она ведрами глотала ее вместе с воздухом, ибн Байко гордо усмехался: вот, мол, нашел для нее лекарство. Но он снова ошибся.
Однажды вечером Тодора ему сказала:
«Чему ты так радуешься? Не понял еще, с кем имеешь дело?»
«С тобой, женой своей», — ответил Петре, опершись на больную ногу.
«Странный ты человек, — ощерилась Тодора, — и у коровы есть телята, да что из того? Известно ли, кто бык? Я не говорю, что ты не бык, но кто ты?»
«О, прекрасный святой Георгий! — взмолился Петре. — Что за чудо родится от такой женщины? Страшила да змея. Ударь, драгоценный святой Георгий, ударь по ней, а не по мне».
Так вот, решил как-то Петре во всем ей потакать, сладких слов — меда да молока — не жалеть. Может, она станет помягче, подобрее. Он заметил, что Тодора любит иконы, зажигает лампаду, как полагается, ходит в церковь, про нее можно подумать, что она теплый хлеб, а на самом деле дома она — едкая соль. Прежде чем взяться за какое-то дело, просит благословения попа, ревностно соблюдает посты, напоминает домашним и соседям о предстоящих праздниках. Вот и решил ибн Байко сыграть на этом, глядишь, и Господь ему будет в помощь. Плохо было только то, что Тодора, верившая в Бога, не верила, что это он послал ей Петре.
«Ты, как хочешь, — сказал он Тодоре, — а я уже с рождения вечный раб огня, и только Господь знает, что всем нам трава — первое одеяние, а черви — вечные гости».
Петре выглядел безмятежным, спокойным, хотя внутри все его существо ликовало — он знал, что таким высказыванием попадет прямо в цель, так как оно было взято им из церковной книги, хранящейся в церкви Святого Георгия, которую он когда-то читал. Там было много священных книг, но не мог же он все в них запомнить?! Петре источал саму покорность, ну, прямо сейчас начнет целовать Тодоре ее большие, задранные кверху ноги с грубыми пятками.
Она, помолчав всего минуту, сказала:
«Я — Тодора, ты это понимаешь?»
«Понимаю», — ответил Петре, склонив голову, будто ожидал затрещину с ее стороны. На самом деле он совершенно не понимал, куда она клонит.
«Ну, увидишь, когда придем в Нерези. А пока — прикуси язык».
И борьба продолжилась.
Ибн Байко уже стал писарем-грамматиком обувного цеха, а Тодора ему на все — нет да нет, потому что если она и была привязана к мужу, то уж очень тонкой ниткой. В Скопье тогда имелось восемьдесят гильдий разных ремесленников, каждая гильдия находилась в своем особом здании с комнатами и коридорами, где размещались ремесленники, их помощники, подмастерья, и в Каждой был один писарь, называвшийся грамматиком. Всеми гильдиями управлял один начальник, и быть в то время писарем-грамматиком в гильдии было большим делом и большой честью. Но для Тодоры это было пустым звуком.
Прошло время — отпраздновали Рождество, разломив хлеб с монеткой, Богоявление с бросанием креста в Вардар, масленицу с обычаем — на счастье ловить ртом яйцо, и наступила Пасха. Костадинка, Коста вот-вот должна была появиться на свет. Ибн Байко надеялся, что страх перед тем, как это произойдет, и одновременно радость изменят нрав Тодоры. Петре взял одно из пасхальных яиц, приготовленных для крашения, и, как научил его отец, старик Благоя, проткнул его, пометил насечкой и налил в яйцо жидкий гипс. Он принес с рынка Тодоре, Паунке и Яне, матери Тодоры, краску, сам набрал и луковой шелухи, нарвал цветков лютика и улыбался, представляя, как сдружатся женщины, когда вместе будут красить яйца к празднику, а Тодора отпустит вожжи. Хотел пошутить, когда своим гипсовым яйцом будет разбивать яйца Тодоры. И с битыми яйцами ты не в убытке: тот, кто проигрывает, разбитое яйцо берет себе. Такова игра, таков обычай. Ибн Байко наперед радовался улыбкам, луковой шелухе горкой, сладким лакомствам к празднику, а больше всего лицу Тодоры, которое на миг вспыхнет светом — от злости ли, от счастья ли — все-таки Христово Воскресение, большой праздник для верующих, когда сама атмосфера в доме меняется, не то что люди. Между тем Тодора ударила острым концом яйца, ударила тупым — и догадалась о подвохе. Ее лицо вмиг потемнело, туча нависла над ее сросшимися на переносице густыми бровями, нос вытянулся еще сильнее. «Сейчас как схватит корзинку с яйцами и со всего размаху даст ею мне по голове», — подумал Петре и весь сжался в комок. Но Тодора вместо этого начала плакать. Сбежался весь дом, начали ее гладить, утешать, не дай, боже, что случится с ребеночком в ее животе! И так ибн Байко снова остался внизу, у высокой башни, понятия не имея, что предпринять, чтобы добраться до верха.
Как-то раз Петре подумал, что ему поможет рынок. На такую мысль его натолкнул разговор о женщинах, какие они, и кому и как удалось задобрить свою избранницу. Да и сам по себе рынок — весы, на которых находятся человеческие слабости, место безобидных насмешек и злых шуток, а также и логово настоящих разбойников, в домашних условиях ласково мурлычущих, словно коты. Рынок способен, как ничто другое, спасти мужчину от беды: он — щеколда, которая запирает дверь в мужской мир, пространство, куда не войдешь, как ни стучи и ни проси, и рогатина тебе не поможет. Жди у порога и, глядишь, дождешься, когда горб вырастет у тебя на спине величиною с пень. Поэтому женщина у очага пыхтит, раздувает тлеющие угли, придавая им силу, а огонь сам путь себе проложит: пока он все не превратит в пепел, у женщины есть надежда. Она — царица силы, пленяющая тихо, ударяя в беззвучные барабаны. И никто ничего не может изменить без ее согласия — от ее порога до ее крыши. Даже тот, кто покаялся за то, что вошел в ее мир.
Ходя по лавкам, услышал ибн Пайко, будто ходжа Герасим, когда рыл подвал в своей мастерской, где собирался топить воск, случайно наткнулся на старую, римских времен могилу, выдолбленную в скале. В могиле лежал скелет пожилой женщины, украшенный ожерельями, дорогими кольцами и браслетами. Весь рынок шептался об этой находке, при этом люди посмеивались над вдовцом ходжой Герасимом — величали откопанную второй женой — суженой, которая в приданое принесла ему богатые украшения.
Ибн Байко, будто тащили его на невидимой веревке, хром-хром и доковылял — разобраться, в чем тут дело: уж не принесла ли эта женщина, появившаяся через века, какое-то известие ныне живущим?
Могила так и осталась раскопанной, потому что по приказу меджлиса в таких случаях, как этот, даже инспектор не мог к ней прикоснуться. Ходжа Герасим ждал начальство. А украшений на руках и шее женщины становилось все меньше. И когда ибн Байко наклонился над ямой, чтобы посмотреть, что там, на его глазах оттуда вылетел браслет да прямо в руки восковых дел мастера и исчез, испарился, будто уксус.
Могила была повреждена из-за того, что с одной ее стороны находился крутой склон, по которому текла вода, а с трех других сторон ее огораживали гранитные плиты, припертые камнями. Женщина лежала на спине, ее голова была повернута направо, а руки сложены на животе. На голове, с правой стороны, еще болталась серебряная сережка, ее концы были разомкнуты, и казалось, будто женщина только что расстегнула ее, чтобы снять. На поясе была металлическая пряжка, с задней стороны которой виднелись три плоских петли, с помощью которых пряжка прикреплялась к поясу: пояс же был составлен из круглых и прямоугольных частей, украшенных узором из цветов и листьев. На ней было пять перстней с разноцветными камнями, они двигались по ее костистым пальцам как обручи по палке. Вокруг скелета были разбросаны монеты, валялся кусочек светло-зеленого стекла с какими-то буквами, переплетающимися в виде креста.
«Давай еще чего-нибудь себе возьмем, — предложил ходжа Герасим, — земля-то наша, а турки пришлые».
Он потянулся рукой, снял с женщины перстень и подал его ибн Байко, взял и другие три, сунул их себе в карман штанов, даже не посмотрев.
«Гляди, — он склонился над перстнем, который дал ибн Байко, — это драгоценный камень. Эта белая, прозрачная горка, я видел такие в Венеции, стоит как золото. Называется алмаз. Алмаз режет все, а его нельзя даже поцарапать. Поэтому его и положили здесь таким, горкой, не сравняли. Он содержит в себе магию, ибн Байко. В Венеции мне объяснили, что такой камень приносит красоту, верность, любовь и успех во всем. Возьми его, ибн Байко, пусть защитит тебя, не дай боже, от беды какой».
Петре едва дождался, когда спустится ночь, и они с Тодорой останутся наедине. Порядок в доме никогда не менялся. Все как когда-то было заведено — вставали, умывались у колодца, да и спать ложились в определенное время. Все знали, когда за стол садиться, у каждого за столом было свое место. Это был дом, где блюли порядок, не какой-нибудь проходной двор. Сначала садился старый Иосиф, рядом с ним справа — сын и зять, слева тоже по ранжиру — старшая Яна, невестка и Тодора, да еще ее сестра, пока замуж не вышла. Первым начинал есть глава дома, хозяин, за ним остальные. Во время трапезы мужчины пили вино, а женщины воду. Ложились спать тоже по порядку: сначала старшие, а потом молодые.
Петре сказал Тодоре, когда они остались одни:
«Посмотри, что у меня для тебя есть. Этот перстень приносит счастье, любовь и процветание. Возьми его, пусть даст тебе то, чего желает твоя душа».
И Петре рассказал ей, откуда он его взял.
«Дурак ты, — закричала Тодора, — как он может приносить счастье, если женщине, которая умерла, не помог!»
Ибн Байко смешался:
«Ну… знаешь, что… Пока не придет одному закат, другому рассвета не дождаться», — нашелся он наконец.
«Хм, — засмеялась Тодора, — тебе вот давно рассвело, да ты все спишь и сны видишь, милый!»