Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Последний из праведников [Le Dernier des Justes] - Андре Шварц-Барт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Обведя растерянным взглядом умолкших собратьев, Биньямин, казалось, вдруг вспомнил, что он человек маленький: он опустил узкие плечи, весь задрожал, спрятал руки под талес и так стремительно сел на место, что ермолка опять наползла ему на глаза.

Вскоре, однако, из-под дрожащей ермолки снова послышался тоненький голос:

— Это точно, что рабби Исраэль Иссерлейн это сказал. Клянусь вам… Да и потом, кто так-таки ни разу об этом не помышлял, кто?

Эти слова были встречены глубоким молчанием. Все остолбенели, не веря своим ушам. Потом поднялась суматоха, как на ярмарке. Биньямин прирос к скамейке, и до него смутно доходили какие-то странные обрывки фраз: «Вот кто говорит как настоящий еврей!», «Неужели мы уже все позабыли?». Чей-то пронзительный голос стрелой взвился над старейшинами, сгрудившимися вокруг амвона: «Кто ни разу об этом не помышлял, кто?»

Когда, наконец, все успокоились, штилленштадский раввин кротко попросил вероотступника сесть среди верующих; «как раньше», — сказал он.

И тогда случилось невероятное.

Угрюмо молчавший до тех пор вероотступник залился саркастическим (а по мнению некоторых, сатанинским) хохотом, занял место раввина, который только что спустился с амвона, и принялся поносить присутствующих. Те пришли в ужас от такой внезапной перемены. С перекошенным от ярости лицом он проклинал Биньямина: он сорвал с головы ермолку, с издевкой швырнул ее на пол, топтал ее ногами, наконец, не переставая истерически хохотать и богохульствовать, он направился к дверям.

— Жидовской бойней тут несет, вот что! — выкрикнул вероотступник и вышел из синагоги.

5

Назавтра стало известно, что вероотступник покинул город, однако разговоры о нем не утихали. Раввин даже сказал, что Биньямину не следовало вмешиваться (пусть бы нес свое наказание), и на нашего апостола милосердия начали посматривать косо: у него, оказывается, есть странности. Только супруги Фейгельбаум чувствовали за этими странностями нечто недоступное человеческому пониманию.

Биньямина перестали приглашать в гости; «эта птица предвещает недоброе», — говорили о нем. И тут он купил лист дорогой бумаги и сочинил письмо, которое собирался написать с самого отъезда из Земиоцка.

Это послание, сохранившееся в анналах истории, начиналось так: «Дражайший и почтеннейший мой отец, и ты, моя дражайшая и почтеннейшая мать! Вот уже скоро два года, как ваш покорный сын вынужден был покинуть вас в поисках такого места на земле, где можно свить себе гнездо. Сегодня мое сердце, переполненное радостью, говорит вам: приезжайте, мои любимые, потому что настал, наконец, тот момент, когда птенцу с Божьей помощью удалось…»

Добравшись сквозь поток библейских образов и сравнений до сути, Юдифь радостно воскликнула:

— Ну, теперь с Земиоцком покончено!

— Ты, я вижу, вне себя от восторга, — горестно сказал Мордехай, — чего же ты ждешь? Почему мы еще не в поезде?

Всю дорогу сидел он неподвижно, как изваяние. Юдифь не обращала внимания на всякую чепуху, мелькавшую за окнами железного чудовища: она смотрела на Мордехая. Лицо его, выражавшее безропотную покорность судьбе, отяжелело, вокруг горбатого носа залегли горькие складки, невидящий взгляд устремился в пространство и застыл. Он молча качал головой, словно не мог поверить, что все это происходит наяву. Юдифь даже слышала, как он бормочет в бороду: «Разве такое возможно… Леви из Земиоцка и вдруг…»

Биньямин ждал их на маленьком вокзале в Штилленштадте. Два года назад на этом же вокзале вышел из поезда тщедушный и юркий молодой человек, заросший бородой до самых глаз, словом, бесспорный еврей. Юдифь ожидала увидеть именно такого Биньямина: польские сапоги, черный кафтан, черная круглая шляпа… По правде говоря, черты его лица она помнила смутно, в памяти больше запечатлелся его маленький рост: рост всегда легче запоминается. И вот теперь, выйдя из вагона, она увидела перед собой невысокого немецкого господина. Длинные уши, приплюснутый, как у зайца, нос, остренький подбородок, и только взгляд остался таким, как был у Биньямина. У нее сжалось сердце. Почему у него такой жалкий вид? Может, оттого, что лицо без бороды? Во всяком случае Биньямин произвел на нее впечатление освежеванного зайца. С него шкуру содрали, а он, как ни в чем не бывало, куда-то скачет, что-то грызет и не замечает, что мышцы и нервы у него оголены. И мордочку скривил, будто улыбается… Да что ж это такое? Что произошло? «Ах, мне просто повезло!» — беспомощно твердил Биньямин. Так ей и не удалось что-нибудь еще из него выжать. Юдифь поняла: она не знает своего сына и никогда его не знала.

Мордехай холодно прижал к груди этот жалкий ошметок семейства Леви и позволил отвести себя «домой», как уже называла Юдифь квартиру Биньямина.

Чета Леви произвела сенсацию на улицах Штилленштадта. И он, и она, казалось, явились из прошлого века — ожившие персонажи старинных гравюр. Исполненные простодушного величия, во всем черном, выступали они степенно, неспешным шагом, занятые только собой; и, кроме маленькой фигурки, приплясывающей впереди, ничего не видели. А Биньямин обхватил тонкими руками множество пакетов и пакетиков, которые Юдифь непременно хотела иметь при себе, и покорно тащил их. Мордехай нес на правом плече кожаный чемодан, а левой рукой опирался на плечо Юдифи. Оба были еще красивы той величественной красотой сильных людей, которая не изменяет им до конца жизни.

Биньямин тщательно продумал меню для приема дорогих гостей. Он боялся, что Юдифь устанет с дороги, и упросил госпожу Фейгельбаум приготовить торжественный стол.

— Это еще что за новости! — воскликнула Юдифь, заглядывая в сверкающую, как новая монета, кухню. — Ты что же, уже не доверяешь собственной матери? Почему это тебе варит какая-то здешняя еврейка? Еще неизвестно, какая она там еврейка!

Она долго и подозрительно нюхала каждое блюдо — одно слишком переварено, в другом тесто плохо вымешано. «Даже фрукты мама осмотрела!» — благоговейно отметил Биньямин.

Приступ той таинственной лихорадки начался как раз после супа.

Биньямин сидел в конце стола, справа от него — Юдифь, слева — Мордехай, точно, как бывало в последние дни его жизни в опустевшем после погрома Земиоцке. И, очутившись снова между двумя надежными опорами, он почувствовал почву под ногами. Кухня показалась такой знакомой, уютной… Стены побелены собственноручно, сверкающие плитки, которые он чуть ли не языком вылизал, вещи, приобретенные по одной на деньги, заработанные в поте лица, — все вдруг стало таким дорогим его сердцу… Он начал замечать в каждой вещи тысячи достоинств, о которых раньше и не подозревал. На треножной жаровне что-то уютно шипит, но Биньямину неловко посмотреть, что там так вкусно пахнет. Отец пожевал кончик уса, опустил ложку в тарелку и устало проворчал:

— Значит, никто в Штилленштадте не знает, кто мы на самом деле такие?

К великому удивлению Юдифи, Биньямин нисколько не смутился.

— Нет, — сказал он твердо, — никто не знает. И не узнает, — с раздражением добавил он, словно пригрозил.

— Так-так, — только и сказал Мордехай.

Он положил скрещенные руки на скатерть и застыл, выражая всем своим видом глубокую, полную достоинства печаль. Юдифь попробовала суп и причмокнула, и на лице ее отразилось полуодобрение и полуотвращение.

— Не так уж плохо для немки, — обратилась она к восхищенному Биньямину. — Я, правда, всегда кладу немного петрушки. Так ты говоришь, эта самая Фейгельбаум…

Бедный Биньямин вглядывался в спокойный прямоугольник стола, за котором сидел и он, в уютный прямоугольник кухни — неотъемлемую часть дома, и ему вдруг показалось, что он избавился от кошмара того другого прямоугольника, тесного и призрачного, который был начертан мелом и душил его в Берлине. Чтобы не потерять самообладания, он начал катать хлебный шарик и в тот же момент почувствовал, как в жилах тяжело застучала кровь после долгого, долгого застоя.

— Да он же обливается потом!

— Кто, я? — спросил удивленно Биньямин и, поднеся руку ко лбу, почувствовал, что она у него дрожит.

Когда на третий день этой странной лихорадки Биньямин утром проснулся, он почувствовал необычайный прилив сил и тотчас же принялся за работу. Взгляд у него оживился, лицо посвежело, делал он все с каким-то любовным вдохновением, отчего казался помолодевшим и еще более подвижным, чем прежде. Поэтому Юдифь заключила, что у него сменилась кровь.

После погрома в Земиоцке Мордехай очень изменился. Этот новый свой вид он сохранил уже до смерти. Ему предстояло еще поседеть, сгорбиться, покрыться морщинами, но массивная фигура и неторопливость движений — главное, что отличало его внешность, — не изменялись уже никогда. Подобно старому слону, который поднимает ногу так, словно с трудом вытягивает ее из самой неподвижности, он двигался как бы нехотя, всем своим видом выражая сожаление о нарушенном покое. В Штилленштадте он располнел и совсем стал похож не то на древнее животное, не то на могучее дерево под снежной шапкой. Однако полнота не коснулась его лица, как бы защищенного напряженной работой мысли. Тонкий нос по-прежнему был устремлен вперед, а тяжелый неподвижный взгляд серых глаз, казалось, покоится на выступающих скулах и видит не только зримые вещи.

Юдифь быстро перешла в третью фазу своей жизни, чего никак нельзя было сказать о Мордехае. Он жил «вполсилы». Как улитка прячется в свой домик, так он ушел в свою набожность, и с каждым днем это убежище становилось все более прочным.

Юдифь еще в Земиоцке заметила, что смерть трех «настоящих» сыновей нанесла Мордехаю более чем смертельный удар: она разрушила всякую надежду на продолжение рода Праведников по его, Мордехая, прямой линии. Мордехай стал ко всему безразличен и постоянно спрашивал ее совета, как ребенок, которому послушание заменяет необходимость решать что-либо самому.

Однако вскоре после отъезда Биньямина ей показалось, что она замечает в муже кое-какие приметы возвращения к жизни: Мордехай начал смотреть на нее томным взглядом, улыбаясь, уверял, что она все так же красива, как прежде, и проявлял такую пылкую страсть, что бедная Юдифь не знала, что делать: оплакивать столь недавнюю утрату или радоваться тому, что муж снова обретает силу плоти. В смущении она лишь повторяла избитые истины типа: «седина в голову — бес в ребро», «лебединая песня» и так далее то ли в знак одобрения, то ли, наоборот, порицания. Вскоре Мордехай начал задавать ей все более и более недвусмысленные вопросы и, наконец, прямо спросил, не чувствует ли она каких-либо признаков «новой жизни». Бедная Юдифь поняла, что ее муж — это могучее древо — надеется на последний свой плод. Она ему напомнила, что ей пятьдесят, однако добавила, что с Божьей помощью все возможно. Если бы кто-нибудь сказал Аврааму, что Сарра выкормит своей грудью ребенка, он поверил бы? Но родила же она ему на старости лет сына!

И только в Штилленштадте прекратились их супружеские отношения.

Однажды ночью в разгар объятий она почувствовала, как он оттолкнул ее плечом, и поняла, что ее суровый любовник, спохватившись, отвернулся к стене.

— Спокойной ночи, жена моя, — послышался в темноте голос Мордехая.

Юдифь крайне удивилась, не понимая внезапности такого решения. И все же, как следует поразмыслив, она вынуждена была себе признаться, что оно вовсе не застало ее врасплох. Не раз уже чувствовала она в неослабевающей страсти мужа примесь некой скрытой горечи, некого скрытого упрека за то, что она такая красивая, такая желанная. Чем старше он становился, тем больше казалось, что порывы страсти навязаны ему плотским желанием, без радостного согласия его духа — не то что в первые годы их брачного союза. Но с той ночи, когда он пресек в себе и плотские желания, она начала замечать, что взамен он выражает ей больше дружелюбия, больше снисхождения и какой-то новый вид уважения.

Однако с каждым днем становился он все более далеким — холодное светило, неустанно вращающееся по тихим орбитам своих молитв и покаяний. Юдифь интуитивно чувствовала, что из тех небесных далей, откуда он отныне устремлял к ней тяжелый и медлительный, как зимние тучи, взгляд серых глаз, любовь он приносил ей и только ей. И, хотя в ней еще жила женщина, этот преждевременный и преднамеренный разрыв супружеских отношений ее радовал, ибо в нем она видела некое тайное воздаяние почести ее красоте, своего рода возложение последних цветов на пьедестал ее плоти.

Последняя нить, связывавшая Мордехая с повседневной жизнью, была разорвана тонкими, но ловкими руками Биньямина.

С самого приезда в Штилленштадт Мордехай устремился на поиски какого-либо занятия, не желая, как он многозначительно говорил, быть сыну в тягость. Что он, не привык зарабатывать себе на хлеб?

Но в Германии свирепствовала безработица, и старому человеку, к тому же иностранцу, да еще еврею, не находилось места. После многих унизительных попыток Мордехай понял, что выброшен за борт, и в один прекрасный день он прибился к мастерской сына, целиком заполнив ее своей громадой. Он хотел научиться пришивать пуговицы, утюжить борта, выдергивать наметку, словом, освоить работу десятилетнего подмастерья. Но «одеревеневшие», как он говорил в свое оправдание, пальцы не могли заменить ловких рук Биньямина, и тому приходилось все переделывать заново. Биньямин в душе проклинал отцовскую манию быть полезным, но терпеливо молчал. Наконец, он не выдержал и заявил, что так продолжаться не может. Только тогда Мордехай отказался от мысли зарабатывать себе на кусок хлеба.

«Не покинуть мир, который покинул тебя, — не только несчастье, но и безумие: что ж мне, служить посмешищем?» — думал он про себя.

Он расстался с мастерской, забился в свою комнату и засел за священные книги.

Биньямин его успокаивал, увещевал, говорил, что в каждом еврейском доме должен быть благочестивый человек, который молит Всевышнего за всех, при случае охотно отмечал превосходство молитвы над низким занятием портного («хрусталь резать — не бумагу кромсать», — говаривали резчики хрусталя в Земиоцке) — одним словом, всячески старался его утешить.

Так, поддаваясь уговорам и с каждым днем все больше замыкаясь в себе, старый Мордехай постепенно забыл о зияющей ране, нанесенной его мужскому самолюбию: сын орудовал иглой, жена ведала хозяйством, а он трудился во спасение их душ.

И все же в один прекрасный день, задумавшись, как обычно, между двумя строфами молитвы над своим ничем не примечательным жизненным путем и бесславным концом, еще ожидающим его впереди, Мордехай в отчаянии решил, что нужно иметь внуков. Эта мысль его приободрила. Он быстро перебрал в уме штилленштадтских девиц на выданье и самой подходящей из всех нашел пигалицу Блюменталь, которая, казалось, рождена была для маленького двадцатипятилетнего портняжки. Мордехай едва ли взглянул, как выглядит его будущая невестка выше талии: ее округлые бедра обещали быть плодоносными — это главное. Биньямин сначала взволновался, а потом понял, что отец хочет возместить потерю своих трех «настоящих» сыновей, и согласился, чтоб ему устроили встречу с пигалицей Блюменталь.

Она ему даже понравилась. Встреча с ним так очевидно ее взволновала, что он начал благосклонно рассматривать ее, пожалуй, слишком удлиненное лицо, плотно облегающее фигуру платье и особенно глаза: они у нее были такие голубые и бесхитростные, такие испуганные, но все же светились детским любопытством. А когда она залилась краской, он нашел ее даже желанной.

— Ну? — осведомился Мордехай, когда Биньямин вернулся.

Биньямин молча смотрел на него.

— Нет? — встревожился старик.

— Да… — лукаво улыбнулся Биньямин и, не дожидаясь поздравлений, погрузился в повседневную работу.

Он поднялся наверх, переоделся, тут же снова спустился в мастерскую и засуетился, не зная, за что раньше взяться.

— Ну, ладно, этим сыт не будешь, — произнес он вслух так значительно, что и сам удивился.

А потом в разгар работы, когда он меньше всего ожидал, внутри что-то екнуло, и он рассмеялся.

6

Часом позже, когда Мордехай зашел в мастерскую, Биньямин сидел по-турецки на закройном столе и, положив пиджак на колени, быстро орудовал иглой. Висевшая прямо у него над головой лампочка обливала его ярким светом.

— Ты почему не носишь очки? — озабоченно спросил Мордехай.

Биньямин поднял на него глаза. От долгого шитья веки стали красными и воспаленными.

— Ну, ты доволен? — спросил он.

— Доволен, — ответил Мордехай. — Я только жалею, что они ничего не знают. Нужно им сказать, не откладывая в долгий ящик.

— А чего говорить, они и сами увидели, что девушка мне понравилась.

— Я не о том, сын мой, — сказал Мордехай сдавленным голосом.

Он шумно вздохнул, раздувая усы, и впервые со времени приезда Мордехая в Штилленштадт Биньямин увидел его не погруженным в самого себя.

— Я о другом… Им нужно сказать, кто мы такие. Кто мы на самом деле. Понимаешь?

При этом головокружительном «на самом деле» Биньямин взмахнул иглой, и рука застыла в воздухе, словно покоясь на волнах электрического света.

— Извини, — сказал он, наконец, моргая от усталости и необъяснимого страха перед отцом, — но мы им ничего не скажем.

— Так-таки ничего?

— Так-таки ничего, — сухо подтвердил Биньямин.

— И ей тоже ничего не скажешь?

Биньямин поджал губы.

— О том, что ты страшный безбожник, я давно догадываюсь, — глухо пробормотал Мордехай, — но дети… Как же дети?

— Какие еще дети? — холодно спросил маленький портной, и рот Мордехая начал медленно растягиваться, обнажая желтые камни щербатых зубов, словно освобождая путь стремительному валу, который с грохотом обрушился на оторопевшего Биньямина.

— Разве когда собираются жениться, не думают о детях?

Двое любопытных прохожих застыли перед витриной мастерской.

Биньямин опустил плечи, еле заметным движением уклонился от хлынувшей на него волны гнева и тоненьким голосом робко возразил:

— Будут сыновья, не дочери — узнают попозже. Не стану я забивать им головы разными историями. Должен тебе признаться, мой почтеннейший отец, что я и сам в них больше не верю.

Боязливо съеживаясь и опуская голову чуть ли не до колен, он добавил на слабой высокой ноте голосом, исполненным горечи:

— Не хочу больше верить! Слышишь, папа, не хочу.

Не успел он докончить столь невероятное признание, как из груди Мордехая вырвался такой душераздирающий крик, что Юдифь с кастрюлей в руках прибежала из кухни.

Поняв с полуслова, в чем дело, она немедленно вмешалась в спор о будущей судьбе семейства Леви и начала ее обсуждать так, словно нее события, о которых шла речь, уже свершились. То потрясая кастрюлей, то нежно прижимая ее к себе, она кричала:

— Кто это собирается им говорить? Как Всевышний, да святится имя Его, захочет, так и будет! Еще не известно, как птенчика назовут, но будет так, как решил Всемогущий. Рано или поздно, птенчик все равно узнает. Боюсь только, что рано, а не поздно, — горячилась она. — Не дай нам Бог иметь Праведника! Пощади нас. Всевышний!

— Папа, папа, — снова начал взволнованно Биньямин, — ты же сам знаешь, не стоит, можно сказать, быть Ламедвавником, во всяком случае — на этом свете, может, на том…

Подавленный их численным превосходством, Мордехай медленно отступил к двери. Уже открыв ее, он погрозил указательным пальцем и произнес тоном высшего презрения:

— Ради того, чтобы сохранить жизнь, потерять всякий смысл жить?

И он сдался, окончательно утратив какую бы то ни было связь с сыном.

В день свадьбы он едва поздоровался с родителями невесты, а саму барышню Блюменталь как бы и не замечал: она ему больше ни на что не годилась, она перестала давать пищу мечте всей его жизни. С того раза он целиком погрузился в свою старость.

— Этот старый слон, — говорила отныне Юдифь о своем муже, — этот старый отшельник, эта каменная глыба…

Хоть и крохотная и тонюсенькая, Лея Блюменталь была тем не менее хорошо сложена. Однако на это обратили внимание лишь в день свадьбы, благодаря соседке, которая помогала ей наряжаться. В Лее, казалось, не было ни капли природного кокетства: всегда опрятная, но без прелести, волосы тщательно убраны, но прически настоящей нет, платьица аккуратненькие, но неинтересные.

Господин Биньямин Леви, ее супруг, постоянно задавался вопросом, как ей удается сохранить узкие и белые руки богатой женщины. Он так никогда и не заподозрил, что эта девственная белизна требует к себе внимания. Он не замечал, к каким ухищрениям прибегала жена, чтобы не сломать ноготок при чистке картошки, чтобы не поранить кожу, тонкую, как драгоценная шкурка горностая.

Юдифь вообще утверждала, что ее невестка ни к чему не притрагивается руками: она все делает щипчиками!

Что же касается Биньямина, то он был в восторге. Ночью, когда жена спала, он любил ощущать на своей ладони эти пальчики, которым его воображение придавало самые различные формы: зверьков, растений и даже пяти волосков, что уж совсем походило на бред, но он с упоением поглаживал их на мягкой поверхности подушки.

Первое время после свадьбы его удивляло, что она не перестает «вылизывать себя, как кошечка». Каждый раз после супружеских ласк она спускалась в кухню и мылась с ног до головы. Его терпение, в конце концов, лопнуло бы, но всякий раз она чуть-чуть душилась под мышками, отчего все ее свежевымытое тело начинало благоухать, а потом она появлялась в ночной рубашке, держа свечу подальше от волос, свежая и застенчивая, как ребенок, и комната наполнялась легким сиянием, и тени уходили прочь, и сердце господина Биньямина Леви начинало учащенно биться.

— Ну, госпожа Блюменталь, — говорил он, взволнованно улыбаясь, — нагулялись вдоволь?



Поделиться книгой:



Регистрация