Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Последний из праведников [Le Dernier des Justes] - Андре Шварц-Барт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Знаю. Спасибо вам. Начал, потому что во мне еще живет маленький Биньямин, который бьет крылышком. Ай, как ему не хочется умирать! Посмотрите, посмотрите, как он отбивается! Тсс! Не мешайте нам теперь уснуть. Мне и ему. Ладно?

И вспомнив про недружелюбное окружение, Янкель раскланялся на все стороны и, улыбаясь, потрепал Биньямина по щеке. Потом он поднял длинные руки и спокойно стянул с себя майку, словно был один в четырех стенах. На голом теле, испачканном кровью, торчали худые ребра.

Биньямин молча посмотрел на него: что все это значит? Рассеянно поскребывая пейсы, он поднялся и, не сказав ни слова, прошел к себе. С чувством облегчения он перешагнул меловую черту и принялся готовить фрикадельки. Съел самую малость и улегся на матрац с мыслью о том, будут ли его сегодня заедать клопы, как обычно. В синагоге все еще стоял негодующий ропот, потом наступила ночь, огласившаяся плачем бессонных малышей. Биньямин закрыл глаза, и ему представилось, что меловой прямоугольник начинает медленно подниматься вверх… Вот он уже превратился в стены, которые дошли до потолка и стали такими толстыми, что вскоре Биньямин почувствовал себя надежно укрытым от всего мира.

На следующее утро кровать Янкеля оказалась пустой. Но вернувшись из швейной мастерской, Биньямин обнаружил, что ее уже заняла похожая не черепаху старая дама, одетая во все черное. Не успел Биньямин с ней поздороваться, как она втянула голову в плечи, словно торопилась спрятаться в скорлупу своего возраста. Биньямина даже смех разобрал.

Тремя месяцами позже молодой человек из Галиции появился в последний раз. Рассеянный, ко всему равнодушный, сидел он на самом краешке кровати у Биньямина, ни на кого не смотрел и с какой-то, можно сказать, нежностью катал по одеялу оказавшуюся там катушку ниток. Его нескладную длинную фигуру украшал костюм английской ткани, а цыплячью шею наполовину скрывал крахмальный воротничок, под которым болтался ошеломительный галстук. Замедляя шаг, Биньямин еще успел отметить, что кудлатая рыжая пакля превратилась в прилизанную прическу с аккуратнейшим пробором посредине. Лицо по-прежнему было худым и бескровным, но губы пополнели и выпятились вперед.

— Простите, — сказал он, вставая и протягивая Биньямину холеную руку, — я позволил себе зайти в ваши апартаменты без приглашения.

Холодные глаза смотрели по-прежнему грустно, хотя пополневшие губы подрагивали в иронической улыбке.

— Чтоб меня холера взяла, если вы не стали другим человеком! Настоящий «господин»! — воскликнул Биньямин и тут же об этом пожалел.

— «Другим человеком», говорите? — огорчился Янкель.

— Но как? Каким чудом?

— Успокойтесь, брат мой, я никого не убил. Просто стал коммерсантом. Я торгую. Что, возможно, еще хуже.

— А чем вы торгуете?

Янкель улыбнулся хитро, как старая лиса, но глаза и на сей раз остались печальными.

— Брат мой, — по-мальчишески вызывающе сказал он, — в Берлине все покупают и все продают.

Острая жалость к Янкелю вдруг пронзила Биньямина. Рука его поднялась сама по себе и боязливой птицей опустилась Янкелю на плечо. Губы тоже раскрылись сами собой, давая волю откуда-то появившимся непривычным словам.

— Брат мой, очнись, прошу тебя! К чему тебе весь этот стыд, этот ужас?

Но Янкель, видимо, остался глух к его словам, и, испугавшись своей непрошенной смелости, Биньямин отдернул руку.

Однако его столь сильный душевный порыв все же подействовал на Янкеля. Он встал, напустил на свое постное лицо загадочную улыбку и дрожащим от усталости голосом пробормотал:

— Еврей. Настоящий еврей! Из наших! Ах, какой вы благородный. До того благородный, что хочется выбить вам зубы. Все до одного.

Он резко повернулся, переступил меловую границу и, пройдя по синагоге своим крупным неровным шагом, вышел и исчез навсегда.

А еще через час, забираясь под одеяло, Биньямин обнаружил между матрасом и подушкой спрятанный там конверт и догадался, что в нем целое состояние. Несколько строк на идиш были выведены каллиграфическим почерком конторщика: «Милый человечек, эти деньги — вполне законная прибыль от вполне законной торговой сделки. Они украдены честно, по всем правилам коммерции. Видимо, скоро мне представится возможность (по крайней мере я надеюсь) наворовать на собственный дом. Бросьте-ка вы грандиозный Берлин, перебирайтесь в провинцию и вызовите к себе родителей, если, конечно, они у вас есть. Потому что в Польше, мой друг, еврей еще может выстоять один, держась за свою селедку и синагогу, но здесь, поверьте мне, если, кроме собственных ног, других корней у вас нет, живые соки не дойдут до сердца. Даже до вашего, милый мой человечек. Не судите меня строго. Спасибо. Ваш Янкель».

3

Биньямин вышел на перрон маленького прирейнского вокзала, пододвинул к себе перевязанный веревкой ящик (весь свой багаж) и очутился нос к носу с неким господином, одетым на немецкий лад, который, очевидно, и был штилленштадским раввином. Биньямину его облик скорей напоминал сатану, чем раввина, и поэтому он понес свой «чемодан» сам, утверждая, наперекор истине, что он легче перышка. По дороге раввин расхваливал мастерскую, которую ему удалось подыскать на Ригенштрассе. Просто находка!

— Господину Гольдфусу, владельцу мастерской, непременно хотелось облагодетельствовать какую-нибудь жертву преследований из славянских стран, а вы как раз и есть такая жертва, верно, дорогой единоверец? В стоимость помещения — не стоимость, а щедрое пожертвование — входит утюг, швейная машина и кое-какая мебель, правда, подержанная.

Все оказалось точно, как говорил раввин, кроме одной мелочи: Биньямин не представлял себе, что помещение и мебель могут оказаться настолько «подержанными».

— С другой стороны, дареному коню в зубы не смотрят, — заметил раввин, улыбаясь.

Пока они так беседовали, в мастерскую вошло человек десять, как Биньямину показалось, немцев. Они бросились к нему, начали пожимать ему руку. Биньямин испуганно вскрикнул и чуть было не потерял сознание, но тут он с облегчением заметил среди немецких лиц две-три еврейские бороды. Окружив его со всех сторон, посетители стали громко, как на базаре, рассуждать о нем.

— И не стыдно вам? — раздался низкий женский голос. — Вы же его совсем раздавите! Из него косточки вылезут, как из сливы!

Проложив себе дорогу к «жертве преследований из славянских стран», плотная еврейка в цветастом платье и в шляпе с перьями остановилась перед Биньямином, улыбаясь слишком ярко накрашенными губами.

— Раз так, — заявила она хозяйским тоном, не допускающим возражений, — он достанется мне!

— Что вы хотите этим сказать? — едва выдохнул Биньямин, предусмотрительно кладя руки на «чемодан», подле которого он понуро стоял, как на сторожевом посту.

— Да оставьте ваш ящик! Неужели вы боитесь, что эти господа его стянут?

— Ничего, ничего, — пробормотал Биньямин, чувствуя, что недоверие его возрастает, — смотрите, я поднимаю его, как перышко.

Однако он так пыхтел и сопел под непосильной тяжестью, что роскошная дама не сдержала своего любопытства:

— Брат мой, что там у вас такого ценного?

— Все, — ответил Биньямин, изнемогая от усталости.

Со вчерашнего вечера, с того самого момента, как Биньямин выехал из Берлина и поезд нырнул в туннель (вот оно, новое погружение в темные недра изгнания!), он ни на минуту не расставался со своим ящиком, в котором действительно заключалось все, чем он обладал на этой земле: два-три отреза, купленных по случаю, несколько утюгов, манекен, ввинчивающаяся ножка к нему, гладильная доска, разные швейные принадлежности — словом, все, что удалось приобрести на те деньги, которые неизвестно почему подарил ему молодой человек из Галиции. Полагаясь больше на ящик (его трудно незаметно стащить), чем на свою способность распознать карманного воришку, Биньямин зашил остаток «состояния» в ту часть манекена, где заканчивается спина и начинается другая часть фигуры. В поезде щемящее чувство тоски, страха и опасения почему-то обернулось героическим решением напустить на себя вызывающий вид. Время от времени Биньямин издавал короткие восклицания, чем вызывал тревогу у своих попутчиков. Эти провинциалы, как завороженные, смотрели на странного заморыша. Одет на русский лад, отчаянно трет кулаком подбородок с жидкой бороденкой, глаза какие-то остекленевшие, но полные жгучего страдания…

Ночью Биньямину представилось, что отныне он видит мир глазами молодого человека из Галиции, и, к великому удивлению попутчиков, он ни с того, ни с сего сказал вслух на идиш:

— Да, я утверждаю и буду утверждать: в этом безрассудно-жестоком мире на удар меча ответ один — удар меча.

Старая дама зажала рот, чтобы не закричать, и выскочила из купе. Если бы крик успел сорваться с ее губ, от «берлинской лихорадки» не осталось бы и следа, и Биньямин, наверняка, упал бы в обморок.

Итак, готовый к худшему, усталый и голодный, он увидел в штилленштадских евреях лишь немецкие манеры и непонятный интерес к своему драгоценному ящику. Биньямин даже не задумался над тем, куда ведет его эта представительная дама, так энергично им завладевшая. «Да он ничего не весит», — сказал Биньямин, когда она снова намекнула на непосильную тяжесть ноши.

Не согласился он расстаться со своим ящиком и в гостиной, хотя господин Фейгельбаум, муж модницы с перьями, всячески пытался расположить Биньямина к себе хорошим приемом. (Прием, конечно, хороший, но наш «берлинец» научен жизнью). Даже в столовую он упрямо поволок «чемодан» за собой. И все же запах настоящего еврейского супа с мозговой костью, который, как считал Биньямин, умела варить только мама, защекотав ноздри, наполнил его ощущением «человеческого счастья».

И когда Биньямин мечтательно опустил ложку в суп, произошло нечто странное. В груди образовался легкий комок, который затем разбух, поднялся к горлу и плотно его закупорил. Потом под желтоватой поверхностью супа появилась мама. Вот ее бритая голова, вот глаза, полные жгучего стыда… Вслед за мамой возник повелительный профиль отца, но почему-то без бороды: ее, наверно, чудом унес ветер. Потом всплыло бескровное лицо молодого человека из Галиции. Как языки пламени взметались и опадали его рыжие вихры. Наконец, появились прижавшиеся друг к другу три лица, а вот и кровавая лужа, оставшаяся тем ранним утром после погрома в Земиоцке. Как по мановению волшебной палочки рождались и умирали под золотистой пленкой вкусного супа различные видения. Они разливали благодатное тепло по всей груди Биньямина, завороженно склонившегося над тарелкой…

— Боже мой, он плачет! — воскликнула мадам Фейгельбаум.

Биньямин покраснел и попытался изобразить улыбку.

— Не… не… Просто суп горячий, — промямлил он.

Скорее догадываясь, чем чувствуя, что по носу течет слеза, он поднес пустую ложку к губам, долго и старательно дул на нее и, наконец, отправил в рот.

До сих пор господин Фейгельбаум молчал и только хитро улыбался в бороду. Но тут он начал ругать жену, и та залилась краской.

— Ты что же, не видишь, что суп слишком горячий! — нападал он на жену. — Дура ты, дура! Сто раз тебе говорил: не подавай слишком горячий суп. Ну и дура же ты! Сто раз говорил…

Вдруг господин Фейгельбаум переменил тон и, лихо размахивая кулаком, принялся громко расхваливать «бутылочку», как настоящий пьянчужка. Но жена не двигалась с места, поддакивала мужу и, сияя от любви к нему, повторяла: «Бутылочка, ай да бутылочка!» Наконец, господин Фейгельбаум пододвинулся к буфету и достал зеленую бутылку с длинным, как лебединая шейка, горлышком, в которой, как он утверждал, хранилось настоящее вино из самой Палестины.

— Уж очень она застоялась! — кичливо воскликнул он, вытягивая губы трубочкой. — Эх, дети мои, поверьте мне, она будет распита еще до прихода Мессии! Клянусь вам!

Биньямин с удивлением заметил, что бравый господин Фейгельбаум не совсем уверенно держится, и его крепкая рука дрожит, наливая драгоценную влагу, привезенную с горы Кармел. Но вот он поднял бокал (почти как гусар, подумал Биньямин) и затянул во все горло старинную песню на идиш:

Пой, брат мой, пой, Пой, умоляю тебя…

А еще Биньямин удивился тому, что господин Фейгельбаум вкладывает столько души в этот напев, который, пожалуй, того не стоит, и в начале каждого куплета в уголках его глаз появляется сверкающий шарик, а к концу куплета — исчезает.

Вдруг певец прервал себя.

— Невинная душа, я вам тут такого петуха пускаю, а вы терпите…

— Но… — начал Биньямин.

— Ни слова! — приказал господин Фейгельбаум.

Потом одно за другим последовали разные блюда, каждое из которых Биньямин с удовольствием оставил бы на закуску. Но еще до того, как кончилась трапеза, в столовую начали гуськом входить евреи. Они просили не обращать на них внимания и молча усаживались за стол — все больше напротив Биньямина. Умильно глядя на него, они одобрительно качали головами, словно он выполнял здесь священную миссию: как в капле воды отражал в себе страдания и гибель польских евреев. Совещаться начали незадолго перед тем, как приступили к умопомрачительному штруделю, возвышавшемуся посреди стола. Страсти разгорелись, и после двух часов споров и сложных рассуждений госпожа Фейгельбаум, настаивающая на том, чтобы Биньямин питался только у нее, пошла на следующий компромисс: на обеды она его никому не уступит, а ужины — пожалуйста, пусть делит с другими штилленштадскими евреями, «если, разумеется, наш дорогой брат захочет к ним ходить», — добавила она не без коварства.

Уткнув нос в тарелку и дрожа от «человеческого счастья», Биньямин думал о том, что отныне и днем и вечером перед ним будет стоять прибор, стол будет ломиться от традиционных еврейских блюд, а он, Биньямин, будет блаженствовать. Успокоенный этой мыслью, он вдруг поднялся и начал рассказывать «наш еврейский анекдот», от которого, сказал он, «и мертвый захохочет».

Но рассказчиком он оказался никудышним: на каждом слове прыскал со смеху, терял нить, вставлял куски «совсем из другой оперы» и, сто раз извиняясь, начинал все сначала. «Вспомнил, вспомнил! — радовался он, но через секунду жаловался: — Ну, вот, опять забыл!» — и беспомощно размахивал руками, словно пытался поймать сбежавший от него анекдот. Однако все непрерывно смеялись (что несколько задевало Биньямина), а некоторые из присутствующих, включая господина Фейгельбаума, прямо-таки помирали со смеху.

4

Штилленштадт оказался одним из прелестных немецких городков, сохранивших колорит былых времен. Тысячи игрушечных домиков под розовой черепицей, на окнах цветы в горшках — не город, а воплощение исконной немецкой сентиментальности, которая, проникая повсюду, связывает все воедино, подобно ласточке, что своей слюной соединяет отдельные хворостинки в уютное гнездо. Разница, однако, заключалась в том, что Штилленштадт не имел в себе ничего воздушного. Стоял он в долине и казался поддетым на вилы рекой, которая у самого входа в город разделялась на два рукава. Один из них, широкий и полноводный, питал обувные фабрики, выстроенные вдоль берега, и красильные мастерские, где чахли главным образом женщины. Другой, узкий и мелкий, робко бежал в деревню. Назывался он Шлоссе и был пригоден лишь для рыбной ловли и летних увеселений.

Сбитая на скорую руку дощатая перегородка отделяла мастерскую Биньямина от крохотной витрины, а коридор, выходивший на улицу, — от двухэтажной квартирки, сдававшейся впридачу к мастерской. Биньямину не терпелось поскорей заполучить клиентуру бывшего владельца мастерской, и поэтому раньше всего он начал наспех приводить в порядок «магазин», как он его уже с удовольствием называл. В первую очередь он приладил (волнующий момент!) коряво написанное на немецком языке объявление о том, что скоро откроется швейное заведение «Берлинский джентльмен».

Первые три месяца он спал на матраце, положенном посреди своей лачуги. Потом, когда он осмотрелся и успокоился, он стал подумывать и о том, как приукрасить «апартаменты».

Вначале ему казалось, что он живет не хуже американского миллиардера: швейная машина, заведение со стороны улицы… Но заказов было мало, и он решил сменить тактику. В квартале жил рабочий люд, проигранная война тяжело ударила по немцам, кризису не видно было конца. Приняв во внимание все эти обстоятельства, Биньямин изменил свой план действий. В одно прекрасное утро ошеломленные соседи увидели, что у эмигрантика появилась новая вывеска: закрывая часть витрины, огромная доска доходила до окон первого этажа, и на ней красивыми готическими буквами (нежно-голубыми на розовом фоне) было выведено:

СПЕЦИАЛЬНОЕ АТЕЛЬЕ ПО ПЕРЕДЕЛКЕ И ПЕРЕЛИЦОВКЕ СТАРОЙ ОДЕЖДЫ — БАСНОСЛОВНО НИЗКИЕ ЦЕНЫ — БЕРЕМ СТАРУЮ ВЕЩЬ — РАЗ, ДВА — И ВОЗВРАЩАЕМ НОВУЮ!!!

Биньямину так хотелось, чтобы «дело закрутилось», что он и в самом деле установил смехотворно низкие цены, граничащие с нечестной конкуренцией. В тот же день его завалили работой. На следующий день он орудовал иголкой шестнадцать часов подряд и был счастлив. Ведь он уже думал, что потерпел крах. Поистине, только добрый гений мог подсказать ему поселиться в Штилленштадте. И мало-помалу по мере того, как проходили дни и недели, он стал забывать о низменной причине увлечения «Берлинским джентльменом». Биньямин дошел даже до того, что начал ублажать себя иллюзией (небесно-голубой на розовом фоне), будто его швейная машина окружена атмосферой всеобщей симпатии.

Поскольку он старался говорить на языке клиентов и тщательно выговаривал каждый слог, им удавалось кое-что понять из его жаргона. Поэтому его так и тянуло беседовать с ними на темы, которые с одной стороны были доступны их немецким мозгам, а с другой приличествовали порядочному еврею и не слишком мучили его трудностями произношения. Больше всего располагали к установлению идиллических отношений между церковью и синагогой примерки. Втыкая булавку или приметывая отворот, Биньямин вился вокруг своего христианина, как муха, и, стараясь завоевать его сердце, пускал в ход всю свою вежливость, всю любезность, будто хотел соблазнить женщину.

Прием клиента — дело кропотливое и утомительное.

— Не скажет ли мне господин, какой счастливой случайности обязан я… — легонько пожимал руку клиента Биньямин.

В рабочей блузе, в крестьянских штанах или при галстуке — клиент есть клиент и имеет право на соответствующее отношение к себе, которое, кстати сказать, вызывало у некоторых заказчиков недоуменное беспокойство. Но всецело поглощенный светской обходительностью, Биньямин не замечал ни вопросительно поднятых бровей, ни подозрительных, а подчас и откровенно недружелюбных взглядов. Ему нравилось думать, что эти простые люди от общения с ним перестают быть антисемитами, что им удается разглядеть за его еврейской внешностью человека. Просто человека, как все люди! Видимо, у других евреев в этом городе общечеловеческая природа не так ярко проявляется — и в этом все дело. «Нужно показывать пример, — ликовал в душе Биньямин. — Уважение, которым я пользуюсь, сослужит хорошую службу всем евреям. Благодаря мне гои начинают понимать простые истины».

А еще через несколько недель он настолько осмелел, что рискнул употребить в разговоре кое-какие простонародные выражения, чем поставил себя на равную ногу с рабочими предместья. Нет, богохульственных слов или ругательств или, чего доброго, проклятий он, конечно, не произносил. Зато так смаковал выражения типа: «По рукам!» или «Брось, Карл!», или «Смех да и только!», так уверенно налегал на эти немецкие словечки всем своим тщедушным существом, что вполне можно было обойтись, как ему казалось, и без ругательств, хотя в могущественной силе последних он не сомневался.

Иногда он даже опускался до того, что, совсем как простой христианин, поминал имя Божие всуе, правда, по-немецки и предварительно убедившись, что поблизости нет ни единого еврейского уха. «Э-эх, майн готт!» — робея, восклицал он к крайнему удивлению клиента и тут же начинал мысленно читать молитву.

Движимый примерно теми же соображениями, он осторожно высказывал новомодные идеи и с удовольствием напоминал клиентам, что «толстосумы, сударь, наши общие с вами враги». Ему и в голову не приходило, что некоторые заказчики — особенно безработные — считали его одним из самых страшных капиталистов на всей улице. Поэтому после какой-нибудь примерки, во время которой Биньямин вкушал безоблачное «человеческое счастье», он, бывало, спрашивал себя, куда заведет его эта робкая симпатия к рабочему человеку. К счастью, на следующий день ледяной взгляд, насмешливая улыбка или указующий на него посреди улицы палец напоминали ему о том, что он — не более чем «жид».

Все-таки истинное «человеческое счастье» он находил лишь среди штилленштадских евреев, которые не только принимали его в свое общество, но еще как бы и почитали в нем некое тайное свойство, приписываемое его жалкой особе, подобно тому, как земиоцкие евреи чтили ореол страданий, которым они окружили Ламедвавников. А может быть… иногда спрашивал себя с тревогой Биньямин. Но ему штилленштадские евреи не делали ни малейшего намека, и если разговор случайно касался тридцати шести Праведников, Биньямин убеждался, что немецкие евреи понятия не имеют о тайне, связанной с семейством Леви из Земиоцка. Только однажды раввин упомянул легенду о том, что Бог назначает Праведником одного из потомков знаменитого Иом Тов Леви, знаете, того, что умер в Йорке за священное имя Его? Нет, почти никто об этом не знал, и Биньямин успокоился на мысли, что эти «субботние евреи», как они сами себя с горечью называли, чтили в нем яркое пламя польского иудаизма видели в нем объект их великой жалости к этому иудаизму.

Через полгода Биньямину признались, как признаются в постыдном пороке, что город наводнен евреями, перешедшими в христианство. Они живут в аристократическом квартале, в этих роскошных шестиэтажных домах, что белеют за церковью. Ему расписывали, какие злые эти выкресты, как они во всем подражают христианам (обезьяны им могут позавидовать!), как они особенно ненавидят эмигрантов из Польши и с Украины, называют их «азиатской ордой, отребьем человечества, подонками» и тому подобное. И когда ему показали одного из таких выкрестов (тот степенно проходил по улице, грузный и непроницаемый, как настоящий немец), Биньямина бросило в дрожь.

Второй вероотступник, которого ему показали, жил на Ригенштрассе, в нескольких домах от мастерской. Биньямин иногда видел, как он проходит мимо витрины, голова опущена, взгляд острый. В иные дни подбородок вероотступника был вытянут вперед, как нос корабля, в иные — униженно склонялся к груди. Типичный немецкий бюргер: вид угрюмый, костюм военного покроя аккуратно застегнут на животе и сидит, как на манекене. Вероотступник работал в правительственном учреждении и принял христианство, по его словам, из патриотизма и потому, что на него сошла благодать. Биньямин вскоре узнал, что он всюду говорит, что Биньямин ест хлеб немецких рабочих.

— Он сказал, — донесла ему по секрету соседка, — будто вы даже не знаете, какого цвета немецкое знамя!

— Это я не знаю! — возмутился Биньямин, но так как он и в самом деле не знал, он убрался в свою мастерскую, сгорая от стыда.

Биньямин поджидал вероотступника, чтобы самым решительным образом выразить ему свое осуждение. Но стоило дрожащему с ног до головы Биньямину подойти поближе, как тот ронял едва слышное «пфьюйт» — и, задрав подбородок, шел себе дальше, презрительно вскидывая тросточку, словно его глазам предстало непристойное уличное зрелище.

И вот однажды этот вероотступник, по имени Мейер, явился в синагогу. Бросившись раввину в ноги, он начал жадно целовать его колени: «Не могу больше, примите меня обратно, сердце у меня осталось еврейским» и тому подобное. Раввин негодовал, гнал его прочь и, наконец, срочно созвал всех верующих Штилленштадта. В разорванной одежде, в ермолке на голове, посыпанной пеплом и землей, стоял вероотступник у входа в синагогу и униженно кланялся каждому входящему. Никто не отвечал на его поклоны. Не зная, чью сторону принять, Биньямин вошел в синагогу с высоко поднятой головой, но по-дурацки подмигнул вероотступнику, словно своему сообщнику.

Начался суд.

Забившись в последний ряд, Биньямин, как завороженный, не отрываясь, смотрел на странный силуэт вероотступника, который стоял на амвоне, вырисовываясь на фоне ковчега Завета.

По обе стороны два льва, присевшие на золотых ногах, стерегли несчастного, точно два жандарма в зале суда. На белом, как мука, лице пылали глубоко запавшие глаза. Пот струился по пеплу, падающему с взлохмаченных волос, и оставлял на лбу черные полосы, отчего страдальческое лицо напоминало карнавальную маску. На каждое оскорбление вероотступник преклонял колени, опускал голову чуть ли не до земли и, как метроном, бил себя кулаком в грудь. Губы его были крепко сжаты.

Не сводя с него глаз, Биньямин вспоминал, как однажды в Берлине, охваченный безысходной тоской, он твердо решил отправиться к христианам (к папе, к священнику или к какому-то еще церковному сановнику — он точно не знал) — «и пусть для меня все будет кончено». Поэтому теперь он видел себя на месте вероотступника и при каждом бранном слове невольно втягивал голову в плечи, словно удар наносили ему. Вдруг бледный от бешенства господин Фейгельбаум взгромоздился на амвон и заявил, что сам видел, как его бывший друг детства, а ныне обвиняемый терзал своих родителей.

— Этому сатанинскому отродью показалось мало отречься от своей веры, он еще и родителей решил доконать. Пришел к ним в лавку и стал обзывать отца и мать «паршивыми жидами» и разными другими словами, которые я не могу повторить в этих святых стенах. Он не просто вероотступник, он еще и палач! Вот кто он такой!

Тут кто-то высказал предположение, что если вероотступник обратился в христианство чистосердечно, то и антисемитом он стал подлинным, «поскольку, увы, эта религия по самой природе своей не терпит нас, верно?»

— Вы так считаете? — воскликнул господин Фейгельбаум и, повернувшись к вероотступнику, которого он испепелял взглядом, продолжал: — Неужели господин Генрих Мейер, в прошлом Исаак, может рассчитывать на то, что это послужит ему оправданием?

И тут случилось нечто такое, чего Биньямин решительно не мог понять. Вместо того, чтобы ухватиться за брошенную ему соломинку и сослаться на учение принятой им религии, вероотступник медленно поднялся и, чеканя каждое слово, презрительно кривя рот, с нескрываемой гордостью сказал:

— Вы что ж, серьезно думаете, что я хоть на минуту могу поверить в Бога, который, чтобы помочь бедным людям, не придумал ничего лучшего, чем, пройдя через тело девственницы, стать человеком, который перетерпел миллионы мук, потом смерть — и все это без мало-мальски серьезных последствий? Нет, — продолжал он снова униженно, — мой бывший друг Фейгельбаум прав, я терзал отца и мать потому, что хотел жить, как христианин. Я стыдился быть евреем, просто-напросто стыдился.

— Ну, и что ты получил в награду? — презрительно спросил господин Фейгельбаум.

— Еще больший стыд.

Начали обдумывать наказание. Старались друг перед другом — кто изобретет более унизительное. Наконец, решили, что обвиняемый ляжет на пороге синагоги, и каждый член общины будет перешагивать через него. А тот бил себя в грудь и молил о еще большем наказании, изъявляя готовность «принять любые муки». Вдруг кто-то произнес имя Биньямина.

— А почему молчит наш брат из Польши? Возможно, он даст нам полезный совет или приведет в пример подобный случай.

Биньямин весь сжался, надвинул ермолку на самые глаза, словно прикрываясь от огня взглядов, наведенных на его маленькую особу.

— Послушайте, — наконец, пролепетал он, — я, право, не знаю, у нас в Зе… Словом, у нас никогда ничего подобного не случалось. Но помнится мне… да, да, конечно… еще в XV веке рабби Исраэль Иссерлейн сказал: тот, кто возвращается в иудаизм… вы меня слушаете? Значит, тот, кто возвращается в иудаизм, сам на себя налагает вечное наказание… Да, именно так: «вечное наказание»…

— Ну, и что же? — воскликнул плотный краснолицый сосед Биньямина, у него даже очки затряслись от волнения.

— Ну и что же… Ну и что же… — беззвучно повторил Биньямин. — А то, что… посмотрите на него! — вдруг взорвался он и, показав на вероотступника, отчаянно взвизгнул: — Как вы не понимаете! Он отказался от всех благ, какие дает христианство, от всех преимуществ… взвалил себе на плечи… чего только он не взвалил себе на плечи и чего только эти плечи не должны теперь вынести… Верно? Значит, он искупает свою вину… раз он снова становится… Не так, что ли? А раз так — зачем же еще навешивать ему камень на шею? — закончил Биньямин на дрожащей от скорби ноте, что поразило верующих, больше всех слов, вместе взятых.



Поделиться книгой:



Регистрация