— Так я же хотела сделать тебе сюрприз, — покорно отвечала она, садясь на край кровати, и в оправдание бегства с супружеской постели подносила ко рту своего скромного повелителя яблочко или бутерброд с маслом, или кусочек сахару.
Однажды он застал ее за странным занятием. Затянув пояском талию, она стояла в ночной рубашке одна посреди комнаты и, извиваясь, принимала призывные позы, словно русалка на вывеске парикмахерской. Распущенные по плечам волосы делали ее похожей на пушистого зверька, старили ее личико и вместе с тем придавали ему выражение детского кокетства. Биньямин расхохотался. На единственном примере своей жены он теперь знал, что все женщины — маленькие девочки, засидевшиеся в невестах; у всех у них тело развито больше, чем ум, и они любят окружать себя несуществующей тайной. И только позже он узнал, что маленькая Блюменталь жила в узком мирке, населенном страхами и еще двумя-тремя чувствами, тоже страшными по своей примитивности, в числе которых были любовь к нескольким существам и задушенная радость, доставляемая плотью.
Страх она унаследовала по прямой линии от матери, женщины властной и по натуре и на вид, но ставшей беспрекословной рабыней господина Блюменталя. На нее иногда нападали приступы жестокости, и в такие моменты она испытывала особое наслаждение. Но болезнь превратила ее в настоящую сварливую злюку, и, когда она умерла, господин Блюменталь не придумал ничего лучшего, как тотчас же жениться на такой же злюке. Маленькая Блюменталь терпела гнет этой чужой женщины вплоть до своего замужества, которого неистово добивалась ее мачеха. Вскоре та поняла, что город с будущим — не Штилленштадт, а Берлин, и пигалицу Блюменталь оставили на милость семейства Леви. Отъезд отца она восприняла как расставание с жизнью: на этот раз она окончательно потеряла почву под ногами. Само собой разумеется, что теперь больше всех на свете она боялась Юдифи. Каждое распоряжение свекрови бросало ее в дрожь. И хотя Муттер Юдифь была свирепа только на словах, маленькая фрау Леви сгибалась, чуть выставляя локоть, словно боялась, что рано или поздно ее по-настоящему ударят. При этом, правда, она смотрела чудовищу прямо в глаза. Юдифь даже смущалась, встречая этот нежный взгляд в ответ на свою вспыльчивость. Как будто фары маяка обливают светом ни с того ни с сего разбушевавшееся море. До рождения первенца маленькая Блюменталь покорялась малейшему движению грозных бровей. Муттер Юдифь была единственной хозяйкой дома и, боясь, как бы невестка не вторглась в ее владения, прибегала не к одной, а сразу к двум мерам предосторожности: доверяла невестке разные дела только нехотя и никогда не скрывала от нее, что сама сделала бы их куда лучше. Так было до первых родов маленькой Блюменталь.
Наступившая немедленно после свадьбы беременность послужила новым поводом к унижению будущей мамы Леви: Муттер Юдифь обращалась с ней как с хранительницей драгоценности, принадлежащей в первую очередь семейству Леви, или точнее, как с флаконом для духов, который, разумеется, не способен понять, какой ценности влага в нем содержится. Заботясь о зарождающемся ребенке, Муттер Юдифь приказывала флакону находиться в лежачем положении, пить как можно больше пива и ни на минуту не забывать о незаслуженной чести быть вместилищем одного из отпрысков семейства Леви.
— Осторожно с ребенком, — говорила она таким тоном, что получалось: «Помни, что ты носишь нашего потомка».
В порыве невольного протеста маленькая фрау Леви сверлила Муттер Юдифь своим робким, но упорным взглядом ручной птицы и, наклонясь, подхватывала ладонями огромный живот. С тех пор, как ребенок начал в ней шевелиться, этот жест профессионального носильщика вошел у нее в привычку.
Конфликт вспыхнул в родильном доме. Тоненькая, но полногрудая роженица лежала, слегка приподнявшись на подушках, а Муттер Юдифь, держа на коленях запеленатое существо, сидела у нее в ногах и принимала поздравления посетителей. Все восхищались мальчуганом, выслушивали авторитетные комментарии Муттер Юдифь и время от времени поглядывали на роженицу, как бы вспоминая: «Ах, да! Она ведь тоже имеет к этому некоторое отношение!»
Вдруг маленькая Блюменталь резко приподнялась и не своим голосом закричала:
— Отдайте его сюда, он мой!
Воцарилось неловкое молчание. С соседних кроватей послышался шепот. Побагровев, Муттер Юдифь нахмурила брови и не спускала глаз с невестки, но та, бледная и задыхающаяся, оперлась на руки и оставалась непреклонной, исполненная новой ненависти и новой любви. Однако как только ей отдали ребенка, она приложила его к груди, повернулась на бок и почти сразу же заснула, настолько обессилил ее этот исключительный взрыв энергии.
Господин Биньямин Леви втайне ликовал, а растроганный Мордехай уважительно заявил: «Да хранит нас Бог, вот и появилась в нашем доме настоящая волчица». Муттер Юдифь не сказала ничего: пока пигалица не отнимет детей от груди, она будет оставаться их матерью.
Настоящая драма разыгралась позже. Дети уважают только высший авторитет. У Мордехая всегда хватало благоразумия в их присутствии отступать перед господином Биньямином Леви на задний план. Но ничего подобного не делала Муттер Юдифь. Когда внуки подрастали настолько, что могли уже ей подчиняться, она незамедлительно занимала пост «главной мамы». Таким образом пигалице дали отставку, сохранив за ней лишь право выкармливать младенцев. Она, в конце концов, привыкла к тому, что дети постепенно от нее отдаляются, и видела в том неизбежность судьбы. На Муттер Юдифь она смотрела просто как на первый шаг к окончательному разрыву с подросшими детьми, который для ее материнского сердца означал уход в небытие. Более того, она даже прибегала к авторитету Муттер Юдифи и, если дети не сразу ее слушались, скрепя сердце, вызывала «главную маму». Маленькая Блюменталь не сомневалась, однако, что неиссякающим источником материнства, таинственным образом питающим сердце каждого ее ребенка, оставалась именно она и только она. Именно за ее юбку держались неблагодарные существа, когда им почему-то становилось грустно, именно подле нее усаживались они в кухне, когда их охватывала беспричинная тревога, которая утихает при звуке лишь одного-единственного голоса из всех, какие есть на свете.
Муж ее ничем не отличался от остального человечества: ни в грош ее не ставил и, если обращался к ней, то лишь затем, чтобы посмеяться, как над малым ребенком.
А ведь когда-то давно, когда она действительно была еще глупой девочкой, она мечтала о муже, для которого она будет хоть что-то значить, в жизни которого будет играть хоть какую-нибудь роль.
Но господин Биньямин Леви обращал на нее внимания не больше, чем на букашку, и не раз она сдерживала желание вдруг подойти к нему и спросить, какого цвета у нее глаза. Полагая, что он не сможет ответить на ее вопрос, она в отчаянии представляла себе, как он небрежно скажет: «Что? Глаза? Ну, как же они… они… Слушай, не приставай ко мне с разными глупостями!» Она была убеждена, что он никогда в них не смотрел.
Но в этом она как раз ошибалась, впрочем, как и во всем остальном. Потому что чувствительный Биньямин знал не только, какого цвета у его жены глаза, но и какие у нее ресницы, и какие крапинки на радужных оболочках — чего никто на свете, кроме него, конечно, не замечал. Он знал, что правый белок светлее левого, и мог бы рассказать еще много всякого… если бы только его спросили. Но разве о таких вещах можно говорить? Маленькая Блюменталь легла к нему в постель по велению долга, и не оставалось времени на подобающие до женитьбы ухаживания, которых она, кстати, вовсе и не требовала. По этой же причине даже спустя много времени после женитьбы Биньямин все еще называл жену «барышней Блюменталь», скрывая за дружелюбной насмешкой безумное целомудрие, мешавшее ему признаться в глубокой привязанности к этой женщине, ставшей его женой в силу обстоятельств. Любовь их была как бы глухонемой, хотя иногда все же из темных ночных глубин над ласками взметались крики, и оба упивались непередаваемым взлетом, о котором они, однако, никогда даже не упоминали, ибо совершенно ясно, что такие вещи относятся не к здешнему миру. Понадобилась старость, а главное — приближение насильственной смерти в концлагере, чтобы у Биньямина хватило духу признаться своей жене в любви. Она не поняла, что он хотел сказать.
Издерганная и затравленная всеми членами семьи Леви, она родила своего первенца недоношенным, и несмотря на это, он весил полных девять фунтов. В кого он пошел? Такой вопрос и не ставился. Само собой разумелось, что маленький господин Леви-папа не мог не передать своему отпрыску крупного телосложения, которое у семейства Леви просто в роду. Муттер Юдифь не замедлила исследовать глаза, нос, уши младенца, словно желая убедиться в несомненной его принадлежности к роду. Обратившись к патриарху, она подвела итог в следующих словах: «Весь в нас». Напрасно маленькая Блюменталь напоминала о могучем сложении своей покойной матери, распространялась насчет характерных крапинок на губе, горячилась по поводу короткого носа, который уже явно был унаследован от Блюменталей, — ничего не помогало: ребенок был не ее кровей. И хотя история с Праведниками отнюдь не вызывала симпатии у Муттер Юдифи, ее так и подмывало швырнуть невестке в лицо эту историю, чтобы раз и навсегда положить конец ее дурацким притязаниям на ребенка. В своем неистовом желании завладеть отпрыском она дошла до того, что и себя начала причислять к знаменитому роду: привязалась всей душой к некоторым семейным традициям, словом, стала более подлинной Леви, чем сами Леви.
По мере того как ребенок рос, росла и загадка его природы. Было ясно, что дитя не из породы Леви и не из породы Блюменталей, а неизвестно из какого теста с немецкой закваской. Мориц, казалось, больше всего хотел не быть белой вороной среди сорванцов-приятелей, в чем, кстати, и преуспевал благодаря своим физическим данным. С самого рождения он выпячивал живот, как бы выражая тем радость бытия, а все его телосложение свидетельствовало о недюжинной силе, скрытой под веселой внешностью жизнелюба. Лицо, правда, долго оставалось кукольным, но у него была квадратная челюсть, короткий мясистый нос, горящие жадностью ненасытные карие глаза, а взгляд, который он бросал на вещи, напоминал протянутую к ним руку.
Поначалу Мордехаю казалось, что он обнаружит в этом ребенке мятежного непоседу, каким и сам был в Земиоцке, и его снисходительность объяснялась убеждением, что рано или поздно чертенок спрячет свои рожки навсегда. Тайком он рассказывал ему истории о Праведниках, прикидывая в душе, насколько малыш достоин чести стать таковым. Но как только Мориц научился ходить, его в доме больше не видели. Его тянуло на улицу. Там он гонял с ватагой сорванцов, среди которых, к сожалению, не было ни одного еврейского носа,
Мориц стал предводителем банды, выдумывал разные игры и ничего на свете так не любил, как играть в войну на берегах Шлоссе. Пробираясь через тростник с луком на бедре, он чувствовал себя совсем не тем существом, которое из него хотели сделать дома. Как будто это вот как: он раздевается, чтобы нырнуть в реку, и вдруг штаны, рубашка и прочие вещи исчезают в воздухе, и оказывается, что они были надеты не на Морица Леви, а на индейца, который крадется через полный неожиданных опасностей лес, а не проходит через какой-то там тростник. Вот он отчаянно бросается на врага, вот уже оба падают в ил… и… Ах, как ему хочется, чтобы крики были всамделишными, а ножи из настоящей стали… Он возвращался с пылающим лицом, в изодранной одежде, с разбитыми коленями; дома он отстегивал подтяжки и покорно терпел, пока Муттер Юдифь изольет весь свой гнев. Все было по справедливости: играешь в «убийство», как едва слышно говорила мама-Леви, — получаешь как следует по известному месту. После этого вы с Богом квиты.
Школа окончательно расколола жизнь Морица на две непримиримые половины. Теперь его видели дома только во время еды. Он являлся неизменно с опозданием, усаживался за стол с покаянным видом, прочитывал молитву и, наклонившись над тарелкой, забывал все на свете, пока не опорожнял ее до дна и не вытирал кусочком хлеба последние капли. Только после этого он поднимал взъерошенную голову и входил в мир семейства Леви.
— Ну, что, наш безбожник уже съел свой суп? — грустно говорила Муттер Юдифь.
— А когда ты выберешь минутку поучить Талмуд? — сдержанно спрашивал дед. — В твоем возрасте я уже по уши углублялся в Мидраш. Ты что, не еврей?
— Что я могу сделать… домашние задания… школа… — смущенно бормотал Мориц какие-то непонятные отговорки.
Совершенно пораженный тем, что произвел на свет такого шалопая, Биньямин немедленно становился на его защиту,
— Это ведь правда! В Земиоцке ведь не было христианской школы, а здесь — как ему сделаться хорошим евреем?
— Так это же ты захотел уехать! — кричал старик, уязвленный таким кощунством.
— Ой, знаю, знаю! Только теперь уже поздно об этом вспоминать. Как сказано в Талмуде: «В доме повешенного не говори: „Пойди повесь рыбу сушиться!“».
— Что-то я не вижу, чтобы этот ребенок особенно надрывался над книгами — что нашими, что христианскими! — вмешивалась Муттер Юдифь и делала странное заключение: — Бог нас наказал: наши внуки станут даже не «субботними евреями», а «воскресными».
Воцарялось задумчивое молчание. Затем маленькая мама-Леви подавала следующее блюдо, и разговор переходил на другую тему. Разговаривали, как ни в чем не бывало, о делах, о чувствах, шутили… И на Морица накатывала медленная волна, он с удовольствием погружался в атмосферу семейной трапезы. Где-то высоко, высоко над ним проплывали произносимые взрослыми слова — непонятные знаки, прочерченные в небе птицами, за которыми он любил следить глазами.
Целая пропасть отделяла этот уютный мирок от необъятной вселенной, которую Мориц чувствовал всеми фибрами души, как только выбегал на улицу. От этого чувства у него иногда кружилась голова, как тогда, когда он забирался на верхушку высокого каштана, что на школьном дворе: одна нога — на одной ветке, другая — на другой, а посредине — пусто. Почему все христиане — не евреи? И почему все евреи… И нельзя ли наслаждаться счастьем всем вместе? И чего от него хочет дед? Что стоит за его кровавыми историями, скорбными минами, вечными намеками на Ламедвавников?
Стоило Морицу забраться в эти дебри, как у него «разламывалась» голова и разрывалось на части сердце, и ему казалось, что он слышит, как оно рвется.
Поэтому он очень редко отваживался пускаться в рассуждения.
Эрни был вторым произведением маленькой Блюменталь. Он появился на свет, как положено, через девять месяцев. Но когда маленькая Блюменталь увидела, что он вдвое меньше Морица, она еле сдержала радостный крик: про этого Муттер Юдифь уже ничего не сможет сказать, этот птенчик несомненно весь в нее.
Видно было, что Муттер Юдифь и впрямь попала в затруднительное положение. Спустя много месяцев после рождения ребенка маленькая Блюменталь все еще заставала Муттер Юдифь за пристальным изучением его внешности.
— Странно, — осмеливалась замечать пигалица Блюменталь, — не могу понять, на кого он похож.
И Муттер Юдифь, смерив невестку ехидным взглядом, чуть ли не с угрозой отвечала:
— Ростом он в отца, а вот голова… голова пока ничья. Но это решится позже.
Действительно, голова у Эрни была «ничья»: при выходе из материнского чрева она уже была покрыта черными вьющимися волосиками, спускавшимися до затылка, глаза оставались голубыми только первые три недели, а потом стали темно-синими, но сверкающие в них искорки остались навсегда.
Муттер Юдифь не понимала, откуда у него тонкий прямой нос и до того узкие стиснутые ноздри, что отверстий не видно. А какой высокий, лоб! Но главное — «шейка-то с пальчик», а голова на ней сидит изящно, как у птицы. Обнимая это сокровище, Муттер Юдифь в полном восхищении неопределенно улыбалась, пристально всматриваясь в эту живую загадку, в которой была и ее капля крови. Ребенок казался ей таким непохожим на всех, кого она знала, что она называла его не иначе как «Ангелок».
Наученный примером Морица, дед прибрал Эрни к рукам чуть ли не в четыре года. Он выписал из Польши старинный еврейский рельефный алфавит и начал обучать Ангелочка дедовским способом — привлекательным на вкус: малолетний ешиботник с удовольствием облизывал смазанные медом буквы из розового дерева. Позднее, когда Эрни научился уже читать не только слова, но и части фраз, Мордехай строил их из пряников, в изготовление которых Юдифь вкладывала все свое мастерство.
Эрни ходил за дедом по пятам. Их взаимная привязанность начала беспокоить маму-Блюменталь. Прикладывая ухо к дверям, она ничего не слышала, кроме шепота, то таинственного, то такого нежного, что у нее больно сжималось сердце. Однажды ей удалось разобрать слова: «Ну, как, одолжишь мне свою бороду?» А потом снова многозначительное шушуканье. Но больше всего она расстраивалась, видя их вместе. Когда они сидели во время этих проклятых занятий над ивритом, она наблюдала за ними из кухни. Они, казалось, наперебой старались угодить друг другу — старик не меньше ребенка. Если Эрни задавал вопрос, дед, прежде чем ответить, задумчиво склонял голову, словно вел ученые споры с талмудистами. К тому же время от времени старик клал руку на курчавую головку и теребил чубчик.
Маленькая. Блюменталь ничего не понимала. Она чувствовала, что между стариком и ребенком существует своего рода пуповина, и только не могла себе представить, какие питательные вещества проходят по ней. Однажды, подсматривая через кухонное окно, она увидела, что ребенок склонился над букварем и степенно поглаживает воображаемую бороду. Ей открылась необычайная истина: оказывается, Эрни подражает деду! Насторожившись, она стала замечать и другие признаки: когда мальчик считал, что никого кругом нет, он закладывал руки за спину, нахмуривал брови, опускал голову и тяжелым старческим шагом ходил вокруг стола, словно погруженный в размышления о Талмуде. А иногда, сидя за букварем, он вдруг начинал читать нараспев, как читают набожные евреи. Однажды она случайно увидела, как он осторожно заталкивает в правую ноздрю воображаемую щепотку табаку и затем медленно вдыхает ее, задирая при этом голову точно, как дед.
Вскоре в один из канунов субботы дед после молитвы поднялся в свою комнату и вынес оттуда огромный фолиант в кожаном переплете. Маленькая Блюменталь кое-что слышала об этой книге от господина Леви-папы, который иногда в минуты близости ронял слово-другое. Поэтому смутное представление о Праведниках из Земиоцка и о почтовых переводах, посылаемых ежемесячно в Польшу, она имела. Она могла бы узнать и больше, но ее не интересовала эта потаенная сторона жизни семейства Леви, она никогда слова о ней не говорила мужу, делая вид, что ничего не знает. Поэтому она поразилась не меньше, чем Юдифь и Биньямин, когда старик, неторопливо раскрыв книгу, начал читать первую главу. Воцарилась гнетущая тишина. Дети не спускали глаз с побледневшей от гнева Муттер Юдифь, которая не смогла сдержать возмущенного крика. Дед поднял веки и испепелил ее взглядом.
— Эти дети не знают, что такое настоящий еврей, — сказал он ледяным тоном и, нервно постукивая пальцами по столу, добавил: — А ты уже забыла, что я еще мужчина в доме.
И он продолжал чтение тем же ровным и резким, чуть дребезжащим голосом. Читал он и в следующую пятницу.
Маленькая Блюменталь достаточно знала иврит, чтобы понять жизнеописания мучеников. Она старалась выбросить из головы все эти ужасы. И ей было больно смотреть на Ангелочка, который, широко раскрыв глаза, поддался вперед и «подражал» всем сердцем окровавленным персонажам, книги. Потом на четвертую пятницу, когда дед закончил чтение, Ангелок поднял указательный палец и спросил: «Это все было на самом деле?»
У господина Биньямина Леви вырвался неприятный ледяной смешок.
Муттер Юдифь, казалось, готова была взорваться от бешенства. Она с мольбой посмотрела на деда, который заколебался, стал покусывать усы и, наконец, сказал разбитым голосом:
— Ну, как ты думаешь, птенчик мой, может такое быть на самом деле?
Тонкая складка залегла между бровями ребенка.
— Нет, конечно! — ответил он с горечью.
На этих словах дед закрыл книгу и вышел из столовой. Поздно ночью до маленькой Блюменталь донесся голос Муттер Юдифь, которая спорила с дедом. Больше он никогда не выносил невероятную хронику рода Леви.
Усердие, с каким относился Эрни к урокам деда, никогда не нравилось Муттер Юдифь.
— Ему и медом не надо мазать буквы — только позволь сидеть над букварем. И что там такого хорошего?
Она опасалась, как бы Мордехай, питая эту ранимую душу «старыми сказками», не занес в нее «вирус земиоцкизма», как говорил Биньямин. К счастью, за лекарством было недалеко ходить: скоро маленький Эрни пойдет в школу и там узнает игры, подобающие его возрасту, — по крайней мере на это надеялась бабка.
Но оказалось, что изучение Закона сделало мозг мальчика восприимчивым не только к Пятикнижию и Пророкам, но и к безбожной школьной программе. Муттер Юдифь утешалась тем, что Эрни явно запустил уроки Мордехая, увлекшись школьными занятиями.
Большей частью он готовил уроки в кухне, и маленькая Блюменталь освобождала для него место на столе, а Муттер Юдифь выискивала предлог, чтобы вторгнуться на кухню. И пока школьник, склонившись над тетрадкой, высовывал от усердия язык, обе соперницы, ревностно следя друг за другом, бросали на него по очереди любопытные и тревожные взгляды.
В один роковой день он вернулся с целой охапкой наград, полученных за успехи.
Ни Мордехай, ни Юдифь не выразили особого восторга. Хоть и по диаметрально противоположным причинам, они сохраняли сдержанность относительно этого события, которое послужило Биньямину поводом осыпать сына поцелуями. А маленькая Блюменталь, мучимая страшной тревогой, но и восхищенная, только сложила молитвенно руки и без конца повторяла:
— Пусть это будет к добру. Боже мой, пусть это будет к добру!
Когда Эрни важно поднялся по лестнице, Муттер Юдифь на цыпочках последовала за ним. Увидев, что он прокрался в комнату молодых супругов, она тихонько подошла к двери, приложила ухо к замочной скважине и услышала умопомрачительные слова.
— Опять вы? Что ж, поздравляю, мой мальчик, поздравляю, дружок. И снова вы? — говорил Ангелок чужим, менторским немецким голосом, но со своей напевной еврейской интонацией.
Потом она услышала легкий смешок, будто мышь скребется, и поняла, что Ангелок иронически фыркает перед зеркалом. Она не выдержала и сама расхохоталась от счастья. За дверью мгновенно наступила тишина.
До этого дня в доме водились только молитвенники, священные книги и забытые детьми учебники. Поначалу, когда Муттер Юдифь видела, что Эрни с головой уходит в книги, полученные им в награду, она не тревожилась: принимала это как неизбежное проявление местных нравов. Но однажды вечером она усомнилась в правильности своего суждения и попросила Биньямина пояснить ей, что за книги читает Ангелок. Ответ сына ее удивил: два сборника волшебных сказок, роман о приключениях, происходивших в Китае, и три рассказа о немецком рыцарстве! После получаса запутанных объяснений она вскипела:
— Ничего не понимаю из твоих рассказов! Я хочу знать одно: то, что в них написано, было на самом деле? Таки да или нет?
— Таки нет, — решительно заявил Биньямин.
— Ага, значит, все это вранье, — с нескрываемым отвращением проговорила Муттер Юдифь.
— Не вранье, а сочинения.
Юдифь заморгала глазами и процедила сквозь зубы:
— Ну, теперь скажи еще, что я, сумасшедшая, да?
На этом разговор окончился.
Но мнение Муттер Юдифи и по этому поводу сложилось окончательно. В тот же день она впервые заметила, что, если Эрни внезапно оторвать от чтения, он смотрит на вас невидящим взглядом, затуманенным страстной мечтой, и только потом с сожалением узнает вас.
— Ты где витаешь? — спрашивала она его нежно.
И, так как ребенок смотрел на нее без всякой радости, она начинала жалеть, что не может последовать за ним в тот мир, где тем, кто умеет читать, доступны невидимые простым глазом вещи, да еще такие прекрасные, что оттуда не хочется возвращаться в здешний мир.
Вскоре неведомым ей образом у ребенка в руках появились новые книги — одна увлекательней другой. В некоторых были картинки, а на них всадники, женщины в длинных платьях, усыпанных брильянтами, неведомые звери, невиданные растения — не иначе как из Китая. Но больше всего Юдифь боялась сочинений без картинок, которые не раскрывали перед ней своего содержания. Когда ребенок отрывался от них, у него был совсем отсутствующий вил. Через несколько недель веки его покраснели, воспалились, и на белках появились опасные прожилки. В один прекрасный вечер у Эрни за столом начали слезиться глаза от усталости. В полном смятении Юдифь призвала в свидетели все семейство, потому что ясно, что так дальше продолжаться не может!
— От этих проклятых книг он без глаз останется! А если они ему еще и кишки выедят, я тоже не удивлюсь!
В этот вечер было постановлено принять самые строгие меры. Как только Муттер Юдифь заручилась поддержкой всех членов совета, вынесшего сие постановление, она бросилась в комнаты и тайком изъяла все без исключения тома с «враньем».
В последующие дни борьба достигла наивысшего напряжения.
Оказалось, что ребенок приносит книги в штанах.
Увидев, что и этот тайник раскрыт, он стал еще изобретательней и начал прятать книги так ловко, что Муттер Юдифь, как она говорила, «сдалась». Однако, потерпев поражение в роли старателя, она переключилась на роль сыщика и выслеживала каждый шаг Ангелочка, наблюдая за тем, чтобы он не предавался своему пороку ни на чердаке, ни в погребе, ни в укромном месте, которое теперь заменяло ему кабинет для чтения. Припертый к стенке, Эрни попытался воспользоваться тем, что по вечерам взрослые ведут беседы в гостиной. Он выскальзывал босиком в коридор и умудрялся приноровиться к полосе света, падающей из гостиной, дверь которой была искусно приоткрыта. Однажды там его и обнаружили после полуночи. Он не понимал, что с ним происходит, и смотрел на всех безумными глазами.
С тех пор, стоило раздаться малейшему шороху или тихонько скрипнуть двери, как слышался голос Муттер Юдифь: «Эрни, ангелок мой несчастный, ложись спать».
Одержав победу над книгами, Муттер. Юдифь пожелала, чтобы Ангелок пошел по стопам своего старшего брата, этого безбожника.
Но, увы! Вскоре она вынуждена была признать, что, изгнав одного беса, впустила на его место нового, причем более опасного, поскольку он был неуловим. Сидя за столом или готовя уроки (или даже забавляясь с младенцами маленькой Блюменталь), Ангелок вдруг замирал, лицо его каменело, глаза краснели, и он становился таким далеким, словно оказывался в тех странах, про которые написано в книжках. Она заподозрила, что он сам себе рассказывает рыцарские истории. Ибо, когда он приходил в себя, он держался неприступно и воинственно, ни дать ни взять — благородный рыцарь.
Она решилась на жесткие меры: с первыми лучами солнца беспощадно выталкивала ребенка на улицу. Наконец, в один прекрасный день стало известно, что Ангелок встречается с соседскими мальчишками. Юдифь торжествовала.
Они собирались в конце Ригенштрассе на заднем дворе заброшенного дома. Трава и известняк, груды мусора и высохший колодец таили в себе богатые возможности для всякого волшебства. Двое одноклассников Эрни тоже входили в «компанию у колодца». В числе этих двоих была тоненькая светловолосая девочка по имени Ильза Брукнер, которой Эрни не смел слова сказать, потому что вместо глаз у нее были озера, а вместо волос — золотые струи, величаво растекавшиеся по плечам и придававшие ее головке удивительное сходство с головой женщины, одетой по средневековой моде. Она носила вязаный жакетик в белую с розовым клеточку и крестик на железной цепочке, а когда ее просили, пела бессмысленные детские считалочки таким голосом, который уносил вас, словно перышко, в неведомые дали.
То, что Эрни приняли в компанию, походило на чудо. С тех пор, как Муттер Юдифь стала выгонять его из дому, он привык прогуливаться, предаваясь своим мечтам. Шел, заложив руки в карманы, весь распрямившись и держа голову прямо на тонкой, как стебелек, шейке, выглядывающей из расстегнутого ворота белой рубашки. Не замечая того, что происходит на улице, он наталкивался на прохожих, на ларьки, на разные предметы, стоящие на тротуаре, так что, в конце концов, из предосторожности он начал охотно уходить за город к тучным лугам вдоль Шлоссе. Но однажды его привлек голос, который он узнал бы из тысячи других. Юркнув в развалины старого дома, он притаился в тени и уставился на Ильзу. Она пела, стоя в кругу мальчиков и девочек, которые смотрели ей прямо в рот, и солнечный луч играл в ее светлых волосах, как в колосках пшеницы. На следующий день он вышел из своего укрытия, нарочно заложив руки за спину, стараясь всем видом показать, что ему бы только полюбоваться на их веселые игры. К его молчаливому присутствию постепенно привыкли, ему поручали незначительные роли: он стерег стада из камней, был судьей в состязаниях, постоянным пленником, пажем короля Тристана — словом, выполнял все задания, которые не требовали ношения оружия. Если игра обещала быть слишком жестокой, он предусмотрительно покидал место действия: один вид драки причинял ему боль. И когда его приятели самозабвенно сражались на деревянных шпагах, Эрни задавался вопросом, почему они предаются мечтам всем телом, когда так приятно предаваться им только душой. Однажды Вильгельм Кнопфер, крепыш со смеющимися глазами и двойным подбородком, предложил играть в суд над Христом.
— А кто же будет евреями? — спросил Ганс Шлиманн, всеми признанный вожак компании.
Никто не вызывался быть «евреями». Наконец, заметили, что за обломком стены сидит на корточках белый от страха Эрни Леви. Его со смехом потащили к колодцу, к которому уже прислонилась Ильза Брукнер, разметав руки по замшелому бортику, как по кресту. Она свесила голову, будто в предсмертной муке, и стала на цыпочки, чтобы было похоже, что ноги прибиты гвоздями, как у Христа. Вильгельм Кнопфер немедленно изобразил из себя Понтия Пилата: выпятил пузо и с удовольствием многозначительно потирал руки.
— Я умываю руки. Ясно? — сказал он и, обведя всех хитрым взглядом, наполеоновским жестом запустил пятерню под рубашку. — Хо-хо! — прыснул он, повернувшись к Эрни. — Нет у нас других евреев — ты один. Вот и будешь евреями. Кому же, как не тебе, их представлять?
Он велел всем замолчать, насупил брови, важно надул губы и торжественно изрек:
— Эй, евреи! Вы чего хотите, чтобы я сделал с нашим Господом-Богом? Отпущу-ка я его, а?
— И совсем не так, — вмешалась девчушка ученого вида с аккуратно заплетенными косичками и бесцветным голосом. — В катехизисе сначала Варавва.
— Отцепись ты со своим катехизисом! — огрызнулся Вильгельм Кнопфер. — Здесь я священник! Ну, — начал он снова, обозленный тем, что его перебили, и стараясь восстановить свой пошатнувшийся авторитет, — хочешь, чтобы я его отпустил? Да или нет?
Скрытая жестокость мелькнула в детском взгляде Вильгельма, зрачки расширились, словно он вспомнил кровавое деяние. Эрни жалобно заморгал ресницами. Двое мальчишек крепко вцепились в него, остальные — пожирали его глазами, и ему показалось, что тело его растворилось в воздухе и таинственным образом возродилось в воображении товарищей по игре, но уже в окровавленных лохмотьях и в маске — так в кошмарных снах человек вдруг превращается в отвратительное насекомое. Он растерянно посмотрел на Ильзу: она с кокетливой и трогательной беспомощностью склонила золотистую головку на плечо. И вдруг крестик на ее кофточке пробудил почти невероятные воспоминания, таившиеся где-то глубоко-глубоко на дне его души, воспоминания о жестокостях христиан. У Эрни подкосились ноги.
— Ой, отпустите ее, — еле слышно выдохнул он.
Немедленно все хором запротестовали: