Велга
АПОСТРОФ
Алексей Широпаев "Поиск сети". М.: Опричное Братство Св. Преп. Иосифа Волоцкого, 2005. — 174 стр.
Смысл названия сборника предполагает спектр трактовок — от Интернета до тех сетей, в которые могут быть уловлены души человеческие. Широпаева называют консервативно-революционным русским поэтом, он — поэт-философ, подобно Андре Шенье полагающий, что искусство должно не только отражать жизнь, но и активно в неё вмешиваться.
Книга "Поиск сети" стала во многом итоговой для поэта, резюмировав не только творческие поиски, но и поиски идейные. В сущности, путь Широпаева — это тот самый путь нравственных и духовных исканий, который прошли многие русские интеллектуалы второй половины ХХ века. Начав с призывов к эстетизированной анархии ("Арлекины заряжают ружья! / Рады умереть за карнавал!" ("Баррикада", 1978-82), "Баррикадь! Абракадабрь!" ("Анархия-Абум", 1980), пройдя через отрицание официозного, сверху навязанного патриотизма ("Долой труд", "Назло всему плакатному, высокому...", "Герой"), поэт обретает осознание принадлежности к Традиции, связанной с именами Блока, Булгакова, Мандельштама:
Печальноокий мой цветок!
Ты насмерть к Северу привился!
Река — неумолимый рок —
Срубила берег травянистый.
И ты упал в стальную реку,
Сродненный с берегом навеки.
("Мандельштам", 1988)
В итоге Широпаев приходит к новой национальной идее, в которой переплавляются язычество и христианство, по-новому прочитывается история Руси, рождается новая мифология. Поэзия обретает мощное звучание, покидает элитарную "башню из слоновой кости", выплескивается на улицы, пробуждая людей:
Я — слепое орудие Расы.
Я заброшен в народные массы.
("Террорист", 2001)
Поэзия, в понимании Широпаева, не должна заниматься бесплодной рефлексией или — в русле растиражированного ныне постмодернистского дискурса — пытаться вновь и вновь доказывать абсурдность и принципиальную непознаваемость бытия (а вместе с тем — и собственную ненужность). Алексей Широпаев скорее понимает назначение поэзии в духе футуристической концепции искусства как жизнестроения. Его программные стихотворения последнего периода звучат, "как колокол на башне вечевой", возвращая поэтическому слову его истинное предназначение. Стихотворения-манифесты, такие, как "Грядущие русы", "Пленник", "Раса", "Реакция" поражают энергией стиха, образной и интонационной насыщенностью, глубинной органикой, если угодно, — харизматичностью. Можно спорить о том, насколько правомерны рискованные исторические параллели, проводимые автором ("Раса", "Нескучный сад", "Прощание с программистом"), можно упрекать его в провокационности, эпатажности, излишнем радикализме (чего стоит хотя бы название одного из разделов книги — "Гиперфашизм"). Но ведь и Блока упрекали — и за "Двенадцать", и за пророческих "Скифов"...
Широпаев, подобно Маяковскому, "стоит на глыбе слова "мы" и оттуда прозревает, как
Час придет — воздаянья час!
И покинет угрюмый бункер
Сын реликтовых теплотрасс,
Мегаполиса новый Унгерн.
А сегодня, в ночах промзон,
Голодая, скитаясь, зрея,
Видим северный горизонт,
Видим солнце Гипербореи.
("Мы", 1994)
Широпаев предрекает миру "неправды и пластика" смерть, грядущую от очистительного нашествия новых варваров (вновь — "ex Oriente Lux"!):
В ребристые ваши тоннели
Бураны степные влетели,
И рушит компьютеров недра
Империя бронзы и ветра.
("Унгерн", 1997)
В стихотворениях Широпаева органично уживаются Тор — и богиня Жива, Велес, "Власий солнцешубый" — и "колоссальный Будда октября". Творимая легенда многомерна, воздействует на все уровни восприятия сразу. Может быть, одним из самых мощных стихотворений книги является "Возвращение Артура". Здесь кельтский миф неожиданно обретает русскую органику. Легенда о короле Артуре (чье имя, по некоторым толкованиям, означает "медведь"), о короле, который должен воскреснуть, дабы спасти свою страну, сплавляется с преданием о Сергии Радонежском, делившем последний кусок хлеба с приходившим к его келье диким медведем. Преподобный благодарил Бога за то, что тот "послал ему лютого зверя на утешение".
Лихорадка распада — на уровне молекулярном.
До держав ли теперь, до камней ли великих культур?
Тем яснее безумцам: ведомый Звездою Полярной,
Ты вернёшься, Артур. Ты в России воскреснешь, Артур.
Царь-Медведь окормлялся из рук Преподобного Старца
И лесов корабельных текла прикровенная речь,
Чтоб теперь, на закате, взыграв переливом багрянца,
Из глубин Светлояра восстал Государственный Меч.
(1998)
К стихам Алексей Широпаева хочется возвращаться вновь и вновь, ибо их питают "подпочвенные родники души", которыми не оскудела русская земля.
ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ
ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ
Владимир Личутин
Владимир Личутин
ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ
Неожиданно ушла от нас сестра. На тот свет. Давно покряхтывала, но ведь "скрипучее дерево довеку живет". А тут в день сгорела…
От Москвы до села Дорогорского, что на Мезени-реке, сутки поездом и восемь часов машиной через тайгу-тайболу. Прибыли впотемни, снег хрустит под ногами, заподувал с севера ветер-хиус. В осиротевшей избе все окна горят, как на вокзале. Генриетта Владимировна лежит в настуженной горнице, уже обряженная, лицо желтое, будто мандарин, полное, без грусти, только губы сильно выкусаны до крови, — значит и в беспамятстве страдала от боли. Дочери-двойняшки, завидев нас, завыли по-бабьи, заплакал и зятелко, по-мужски, с надрывом; внук Генка не сшевельнулся, стоит у гроба, как суворовец в почет ном карауле, с блестящими глазами, пристально, безбоязненно вглядывается в родное лицо, как бы притворно замгнувшее веки… Генка появился на свет, когда бабушка в областной больнице лежала. И вот однажды середка ночи её позвал явственный жалобный голос мужа: "Ри-та-а!" За двести верст "завопело" и донеслось. Растревожилась, сразу положила на худое, до утра не спала. А днем принесли телеграмму: муж умер. Молодой ещё был, голубоглазый белокурый богатырь, косая сажень в плечах, всё своей силой хвалился… Отпраздновал рождение внука, лег спать— и не проснулся: сердце лопнуло . И вот минуло тринадцать лет, мальчишка оказался деловой, натуристый, сметливый, охотник и рыбачок; сделал зажигу(самодельный пистоль), забил огневой заряд, поджег, но выбило из ствола кляп и рвануло в лицо. Слава Богу, глаза не вышибло. Привезли в больницу порох выковыривать, и тем же днем, покрасив волосы, причепурившись, пришла своим ходом бабушка Рита и легла в соседнюю палату…
И вот в гробу, уже ледяная.
Буквально днями я получил от неё письмо, никаких наметок о смерти: юбилей отпраздновали (семьдесят лет), плясала, пела. Только об одном вдруг попросила меня каким-то новым, завещательным тоном, так неожиданным для сестры: "Володя, напиши обязательно о необычной красивой любви отца и матери…".
А на улице поднялась завируха, снег крупой, сечет в окна. Кроткое, доброе существо, Рита так не хотела быть обузой для других и мечтала об одном, — не помереть бы зимой. И как родным на испытание: ветер-полуночник с ног сбивает, и мороз за двадцать. Горе мужикам — долбить ломами железную землю на Красной горке, на самом-то буеве. Искры высекает. Надо бы во всю ночь костры палить, чтобы отогреть землю, да по заведенному обычаю ранее утра похорон ямку рыть нельзя.
Дом по-сиротски будто съежился без хозяйки, понурился и слегка потек набок. Строили, как поженились. После пединститута направили в деревенскую школу учителем литературы, здесь поглянулся парень, только что вернувшийся из армии, сыграли свадебку и принялись ставить дом. Будто вчера… Жизнь отлетела в трубу, как печной дым, только и примет от неё, что дочери, внучки… И далее по роду. Значит, не напрасно жилось. А скольких выучила, по земле разъехались, им тоже памятна бывшая учительница своей сердечностью, мягкостью. Никогда голоса не подняла, ни на кого не озлобилась, не затаила досады, никому не мстила, не желала худа. Некрещенная была, как почти все на Советском Севере, где церковные маковки были обрушены, Бога не поминала, образам не маливалась, поклонов не била. Но ведь жизнь кроила по той мере, по какой исстари строилась добросердная исконняя русская жизнь… А в деревне разве не запечатлелась в каждом дому своей услужливостью и нестяжательством? И лес безмолвно помнит, куда так любила ходить до последних дней по грибы, и каждая болотная ягодная кочка помнит прикосновение ловких рук, и берег реки, и картофельники на задах избы, и тихая банька на задворках, и луга на заречье, и тинистые озерца, где после свадьбы ловили с мужем карасей…
И я её помню ещё девочкой-отроковицей; у Риты тогда заболела нога, признали туберкулез кости, и мать-вдова, горько плачучи, проклиная свою разнесчастную судьбу, тащила хворую дочь на санках-чунках через весь городок в больницу, заметенную сугробами, над которою медленно, таинственно ворошил крыльями ветряк, пригребая к себе вихревые тучи, издалека приманивая к себе детский взгляд. Тот ветряк был нам за купол церкви … Помню девушкой с густыми каштановыми волосами и ясным доверчивым взглядом глубоких серых глаз. Собираются с матерью в кино, на столе пышкает моргасик, листик огонька дрожит, едва разбавляя сумерки убогой нашей комнатушки. Будто подружки они, даже видом словно одного возраста, накаляют в печке-столбушке большой гвоздь и накручивают волосы на висках, глядясь в зеркало на комоде, о чем-то воркуют и смеются таинственно, как могут смеяться и ворковать лишь близкие сердцем люди. Я, высунув язык, деловито срисовываю с книги портрет Грибоедова и не понимаю этого шушуканья, этих прихилок и хиханек, таких лишних в обыденной затее. Ну собрался в кино, так надерни валенки, накинь пальтюшонки — и ступай. А тут столько сборов, будто в гости на пир, где подают пирогов и сладкой обманчивой браги и может оказаться за столом приглядистый вольный мужичонко. Хотя всей ходьбы пять минут темным заснеженным околотком, потом сумрачный со вспышками экранного света настуженный зал, непременные мокрые бабьи всхлипы и надсадный мужичий кашель от махорки, ширканье валенок, возня и смех на камчатке… Помню голосистой красивой студенточкой в домашнем застолье, полном горячих пышных пирогов, настряпанных матерью; пели, прильнувши к сестренке, заглядывая в песенник, украшенный розами, ангелочками, засушенными осенними листьями.
Сладко ли сложилась жизнь?.. Никогда разговоров об этом не вели, как-то не принято было. Но не жаловалась, не перекладывала тягостей на наши плечи, не хотела казаться слабой. Страна рушилась, увядала, пропадала на её глазах, и она, партийная до последнего дня, никак не могла поверить, что " этот урод Ельцин" столкнул Россию с пути. Росла без отца, муж рано умер. Школа — дом, школа — дом. Обрядня, стирка, огород. Один свет в окне — дети. Танечка и Наташа… Металась от школы к девочкам своим, каждой хотелось помочь, мать рано захворала, а после и совсем слегла. Но ведь и в мыслях не было, чтобы сдать в богадельню, скинуть на чужие руки, как часто нынче водится у богатых, — но до последнего дня блюла, держала в опрятности, в белоснежных простынях, выхаживала, выкармливала с ложки капризную от болезни, а после и беспамятную, — и так несколько лет…
Пришла тетка Анисья. Долго глядела на покоенку, молча кивала головою, убирая с лица племянницы невидимые соринки, потом сказала сухо: "Дайте поплакать…". Села на табуретку, сухонькая, косоплечая от старости, запричитывала: "Ой да ты, Ритушка, на кого нас спокинула, да ты почто ушла, не сказавшись, бросила нас в одиночестве на печаль-горе…".
Закрывая за гробом двери, понесли сестренку из дому, ящик поставили в грузовик. Ветер кидал охапки снега, выбивал слезу, и она тут же смерзалась в чешую, жестко придавливая веки. Плотная женщина в шубе, повернувшись к горстке провожающих, сказала возвышенно-скорбно: "Торжественное собрание считаю открытым…Генриетта Владимировна была настоящим советским учителем, честным порядошным человеком…". Порыв ветра смял голос администратора, забил горло…Никто не заметил промашки, что похороны — это не торжество, это обряд несколько иного свойства, это проводины, последнее провожаньице, прощание навсегда. Никогда больше не вспыхнет в избе свет, не откроется дверь, не выйдет на крыльцо рано поутру, лишь только птицы воспоют, сухонькая скуластая женщина с коробейкой в руке, никогда не выпорхнет из трубы колечко дыма, не запахнет дрожжевым тестом, стряпнею, не заполощется на заулке настиранное белье… Лишь останется жальник, погост, куда можно приходить в гости.
Уцепившись за грядку машинной телеги, упершись взглядом в крохотную, крашеную хною головенку сестры в домовине, обдуваемую жестким ветром-сиверком, с трудом задавливая слезы, я неотчетливо думал о "неумолимом торжестве души, духа и образа"…
СОЗИДАЮЩИЕ
СОЗИДАЮЩИЕ
Савва Ямщиков
Савва Ямщиков
СОЗИДАЮЩИЕ
Так получилось, что в моей реставрационной и искусствоведческой практике фотография с самых первых дней, когда я пришёл в Марфо-Мариинскую обитель, во Всероссийский реставрационный центр, заняла важное место, потому что фотографы, с которыми мне посчастливилось работать, были замечательными людьми и настоящими творцами. Первый фотограф, с которым я столкнулся — Иван Никанорович Петров, человек удивительной судьбы. Молодым парнем, когда началась война, он пошёл в ополчение под Москвой. Отморозил ноги, был привезён в институт Склифосовского, эскулапы его обрекли на ампутацию, но рядом оказался Сергей Сергеевич Юдин, выдающийся хирург, известный ещё и своей безмерной любовью к искусству. Даже в его книге "Записки хирурга" вместо медицины рассказы о художниках. Проходя мимо, он сказал: "Завезите-ка этого парня ко мне в операционную". Он ему спас ноги, Иван Никанорович всю жизнь прихрамывал, но с Божьей помощью дожил до семидесяти пяти лет. Иван Никанорович до войны работал в обычной московской фотографии, где делали портреты, Юдин рекомендовал мастера в Третьяковскую галерею. Рассказы его о людях того времени, о Павле Корине, Михаиле Нестерове, были драгоценными. Всероссийским центром, когда я там работал, руководил несколько лет Павел Корин, и частенько к Ивану Никаноровичу наведывался… Казалось бы, простое дело — репродукционная съёмка процессов реставрации. Старое оборудование, огромная камера на рельсах, что ею интересного создашь? Иван Никанорович делал за день, а у нас было отделов много, и он ездил в Сергиев Посад, Черёмушки, на Сретенку, по 600 отпечатков — не просто отпечатков, а по 600 кадров — 18 на 24… Эти фотографии были живые — иконы в процессе реставрации, скульптура, шитьё старое… Незабываема его фотолаборатория, своего рода творческий клуб. Там текла вода в проявочной, ею разбавляли спирт, горел красный фонарик — ему для проявки, а нам создавал интим… Мой покойный брат Фёдор несколько лет работал у него в подмастерьях и тоже говорил, что счастлив! И сейчас трудятся ученики Ивана Никаноровича, а его фотография висит в Марфо-Мариинской обители…
Потом, когда я стал делать книги и альбомы, первый из них снимал Иван Никанорович. Это была четырёхцветка на стёклах. Тот альбом "Древнерусская живопись. Новые открытия" даже в Англии оценили как классную полиграфическую работу. Вскоре начали внедрять слайды. Первыми их в советской издательской деятельности освоил Станислав Зимнох. Кинооператор, он учился с моими друзьями, великими мастерами Вадимом Юсовым и Сергеем Вронским, даже работал оператором у Пырьева. Но у него характер не киношный, и друзья посоветовали ему стать фотографом. Работая со Станиславом, я тоже восторгался его профессионализмом. Даже камеры западные он переоборудовал и совершенствовал. Помню, он, как мальчик, радовался, когда купил панорамный объектив конца девятнадцатого века: "Слушай, недорого заплатил — гениальная вещь! Мы теперь старые города можем снимать по кругу!" Я с ним очень много поработал по всей России: во Пскове, в Новгороде, в Суздале, в музеях, в храмах… Потом я вышел на Виктора Ахломова, на Виктора Великжанина, познакомился с Павлом Кривцовым — удивительными совершенно людьми, и каждый из них снимал по-своему. Фотографы для меня — люди, помогающие смотреть на мир глазами, которыми я бы никогда этот мир не увидел… Я о них писал, давал для их каталогов тексты, а с Анатолием Ковтуном сделали книгу Василия Макаровича Шукшина — он снимал его много лет, и мы в "Молодой гвардии" уже двадцать лет назад выпустили томик рассказов и повестей Василия Макаровича с этими фотографиями, а сейчас вышел прекрасный альбом Ковтуна "Мгновения жизни Василия Шукшина", где вместе с Валентином Распутиным довелось мне дать предисловие. Я рассказал о Толе как о человеке, который мне открыл Шукшина. Фотографы мои все патриоты, потому что снимают Родину, её пейзажи, архитектуру, людей — и стараются запечатлеть прекрасное. Работая в запасниках музеев, сколько я увидел и в Нижнем Новгороде, и в Суздале, и в Пскове, и в Вологде фотографий конца 19 — начала 20 века! Работая в старых городах, зная прекрасно каждый их уголок, я внимательно следил за творчеством людей, не знакомых мне лично — за Ириной Игоревной Стин и Анатолием Васильевичем Фирсовым. Потому что книги их выходили с завидной периодичностью. Их фотоальбомы были интересны — потому что они как бы напоминали о тех местах, где я работал и жил, где мы друг от друга независимо бывали. Мне эти альбомы казались близкими, ибо в каждом из них я видел фотографии тех мест, которые у меня перед глазами именно так и стояли, как они сняли. Я видел, что эти люди входят в этот мир с той же душой, что и я. Они открывали мир в том ракурсе, в каком и я смотрел на него. Когда мы познакомились ближе, Ирина Игоревна сказала: "У нас вышла книжка о есенинских местах, о родине Есенина, о Константинове и его окрестностях". Она попросила меня написать рецензию. Рязанщина — удивительный край. Я вначале туда ехал с неохотой после Новгорода, Пскова, Вологды… Но когда я пять лет побродил по этим окским плёсам, по здешнему многотравью, по сказочным деревням, то на всю жизнь полюбил Рязанщину. Когда я взял подаренную мне книжку, я как будто снова оказался в этих местах, в этом доме над Окой, в этих полях, закатах, туманах. Я не люблю писать много — и рассказываю о самом сокровенном. Мне кажется, что мне тогда удалось откликнуться на работу Анатолия Васильевича и Ирины Игоревны — с душой и любовью поведать о том, как они делали эту замечательную книжку. Она у меня "числится" в "золотом фонде" моей библиотеки. Потом Ирина Игоревна и Анатолий Васильевич попросили меня написать предисловие к уникальному альбому "Некрополь Новодевичьего кладбища". Я много видел фотографий Новодевичьего кладбища. Как правило, их авторы искали то, чего на кладбище не следует искать — сенсационности. Памятники сняты нарочито и надуманно… И когда они мне дали свой фоторяд — я с удовольствием написал предисловие и жалею, что издательство "Планета" распалось и альбом этот не вышел. Я написал, что это памятник памятнику — этот альбом. Памятник памятнику о нашей памяти. С этого момента жизнь объединила нас. Я считаю эту семью одной из самых близких мне в Москве, всегда поминаю их в записках, подаваемых в храм, молюсь о их здравии. Мне с ними интересно работать, смотреть их фотографии, а главное — мне очень близок их взгляд на жизнь нынешнюю и на людей России. Только что закрылась их огромная, как у нас принято говорить, фундаментальная выставка, которая так и называлась "Душа России". Я не читал ещё книгу отзывов, не знаю, что сказали люди незнакомые, но мои друзья, которые побывали на этой выставке и которые не очень-то любят ходить на фотовыставки, говорили мне: "Савва, это потрясающе! Это действительно душа России!" Самому мне почти каждая фотография их близка и знакома, я понимаю, что люди работали все эти пятьдесят лет бок о бок не зря, а были в авангарде русского изобразительного искусства, потому что я подобную светопись отношу к одному из видов творчества. И сегодня я очень рад после этой выставки беседовать в рубрике "Созидающие" с Ириной Игоревной и Анатолием Васильевичем.
«МЫ РАБОТАЛИ НЕ ЗА ДЕНЬГИ...»
«МЫ РАБОТАЛИ НЕ ЗА ДЕНЬГИ...»
Ирина Стин и Анатолий Фирсов:
«МЫ РАБОТАЛИ НЕ ЗА ДЕНЬГИ...»
Савва ЯМЩИКОВ. Что бы вы хотели сказать о главном в пройденной вами жизни и работе? Что для вас главное в жизни, которую вы подытожили этой выставкой?
Ирина СТИН. Любовь ко всему — к природе, к Родине, к людям, птичкам, если хотите, к траве — то есть ко всему, с чем мы соприкасались. Всё это нам казалось не просто близким, мы чувствовали себя частью всего этого мира. То есть не важно, кто там — божья коровка, бабочка летит или голос птички мы слышим — всё близко, всё дорого, всё родное… И, как ни странно, хотя мы и познакомились с Толей в фотокружке и фотография нас свела, но она нас повела и дала возможность идти туда, куда мы хотели бы идти — то есть на природу… Мы могли бы снимать город — мы коренные москвичи, тут и удобнее, и теплее, и рядом, и быстрее, легче увидеть сюжет какой-нибудь, выскочить навстречу, но мы всякий раз уезжали, как только можно было заключить договор с издательством… Когда стало возможным публиковаться, издавать открытки, буклеты и книги — мы ринулись опять куда? На природу. Там мы были счастливы. Во-первых, мы убегали от всяких склок, свар. Мы никогда не работали в штате, потому что это нам было не по характеру, тяжело, не нужно, неинтересно. А тянуло нас на волю, и там мы чувствовали себя лучше, чем дома и как дома. Мы выходили на простор и смотрели, какой закат, свет интересный… У нас, конечно, масса смешных случаев была в связи с фотографическими путешествиями. Например, однажды в Ростове Великом мы увидели хороший, подходящий закат, а на нём прекрасно укладывался силуэт звонницы. Мы залезли на крышу, поставили штатив, а уже сильно темнело — и вдруг слышим: "Психи ненормальные, что вы там делаете!" Оказывается, окна техникума выходили на крышу, и они были потрясены тем, что какие-то сумасшедшие ходят по крыше ночью и что-то там делают. Были и трагические ситуации. Но в общем мы рвались только к одному — подальше от города, поближе к природе. Я думаю, что мы счастливы в этой жизни благодаря фотографии. Потому что она нас вывела в мир, она нам дала возможность творить. Работай мы в каком-нибудь учреждении, где бы мы побывали? А так мы были вольны выбирать себе тему.
Анатолий ФИРСОВ. Как мы начинали? Дело в том, что в 60-е годы в фотографии появился цвет. В издательствах начали выходить журналы с большим количеством цветных фотографий, стали выходить книги и в издательстве "Планета", которое только что было создано. Нам сказали: "Что у вас есть готовое, чтобы быстро запустить в производство книгу?" — "Да у нас Поленово готово более или менее…" — "Месяца хватит вам?" — "Хватит". И мы поехали в Поленово. Мы связаны с этим местом кровно, можно сказать. Там работал наш друг, директор музея Фёдор Дмитриевич Поленов, с которым мы общались до последнего дня его жизни. Этот месяц очень счастливый, работа была срочная, а первая книга "Планеты" называлась "Поленово". К сожалению, в Германии её печатали, и напечатали плохо. Но все люди, которые приобрели эту книгу, были ею довольны. Ну а дальше издания пошли одно за другим — и мы выбирали наиболее интересные. Познакомились мы с Юрием Павловичем Казаковым, замечательным русским писателем. Сначала мы поехали с ним в Карпаты, по командировке от журнала "Юность", а потом, не успев вернуться с Карпат, отбыли на Соловки. Юрий Павлович там уже бывал и считал себя самым первым туристом, который оказался на Соловках. Он вёл себя как знаток, и мы прекрасно с ним провели время, снимали, а он написал хорошую статью в "Литературку". С этого момента, собственно, началась для нас тема Белого моря. С Ириной мы, наверное, были на Белом море раз пять, и всё в разных местах. Там трудно работать, и дело это совсем не женское. Нам приходилось таскать такой груз неподъёмный — для нас, по крайней мере — есть, конечно, чемпионы, которые таскают по 30-40 килограммов, но у нас было примерно столько на двоих. Одно дело — его поднять, а другое — с ним пройти десятки километров вдоль берега, ночевать где-нибудь у рыбаков… Тем не менее, сохранилось великолепное чувство, родное — мы породнились с прекрасными людьми, с удивительной природой… Вышла книга, и к сожалению, Юрий Павлович держал её накануне своей смерти. А ещё огромный материал остался. Нам посчастливилось ещё потому, что мы встречали людей, соответствовавших высшему понятию о человеке. Среди них тот же Казаков; мы общались с Николаем Александровичем Бенуа, великолепным декоратором, главным художником театра Ла Скала, который проработал там тридцать лет. Это милейший человек, и мы до сих пор его вспоминаем самыми тёплыми словами. Неожиданно постучалась в нашу жизнь такая тема, как Дагестан. Познакомились мы с Расулом Гамзатовым. Сначала не заладились наши отношения, а потом всё кончилось великолепно. Он увидел, что мы стараемся, а для нас Дагестан — было новое открытие, где горы суровые, да суров и сам край. Вышла книга "Очаг мой Дагестан", и когда мы приезжали в Дагестан, на нас люди показывали пальцами, потому что на последней странице фотография: мы втроём с Гамзатовым, — "Это они, это они!" — за нами бежали! Это было очень смешно. Книгу, к сожалению, не переиздали. Она заменила много кинжалов, как сказал сам Гамзатов…
И.С. Да, он произнёс: "О, сколько кинжалов вы сберегли Дагестану!" Потому что одно дело, действительно, дарить гостю обязательный кинжал — это дорогое удовольствие; а книга — она дешевле и гораздо больше расскажет.
С.Я. Вы рассказывали о совместной работе с Юрой Казаковым на Белом море. Я посмотрел фотографии на выставке, где вы показали лучшие кадры Белого моря и Соловков… Проехав всю Россию, на Соловки я попал год назад впервые. И уже находясь на Соловках, подплывая к ним, ходя по самим монастырским постройкам, по островам, вспоминал две вещи: "Северные дневники" Юры Казакова и ваши фотографии. Вы говорили о Фёдоре Дмитриевиче Поленове — я увидел его на вашей фотографии: это Фёдор Дмитриевич, с которым я провёл многие годы, и именно таким я его запомнил, как на вашей фотографии. Недавно я познакомился с отцом Сергием Симаковым, и я считаю, что ваша фотография отца Сергия — это и лучший его портрет, и символический образ тех самых священников-подвижников, на которых наша церковь держится, которые там, в глубинке, на острове Залита, как отец Николай, своими молитвами держат нашу землю. Они — те самые праведники, без которых не стоит село. И те самые молельники, без которых не стоит церковь. Мне близко в вашем творчестве то, что вы люди работающие и при этом отдающие всю свою веру в Господа и в наше предназначение в службе Господу. Мне бы хотелось, чтобы вы рассказали о том, как вы находите такие точки: даже если нет церкви на фотографии — я всё равно вижу, что это снято человеком верующим, человеком, для которого природа — Божественное создание.
И.С. Довольно трудно ответить на этот вопрос. У нас как-то всё очень естественно получается. Естественно мы полюбили фотографию, естественно познакомились, естественно дальше выбирались темы, сами собой. Так, очевидно, и съёмка — это как-то само собой получается. Тут нет никакой натуги, мы так видим, так чувствуем. Боюсь быть банальной, но мы действительно очень любим людей. Понимаете, они нам интересны, кого бы мы ни снимали. Это может быть старая древняя старушка у русской печи, с ухватом, печальная, и подпись: "Наша жизнь — одни горя". Или наоборот — какой-нибудь здоровый, счастливый молодой человек, молодая девушка, на которую все засматриваются, Юля Волкова, которая в своё время была моделью для скульптора Комова. Такая прелестная девушка…
С.Я. Моделью для венециановского памятника в Вышнем Волочке?
И.С., А.Ф. Да, да, она!
С.Я. Вот почему, когда я увидел эту фотографию, сказал: "Вы её сняли так, как Алексей Гаврилович Венецианов написал бы портрет".
И.С. Комов повторил наш сюжет. Вот так получилось… И кого бы это ни касалось — матушка Феодосья, которая расписала целый храм одна; священники ли, писатели ли, художники ли, крестьяне, дети, старики — нам всё мило, нам всё близко и нам всё интересно. Тут нет науки или особого подхода какого-то. Просто мы их любим и идём к ним навстречу. Вот как сейчас с вами разговариваем за чайным столом, так же точно мы общаемся с ними. Нас спрашивают: "А как вы их сажаете, освещаете?" Да просто общаемся, разговариваем, как люди с людьми, и всё идёт само собой. В общем-то, довольно всё просто. Конюхов, знаменитый мореплаватель, которому всё никак не воздадут должные почести, совершенно уникальное явление, уникальный русский характер; или старушка на фоне огромной иконы, если помните, там название "Баба Настя", она училась с Есениным в церковно-приходской школе, а за ней храмовая большая икона. Мы её спросили: "Откуда?" — "А это в 30-е годы, когда началось гонение на иконы, их отнимали, заставляли выбрасывать, спрятать даже не удавалось — положишь в подпол, они всё равно половицы поднимут, тогда могут выслать… И в это время мы шли с полевых работ с подругой, она вдруг наклонилась: "Ой, я иконку нашла!" А я говорю: "Ой, как мне завидно! Я тоже хочу!" А взгляд вперёд бросила — а там эта икона лежит. Я её обняла и домой понесла". Откуда же это вдруг на дороге иконы валяются? Оказывается, ехал воз, на который были свалены конфискованные иконы, и с него они сыпались — а возница-то не оглядывается, ему всё равно. Вот так эта икона к ней прижилась.
С.Я. Это удивительно, возили же иконы на возах… Никогда не забуду жуткую заметку в журнале "Безбожник" в годовщину Великой революции в 1927-м году, на центральной площади города Ногинска — название одно чего стоит — было при исполнении Интернационала сожжено 12 возов икон. И возвращаясь к теме вашего соотношения с верой, с религией: ваша выставка освящалась на открытии… Я побаиваюсь иногда таких ритуалов, потому что некоторые это делают так же, как раньше приглашали хор Пятницкого. Но у вас этот ритуал, как нигде, подходил к атмосфере залов, где висели ваши работы. Ирина Игоревна, вы вспомнили матушку Феодосью, я очень благодарен вам за то, что вы в своё время меня с ней познакомили. И когда я её увидел на вашей выставке вместе с отцом Сергием, расстроился, что они оттуда, из своего далёкого Верхнего Ломова, из Пензы только на один день приехали — я думал, что они подольше побудут. Отца Сергия я видел первый раз, меня поразило его чистейшее лицо. Матушка регулярно пишет нам с Марфой, моей дочерью, дивные письма, я их когда-нибудь, даст Бог, издам, потому что это и богословские, и человеческие трактаты. Когда она ко мне подошла, я понял, что над вами витает именно тот самый дух, который можно назвать возвышенным. И я думал — завтра мы с ними увидимся. А назавтра я уже получаю из Верхнего Ломова телеграмму, поздравляющую нас с Рождеством. Эта подвижница — у них нет и копейки денег-то лишних, но как они всё там приводят в порядок! Она присылает фотографии… Анатолию Васильевичу я хочу задать вопрос, связанный с другим объектом вашей съёмки, моим любимым городом, куда я сейчас каждое 9 мая, на праздники, езжу — это Суздаль. Я первые ваши фотографии увидел как раз в Суздале снятые, а именно тогда-то и моя жизнь начиналась — реставрационная, искусствоведческая, исследовательская — в Суздале. Вы так смогли увидеть этот город! Суздаль, как говорится, только мёртвый не снимал или очень ленивый. Но вы нашли в Суздале именно такие точки, что когда мы ходили по выставке со Львом Павловичем Шумовым, профессиональным водителем, то он мне сказал: "Савва, это же из наших окон гостиницы у них снято! Они что, с нами, что ли, были?" — "Нет, — говорю, — Лев Павлович, это снято за много лет до того, как мы с вами были". Я знаю, Толя, что ты очень любишь Суздаль, я тебе очень благодарен, что ты меня свёл с Юрой Беловым, с замечательным суздальским краеведом в лучшем смысле этого слова — человек знает про Суздаль и Ополье всё и даже чуть-чуть больше. А ещё вдобавок ко всему знает всю кинематографическую историю Суздаля. За это вам огромная благодарность. Я хочу, Толя, чтобы ты рассказал, как вы работали в Суздале.
А.Ф. Мы приехали, когда Суздаль не был таким туристским объектом, когда там было очень мало туристов, и слава Богу, потому что со временем Суздаль превратился в "фабрику грёз", потребительским стал город, к сожалению. Но тем не менее, в те времена, когда мы начинали работать, а мы сделали там не одно издание, в том числе один альбом по Суздалю, массу открыток, мы познакомились с замечательными людьми. Среди них и звонарь Юра Юрьев, и Юра Белов, который делает газету, Слава Басов, кузнец замечательный, гусляр Валерий Гаранин. Здесь мы обрели нашу крестницу Анечку. Мы как-то обросли этими хорошими людьми и они нас опекали, помогали нам, старались. Снимали мы и с вертолёта в городе. Это целый эпизод. Тогда была цензура, и в вертолёт посадили человека из органов с нами рядом, и он жарился там на баке. Какие секретные объекты в Суздале? Там ничего нет! И тем не менее, он был обязан с нами лететь. Он ничего не понимал, что мы снимаем, как, но летел. Мы действительно хорошо знаем город, а последняя съёмка была осенью этого года — с воздушного шара, мы впервые полетели на воздушном шаре. Ростов Великий мы тоже очень любим, и другие города древнерусские. Но что нас притягивало и что не давало возможности халтурить… Как обычно: приезжает фотограф, снял — и до свидания. Отдал, получил деньги — и трава не расти. А мы приезжали в каждый город по несколько раз в разные времена года, и почти всегда находили что-то новое, чего не знали, не видели — новый свет, снег, рассветы… Мы могли себе такую роскошь позволить. В общем, в каждом городе мы побывали по много раз. Но что печально в нашей жизни — так это книги, которые не вышли. Не по нашей вине. По разным причинам. Скажем, был у нас альбом о Соловках подготовлен: великолепный художник Николай Калинин, сделал интересный макет, найдя потрясающий ход. У него вся канва книги была связана с лошадью белой. Когда начали печатать эту книгу в типографии, нас вызвал главный художник и сказал: "Господа хорошие, а где у вас туристы, которые отдыхают, загорают, ходят в кафе, должны же там туристы отдыхать?" Мы сказали: "Нет, у нас книга не об этом, у нас туристов там не будет". Он сказал: "Ну, и книги не будет". И зарубил книгу.
С.Я. А ещё какие книги не вышли?