Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Доднесь тяготеет. Том 1. Записки вашей современницы - Евгения Семёновна Гинзбург на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Некоторое время моей соседкой по нарам была доктор Полина Львовна Герценберг, польская еврейка, член Сейма.

Доктора пользовались правом давать освобождение от работы больным. За возможность отдохнуть от тяжелой работы те, кто что-то имел, согласны были многое отдать. Некоторые врачи, принимая доброхотные даяния, улучшали свою жизнь. Полина Львовна была совсем непрактична: голодала она так же, как мы все, и не хотела даже выписать себе рыбий жир, который давали самым истощенным.

В декабре 1941-го или начале 1942 года на доске объявлений появилась выписка из русско-польского договора, согласно которому все поляки, арестованные из польской территории после 1939 года, освобождались.

Поляков действительно освободили, но отправить с Колымы до начала навигации не могли. Они не работали и могли выходить за зону, но жили по-прежнему с нами в бараках.

Вдруг лагерное начальство заволновалось: пришел приказ самолетом отправить на материк шесть членов польского Сейма, в том числе и Полину Львовну. По этому поводу к нам на Эльген приехал главный прокурор Дальстроя. Первое распоряжение прокурора было — одеть ее хорошо. Полину Львовну вызвали на склад, и начальник лагеря торжественно преподнес ей сюрприз: шелковое платье, замшевые туфли и котиковое пальто. Каково же было его удивление, когда Полина Львовна заявила, что она поедет в том, в чем ходила два года. Как ни уговаривали ее, что ей ни предлагали, она не хотела снимать свои ватные брюки и залатанные ватные бурки, переодеть же ее насильно уже было нельзя. В таком виде она и пошла на прощальную беседу к прокурору. Прокурор сделал вид, что не обращает внимания на ее наряд. Он сообщил о договоре с Польшей и закончил речь такими словами: «Наши страны борются сейчас против общего врага — немецкого фашизма. Я надеюсь, что, вернувшись, вы никакой клеветы не будете распространять о Советском Союзе».

«Я могу дать слово, — сказала Полина Львовна, — что никакой клеветы о Советском Союзе я распространять не буду. Наоборот, после Победы с трибуны Сейма, в печати, всюду и везде я буду говорить правду, только правду и всю правду».

Возражать было нечего, и она уехала, провожаемая мрачными взглядами начальства и нашими — завистливо-восхищенными.

Освобождение

В 1941 году должна была освободиться Надя Федорович, которая была арестована в 1936 году и имела срок пять лет.

У нее на воле остался девятилетний сын, нервный, самолюбивый мальчик. Он сначала жил с бабушкой, а когда бабушка в 1938 году умерла, скитался по родственникам, которые тяготились им и, продержав его недолго, старались сплавить к другим дядькам и теткам. Он писал матери жалобы на родню: «Своим дают хлеб с маслом, а мне с маргарином, ношу только обноски с Леньки да Сашки, нового мне ничего не покупают». И еще: «Мальчишки говорят: твои мать с отцом арестанты».

Надя считала дни до освобождения и мечтала взять к себе сына.

Ко дню ее освобождения, 25 июня 1941 года, мы приготовили Наде целое приданое: кто подарил ей юбку, кто сорочку, кто платок. Надя была первая, кончавшая срок. О том, что началась война, мы не знали. (Газет не давали.) Но что-то чувствовалось в воздухе тревожное, Надя нервничала и, готовясь к воле, не верила, что она придет. Наступил день 25 июня, наступил и прошел. Прошел еще томительный месяц. Наконец Надю вызвали к начальнику лагеря к двенадцати часам дня.

Утром мы, как всегда, ушли на работу. Надя осталась в бараке. Я перед разводом подошла к ней.

— Может быть, последний раз тебя вижу, кончились твои муки.

— Не знаю, — ответила Надя, — что-то сердце болит.

Вечером вернулись — Надя сидит у печки, курит. Дневальная шепотом предупреждает:

— Не подходите, психует, не освободили.

Надя расписалась, что остается в лагере «впредь до особого распоряжения».

А сын-то ведь думал, что мать освобождается 25 июня, она все просила его не ссориться с родней, потерпеть немного. Она с ужасом думала о том, как он воспримет ее письмо, где она ему сообщила, что встреча откладывается на неопределенное время. Но сын письма не получил, цензура не пропустила сообщение о том, что человек кончил срок, а его оставили «впредь до особого распоряжения».

А Надя ждала ответа и не получила. Вдруг зимой 1942 года пришло ей письмо от неизвестного человека, который подобрал Борю на полустанке, где-то около Иркутска, с воспалением легких, взял к себе и выходил. Он упрекал Надю, что она, освободившись, забыла сына, что она дурная мать, наверное, вышла замуж и живет себе поживает, в то время как ее четырнадцати летний мальчик, проехав «зайцем» из-под Рязани до Иркутска, погибает от голода.

Мы уже знали, что идет война, что многие письма не пропускают. Надя побежала к начальнику лагеря, написала заявление прокурору, чтобы сообщили сыну и этому человеку, что, отбыв срок, она все еще находится в заключении. Но ее просьбу не выполнили.

Так она и не узнала, что с сыном и где он, а сын беспризорничал, попал в банду и потом, уже в 1947 году, объявился в Колымском лагере уголовников со сроком в пять лет.

После Нади подошел срок освобождения еще нескольким женщинам, но всех с тяжелыми политическими статьями оставляли впредь до особого распоряжения. Образовалась целая плеяда «пересидчиков». Правда, на миру и смерть красна, другие, будучи как-то подготовленными, воспринимали это не так трагически, как Надя, но все же было несколько случаев самоубийств: люди не выдерживали мысли о том, что «воля», которой ждали, считая недели и дни, отодвигается на неопределенное время.

В лагере становилось все тяжелее и тяжелее. Мучительный непрерывный голод, свирепая дисциплина, всеобщее уныние. В этой обстановке 27 апреля 1944 года подходил для меня срок освобождения. Если верить письмам моих родных, то Верховный суд переменил статью 58-8 (террор) на 58–12 (недонесение). Это была самая легкая из политических статей, и с ней освобождали в срок. Но ведь мне в течение четырех лет не сообщили официально о перемене статьи, и я не знала, было ли такое постановление в действительности, или мать обманули и все осталось по-прежнему. Я истосковалась. Зима 1943—44 года была самой для меня тяжелой. Мне кажется, я немного помешалась, никак не могла переключиться на что-нибудь другое, все время гадала, освободят или нет. Шла с работы — гадала: если дойду до барака к пяти часам — освободят, если позже — нет. Если вон до той сосны 100 шагов — освободят, если больше — нет…

Наконец первого апреля 1944 года меня вызвали и сообщили, что 6 августа 1940 года мне переменили статью на 58–12 (недоносительство).

«Воля» стала реальностью.

Последние недели я жила как в тумане, стала чужда лагерным интересам, боялась думать о воле и не знала, на что надеяться. Говорили, что к родным в Россию все равно не пустят.

Мечтала, что приду с работы в «свою» комнату, запру дверь (обязательно запру дверь), лягу на кровать и при настоящей электрической лампе буду читать книгу из библиотеки.

Мечтала, что буду есть досыта. Что в страшный колымский мороз не буду ходить на работу в лес, устроюсь где-нибудь в конторе, в тепле. Мечтала, что не будет поверок, ругани, мата, не буду жить вместе с проститутками и воровками, мечтала, что летом в воскресенье пойду гулять на целый день, буду идти по дороге сколько захочу, и никто мне этого не запретит, не заорет: «Приставить ногу! Шаг вправо, шаг влево — стреляю!» А о большем не мечтала, боялась разочарований.

Меня освободили день в день 27 апреля. Из всей нашей партии освободилась я одна. Остальные пересиживали до 1947 года. Хлопоты моей матери сохранили мне три года жизни.

Все считали, что я счастливица. А я все время плакала. Я не знала, как буду жить одна, без родных, без товарищей, с которыми сблизилась в лагере.

Я сразу же подала заявление с просьбой разрешить мне выезд на материк, но получила ответ, что закрепляюсь навсегда на Колыме.

Навсегда… Сколько раз я подписывала это «Навсегда»!

Навсегда на Колыме, навечно в Караганде, навсегда запрещен въезд в Москву…

Эта вечность оказалась ограниченной двенадцатью годами, до XX съезда, но как долго тянулись эти двенадцать лет!

Верочка

Несмотря на категорический отказ, который я получила сразу после освобождения на мою просьбу о выезде на материк, все же благодаря хлопотам моих родных через два года, 31 июня 1946 года, мне разрешили уехать с Колымы с заездом в Москву на две недели.

Я ждала посадки на пароход «Дальстрой», который должен был увезти меня в большую жизнь после семи колымских лет.

Ко мне подошли две женщины с дочерьми. Женщины эти были из Эльгена. Одна Софья Михайловна — наш врач, другую я знала только в лицо. У Софьи Михайловны оставались на воле две дочери, и она ухитрялась даже из лагеря посылать им посылки и деньги, а освободившись, устроилась очень хорошо, так как была известна как серьезный детский врач и лечила детей у всего начальства. Она работала в трех местах, имела частную практику и все заработанные деньги посылала детям.

В 1945 году ее дочери 13 и 20 лет приехали к ней, а вот в июле 1946 года старшая из них, Верочка, уезжала на материк.

Лицо у Софьи Михайловны было все в красных пятнах, глаза заплаканы. Верочка, тоненькая, темноглазая девушка, мрачно молчала.

Если Софья Михайловна была хорошо одета и имела вид дамы, то в ее спутнице, одетой в телогрейку и сапоги, с руками, изуродованными грубой работой, каждый узнал бы лагерницу. Она была явно растерянна и все говорила дочери:

— Надя, дай мне слово, что ты будешь учиться и оставишь свои глупости. Дай мне слово, Надя, ведь ты можешь погубить себя!

На это Надя целовала ее и говорила:

— Ну я же сказала, мама, что буду учиться! А красить губы и танцевать — изволь, не буду, если это тебе так неприятно. Успокойся.

Софья Михайловна подошла ко мне с просьбой присмотреть за дочерью, которая едет на материк, чтобы привезти в Магадан бабушку, мать Софьи Михайловны. Я обещала присмотреть за девушками. В это время началась посадка. Мы попали в один трюм, на верхний этаж тройных нар.

Я целыми днями лежала на нарах и думала о том, как я встречусь со своими почти взрослыми детьми. Как объясню им, что их мать и отца объявили «врагами народа». От этих мыслей я почти не могла спать по ночам, а днем, прислушиваясь к разговорам, отвлекалась и иногда засыпала.

Однажды, проснувшись, я услышала разговор Веры и Нади. Они разбирали Верин чемодан и смотрели, что дала дочери Софья Михайловна. Очевидно, вещи были хорошие, потому что Надя сказала:

— Все-таки у тебя хорошая мать: ведь ей тоже нелегко, в трех местах работает, а тебе сколько накопила.

На что Вера ответила с поразившей меня горечью:

— Лучше она была бы хуже как мать и лучше как человек.

— Ну, уж моя мама человек хороший, — сказала Надя. — Это тебе всякий скажет. А что толку? Не понимает она меня! Как начнет: «Мы горели, мы боролись, мы целыми ночами спорили! А вы только нарядами и танцульками интересуетесь!» А мне чем гореть? О чем спорить? Все ясно. Я как-то ей сказала: «Вы за что боролись, на то и напоролись!» Так она вся побелела, затряслась, я даже испугалась за нее! «Не смей говорить о том, чего не понимаешь!» Так что спорить, собственно говоря, тоже нельзя. И какая непрактичная! С таким образованием работает билетершей в бане. За целый год еле наскребла мне на билет, а уж одеться и думать нечего!

Надя очень скоро обзавелась поклонником и простаивала с ним все дни, а порой и ночи на палубе. Любовь у них росла как на дрожжах. Когда я, выполняя наказ ее матери, попробовала с ней поговорить, она мне ответила, что она совершеннолетняя, а парень этот очень хороший и, наверное, она за него выйдет замуж. Возражать было бесполезно.

А Вера целыми днями лежала молча, иногда читала какие-то письма, иногда плакала. Ехали мы целый месяц, постепенно сблизились, и она рассказала мне свою историю.

В 1937 году, когда вместе с гибелью семьи кончилось детство Веры, ей было двенадцать лет. Воспоминания о жизни в семье казались ей лучезарными до неправдоподобности.

Отец Веры был хирургом в небольшом южном городке, где они жили. Верочка любила приходить к нему в больницу, любила атмосферу всеобщего восхищения мастерством отца, его властные распоряжения, его мягкость, доброту. Он всегда говорил ей: «Ты будешь врачом. У тебя душа врача. У нас вся семья — врачи, и дед твой, и отец с матерью».

Работа отца и матери была самым главным, к чему приспосабливалась вся жизнь семьи. Письменный стол отца был святыней, к которой Вера допускалась, только чтобы вытереть пыль, но никогда бы ей в голову не пришло переложить листочек или что-нибудь переставить.

К отцу приходили университетские товарищи и один заведующий горздравом, старый большевик. У него были какие-то неприятности. Он страстно доказывал что-то отцу. Верочка слышала слова: «Перерождение… Термидор…» Однажды отец пришел расстроенный и сказал матери: «А Николай арестован». Мать ужаснулась: «Где же правда, если такой человек, как Николай, считается врагом? Наверное, он прав — это перерождение». А отец ответил ей: «Я ничего не могу понять. Знаю одно: когда ко мне приносят человека с разбитым черепом и я его снова делаю человеком — я прав. Хорошая у нас с тобой работа. Уж врач-то, если он честный человек, всегда прав».

Когда пришли арестовать мать и отца, Верочка с ужасом глядела на отца, который сидел мрачный и молча смотрел, как рылись в его столе, листали книги, рукописи; когда какой-то энкавэдэшник сбросил на пол какую-то историю болезни, он сделал невольное движение, метнулся к столу. Раздался крик: «Сидеть!» Отец отвернулся от стола и все остальное время, два часа, которые длился обыск, сидел согнувшись и молчал.

Когда их увозили, мать, рыдая, обняла Веру и сказала: «Верочка, береги Юлю. Она маленькая, она забудет даже свою фамилию. Я не найду ее. Береги ее, Вера». Отец положил руку на голову Верочки и сказал: «Будь человеком, Вера, и береги себя. Береги себя и Юлю».

Верочка осталась одна в страшной, разгромленной квартире, с плачущей пятилетней Юлей. Через полчаса приехала машина, и детей отвезли в детдома, но в разные. Веру оставили в их городке, а Юлю отвезли в детский дом под Горький.

Двенадцатилетняя Верочка стала разыскивать мать, отца и Юлю. С сестренкой она связалась довольно скоро. Ей сообщили адрес детского дома, и в ответ на ее умоляющее письмо одна из воспитательниц, Ольга Арсеньевна, взяла под свое покровительство бедную сиротку и начала писать Верочке. (Потом Верочка узнала, что у Ольги Арсеньевны был арестован брат.)

Труднее было с родителями. Об отце она узнала лишь приговор: «Десять лет без права переписки». Была еще бабушка, мать Софьи Михайловны, но она жила где-то в Саратове, и адреса ее Вера так и не нашла. Мать через два года отыскалась на Колыме.

Я хорошо помню, как Софья Михайловна в 1939 году получила письмо от Верочки. Я была в бараке. Кто-то прибежал из КВЧ (культурно-воспитательная часть) и сказал, что для нее лежит письмо. До этого времени Софья Михайловна без конца запрашивала адреса своих девочек, но ей не отвечали. Она подумала, что это из НКВД ей сообщают о детях. Накинув платок, бледная, побежала она в КВЧ, а через полчаса, плача, вошла в барак с письмом Верочки, ее карточкой. Письмо, конечно, пошло по рукам. Все плакали, все с восторгом смотрели на худенькую, стриженную наголо девочку с темными смелыми глазами. Все читали ее милые мужественные слова, написанные полудетским почерком. Она утешала мать, сообщала ей адрес Юли, сообщала приговор отца. Она писала, что учится хорошо и обязательно будет врачом, что у Юли добрая воспитательница.

Софья Михайловна ожила. У нее появилась цель жизни: выжить, встретиться с дочерьми. Она стала всеми способами добывать деньги, чтобы послать их девочкам. Она лечила детей начальства, делала аборты, не брезговала подношениями пациентов со всеми вытекающими отсюда последствиями. Бывали случаи, когда она за деньги освобождала блатнячек от работы. Это било, конечно, по нашим интересам, потому что она могла давать освобождения строго ограниченному числу заключенных, и часто явно больные не могли отдохнуть, а какая-нибудь Сонька Козырь или Машка Торгсин вылеживались в бараке. Многие очень осуждали Софью Михайловну за это, но, с другой стороны, она старалась нам тоже немного облегчить жизнь: то рыбий жир или какой-нибудь витамин выпишет, то похлопочет о переводе на более легкую работу, а то и отдохнуть денек даст.

Детдом, в который попала Верочка, был плохой. Заведующая, не стесняясь, воровала молоко для своих детей, ее примеру следовал и персонал. У педагогов были любимцы из старших детей, которые ходили к ним на дом, помогали по хозяйству и в огороде и за это пользовались привилегиями. Питание, естественно, было плохое, в помещении грязь. Дети возмущались и между собой ругали заведующую и ее любимчиков.

Однажды на торжественном собрании по поводу 7 ноября 1940 года после доклада заведующей о заботе государства о детях неожиданно встал пятнадцатилетний Алик Андреев и сказал: «Может быть, государство и заботится о нас, но наши педагоги только и думают, как бы утащить у нас продукты. Даже ковер, который мы получили для красного уголка, лежит у заведующей в комнате».

Что тут поднялось! Председатель звонил и кричал, что слова Алику не давал, дети кричали: «Верно!» И шоколад, что выдали на праздник, почти весь взяли учителя, и топят плохо, а у себя в квартирах как в оранжерее… Тут раздались голоса директорских подпевал: «Молчите, фашистские сынки!» Тогда Алик вскочил на стул и закричал: «Нет, я не фашистский сынок. Если бы заведующая была такой же коммунисткой, как мой папа, мы не голодали бы. Он был настоящий коммунист, за то его и посадили».

Верочка несколько раз пыталась крикнуть и поддержать Алика, но сидевшая рядом с ней воспитательница сжала ей руку и шептала: «Молчи, ты себя погубишь». И Верочка промолчала.

После выкрика Алика все стихли и вокруг него образовалась пустота. Он сошел со стула, понимая, что этого уж ему не простят, что этим воспользуются, чтобы погубить его.

И потом часто Вера вспоминала глаза Алика и то, как она промолчала. Она стонала по ночам и плакала, завернувшись с головой в одеяло. Алик был арестован и осужден на 5 лет исправительной колонии для малолетних преступников по статье 58–10 (антисоветская агитация). Ему вменялась клевета на советский суд. Воспитательница потом сказала Вере: «Видишь, хорошо, что я тебя остановила».

В 1940 году детдом, где жила Вера, перевели на восток, за Ташкент. К ее радости, случилось так, что Юлин детдом перевели в поселок, находящийся всего в 50 километрах от Вериного. И вот однажды из Юлиного детдома приехал шофер, который знал и Ольгу Арсеньевну, и Юлю. «Сестренка твоя сильно болела дизентерией, — сказал он. — Тоненькая, как былинка, и вся запаршивела. Конечно, ей бы сейчас питание, а какое там питание».

Верочка незадолго до этого получила первую посылку от матери. В ней был сахар, яичный порошок, три плитки шоколада, пачка витаминов, блузочка и вязаный шарф. Она решила, что, обладая таким богатством, она выходит Юлю, спасет ее. И вот девочка убежала ночью из детдома и пошла к Юле. Она очень боялась, что ее поймают, боялась бродячих собак и злых людей.

Шла она пять ночей, а днем спала в кустах. На шестой день дошла. Юлю она действительно нашла бледной и худенькой, всю покрытую какой-то экземой. Сестры бросились друг другу в объятия и не отпускали друг друга, боясь, что их разлучат. Ольга Арсеньевна увела их в свою комнату, а сама пошла к заведующей просить, чтобы Веру оставили в их детдоме. Это ей удалось, и Вера действительно выходила Юлю. Она уступала ей свой сахар и масло, добывала иногда на работе в совхозе фрукты, меняла вещи, присланные матерью, на яйца и белый хлеб.

Когда Верочке исполнилось 16 лет, она ушла из детдома ученицей токаря на завод. Время было военное, и подростки заменяли ушедших на фронт рабочих. Верочка стала квалифицированным токарем и немного погодя взяла Юлю из детдома к себе на койку в общежитие. Маленькая мама воспитывала Юлю очень строго, следила за ее учебой. Софья Михайловна систематически посылала посылки, и девочки кое-как жили.

В 1945 году Софья Михайловна, которая уже работала в Магадане вольным врачом и имела большие связи, так как лечила детей у всего начальства, сумела достать пропуск, и девочки приехали на Колыму к матери. Какие счастливые они были, когда дождливым днем в августе 1945 года пароход привез их в бухту Нагаева!

После семи бесприютных лет их встретила мать, изменившаяся значительно меньше, чем они ожидали: те же длинные, блестящие каштановые волосы, те же нежные руки, те же добрые глаза!

У матери была хорошая комната, где все, начиная с кроватей с новыми ночными рубашками под подушкой и кончая духами на туалетном столике и вышитыми украинскими кофточками, было приготовлено для них. Мать варила им украинские борщи, вареники со сметаной, ласкала их, не могла с ними наговориться. Месяц прошел в блаженной суматохе, воспоминаниях детства, рассказах о семи годах разлуки, во взаимном узнавании. Первого сентября Юля пошла учиться в школу, и встал вопрос о том, что делать Вере. Она было заикнулась, что имеет квалификацию токаря по металлу и пойдет работать на авторемонтный завод, но мать в ужасе заткнула уши. «Хватит, мы с тобой намучились. Теперь все будет по-другому. Я устрою тебя на легкую работу секретарем в Управлении Дальстроя, и ты поступишь в десятый класс школы рабочей молодежи. (Верочка окончила только девять классов.) А потом посмотрим. Ты ведь хочешь учиться, чтобы быть врачом. Это и моя цель — дать вам образование, как хотел папа».

И Верочка поступила секретарем в Управление Дальстроя. На новой работе Вера столкнулась с нравами, специфическими для Колымы. Там были две категории работников: бывшие заключенные и договорники. Бывшие заключенные работали, как правило, за двоих. Бывало так, что главный бухгалтер был договорник, а его помощник — бывший заключенный. Работал помощник, а зарплату получал вчетверо ниже своего начальника, который представительствовал. В плановом отделе заведующей была жена начальника отдела кадров, которая не только ничего не смыслила в работе, но не считала нужным даже высиживать свои восемь часов. Часто в рабочее время ее можно было встретить в магазинах или найти дома, наблюдающей, как дневальный (у ответработников были дневальные из заключенных) убирает квартиру. Но работа от этого не страдала, так как у этой заведующей, получавшей тысячи три зарплату, рядовым плановиком работал бывший экономист из Госплана. Это был тихий, запуганный человек, готовый сидеть в отделе день и ночь и работавший, наверное, не за двоих, а за троих.

Договорники приняли Верочку как свою. Но Вере чужды были интересы новых знакомых, сводившиеся к романам и нарядам, ее коробило пренебрежительное их отношение к бывшим заключенным.

Делами в бухгалтерии Управления заправлял помощник главбуха Андрей Петрович Шелест, красивый добрый человек, всеобщий любимец. Он не имел в прошлом политической статьи — сидел за растрату. Бытовики чувствовали себя гораздо более полноправными людьми, чем «враги народа».

Напротив Андрея Петровича за двумя небольшими, тесно поставленными столами сидели счетоводы: Симочка — красивая молодая женщина, жена договорника-инженера, и Ольга Ивановна — женщина лет пятидесяти, недавно вышедшая из лагеря, бледная и плохо одетая.

Шел обычный рабочий день. Андрей Петрович щелкал костяшками, а Ольга Ивановна заполняла картотеку. Симочка весело болтала с Офицеровым — блестящим и нарядным лейтенантом МГБ, который Верочке ужасно не нравился, потому что казался ей похожим на Дантеса.

Офицеров, нагнувшись к уху Симочки, рассказывал ей что-то смешное, поглядывая уголком глаза на Ольгу Ивановну. В это время Ольга Ивановна встала с места и подошла к Андрею Петровичу за какой-то справкой. Тотчас же Офицеров сел на ее место и, развалясь на стуле, продолжал болтать с Симочкой. Ольга Ивановна вернулась и попросила Офицерова освободить ей рабочее место, а он, кинув: «Подождете», продолжал болтать с Симочкой. Ольга Ивановна стояла растерянная с красными пятнами на лице. Она и возмущена была его наглостью, и боялась вступать с ним в пререкания. Наконец она все же решительно сделала шаг к своему столу, но в это время Андрей Петрович, наблюдавший всю сцену, самым любезным тоном позвал ее: «Будьте любезны, Ольга Ивановна, дайте мне проводку за октябрь 1942 года, номер такой-то…»

Ольга Ивановна поискала проводку, подала ему и хотела опять пойти к своему столу, прочно занятому Офицеровым, но Андрей Петрович крепко ухватил ее за руку и начал что-то длинно объяснять, а сам время от времени шептал: «Стойте. Не связывайтесь!» Потом он попросил Ольгу Ивановну составить картотеку по всем проводкам материальных ценностей за 1941 год и далее до 1944 года. «Изволите видеть, они нам понадобятся для проверки баланса…»

Наконец, выдержав какое-то время, достаточное, по его мнению, чтобы проучить «обнаглевшую» Ольгу Ивановну, Офицеров встал, поцеловал руку Симочке и вышел из бухгалтерии, оставив после себя запах духов, вина. Все продолжали работать, как будто ничего не произошло. Минут через 20 после ухода Офицерова кончился рабочий день.

Все это время Вера ерзала на стуле и не знала, как ей подойти к Ольге Ивановне, в каких словах выразить свое возмущение Офицеровым и Симой, свое сочувствие.

Первой, как и всегда, упорхнула Симочка. Ушел Андрей Петрович, помахав на прощание рукой Ольге Ивановне и весело сказав: «Учитесь колымской жизни. То ли еще бывает».

Ольга Ивановна собиралась тоже уходить и натягивала какой-то старый плащ поверх лагерной телогрейки. И тут Верочка подошла к ней, обняла, ткнулась губами в щеку и стремительно выбежала на улицу.

К ее удивлению, мать не очень возмутилась, когда вечером она рассказала о случае в бухгалтерии. Софья Михайловна только грустно покачала головой: «Да, Верочка, такая здесь жизнь. Когда я прихожу лечить ребенка, они — сама любезность, а в глубине души считают нас последними людьми. Приходится делать вид, что не замечаешь их хамства. Иначе жить на Колыме нельзя».

В вечерней школе у Веры появился приятель — Иван Колосов.

Иван с начала войны был на фронте. В начале 44-го, тяжело раненный, попал в плен. Его освободили американцы. Иван рассказывал Вере, как сильно тянуло его на родину. Как ползли слухи, что всех, кто возвращается из плена, отправляют в лагеря. Как он, комсомолец, спорил, доказывал, что это вражеская пропаганда, что не может он отвечать за то, что, тяжело раненный, попал в плен, что надо верить тому, что говорят советские офицеры. А они говорили: «Родина ждет вас. Ваши семьи ждут вас». И Иван смело вышел вперед, когда советский представитель спросил: «Кто хочет вернуться на родину?»

Репатриантов посадили в поезд, украшенный лозунгами: «Родина ждет вас». В Негорелом пересадили в теплушки, заперли и повезли на Колыму. Во Владивостоке они — кто пять месяцев, а кто и дольше — сидели в следственной тюрьме. Большинство потом попало в лагерь. А Ивану повезло: ему разрешили жить на Колыме вольно, но без права выезда.

И вот Иван, провоевав почти четыре года, вместо того чтобы жить с матерью и братьями в станице на Кубани, работал слесарем на авторемонтном заводе в Магадане, жил в общежитии, где, кроме пьянства, не было других развлечений, и с ужасом чувствовал, что его все больше затягивает водка. Обида, попранное чувство справедливости кипели в его душе. Случалось ему тяжело срываться. Как-то в ответ на довольно обычную фразу: «Зря у нас не сажают» — он избил пожилого человека, договорника, просидел 15 суток и твердо заработал репутацию хулигана. Зимой 1945 года он решил поступить в 10-й класс вечерней школы и там подружился с Верой. Дружба их переросла в любовь. Софья Михайловна, конечно, узнала об увлечении дочери. Она с ней говорила, убеждала ее, что Иван — малограмотный парень, пьяница и хулиган, что у него в жизни нет никаких перспектив. Но Вера не поддавалась. И тогда Софья Михайловна с помощью своих знакомых в Управлении Дальстроя сделала так, что Ивана срочно отправили на отдаленный прииск. Верочка показала мне его письмо, оставленное перед разлукой:

«Прощай, моя Вера! Напрасно я размечтался, что нашел друга, жену на всю жизнь. Я знаю, ты меня любишь, но твоя мать, конечно, никогда не примирится с тем, что ее красивая, умная дочь, перед которой открыта дорога к образованию, к жизни в столице, на которой с радостью женится кандидат наук или полковник, выйдет замуж за человека бесправного, да еще пьющего…

Видно, мне доживать жизнь с матом, с водкой, в тяжелой работе, в грязи. Прощай, моя Вера. Прощай навсегда!»

— Что же вы ему ответили на это письмо, Верочка? — спросила я.

— А я ничего не ответила. Я собралась, села на попутную машину и поехала к нему на прииск.

А дальше было так: на прииск Верочка приехала в воскресенье утром. Грузовик довез ее до столовой, и там ей сказали, что бригада, в которой работает новенький из Магадана, живет в бараке № 2. Она подошла к низкому деревянному строению. Вошла в тамбур. Слышались выкрики, обрывки песен, хохот. Никто не услышал ее стука. Комната была темная, низкая, грязная. По стенам нары с какими-то тряпками вместо постелей. Человек двенадцать мужчин сидели за столом. На столе спирт, куски селедки на газете, окурки, хлеб. Кроме мужчин за столом были еще две намазанные пьяные женщины, каждая в обнимку с двумя мужчинами.

Иван сидел спиной к двери, но Вера сразу его узнала. Одна из женщин поймала Верин взгляд и сипло завизжала: «Ванька, б… буду, если это не твоя маруха!»



Поделиться книгой:



Регистрация