Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество - Р. В. Иванов-Разумник на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эти воспоминания говорят сами за себя: ясно, что ни средняя школа, ни лицей не могли посеять в душе Салтыкова никаких зерен, которые могли бы дать ростки по выходе его из-за школьных стен. А между тем всходы новых чувств и мыслей сказались в Салтыкове в ближайшее же время по окончании им лицея. Всходами этими были те идеи «утопического социализма», которые тогда, в начале сороковых годов, только что проникли в Россию и провозвестником которых был в то время Белинский. Недаром о сильном влиянии Белинского говорит сам Салтыков в своей автобиографической записке.

Весною 1844 года Салтыков окончил лицей и осенью того же года поступил на службу. Ему нечем было бы вспомнить лицей в плане «литературных воспоминаний» (воспоминания эти рассеяны отдельными отрывками в целом ряде его позднейших произведений), если бы не характерная глава из этих школьных лет его жизни: та «страсть к стихотворному парению», которая обуяла его в лицее и результатом которой был целый ряд напечатанных тогда же его стихотворении. Этой главой мы и заключим знакомство с юношескими годами Салтыкова.

III

«Первыми печатными произведениями» Салтыков впоследствии считал свои повести 1847–1848 гг.; но сам же он указал для будущих библиографов на еще более ранние и действительно первые печатные свои произведения — ряд стихотворений, помещенных им в петербургских журналах 1841–1845 гг. Стихотворения эти были уже после смерти Салтыкова разысканы и перечислены (с небольшими ошибками) в статье К. Арсеньева [15]; здесь перечислю их не в порядке появления в печати, а в порядке написания, — как можно судить об этом по всюду проставленным самим автором датам. До нас дошло всего десять следующих стихотворений:

1. Л и р а. — 1841 г.

«Библиотека для Чтения» 1841 г., т. XLV, стр. 105.

2. Р ы б а ч к е («Из Гейне»). 1841 г.

«Современник» 1844 г., т. XXXV, стр. 100.

3. Д в е ж и з н и. 1842 г.

«Библиотека для Чтения» 1842 г., т. L, стр. 10.

4. И з Б а й р о н а («Разбит мой талисман…»). 1842 г.

«Современник» 1844 г., т. XXXV, стр. 105.

5. И з Б а й р о н а («Когда печаль моя…»). 1842 г.

«Современник» 1845 г., т. XXXIX, стр. 306.

6. В е ч е р. 1842 г.

«Современник» 1845 г., т. XXXVII, стр. 377.

7. З и м н я я э л е г и я. 1843 г.

«Современник» 1845 г., т. XXXVII, стр. 119.

8. М у з ы к а. — 1813 г.

«Современник» 1845 г., т. XXXIX, стр. 212.

9. Н а ш в е к. — 1844 г. (февраль).

«Современник» 1844 г., т. XXXIV, стр. 231.

10. В е с н а. 1844 г. (март).

«Современник» 1844 г., т. XXXIV, стр. 341.

Рассматривая эту таблицу и сравнивая даты написания этих стихотворений со временем их появления в печати, можно притти к следующим двум заключениям. Первое: время написания и появления в печати — очень разнятся между собой; если бы мы захотели построить эту таблицу по датам появления стихов в печати, то их пришлось бы расположить в совершенно ином порядке, а именно: 1, 3, 9, 10, 2, 4, 7, 6, 8 и 5. Второе: все эти стихотворения относятся к лицейским годам Салтыкова, при чем большинство падает еще на 1842 год, а последнее написано за несколько месяцев до окончания Салтыковым курса. Тот факт, что почти все эти стихотворения подписаны полной фамилией Салтыкова («Салтыков» или «М. Салтыков»), показывает, что автор их в то время относился еще серьезно к своей стихотворной деятельности и, быть может, действительно считал себя, согласно лицейской традиции, одним из наследников Пушкина…

Из автобиографии Салтыкова мы знаем, когда начал он писать первые стихи и как относилось к этим попыткам творчества лицейское начальство. Сохранилась еще и другая, более ранняя автобиографическая записка Салтыкова, написанная им еще в 1857 году; в ней мы находим несколько характерных строк, посвященных воспоминаниям об этом периоде стихотворства.«…Начал писать еще в лицее, где за страсть свою к стихотворству претерпевал многие гонения, так что должен был укрывать свои стихотворные детища в сапоге, дабы не подвергнуть их хищничеству господ воспитателей, не имевших большого сочувствия к словесным упражнениям» [16]. Красочный рассказ об этом лицейском периоде стихотворчества и о начальственном гонении мы находим в девЯ-том (по журнальному тексту — шестом) «Письме к тетеньке». Рассказывая «тетеньке» о том, что он, учась в «чистокровнейшем» привилегированном заведении, частенько сиживал в карцере, Салтыков иронически продолжает:

«Многие будущие министры (заведение было с тем и основано, чтоб быть рассадником министров) сиживали в этом карцере; а так как обо мне как-то сразу сделалось зараньше известным, что я министром не буду, то, натурально, я попадал туда чаще других. И угадайте, за что? — за стихи! В отрочестве я имел неудержимую страсть к стихотворному парению, а школьное начальство находило эту страсть предосудительною. Сижу, бывало, в классе и ничего не вижу и не слышу, всё стихи сочиняю. Отвечаю невпопад, а когда, бывало, мне скажут: „станьте в угол носом!“ — я, словно сонный, спрашиваю: „а? что?“. Долгое время начальство ничего не понимало, а может быть даже думало, что я обдумываю какую-нибудь крамолу, но наконец-таки меня поймали. И с тех нор начали ловить неустанно. Тщетно я прятал стихи в рукав куртки, в голенище сапога — везде их находили. Пробовал я, в виде смягчающего обстоятельства, перелагать в стихи псалмы, но и этого начальство не одобрило. Поймают один раз — в угол носом! поймают в другой — без обеда! поймают в третий — в карцер! Вот, голубушка, с которых пор начался мой литературный мартиролог» [17].

Так писал Салтыков уже через сорок лет после своего «стихотворного парения», относясь к юношеским попыткам своим стать наследником Пушкина сугубо иронически. Но можно указать, что это ироническое отношение к собственному поэтическому творчеству ясно сказалось у Салтыкова не только через сорок лет, но и через четыре года после появления в печати его стихов. В повести «Противоречия», появившейся в печати в конце 1847 года, есть характерные места, касающиеся «поэтического творчества» несомненно pro domo sua. Когда один из эпизодических персонажей повести, «престрашный сантиментал» Гуров, рекомендует своему отцу героя повести «как собрата своего по Аполлону», то герой, от имени которого ведется повествование, сообщает: «такая неожиданная рекомендация, признаюсь, несколько смутила меня, потому что, как вам известно, я довольно давно уже не предаюсь никакому разврату»… На возражение, что «поэзия — это, так сказать, ядро, центр нашей жизни, это, изволите видеть, душа; без поэзии мы — простые смертные; без нее у души нашей нет крыльев возлететь к своей первобытной отчизне…», автор иронически отвечает, «что не всем же летать на небо, что тут одни избранные, а мне, как простому смертному, ничего более не остается, как пресмыкаться по земле». В конце этой же повести некий литератор Петя Мараев, отличавшийся «ароматом светскости» (несомненный выпад против Ивана Панаева, редактора «Современника»), читает свое стихотворение, которое автор приблизительно передает следующим образом:

«Там река шумит, ветер воет и небо облаками кроет; мы сидим с тобой оба; у тебя кудри так развеваются, и полная грудь твоя поднимается, и ланиты покрыты пурпуром стыдливости… А там река шумит, ветер воет и небо облаками кроет» [18].

Это «стихотворение», независимо от творчества Ивана Панаева, является лучшей пародией на стихи самого Салтыкова. Стихи его, почти полностью перепечатанные в «Материалах» К. Арсеньева — произведении совершенно детские, показывающие в их авторе полное отсутствие всякого поэтического таланта. Все они написаны под явственным влиянием ряда поэтов тридцатых и сороковых годов, и если разбирать эти стихи в хронологическом порядке, то явно скажется влияние Бенедиктова, Майкова и Губера, не говоря о перепевах из Лермонтова. Первое же стихотворение «Лира» (1841 г.) повторяет собою напыщенный и приподнятый стиль, Бенедиктова:

На русском Парнасе есть лира; Струнами ей — солнца лучи, Их звукам внимает полмира: Пред ними сам гром замолчи! И в черную тучу главою Небрежно уперлась она; Могучий утес — под стопою, У ног его стонет волна…

Впоследствии, в предсмертной своей автобиографии (написанной 28 апреля 1887 г.), Салтыков вспоминал: «было напечатано в Библ. для Чтения мое первое стихотворение „Лира“, очень глупое» [19]. Но и последующие стихотворения были не выше первого. Стихотворение «Вечер» (1842 г.) было детским подражанием гремевшим тогда антологическим стихам Майкова; вот заключительные строки этого стихотворения, которое могло бы считаться недурной пародией на типичный антологический шестистопный ямб Майкова:

Спит тихо озеро. К крутым его брегам Безмолвно прихожу, и там, склонясь к водам, Сажуся в тишине, от всех уединенный. Наяды резвые играют предо мной — И любо мне смотреть на круг их оживленный, Как, на поверхности лобзаемы луной, Наяды резвые нагие выплывают, И долго хохот их утесы повторяют.

Переводы из Гейне и из Байрона, несмотря на всю их слабость, все же несколько лучше «оригинальных» стихотворений Салтыкова; не обладая самостоятельным поэтическим даром, он и в оригинальных своих стихах мог только рабски подражать другим поэтам. Подражания Бенедиктову и Майкову мы уже видели; а вот и явное подражание второстепенному поэту сороковых годов Губеру, который славился в то время своей мрачной, «кладбищенской» поэзией. Стихотворения Салтыкова «Зимняя элегия» и «Музыка» (1843 г.) явно написаны под влиянием этого поэта. Тут и «луна кровавая мерцала», и «мрачен был старинный зал», и «могильный блеск твоих очей», и «твой мертвый лик», и концовка «Музыки» —

Моя любовь живет страданьем И страшен ей покой!

— все это дословно взято у Губера, лишь с незначительными вариациями. То же самое можно повторить и о «Зимней элегии», написанной Салтыковым в 1843 г. под тем же влиянием Губера.

Наконец, последние стихотворения Салтыкова, написанные уже в выпускном классе лицея в 1844 году, вскрывают и еще одно влияние — на этот раз влияние Лермонтова, сильной «Думе» которого Салтыков подражает слабо и бледно:

Мы жить спешим. Без цели, без значенья Жизнь тянется, проходит день за днем — Куда, к чему? Не знаем мы о том. Вся наша жизнь есть смутный ряд сомненья.

Так перепевает Лермонтова вторая строфа стихотворения «Наш век» (1844 г.), которая заканчивается тоже «лермонтовской», но вполне пародической строкой:

Нет, право, жить и грустно, да и больно!..

Мы знаем, что уже через три-четыре года сам Салтыков издевался над периодом своего «стихотворного парения»; в последующие годы зрелого творчества он, судя по воспоминаниям ряда лиц, «даже не любил, когда ктолибо напоминал ему о стихотворных грехах его молодости, краснея, хмурясь при этом случае и стараясь всячески замять разговор. Однажды он высказал даже о поэтах парадокс, что все они, по его мнению, сумасшедшие люди. „Помилуйте, — объяснял он, — разве это не сумасшествие: по целым часам ломать голову, чтобы живую, естественную человеческую речь втискивать, во что бы то ни стало, в размеренные рифмованные строчки! Это все равно, что кто-нибудь вздумал бы вдруг ходить не иначе, как по разостланной веревочке, да непременно еще на каждом шагу приседая“ [20].

Относиться к стихотворениям Салтыкова иначе, чем как к слабым, детским опытам, не приходится; и совершенно напрасно было бы выжимать из них (как это делают иные биографы) какую-то „теологию“, говорить о влиянии на него русского северного пейзажа и о меланхолическом настроении, навеянном тяжелой эпохой общественной жизни сороковых годов. В стихах юноши Салтыкова нет ни пейзажа, ни меланхолии, а лишь рабское подражание современным и в большинстве случаев далеко не первоклассным образцам. Но все же сказать об этих стихотворениях надо было потому, что с них началась в 1841 году литературная деятельность Салтыкова, и потому, что они завершили собою период его детских и юношеских годов. Окончив лицей, поступив на службу и отдавшись влиянию кружка петрашевцев, Салтыков навсегда бросал детские стихотворные забавы и стал пробовать свои силы в серьезном литературном труде. От поэзии он перешел к прозе; от стихов — к литературным рецензиям и к первым попыткам беллетристики. Попытки эти в области художественной прозы были тоже очень слабы, но недаром именно их считал впоследствии Салтыков началом своей литературной деятельности.

Глава III

Салтыков-петрашевец. РЕЦЕНЗИИ И ПОВЕСТИ

I

Салтыков окончил лицей весною 1844 года, и в своем XIII выпуске был, по его же выражению, «не в числе отличных»: окончил лицей семнадцатым из двадцати двух и вышел с чином X класса. Осенью того же года он поступил на службу, которую продолжал в Петербурге до апреля 1848 года. Вот краткое извлечение из его «формулярного списка», опубликованного через четверть века после его смерти в «Трудах Рязанской Ученой Архивной Комиссии»:

«По окончании курса наук в Императорском Александровском лицее с чином X класса, определен, согласно желанию, в канцелярию военного министерства тысяча восемьсот сорок четвертого года августа двадцать третьего (1844 г., августа 23). Приказом, отданным по канцелярии военного министерства, переименован в коллежские секретари тысяча восемьсот сорок четвертого года сентября шестого (1844 г., сентября 6). В награду отлично усердной службы получил единовременно 120 руб. сер. 1846 г. апреля 7. Определен помощником секретаря с содержанием по штату 1846 г. августа 8. Высочайшим приказом произведен, за отличие, в титулярные советники 1847 г. апреля 21. В награду отлично усердной службы получил единовременно полугодовой оклад жалованья 1848 г. апреля 11» [21].

Как видим, бюрократическая карьера Салтыкова началась очень удачно, и он в первые три с половиною года службы довольно заметно продвинулся по чиновничьей лестнице. Однако прошло только две недели со времени последней награды 11 апреля 1848 г. за «отлично усердную службу», как над головой Салтыкова разразилась буря, в несколько дней загнавшая его в вятскую ссылку. Так как катастрофа эта была тесно связана с литературной деятельностью Салтыкова и вызвана исключительно последней, то нам придется остановиться теперь в тех внутренних и внешних обстоятельствах, которые послужили причиной такого переворота на жизненном пути Салтыкова.

Удачное прохождение начала бюрократической лестницы объяснялось окончанием «чистокровнейшего» учебного заведения, бывшего «рассадником министров». Но душевная жизнь Салтыкова, работа его мысли за это время шла по совсем другой линии, не связанной ни с учением в лицее, ни со службой в военном министерстве. Влияние Белинского, влияние идей «утопического социализма», расцветавшего среди русской интеллигенции сороковых годов — вот чем заполнены молодые годы Салтыкова, вот о чем вспоминал он с теплым чувством уже в конце своего жизненного пути. Литературные свидетельства его об этом многочисленны, потому что Салтыков с особенной любовью возвращался всегда к этой самой светлой поре своей жизни.

В знаменитой четвертой главе цикла «За рубежом» (1881 г.) Салтыков рассказывает о светлом своем воспоминании — «о моем юношестве, то-есть о сороковых годах», указывая, что в словах «Франция» и «Париж» — «для всех нас, сверстников… заключалось нечто лучезарное, светоносное, что согревало нашу жизнь и в известном смысле даже определяло ее содержание… Я в то время только что оставил школьную скамью и, воспитанный на статьях Белинского, естественно примкнул к западникам… к тому безвестному кружку, который инстинктивно прилепился к Франции. Разумеется, не к Франции Луи-Филиппа и Гизо, а к Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи-Блана и в особенности Жорж Занда. Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что „золотой век“ находится не позади, а впереди нас»… И, продолжая эти воспоминания, Салтыков говорит, что в Петербурге он тогда лишь имел «образ жизни», а духовно жил во Франции, жил идеями утопических социалистов той эпохи, перечисленных им выше [22].

А вот одно из последних признаний Салтыкова, в котором он говорит о себе в третьем лице: «Еще в ранней молодости он уже был идеалистом; но это было скорее сонное мечтание, нежели сознательное служение идеалам. Глядя на вожаков, он называл себя фурьеристом, но, в сущности, смешивал в одну кучу и сенсимонизм, и икаризм, и фурьеризм, и скорее всего примыкал к сенсимонизму. В особенности его пленяла ЖоржЗанд в своих первых романах» [23].

Можно было бы значительно увеличить число цитат из произведений Салтыкова самых разных времен его деятельности, где говорится об «утопизме» и о благотворном влиянии его на развитие политической и этической мысли XIX века. Особенно характерным в этом отношении является четвертый очерк из цикла «Итоги» [24], ряд мест из этюда «Счастливец» [25] и особенно введение к «Мелочам жизни», в котором подчеркивается жизненность «утопизма» и вечная его правда [26]. В последнем очерке, уже на крайнем рубеже своего жизненного пути, Салтыков продолжал утверждать правду «старинных утопистов», что единственным условием освобождения человечества от удручающих его зол является подведение под новую жизнь нового фундамента.

Салтыков хорошо видел и неоднократно подчеркивал ошибку утопистов, заключавшуюся в том, что они слишком конкретизировали будущее. В этом отношении особенно характерен отзыв Салтыкова о романе Чернышевского «Что делать?», относящийся еще к тем годам, когда роман этот только что появился на страницах «Современника». Роман этот, основанный на идеалах фурьеризма, Салтыков считал «романом серьезным», проводившем мысль о необходимости новых жизненных основ и даже указавшим на эти основы. Но именно потому, говорит Салтыков, что автор этого романа страстно относился к этой мысли и представлял ее себе живою и воплощенною, — «он и не мог избежать некоторой произвольной регламентации подробностей, и именно тех подробностей, для предугадания и изображения которых действительность не представляет еще достаточных данных». Салтыков полагал, что «всякий разумный человек, читая упомянутый выше роман, сумеет отличить живую и разумную его идею от сочиненных и только портящих дело подробностей» [27]. Последнее место особенно интересно, так как лишь при свете его можно понять ироническое отношение Салтыкова сороковых годов к целому ряду частностей утопического социализма, отношение, так ярко проявившееся в его повестях 1847–1848 годов, о которых речь будет ниже. Но это не исключает глубоко положительного отношения Салтыкова всех эпох его жизни к «утопии», к тем общечеловеческим идеалам, без основы которых он не видел возможности строить самую обычную, повседневную жизнь. Об этом во всех его произведениях рассеяно не мало убедительных строк.

Так основная вера Салтыкова была заложена еще в самые юные его годы, без всякого влияния школы, но не без влиянии школьных товарищей: недаром один из лицеистов старших выпусков был и знаменитый Петрашевский, недаром ряд лицеистов — Европеус, Спешнев, Кашкин — оказался замешанным в 1849 году в дело «петрашевцев». О знакомстве Салтыкова с самим Петрашевским сохранились многочисленные свидетельства, но, по словам самого Петрашевского, Салтыков завлекся фурьеризмом еще ранее знакомства с ним, Петрашевским, после того, как случайно купил у букиниста сочинения Фурье [28]. Не случайно и одно из первых сохранившихся писем Салтыкова 1845–1846 гг. к его лицейскому товарищу В. Р. Зотову заключает в себе просьбу о книге Консидерана «La destine sociale», которая нужна ему «до зарезу» [29]. Это знаменитое сочинение ученика Фурье бытъ может понадоблюсь Салтыкову как раз для его повестей «Противоречия» и «Запутанное дело».

Во всяком случае известно, что Салтыков примыкал к кружку петрашевцев, посещал пятницы Петрашевского и был деятельным членом «безвестного кружка», в котором, горячо дебатировались социальные вопросы. Впоследствии, когда было возбуждено дело о кружке Петрашевского, то в записке следственной комиссии в числе лиц, «упоминаемых обвиняемыми», был назван и Салтыков. Но так как он в это время находился уже в вятской ссылке и так как в делах следственной комиссии не было данных, чтобы Салтыков «принимал какоелибо участие в злоумышлении по настоящему делу», то следственная комиссия лишь сообщила в III Отделение (орган политического сыска того времени) все данные по этому делу о Салтыкове «для дальнейшего распоряжения» [30].

Однако следственная комиссия ошибалась, считая Салтыкова мало прикосновенным к кружку петрашевцев. В. Семевский в указанной выше статье «Салтыков-петрашевец», основанной на изучении архивного материала по делу петрашевцев, с достаточной убедительностью установил факт и близкого знакомства Салтыкова с Петрашевским, и участия Салтыкова в кружке петрашевцев, о котором так часто вспоминал он впоследствии. Знакомство Салтыкова с Петрашевским началось еще в лицее, в котором Петрашевский был на несколько курсов старше Салтыкова, окончив лицей еще в 1839 году. Это знакомство было настолько близкое, что Петрашевский по окончании курса неоднократно приезжал к Салтыкову в Царское Село (где до 1844 г. был лицей) и вел с ним разговоры о сотрудничестве в предполагавшемся тогда Петрашевским журнале. В позднейших показаниях по делу петрашевцев сам Салтыков признал, что «по выходе из лицея я бывал у Петрашевского нередко по пятницам»; посещения эти Салтыков называет «нередкими», другие свидетели называют их «постоянными». Близкое знакомство с Петрашевским — факт, который Салтыков хотел отрицать в показаниях, данных им по делу петрашевцев в конце 1849 года, когда он уже был в вятской ссылке, но который для позднейших исследователей не подлежат ни малейшему сомнению.

И еще один несомненный факт: Салтыков был деятельным членом одного из кружков петрашевцев, впоследствии сам вспоминал с теплым чувством этот «безвестный кружок», и совершенно определенно указывал, что состоял он тогда из 6–7 человек. Так рассказывал он в последние годы своей жизни дру Белоголовому, который записал в указанных выше воспоминаниях, что Салтыков в те годы «посещал какойто кружок из 5–6 человек, на котором читались разные сочинения Фурье и школы сенсимонистов»; так показал Салтыков и в 1849 году, отвечая на вопросы III Отделения; «по выходе из лицея я бывал у Петрашевского нередко по пятницам, когда у него собиралось человек до 6, а иногда и до 7».

Кто составлял кружок ближайших друзей и единомышленников Салтыкова, тот «безвестный кружок», о котором впоследствии он вспоминал с таким теплым чувством? Из показаний арестованных петрашевцев можно наметить не 6–7, а около пятнадцати членов кружка, с которыми был знаком Салтыков. Это прежде всего, не считая самого Петрашевского, известный молодой критик Валерьян Майков, трагически погибший в 1847 году, затем — В. Милютин, Достоевский, Плещеев, Н. Данилевский, Аполлон Григорьев, Ханыков, Семенов, Модерский, Штрандман, Есаков, Кайданов, Барановский и еще дватри человека. Не со всеми из них Салтыков был одинаково близок, и ряд из этих лиц он знал весьма поверхностно, встречаясь с ними только мельком. Таков, например, Достоевский, который в своем показании совсем отказался от знакомства с Салтыковым; таков Аполлон Григорьев, о котором сам Салтыков в своих показаниях заявляет, что знал его «так мало, что не интересовался знать, что с ним сделалось»; таков и целый ряд других из перечисленных выше лиц. Но изучение следственного материала позволяет выделить из них 6–7 человек, о которых говорил сам Салтыков и которые составляли ядро дружеского «безвестного кружка». Это, не считая самого Петрашевского — помянутый выше Вал. Майков, через которого, кстати сказать, Салтыков в 1847 году получил литературную работу в «Современнике»; В. Милютин, талантливый экономист и социолог, близкий друг Салтыкова, которому последний посвятил в этом же 1847 г. свою повесть «Противоречия»; друзья и знакомые Салтыкова по лицею — Есаков, Семенов и Кайданов; поэт А. Н. Плещеев, юмористически выведенный, повидимому, Салтыковым во второй его повести «Запутанное дело»; наконец — член кружка Штрандман, близкое знакомство с которым Салтыков хотя и отрицает в своих показаниях, но который, по показаниям других свидетелей, был одним из деятельных членов кружка. Если прибавить к числу этих лиц самого Салтыкова, то как раз и получится тот кружок из семи человек, о котором говорил Салтыков в своих показаниях 1849 г. и в своих позднейших рассказах дру Белоголовому уже в середине восьмидесятых годов.

Салтыков был уже в вятской ссылке, когда в апреле 1849 г. петрашевцы были арестованы; начавшееся дознание выяснило причастность к этому кружку и Салтыкова, и хотя следственная комиссия отнесла его к числу второстепенных участников этого кружка и показания его сочла для себя несущественными, однако III Отделение «по высочайшему указанию» сочло нужным потребовать у ссыльного Салтыкова ряд ответов на вопросные пункты, отосланные 30 августа 1849 г. вятскому губернатору. 24 и 25 сентября этого же года Салтыкова допрашивали в Вятке жандармский полковник Андреев и один из советников вятского губернского правления. На этом допросе Салтыков всячески выгораживал себя и отрекался от близкого знакомства с Петрашевским, заявляя, что «с начала 1846 г. я совершенно прекратил с ним всякое знакомство». Мало того, в показании этом Салтыков отрицательно относится к «диким и неуместным выходкам» Петрашевского и к его «демагогическим идеям», оговариваясь впрочем, что идеи эти высказывались «более по удали и молодечеству, нежели по убеждению». Собрания кружка он объясняет целями самообразовательными и желанием взаимно обмениваться книгами, выписываемым для этой цели из-за границы. Такая цель действительно была, но Салтыков умолчал в своем показании, что кружок выписывал из-за границы исключительно запрещенные книги. В показании одного из петрашевцев (Барановского) рассказывается о заседании у Штрандмана, на котором присутствовали Вал. Майков, Плещеев, Кайданов, Есаков и Салтыков; «это показание, — говорит В. Семевский, — называющее тех же лиц, с которыми встречался Салтыков у Петрашевского, устанавливает его близкое участие в деле устройства библиотеки в складчину, где преобладающее место занимали книги социалистического направления» [31]. Сохранился даже перечень книг, взятых Салтыковым для прочтения из этой библиотеки петрашевцев: это были сочинения Прудона, Консидерана, Адама Смита, социалистический журнал, издававшийся Пьером Леру и ЖоржЗанд — и еще ряд книг, совершенно нецензурного с точки зрения российских властей направления [32].

Не один раз впоследствии вспоминал Салтыков в своих художественных произведениях о «безвестном кружке своей юности и об его духовном руководителе и вдохновителе Петрашевском. Несомненно, к последнему относятся строки из автобиографического очерка „Скука“, вошедшего в цикл „Губернских очерков“ 1856 г. „Помню я и долгие зимние вечера и наши дружеские скромные беседы, заходившие далеко заполночь. Как легко жилось в это время, какая глубокая вера в будущее, какое единодушие надежд и мыслей оживляло всех нас! Помню я и тебя, много-любимый и незабвенный друг и учитель наш! Где ты теперь? какая железная рука сковала твои уста, из которых лились на нас слова любви и упования?“ В эти годы Петрашевский погибал в сибирской ссылке, будучи с 1849 года ссыльнокаторжным, а с 1856 г. — ссыльнопоселенцем до самой своей смерти (1866 г.). В одном из позднейших писем к Анненкову (от 2 декабря 1875 г.) Салтыков рассказывал о плане очерка „Паршивый“, главным героем которого должен был быть „Чернышевский или Петрашевский все равно“; темой очерка должна была являться революционная непримиримость человека, подобного этим двум крупнейшим революционерам середины XIX века [33]. Как видно, и через тридцать лет после дней своей юности Салтыков не забывал своего „незабвенного друга и учителя“.

Кроме „учителя и друга“ на всю жизнь запомнился Салтыкову и „безвестный кружок“ горячих энтузиастов и „утопистов“, в котором прошла его молодость. Об этом кружке сохранился интереснейший рассказ Салтыкова, затерянный в почти никому не известной его повести конца пятидесятых и начала шестидесятых годов „Тихое пристанище“, впервые увидевшей свет лишь через двадцать лет после смерти Салтыкова. Герой этой повести, Веригин, вспоминает о товарищеском кружке, в котором прошла его молодость. „В вечерних собраниях, которые почти ежедневно назначались то у одного, то у другого из товарищей, было… нечто однообразно-строгое, словно монастырское. Каждый вечер лились шумные живые речи, приправленные скромной чашкой чая; каждый вечер обсуждались самые разнообразные и смелые вопросы политической и нравственной сферы. От этих бесед новая жизнь проносилась над душою, новые чувства охватывали сердце, новая кровь сладко закипала в жилах. Однако это не были словопрении бесплодные, и молодая жизнь не утопала в них как в мягком ковре; напротив того, проходя через ряд фактов и умозаключений, мысль фаталистически приходила к сознанию необходимости деятельного начала в жизни, такого начала, которое не играло бы только на поверхности мечтаний и пожеланий, но стремилось бы проникнуть в глубину самой жизни. И хотя деятельность, которая представлялась при этом молодым воображениям, была трудная и суровая, отовсюду окруженная тревогами и опасностями, но и это как-то не пугало, а разжигало и подстрекало еще более“ [34].

Это замечательное место — единственное в произведениях Салтыкова, где говорится о внутренней жизни „безвестного кружка“. На дальнейших страницах этой же повести речь идет уже и о том, что кружок этот был подпольным, был революционным „тайным обществом“, членам которого суждены лишь два пути: „они кончают или самоубийством, или…“. Или — революцией: этого Салтыков не мог досказать по цензурным соображениям. Но автобиографичность всех подобных мест может подвергаться сомнению: это лишь позднейшее представление Салтыкова о кружке и о своей в нем роли. Тем несомненнее автобиографическое значение приведенного выше отрывка, рассказывающего нам о внутренней жизни этого кружка юных утопистов середины сороковых годов. Влияние этого кружка продолжалось в течение всей жизни Салтыкова, отразившись прежде всего на его юношеских повестях конца сороковых годов.

Память о Петрашевском Салтыков свЯ-то хранил до последних дней своей жизни. За полгода до смерти он отозвался заметкой „М. В. Буташевич-Петрашевский“, исправляющей неточные сведения о нем, данные в статье Яхонтова „Воспоминания царскосельского лицеиста“ („Русская Старина“ 1888 г., т. IX). Заметка эта, подписанная „М. Е. Салтыков“, датирована 23 октября 1888 года и показывает, что Салтыков считал нужным восстанавливать мельчайшие детали из жизни „незабвенного друга и учителя“ своей молодости. Это влияние учителя и влияние идей утопического социализма отразилось еще в юные годы на первых же печатных прозаических произведениях Салтыкова.

II

Нам известны три автобиографические записки Салтыкова, одна из которых была приведена выше почти полностью, а о двух остальных приходилось упоминать по разным поводам; записки эти относятся к началу, середине и концу литературной деятельности Салтыкова. Так вот, в записке 1857–1858 гг. Салтыков впервые указал, что, бросив писать стихи, он начал свою литературную деятельность рецензиями в „Отечественных Записках“ и „Современнике“ 1847–1848 гг. В наиболее подробной автобиографии 1878 г. Салтыков ничего не говорит об этих своих хотя юношеских, но первых серьезных работах. Зато в автобиографической записке 1887 года он сообщил более подробно: „По выходе из лицея, я не написал ни одного стиха, и начал заниматься писанием рецензий. Работу эту я доставал через Валериана Майкова и Владимира Милютина в „Отечественных Записках“ Краевского и в „Современнике“ (Некрасова с 1847 г.) [35].

Было бы ошибочно заключить из такого заявления, что Салтыков стал печатать рецензии в двух лучших журналах того времени немедленно по выходе из лицея. Он сам совершенно определенно указывает, что в „Современнике“ стал работать с 1847 года и что работу в „Отечественных Записках“ доставал через В. Майкова, — который, как известно, заменил собою в том журнале перешедшего в „Современник“ Белинского тоже в 1847 году. Итак, мы должны искать рецензии Салтыкова в этих журналах 1847–1848 гг.; но установить в настоящее время все рецензии Салтыкова — задача совершенно безнадежная. В обоих журналах рецензии были анонимны; лишь сохранившиеся случайно черновики (в настоящее время утерянные) шести рецензий Салтыкова позволяли судить об этих первых попытках серьезного литературного труда. А между тем рецензий этих было гораздо больше шести и даже больше тех одиннадцати, несомненную принадлежность которых Салтыкову удалось установить автору настоящей монографии. Салтыков вел эту работу в обоих журналах из месяца в месяц в течение по крайней мере года, и несомненно, что собранные вместе рецензии эти должны были бы составить целый том, представляющий чрезвычайный интерес для изучения воззрений Салтыкова-петрашевца.

В девЯ-том из „Пестрых писем“ („Вестник Европы“ 1886 г., № 10) Салтыков, вспоминая о первых годах своей литературной работы, говорит: „Я тогда уже начал пописывать, — впрочем, только мелкие рецензии“. Но что этих „мелких рецензий“ (далеко не всегда мелких) было большое количество — видно из воспоминаний Л. Пантелеева, которому Салтыков рассказывал о тех же временах: „рецензиями я зарабатывал до 50 р. в месяц“ [36]. Отсюда можно заключить, что в обоих журналах Салтыков помещал около одного печатного листа в месяц. Но, повторяю, восстановить теперь принадлежность этих рецензий Салтыкову — совершенно невозможно; приходится ограничиться перечнем лишь тех одиннадцати рецензий (о тринадцати книгах), авторство которых несомненно принадлежит Салтыкову. Это рецензии на следующие книги:

1. Новая Библиотека для Воспитания, издаваемая Петром Редкиным. Книжка VII. М. 1847 г.

„Отеч. Записки“ 1847 г., т. LIII, № 8, отд. VI, стр. 116.

2. Новая Библиотека для Воспитания, издаваемая Петром Редкиным. Книжка VIII. М. 1847 г.

„Отеч. Записки“ 1847 г., т. LIV, № 10, отд. VI, стр. 104.

3. География в эстампах. Сочинение Ришома и Альфреда Вингольда. Спб. 1847 г.

Курс физической географии. Сочинение Владимира Петровского. Спб. 1847 г.

„Современник“ 1847 г., т. V, № 10, стр. 124.

4. Руководство к первоначальному изучению Всеобщей Истории. Сочинение Фолькера. Перевод с немецкого. Спб. 1847 г.

„Современник“ 1847 г., т. V, № 10, стр. 127.

5. Несколько слов о военном красноречии. Составил П. Лебедев. Спб. 1847 г.

„Современник“ 1847 г., т. V, № 10, стр. 132.

6. Логика. Соч. профессора Могилевской семинарии Никифора Зубовского. Спб. 1847 г.

„Отеч. Записки“ 1847 г., т. LV, № 11, отд. VI, стр. 21.

7. Григорий Александрович Потемкин. Историческая повесть для детей. Соч. П. Фурмана. Две части. Спб. 1848 г.

„Отеч. Записки“ 1848 г., т. LVI, № 1, отд. VI, стр. 45.

8. Альманах для детей — Архангельск, собранный из статей в стихах и прозе. Зима. Спб. MDCCCXLVIII.

„Отеч. Записки“ 1848 г., т. LVI, № 1, отд. VI, стр. 51.

9. Александр Васильевич Суворов-Рымникский Историческая повесть для детей. Соч. II. Р. Фурмана. Две части. Спб. 1848 г.

Саардамский Плотник. Повесть для детей. Соч. П. Фурмана. Спб. 1848 г.

„Отеч. Записки“ 1848 г., т. LVI, № 2, отд. VI. стр. 129.

10. Рассказы детям из Древнего Мира. Карла Ф. Беккера. Перевод с немецкого седьмого издания. Три части. Спб. 1848 г.

„Отеч. Записки“ 1848 г., т. LVII, № 4, отд. VI, стр. 90.

11. Альманах для детей — Астрахань, собранный из статей в стихах и прозе. Весна. Спб. MDCCCXLVIII.

„Отеч. Записки“ 1848 г., т. LVIII, № 6, отд. VI, стр. 130.

Принадлежность всех этих рецензий Салтыкову, устанавливается, вопервых, бывшими в руках К. Арсеньева черновиками шести рецензий, и, вовторых, собственными указаниями и ссылками Салтыкова в этих рецензиях на другие его же рецензии. Так, первая рецензия принадлежит Салтыкову потому, что в несомненно его рецензии о книге Беккера (№ 10), черновик которой был в руках К. Арсеньева, говорится: „мы уж несколько раз имели случай высказывать свои мысли насчет вреда, оказываемого на воспитание детей по преимуществу царствующим в нем спекулятивным элементом, и, по поводу появления рассказов из «Одиссеи» в «Новой Библиотеке для Воспитания», издаваемой г. Редкиным, говорили, по каким причинам считаем их несовместными с детским возрастом («Отечественные Записки» 1848 г., т. LVII, № 4, отд. VI, стр. 92). К слову «говорили» Салтыков сделал сноску: «Отечественные Записки 1847 г., т. LIV, Август». Верно указав месяц, Салтыков в этой сноске ошибся лишь в томе: первая из приведенных нами рецензий помещена в LIII томе журнала; говорится же в ней именно то, на что указывает Салтыков.

По такой же причине несомненна принадлежность Салтыкову и второй рецензии — о восьмой книжке той же «Новой Библиотеки для Воспитания»; в этой второй рецензии про эти книжки говорится: «читателям известно наше об них мнение, и потому нет надобности повторять сказанное». На основании этих слов Салтыкова можно предположить, что и вообще все рецензии в «Отечественных Записках» на книжки «Новой Библиотеки для Воспитания» принадлежат перу Салтыкова; если это так, то число рецензий его увеличится еще на пять, потому что о книжках 1–6 этого издания мы находим еще пять рецензий на страницах «Отечественных Записок» 1847 года [37]. Принадлежность всех этих рецензий Салтыкову в высокой степени вероятна, но так как в списке салтыковских рецензий я ограничиваюсь перечислением лишь рецензий, принадлежащих Салтыкову несомненно, то эти пять рецензий и не включены в основной список.

Третья рецензия — о «Географии в эстампах» и о «Курсе физической географии» — принадлежит несомненно Салтыкову, как это ясно по цитатам из черновика, приводимым К. Арсеньевым в его «Материалах». К. Арсеньев не мог, однако, указать, где была напечатана эта рецензия, так как искал ее в «Отечественных Записках», а она напечатана была в «Современнике»; в первом же журнале, No№ 10 и 11, тоже есть две рецензии на эти книги, но они не принадлежат перу Салтыкова.

Четвертая рецензия — на книгу Фолькера, — напечатанная тоже в «Современнике», принадлежит Салтыкову по прежней причине: цитата из черновика, приводимая в «Материалах» К. Арсеньева, неоспоримо доказывает авторство Салтыкова. В тех же «Материалах» К. Арсеньев говорит о черновике рецензии на книгу П. Лебедева «Несколько слов о военном красноречии» и прибавляет: «но эта рецензия, нужно думать, осталась ненапечатанною, потому что во второй части т. 55го „Отечественных Записок“ (стр. 103) о брошюре Лебедева имеется совсем другая заметка»… Но дело в том, что эта рецензия Салтыкова была напечатана на страницах не «Отечественных Записок», а «Современника», и составляет пятую из перечисленных выше рецензий.

Что касается шестой рецензии, рецензии на «Логику» Зубовского, то в указанной статье К. Арсеньева из нее приводятся довольно большие цитаты по черновику, почти совпадающие с печатным текстом журнала, так что принадлежность рецензии Салтыкову является несомненной. По той же причине устанавливается принадлежность Салтыкову и седьмой рецензии об исторической повести Фурмана «Потемкин».

Восьмая и одиннадцатая рецензии — об «Альманахе для детей» — тоже несомненно принадлежат Салтыкову, так как на одну из них есть указание в тех же черновиках, а принадлежность другой определяется ссылкой самого рецензента: «в январской книжке „Отечественных Записок“ нынешнего года говорили мы о… детской книжке под заглавием: „Альманах для детей… Зима“ („Отечественные записки“ 1848 г., т. LVIII, № 6, отд. VI, стр. 130). К слову сказать, в „Отечественных Записках“ начала 1847 года была и другая рецензия, о другом „Альманахе для детей“, составленном П. Фурманом, также как и рецензия на книгу Фурмана „Сын рыбака. Михаил Васильевич Ломоносов“ (т. LI, № 3, отд. VI, стр. 42); но принадлежность этих рецензий Салтыкову крайне сомнительна, ибо в них о книгах Фурмана мы находим гораздо более благосклонный отзыв, чей в других, несомненно принадлежащих Салтыкову, рецензиях о книгах этого автора.

Остаются еще две рецензии, девятая и десятая. Последняя, разбирающая книгу Беккера „Рассказы детям из древнего мира“, принадлежит Салтыкову с несомненностью, что устанавливается указанием К. Арсеньева в его „Материалах“. Что же касается девятой рецензии — о двух повестях для детей все того же Фурмана, — то принадлежность ее Салтыкову устанавливается начальной фразой самой рецензии: „Еще г. Фурман и еще детская история! Не далее как в прошлом месяце мы говорили об одном детском произведении г. Фурмана…“ („Отечественные Записки“ 1848 г., т. LVI, № 2, отд. VI, стр. 129). А так как „в прошлом месяце“ о книге Фурмана „Потемкин“ говорил именно Салтыков, как показано выше (№ 7), то принадлежность ему и этой рецензии не возбуждает сомнения.

Довольно кропотливым путем мы установили несомненную принадлежность Салтыкову одиннадцати рецензий (на тринадцать книг), появившихся в „Отечественных Записках“ и „Современнике“ между августом 1847 и июнем 1848 года. Столь же несомненно однако, что за это время и с самого качала 1847 года Салтыков напечатал в этих журналах во много раз больше рецензий, чем это возможно было установить теперь. Выше было указано еще на пять рецензий, принадлежность которых Салтыкову очень вероятна; можно было бы указать и еще на некоторые данные, позволяющие с большей или меньшей степенью вероятности приписать Салтыкову те или иные рецензии в этих двух журналах. Но к таким косвенным данным всегда следует относиться с большой осторожностью. Вот один вполне убедительный пример. В рецензии на детскую книгу Беккера (№ 10) Салтыков говорит: „Беккер давно уж известен русской публике своею всемирной историей, о которой мы не раз имели случай говорить по мере появления ее в русском переводе“… Казалось бы, что по этим словам Салтыкову можно приписать и еще ряд рецензий, а именно рецензий на многотомную „Всемирную историю“ Беккера, появлявшихся в „Отечественных Записках“ до 1847 года. Однако это крайне мало вероятно как по теме рецензий, так и по времени их появления в журнале; таким образом фраза, „о которой мы не раз имели случай говорить“, — по всей вероятности является вставкой редактора „Отечественных Записок“, Краевского, в рецензию Салтыкова. Таких примеров можно было бы привести еще несколько. Не желая увеличивать список „Dubia“ — рецензий, принадлежность которых Салтыкову сомнительна, ограничиваюсь лишь теми рецензиями, принадлежность которых Салтыкову удалось выше доказать с несомненностью.

И еще одно замечание. Как видно из перечня салтыковских рецензий, громадное большинство их написано о детских книгах. Почти несомненно, что и все остальные рецензии на детские книги, появлявшиеся в „Отечественных Записках“ со второй половины 1847 года тоже принадлежат Салтыкову. Это подтверждается тем характерным обстоятельством, что когда в конце апреля 1848 г. Салтыков был выслан в Вятку и тем самым сотрудничество его в „Отечественных Записках“ прекратилось, то редакция журнала, напечатав в июньском номере последнюю оставшуюся у нее рецензию Салтыкова (№ 11), в течение двухтрех ближайших месяцев почти не давала рецензии на детские книги, — очевидно, до приискания нового рецензента по этому отделу.

Наоборот, сотрудничество Салтыкова в „Современнике“ весною 1848 года более чем сомнительно — по следующей крайне своеобразной причине. Выше мне пришлось упомянуть, что уже в повести „Противоречия“, появившейся в ноябрьской книжке „Отечественных Записок“ за 1847 год, был несомненный, хотя и завуалированный, выпад против одного из редакторов „Современника“, Ивана Панаева, выведенного на страницах повести под именем Пети Мараева. Во второй повести, „Запутанном деле“, напечатанной в мартовской книжке „Отечественных Записок“ 1848 года, выпад этот повторяется, при чем „занимающийся литературою Ваня Мараев, мужчина статный и красивый, но с несколько пьяными глазами“ („Отечественные Записки“ 1848 г., № 3, стр. 110) на этот раз получил даже и имя Ивана Панаева. Вряд ли эти выпады могли иметь место, если бы Салтыков продолжал в это время свое сотрудничество в „Современнике“.

Общий вывод такой: в библиографическом отделе „Отечественных Записок“ 1847 и первой половины 1848 года Салтыков принимал деятельное участие, особенно в области критики детской литературы; такое же участие в „Современнике“ вероятно ограничивалось лишь 1847 годом. За это время Салтыковым было напечатано несомненно много десятков рецензий, установить которые теперь не представляется возможным. С несомненностью можно выделить одиннадцать принадлежащих Салтыкову рецензий и с некоторою вероятностью указать еще на пять; с еще большей вероятностью можно предположить, что вообще все рецензии о детских книгах, начиная с середины 1847 года и до апреля следующего года, писал в „Отечественных Записках“ Салтыков.

Располагая всем этим фактическим материалом, мы можем теперь перейти хотя бы к краткому знакомству с этими первыми литературными выступлениями Салтыкова, тесно связанными со всем его мировоззрением той эпохи и, как увидим, даже с отдельными местами его двух повестей этих же годов.

III

Почти все из известных нам рецензий Салтыкова посвящены разбору детских книг; на эту тему написаны девять из достоверных одиннадцати рецензий Салтыкова. В них постоянно проводится одна и та же основная мысль, которую сам Салтыков, как мы видели, определял как мысль, „насчет вреда, оказываемого на воспитание детей по преимуществу царствующим в нем спекулятивным элементом“. Особенно выпукло мысль эта проводится в рецензии на книгу Беккера „Рассказы детям из древнего мира“ (№ 10) и в рецензии на книгу Фолькера „Руководство к первоначальному изучению всеобщей истории“ (№ 4).

В последней из этих рецензий, напечатанной в октябрьском номере „Современника“ за 1847 год, с наибольшей ясностью проходит эта тема, которой сороковые годы так отчетливо перекликаются с шестидесятыми, и взгляды на воспитание, неоднократно высказывавшиеся Белинским — с позднейшими взглядами Писарева и Льва Толстого. По стопам Белинского следует и Салтыков; вот замечательное начало рецензии о книге Фолькера, где взгляды эти проводятся с предельной отчетливостью [38]:

„Странная, право, участь детей! Чему ни учат их, каких метод ни употребляют при преподавании? Их обучают и истории, и нравственности; им объясняют их долг, их обязанности, — все предметы, как видите, совершенно отвлеченные, над которыми можно бы было призадуматься и не ребенку. Одно только забывают объяснить им мудрые наставники: именно то, что всего более занимает пытливый ум ребенка, то, что находится у него беспрестанно под глазами, те предметы физического мира, в кругу которых он вращается. А оттогото и получается, что человек, сошедший с школьной скамьи, насытившийся вдоволь и греками и римлянами, узнавший вконец все свойства души, воли и других невесомых, при первом столкновении с действительностью оказывается совершенно не состоятельным, при первом несчастии упадает духом; и если, по какому-нибудь случаю, любезные родители не приготовили ему ни душ, которые бы могли прокормить вечного младенца, ни сердобольных родственников, ни даже средств для выгодной карьеры, — наш философ умирает с голоду именно потому, что любезные родители никак не могли предвидеть подобный пассаж“.

Подобные мысли не раз высказывал в тех же сороковых годах и на страницах тех же „Отечественных Записок“ Белинский, влияние которого на Салтыкова здесь несомненно; но для нас здесь особенно интересен тот факт, что выраженная в этом отрывке мысль через несколько месяцев легла в основу повести Салтыкова „Запутанное дело“, печальный герой которой, Мичулин, и погибает именно от этой житейской неприспособленности. Да и Нагибин, столь же печальный герой первой повести Салтыкова „Противоречия“, терпит крушение на жизненном пути вследствие той же неприспособленности, одной из причин которой является исковеркавшее душу воспитание. Всю свою неудавшуюся, „лишнюю“ жизнь Нагибин объясняет неудачным „воспитанием, более наклонным к пустой мечтательности, нежели к трезвому взгляду на жизнь… Такое воспитание совершенно губит нас; истощенный беспрестанным умственным развратом, человек уже теряет смелость взглянуть в глаза действительности“ („Противоречия“, „Отечественные Записки“ 1847 г., № 11, стр. 3). Все это является лишь одной из варьяций на основную тему почти всех рецензий Салтыкова на детские книга.

„По настоящему следовало бы изучить натуру ребенка, — продолжает Салтыков свою рецензию на книгу Фолькера, — подстеречь его наклонность при самом его рождении, не навязывать ему такой науки, которая или антипатична, или не по летам ему, — но нет! не тут-то было! На что же и существуют возлюбленные родители? В их уме уже заранее начертаны все занятия, все судьбы будущего ребенка их; на то он и рождение их, их собственное рождение, чтобы они могли располагать им по произволу; и уж как ни бейся бедный ребенок, а не выйти ему никогда из этого волшебного круга! И потому юноши, в которых эта система постепенного ошеломления не-совсем еще потушила энергию пытливого духа, обыкновенно, по выходе из школы, начинают сами сызнова свое образовать“… Все это сказано, конечно, на основании личного опыта; но здесь особенно интересно подчеркнуть связь этой основной мысли Салтыкова с позднейшими положениями деятелей шестидесятых годов. Такие антиподы, как Лев Толстой и Писарев, признавая в своих статьях шестидесятых годов законность и необходимость образования ребенка, резко восставали против „воспитания“, которое, являясь насильственным, чаще всего уродует душу ребенка. Взгляды эти, впервые высказанные у нас Белинским, являлись основными почти для всех систем „утопического социализма“, связь с которым Салтыкова в данном случае не подлежит сомнению.

Те же основные мысли проводятся и во второй наиболее значительной из рецензий Салтыкова на детские книги — в указанной выше рецензии на книгу Беккера (№ 10). В сущности это даже не рецензия, а целая статья, занимающая свыше половины печатного листа; она появилась в апрельской книжке „Отечественных Записок“ 1848 года, уже после обеих повестей Салтыкова, и как раз в тот месяц, которому суждено было стать последним месяцем пребывания Салтыкова в Петербурге. Основная мысль рецензии та же самая — о вреде „спекулятивного элемента“, если он играет главную роль в воспитании детей. Вторая, побочная тема рецензии — о вреде для детей „элементов чудесного“, если элементы эти играют слишком большую роль в воспитании ребенка. „Отсюда наклонность к мечтательности, которую надобно бы сдерживать в благоразумных границах, приобретает, напротив того, самые гигантские размеры, и ребенок, сделавшись со временем мужем, является человеком, неспособным заниматься интересами близкими и действительными, и целый век блуждает мыслью в мечтательных мирах, созданных его больною фантазией“. Все это — излюбленные мысли Белинского сороковых годов; Салтыков выразил их также и в своих повестях, оба героя которых погибают или терпят крушение от столкновения с действительностью. Когда Нагибин („Противоречия“) с горечью смотрит „на развалины своего бесполезного прошедшего“ и задается вопросом, отчего все это произошло, то немедленно отвечает сам себе: „оттого, что мне не дано практического понимания действительности, оттого, что ум мой воспитали мечтаниями, не дали ему окрепнуть, отрезвиться и пустили на удачу по столбовой дороге жизни“ („Отечественные Записки“ 1847 г., № 11, стр. 105). Мы видим, таким образом, что темы рецензий Салтыкова и его повестей — перекликаются, что корни свои темы эти находят в теориях „утопического социализма“, несмотря на весь свой „утопизм“, всегда призывавшего к действительному миру жизни. Преломленные сквозь влияние Белинского, темы эти нашли свое отражение и в повестях, и в рецензиях Салтыкова.

Но если в рецензиях на детские книги влияние Белинского сказывалось в первую очередь, а влияние западноевропейских передовых идей передавалось, быть может, лишь отраженным светом, то единственная известная нам рецензия Салтыкова на „серьезную“ книгу показывает, что автор рецензии был непосредственно знаком с самими источниками западноевропейской мысли, — и в этом нельзя не видеть влияния того „безвестного кружка“, которому Салтыков, по его же признанию, был столь многим обязан. В рецензии на „Логику“ Зубовского (№ 6), напечатанной в том же номере „Отечественных Записок“, в котором появилась повесть „Противоречия“, Салтыков показал, что он и его кружок внимательно следили за всеми выдающимися явлениями передовой западноевропейской мысли и внимательно изучали не только французских социалистов, но и такие серьезные книги, как незадолго до того вышедшую „Систему логики“ Дж. — Ст. Милля. Книга эта, совершившая переворот в науке того времени, вышла в 1843 году и еще не была переведена на русский язык; а между тем несомненно, что в своей критике убогой „Логики“ Зубовского Салтыков всецело исходил из основных положений „Системы логики“ Милля. Строго по Миллю, но нигде не ссылаясь на него, Салтыков рассматривает силлогизм, как несомненное petitio principii. Что такое силлогизм? — спрашивает Салтыков и приводит обычное определение силлогизма формальной логикой, как „извлечение из одного общего предложения, рассматриваемого как причина, как содержащее, предложения частного, принимаемого как следствие, как содержимое“. Определение это, хотя и выраженное в довольно корявой форме, по существу является, однако, обычным аристотелевским определением. Возражая ему, Салтыков, в соответствии с основным положением Милля, заявляет: „в самом определении силлогизма видна уже вся его несостоятельность, потому что общее предложение, на котором все зиждется, не может быть ничем другим, как произвольно взЯ-тою ипотезою“… И, опять-таки строго следуя за Миллем, Салтыков заявляет, что силлогизм есть не что иное, как „бесконечный, безвыходный круг, в котором общее предложение доказывается частным и потом в свою очередь доказывает частное и т. д.

Так как Салтыков впоследствии никогда не возвращался к этим теоретическим вопросам, то можно предположить, что в этом случае он был лишь рупором своего кружка, в котором несомненно изучалась „Система логики“ Милля. Но во всяком случае это показывает, какими умственными интересами жил кружок, а вместе с ним и Салтыков в середине сороковых годов. Милль был близок целому ряду идей французских социалистов в области социальнополитической, и, быть может, внимание „безвестного кружка“ русских юношей к его книге объясняется отчасти именно этим обстоятельством. Сам Салтыков в этой своей рецензии не удержался от ядовитой выходки против социальных оснований крепостного права, — разумеется, насколько это было возможно при цензурных условиях той эпохи. Издеваясь над своеобразными социальными силлогизмами русского быта, Салтыков иронически заключает: „Нам случилось однажды слышать, как один господин весьма серьезно уверял другого, весьма почтенной наружности, но посмирнее, что тот должен ему повиноваться, делая следующий силлогизм: я человек, ты человек, следовательно, ты раб мой. И смирный господин поверил (такова ошеломляющая сила силлогизма!) и отдал тому господину все, что у него ни было: и жену, и детей, и, вдобавок, остался даже очень доволен собою“… Редакторский или цензорский карандаш вычеркнул в последней фразе салтыковской рукописи слова „и самого себя“ („и жену, и детей…“), как слишком явно метящие в крепостное право.

В заключение можно упомянуть про забавную подробность. Пародируя силлогизмы проф. Зубовского, Салтыков шутки ради заявляет, что, „следуя этой методе, можно с успехом построить даже и такой силлогизм: сапоги смертны, человек не сапог, следовательно, человек бессмертен“. В повести „Противоречия“, напечатанной в том же номере журнала, Салтыков заставляет строить подобные силлогизмы одного из второстепенных действующих лиц повести, Игнатия Кузьмича Крошина, под именем которого он, как уже было указано, отчасти выводит своего отца. Игнатий Кузьмич иногда начинает философствовать: „Он говорит, что читал Эккартсгаузена и уж знает, как создан мир… и начинает выводить силлогизмы не совсем верные. Например, наднях, сидели мы за ужином; Крошин был в апогее скептицизма. «Ох, уж эти мне ученые, — говорил он: — всё они выдумали! а что и наукито, и человекто что? — тлен, былие, животное, червь, а не человек — и в писании сказано! Да ведь и собака тоже животное! Ну, человек — животное, собака — животное, вот и выходит — что человек, что собака — все одно, все тлен, все земля и в землю обратится!» («Отечественные Записки» 1847 г., № 11, стр. 9). Этот курьезный пример показывает, что тесную связь между рецензиями Салтыкова и его повестями можно проследить и в серьезных основных темах, и в забавных мелочах.

Наше краткое знакомство с рецензиями Салтыкова заставляет пожалеть, что до нас дошло так мало достоверно принадлежащих ему рецензий. Это тем обиднее, что их напечатано в «Отечественных Записках» и «Современнике» 1847 г. вероятно много десятков. Но и по разобранным примерам достаточно ясно, что рецензии были действительно серьезным трудом юноши Салтыкова, который отражал в них и свои собственные взгляды, и взгляды кружка своих друзей. Тесная связь этих рецензий с первыми повестями Салтыкова позволяет нам перейти к рассмотрению последних; они тоже являются еще очень «юношескими» произведениями будущего великого писателя, но весьма характерны в целом ряде отношений. В них еще ярче, чем в рецензиях, отразились взгляды на окружающую жизнь и на общество — и самого Салтыкова, и его друзей; главное же — они послужили внешней причиной того перелома в жизни Салтыкова, который забросил его на долгие годы в далекую глухую губернию, но в то же время дал возможность автору безвестных рецензий и повестей стать через восемь лет автором знаменитых «Губернских очерков».

IV

«Противоречия» — с подзаголовком «Повесть из повседневной жизни» — были напечатаны в ноябрьской книжке «Отечественных Записок» 1847 года (стр. 1106). Это первое свое беллетристическое произведение Салтыков подписал псевдонимом М. Непанов и посвятил своему другу и единомышленнику В. А. Милютину, о котором уже приходилось упоминать выше. Характерный эпиграф из Сенеки вскрывает основную мысль повести: «Руководителем нашим должна быть Природа: разум следует ей и с ней советуется; жить блаженно — значит следовать велениям Природы». Но мысль эта вскрывается в повести приемом «от противного'': слабый герой повести, Нагибин, не повинуется велениям природы, не следует ее руководительству, а все время разъедается „рефлексией“, губит других и гибнет сам. Сильная характером девушка, Таня Крошима, в семье родителей которой Нагибин живет домашним учителем, напрасно старается, полюбив Нагибина, оживить его омертвелую душу: Нагибин безволен и бессилен, весь находится во власти разнообразных „противоречий“, социальных и этических. Он знает, что ему следовало бы отдаться голосу чувства, не убегать от Тани, а „остаться и следовать побуждению природы“, но бессилен принять твердое решение. „В томто и дело все, что этогото побуждения определить я себе не могу, что, с одной стороны, несомненно для меня, что я люблю Таню, а, с другой, не менее верно и то, что любовь для меня поступает в категорию невозможностей, что она захиреет при самом начале, потому что нечем мне поддержать, нечем воспитать ее“ (стр. 33). И в другом месте: „Я чувствую, что умираю, чувствую, что эта неестественная борьба рассудка и жизни втягивает в себя, как в бездонную пропасть, лучший сок моего существа“ (стр. 58). К тому же бедность Нагибина и богатство Тани, различие социальных положений, сословные предрассудки — все это закручивает слабого героя в безвыходный клубок „противоречий“, в котором погибает Таня, насильно выданная замуж за другого, и духовно гибнет сам Нагибин. Как же разрешить это вечное противоречие жизни, которое мешает человеку дышать, которое гнетет и давит его существование? — спрашивает сам себя Нагибин. — Как удовлетворить жажде гармонии, на которой единственно успокаивается утомленное его сердце, потому что в гармонии счастие человека, а счастие — цель, к которой стремится весь его эгоизм» (стр. 22).

Достаточно этих немногих цитат, чтобы увидеть в этой повести одно из отражений той подражательной литературы, которая в то время начинала распускаться пышным цветом под сильнейшим влиянием ЖоржЗанд; недаром о глубоком влиянии ее не раз вспоминал впоследствии сам Салтыков. «Жить блаженно — значит следовать велениям Природы — гласил эпиграф из Сенеки; следовать велениям природы — значит признать права жизни и страсти над всеми велениями „долга“, над всеми социальными предрассудками: в этом состояла вдохновенная проповедь ЖоржЗанд. И в этом же, по мысли Салтыкова, единственный выход из „противоречий“, которого так и не находит Нагибин, но который ясно подсказывается автором читателю, начиная с эпиграфа и кончая заключением повести.

Тема, так поставленная Салтыковым, была уже не нова в русской литературе сороковых годов; ясно, что Нагибин — одни из типичных представителей тех „лишних людей“, которые, идя от Онегина и Печорина, безмерно расплодились после появления романа Герцена „Кто виноват?“ (1845–1846 гг.) и получили законченное художественное оформление в многочисленных рассказах и повестях Тургенева сороковых и пятидесятых годов. Тема „слабый мужчина и сильная женщина“, проведенная Пушкиным в „Евгении Онегине“ и ставшая основной темой всего творчества Тургенева, была выражена и в романе Герцена, и в явно написанной под влиянием этого романа повести Салтыкова.

Влияния романа „Кто виноват?“ Салтыков не только не скрывает, но, наоборот, не один раз подчеркивает это влияние. „Кто виноват? — говорит Тане Нагибин: — в этомто и загадка вся, вот этогото и невозможно определить теперь, потому что средств еще нет… И как вы ни бейтесь, как ни думайте, а не выйдете из этого противоречия!“ (стр. 22). В другом месте на тот же вопрос, кто виноват, Нагибин отвечает сам себе: „пора сознать, что не мы виновники своего несчастия, что так называемая свобода есть просто произведение нашей праздной фантазии“ (стр. 34). Соглашаясь с Таней, что его заела рефлексия, что один рассудок, поставленный во главу угла жизни есть односторонность, что в противоречии между рассудком и жизнью заключается весь источник несчастий, Нагибин снова спрашивает: „разве я виноват хоть скольконибудь в этой односторонности? разве я виноват, что рассудок мой противоречит чувству, а не умеряется им?..“ (стр. 54). Можно было бы привести еще многочисленный ряд мест, в которых повторяется и тема, и самая фразеология романа Герцена; как видим, Салтыков не только не скрывал, но многократно подчеркивал внутреннюю и внешнюю зависимость своей повести от этого романа.

Не скрывал он и других, не менее сильных влияний, и в первую очередь влияния ЖоржЗанд. Недаром чтение Нагибиным и Таней одного „зандовского романа“ [39] является решающим моментом в их отношениях и гранью, определяющей начало и конец этих отношений (стр. 31 и 79). Надо отметить впрочем, что влияния, отраженные Салтыковым в этой повести, крайне многочисленны и идут не только от крупных светил литературы, но и от второстепенных ее представителей в роде Кудрявцева, Панаева, Гребенки и других. Иногда заимствуются лишь словечки и типы — например, „престрашные сантименталы“ отец и сын Гуровы, заимствованные у Гребенки (стр. 44). Иногда это лишь мимолетная ссылка на героев Гоголя и Достоевского (стр. 75); впрочем, сильное влияние последнего скажется еще во второй повести Салтыкова. Заимствованы, конечно, и эпистолярная форма, и форма дневника, в которые уложено содержание этой первой повести Салтыкова; последний впоследствии доказал, однако, что и в этих старых формах, но лишь взятых пародически, можно достигнуть вершин художественного творчества („Дневник провинциала в Петербурге“, ряд глав из „Благонамеренных речей“ и др.).

Вообще надо сказать, что вся эта первая „проба пера“ Салтыкова не обнаружила большого литературного таланта в ее авторе; повесть вышла растянутая, скучная, пересыщенная рассуждениями и многочисленными пересекающимися влияниями; стилистическое бессилие автора можно было бы иллюстрировать многочисленным рядом примеров — в роде оборота „надо вам сказать“, назойливо повторяющегося не один раз (стр. 5, 86 и 102). Однако коечто в этой „повести из повседневной жизни“ было и не плохо сделано; и довольно тонко подмечено. Так, например, довольно метко обрисован обычный для большинства „лишних людей“ путь выхода из области рефлексии и всяческих „противоречий“ — а именно путь погружения в сферу обыденности. Нагибин метко определяет будущий путь и свой, и большинства „лишних людей“: „меня ждут умеренность и аккуратность, — говорит он, — две большие добродетели, коли хотите, но в которых скорее слышится отрицание жизни, нежели жизнь“ (стр. 61).

И еще коечто в повести сделано не плохо — фигуры родителей Тани, Игнатия Кузьмича и Марьи Ивановны Крошиных. Выше приходилось уже упоминать, что, рисуя их, Салтыков набросал первый отдаленный портрет собственных своих родителей. Ворчливый старый муж, находящийся под сапогом у своей жены, „женщиныкулака“, может отводить душу только ругательствами: „Экой собачий нрав!.. Всё бы мутила, да пакостила! Чорт, право чорт, прости господи мое прегрешение! сатана сидит у тебя в сердце, сударыня!“ (стр. 49).

Не только эта ситуация, но и самые эти слова будут впоследствии вложены Салтыковым в уста старика Головлева („Господа Головлевы“) и старика Затрапезного („Пошехонская старина“), в фигурах которых он также обрисовывал своего отца. А о том, что Марья Ивановна Крошина является первым абрисом Анны Павловны Затрапезной, написанной во весь рост ровно через сорок лет после этой первой повести — приходилось уже говорить выше. Юность, проведенная в бедности, подчиненность всем и каждому, брак со старым и безвольным мужем, страсть к „благоприобретению“, „женщинакулак“ — все это списано с матери автора, Ольги Михайловны Салтыковой, и впоследствии развилось в яркий и выпуклый портрет в позднейших произведениях сатирика. Впрочем, в этой своей первой повести он говорил, что рисует не портрет, а тип: „такой тип женщиныкулака встречается весьма часто и особенно в провинциях, где жизнь женщины исключительно сосредоточена в узеньких рамках фамильных ее отношений“ (стр. 11).

Впоследствии Салтыков очень иронически относился к этой своей повести и сам вышучивал ее и в своих произведениях, и в отдельных отзывах. В своей последней автобиографической записке 1887 года он сообщал, например, спутав даже заглавие повести: „Первую повесть „Недоразумение“ под псевдонимом Непанов я напечатал в Ноябрьской книжке Отеч. Зап. 1817 г. Помнится, Белинский назвал ее бредом младенческой души“. В четвертой главе „Дневника провинциала в Петербурге“ (1872 г.) автор иронически рассказывает о своей повести „Маланья“, написанной в сороковых годах; в шестой главе приводится некая маленькая новелла, написанная в те же далекие годы и о которой Белинский якобы сказал, что это „бред куриной души“. Белинский действительно выразился о „Противоречиях“ начинающего автора весьма резко, назвав эту повесть „идиотской глупостью“ [40]; этот отзыв, находившийся в письме Белинского к Боткину от 5 ноября 1847 г., стал известен Салтыкову к конце шестидесятых годов, когда письмо это впервые было напечатано, хотя и с некоторыми пропусками. Но и сам Салтыков, повидимому, очень скоро стал относиться к своей юношеской „Маланье“ вполне отрицательно. Свою вторую юношескую повесть, „Запутанное дело“, он включил позднее в том „Невинных рассказов“ (1863 г.), которые впоследствии целиком вошли и в его собрание сочинений; первую же свою пробу пера, „Противоречия“, он впоследствии никогда не перепечатывал, не включил ни в один из своих сборников, и она до сих пор остается совершенно не известной читателям собрания сочинений Салтыкова. И если Белинский в своем отзыве был, быть может, слишком строг, то Салтыков, не включая эту повесть в ряд позднейших своих сочинений, был во всяком случае прав [41].

V

„Запутанное дело“ появилось в тех же „Отечественных Записках“ через четыре месяца после первой повести Салтыкова, а именно в мартовской книжке журнала за 1848 год (стр. 50120). Надо признать, что за это короткое время автор сделал значительный шаг вперед; недаром он впоследствии, вычеркнув „Противоречия“ из числа своих сочинений, счел возможным сохранить среди них „Запутанное дело“. Молодой автор не мало, надо думать, трудился над новым своим произведением; так можно судить по крайней мере по сохранившемуся отрывку черновой рукописи его. Рукопись „Противоречий“, к сожалению, не сохранилась; но от „Запутанного дела“ до нас дошли 4 полулиста автографа, представляющего собой черновик самого начала повести [42]. Изучение этого черновика дает настолько значительные разночтения с печатным текстом, что последний может считаться основательно переработанным. Так, например, в черновой редакции было лишнее, хотя и эпизодическое, действующее лицо, Арина Тимофеевна, мать Мичулина, героя повествования; подробно рассказывалось в черновой рукописи о проводах Мичулина из родительского дома в столицу. Вообще же черновая рукопись представляет собою очень подробное вступление, в печатном тексте сведенное лишь к немногим строкам. Молодой автор, как видно, много работал над этой второй своей повестью, которую на этот раз решил подписать не псевдонимом, а первыми буквами своего имени и фамилии: М. С.

Форма повести была уже значительно менее разорванной к куда более стройной, чем форма растянутых и утомительных „Противоречий“, но автор и здесь не нашел еще своего пути, и здесь еще находился под перекрестным влиянием многочисленных образцов, — главным образом Гоголя, Достоевского, Панаева и Кудрявцева. Особенно сильным было влияние Достоевского, подражанием „Бедным людям“ и „Двойнику“ которого может считаться вся эта повесть Салтыкова. Мало того, подражание и заимствование доходило иногда до мелочей. Вот пример. В сентябрьской книжке „Современника“ за 1847 год было напечатано стихотворение Некрасова „Еду ли ночью по улице темной“ (стр. 153); мрачная картина, нарисованная Некрасовым, произвела, повидимому, большое впечатление на Салтыкова. В стихотворении Некрасова рассказывается, как мать продает себя, чтобы купить гробик своему только что умершему ребенку и накормить его голодного отца. Всю эту сцену за исключением только смерти ребенка, Салтыков с буквальной подлинностью перенес из стихотворения Некрасова в свое „Запутанное дело“, лишь детализировав эту сцену. В кошмаре героя повести, Мичулина, предполагаемая жена его Наденька идет продаваться богатому старику и возвращается с едой для мужа и сына (стр. 74–77 по журнальному тексту). Надо сравнить слово за словом эту сцену повести Салтыкова со стихотворением Некрасова, чтобы увидеть, насколько первая является точным повторением и почти списком второго.

К этой сцене мы еще вернемся, так как Салтыков осложнил ее целым рядом привходящих подробностей, которые и оказались главными обвинительными пунктами против этой повести при ее разборе в Меншиковском и Бутурлинском комитетах; тем более характерно то обстоятельство, что эту сцену, одну из центральных сцен всей повести, Салтыков заимствовал из появившегося полугодом ранее стихотворения Некрасова. Если прибавить к этому ряд подражаний другим авторам, о чем уже было сказано выше, то вывод напросится сам собой: Салтыкову не доставало выдумки, пока он писал в шаблонных формах несродной ему психологической повести, большим мастером которой оказался около этого же времени Тургенев. Салтыков еще не умел отыскать своего пути, и на произведениях его отражалось то самое влияние повестей Панаева и Кудрявцева, о котором сам он говорит в своей автобиографии и которое еще станет когданибудь предметом детального изучения историков литературы. Лишь найдя свой собственный путь, — а это случилось через много лет после „Запутанного дела“, — Салтыков показал, какой неисчерпаемой выдумкой обладает он, превосходя в этом, быть может, всех остальных русских писателей.

Но это случилось лишь спустя долгие годы; пока же Салтыков продолжал оставаться верным учеником „натуральной школы“ сороковых годов, осложнившей старую психологическую повесть введением социальных мотивов, как основных элементов повествования. Тема об униженных и оскорбленных, только что поставленная Достоевским в первых своих произведениях, произвела потрясающее впечатление на читателей, — и среди читателей этих был, конечно, и Салтыков. Ровно через тридцать лет сам он так вспоминал об этой эпохе своей юности и первых писательских попытках:

„Я принадлежу к поколению, которое воспитывалось на лоне эстетических преданий и материальной обеспеченности. Конечно, и мы не всегда оставались верными чистоэстетическим традициям, но по временам делали набеги на область действительности… нет, впрочем, не туда, а скорее в область „униженных и оскорбленных“. Но, под прикрытием обеспеченности, эти набеги производились словно во сне, без строгой последовательности, порывами…“

Как видно из этих слов, взятых из очерков Салтыкова „Чужой толк“ и „Дворянские мелодии“, произведений конца семидесятых годов (о них будет речь во второй части, в главе, посвященной циклу „В среде умеренности и аккуратности“), Салтыков склонен был впоследствии относиться иронически к этим „дворянским экскурсиям“ в область социальной проблемы; он указывал, что „под прикрытием обеспеченности“ экскурсии эти производились порывами, которые родили много „проходимцев и негодяев“, и в лучшем случае — „просто бессильных и неумелых людей“. Надо перечитать эти названные выше очерки Салтыкова конца семидесятых годов, чтобы составить представление о позднейшем отношении его к этим былым „экскурсиям в область униженных и оскорбленных“: именно этой теме, главным образом, и посвящены связанные между собою „Чужой толк“ и „Дворянские мелодии“. Но тут же надо подчеркнуть, что окончательного обвинительного приговора этим былым „экскурсиям“ Салтыков не вынес; наоборот, несмотря на всю их безответственность, он видел в них единственный луч света, который мерцал в сороковых годах. „Ты думал, что экскурсиито наши — пустопорожнее место? — спрашивал он там же устами своего друга Глумова. — Нет, мой друг, это сила, большая сила! От них свет пролился! Я знаю, что нынче принЯ-то относиться к там с пренебрежительною снисходительностью, что большинство даже несомненно порядочных людей совсем позабыло об тех, но знаю также, что к ним еще возвратятся… наверное! Потому что в них — свет! свет! свет!“

Все это непосредственно касается социальнопсихологических повестей конца сороковых годов, а в том числе и повести „Запутанное дело“, — недаром же именно за нее Салтыкову пришлось поплатиться восьмилетней ссылкой в Вятку. Социальные элементы были и в „Противоречиях“, и в этом отношении связь между первыми двумя повестями Салтыкова не возбуждает сомнения. Уже в „Противоречиях“ была ясно намечена тема социального неравенства; уже там Нагибин спрашивал: „Скажи ты мне, отчего бы это люди в каретах ездят, а мы с вами пешком по грязи ходим?.. В основании этих жалоб лежит нечто высшее, нежели мой личный эгоизм: этим порядком вещей оскорбляется идея справедливости, врожденная мне“ (стр. 88–90). Тема „кареты“ и социального неравенства становится основной с первых же страниц „Запутанного дела“ и проходит до конца этой повести. Для нас теперь совсем не интересен реальный комментарий к ней, хотя, по указанию С. Кривенко, „находили некоторое сходство между лицами, изображенными в повести, и лицами действительными“ [43]; но тем интереснее тот основной социальный мотив, который проходит через всю эту повесть от начала и до конца. Этот мотив мало назвать социальным, — его надо назвать социалистическим; именно на этой повести Салтыкова несомненно отразилась влияние того „безвестного кружка“ петрашевцев, с которым он был связан в эти дни своей юности.

Надо еще раз подчеркнуть то, на что было обращено внимание уже выше: Салтыков и в те годы увлечения утопическим социализмом иронически оценивал, повидимому, целый ряд конкретных частностей, заставлявших его даже бороться с невозможными „утопиями“. Но утопии эти, которые надо отвергнуть, Салтыков видел только в некоторых несообразных выводах, а не в общем направлении мыслей. Нагибин, за которым, конечно, нельзя видеть автора и которого автор, наоборот, безжалостно „вскрывает“, говорит о себе, что был бы счастлив, если бы мог отдаться одной из двух крайностей: „Был бы или нелепым утопистом, в роде новейших социалистов, или прижимистым консерватором — во всяком случае, я был бы доволен собою. Но я именно посередке стою между тем и другим пониманием жизни: я и не утопист, потому что утопию свою вывожу из исторического развития действительности, потому что населяю ее не мертвыми призраками, а живыми людьми, имеющими плоть и кровь“ (стр. 64). Иронические снова Нагибина в другом месте о Фурье и СенСимоне (стр. 87) еще нагляднее показывают, что между сенсимонистом автором и его печальным героем здесь нельзя ставить знака равенства. Интересно впрочем, что даже этот герой высказывает ряд мыслей, идущих от тех же „утопистов“, с которыми он несогласен; такова, например, мысль о частной собственности на землю, как высшем социальном зле и социальной несправедливости (стр. 27–28). Одного этого места, случайно ускользнувшего от красного цензорского карандаша, вполне достаточно было бы в те годы для ссылки Салтыкова.

В „Запутанном деле“ автор старается скрыть от бдительного ока начальства свои мысли о социализме тем, что выводит на сцену нелепого и смешного сторонника идей утопического социализма. Это некий господин Беобахтер, страшный революционер, злоупотребляющий буквой „р“ и все время делающий отрывистые жесты ладонью сверху вниз, точно отрубающий головы на гильотине. „Тут буква р посыпалась в таком изобилии, что у слушателей даже в ушах затрещало“, — говорит о нем автор в одном месте; и в другом: „…любовь после, а прежде то прочь всё, прррочь… — господин Беобахтер, повидимому, с особенною нежностью любил слова, заключающие в себе букву р“ (по журнальному тексту стр. 61–62, в позднейшем тексте этих фраз нет). Этот Беобахтер снабжает Мичулина революционными французскими брошюрами, требует полного „ррразрррушения“, гильотины, полного уничтожения буржуазного строя („ведь ты „буржуазия“, я тебя знаю…“, — говорит он своему другу): „Разрушить, говорю тебе, ррразрушить — вот что нужно! А прочее всё вздор!.. Прочь их! с лица земли их! Нет им пощады!..“. И он кончает громогласным рррр… — которым автор, вероятно, хотел намекнуть читателю на слово революция. Но этот комический тип — только цензурный громоотвод, впрочем не достигший своей цели, как не достигли цели и другие подобные же выпады, — например, издевательства беспутного помещика Пережиги над Бруно Бауэром и Фейербахом, о которых он что-то слышал и которых называет обоих вместе почемуто одним именем „Бинбахтер“. Все эти выпады не могли закрыть ни от читателей, ни от поздно спохватившейся цензуры взглядов самого автора на проблему социального неравенства, — а этому вопросу и посвящена вся повесть Салтыкова [44].

Достаточно указать только на три сцены повести, в которых действуют не комические Беобахтер и Пережига, а униженный и оскорбленный герой повести Мичулин, устами которого часто говорит сам автор. Первая из этих сцен была отчасти приведена выше: голодная семья, продающая себя богатому старику мать, ужин на эти деньги падения. Мать утешает голодного ребенка: „потерпи, дружок, — говорит мать: — потерпи до завтра; завтра будет! нынче на рынке всё голодные волки поели! много волков, много волков, душенька!“. И на ответ ребенка, что другие же дети сыты и играют — мать, поникнув головою, говорит: „это дети голодных волков играют, это они сыты!“. И заключительный разговор:

„Мама! когда же убьют голодных волков? — снова спрашивает ребенок.

— Скоро, дружок, скоро…

— Всех убьют, мама? Ни одного не останется?

— Всех, душенька, всех до одного… Ни одного не останется“ (Цитата по журнальному тексту, стр. 75–77).

И чтобы подчеркнуть ясный псевдоним этих „волков“, автор тут же намекает на раскрытие его, называя богатого развратника по созвучию — дряхлым „волокитой“; мать, возвращаясь от него с едой, говорит сыну: „это волк прислал“. Знак равенства между „волками“ и „буржуазией“ ставится здесь автором уже совсем ясно.

Вторая сцена еще более характерна, хотя немного более завуалирована — но не для петербургских читателей той эпохи. Говорю „петербургских“ потому, что только они могли знать, о какой это речь идет опере, которую Мичулин уже в конце повести смотрит в театре и которая производит на него потрясающее и именно революционное впечатление. „Давали какую-то героическую оперу“, — сообщает читателям автор и далее на трех страницах подробно рассказывает (с точки зрения Мичулина) о содержании этой оперы. Сначала музыка: „Посреди всеобщего безмолвия вдруг послышался отдаленный горный рожок… Но вот рожку начинает вторить флейточка, к флейточке нерешительно присоединяется скрипка, и вдруг звуки начинают расти, расти“. — Совершенно несомненно, что Салтыков имеет здесь в виду вполне определенную оперу, звуки увертюры которой оказывают на его героя потрясающее действие: „вот это так хорошо! так их! руби их! мошеникки, христопродавцы! — шептал он“. Дальше начинается действие, очень туманно рассказываемое автором, но во всяком случае из рассказа этого вполне ясно, что на сцене действует революционная толпа („да и какая еще толпа!“) и что дело заканчивается народным восстанием. „Да! делото было бы лучше! — думал Мичулин, прогуливаясь в антракте по коридору: — тогда бы, может быть, и я…“ Он не оканчивает фразы, потому что она не цензурна: тогда бы и я примкнул к восставшей толпе, если бы она была не на сцене, а в жизни.

Надо прочесть три-четыре страницы, посвященные этой „опере с перчиком“, как называет ее один из слушателей, чтобы увидеть и всю нецензурность этого места, и отношение автора не к комическим персонажам „утопизма“, а к униженным и оскорбленным людям, для которых выходом из социального неравенства является только революция. Отсюда понятен диалог между Мичулиным и другим слушателем, хотя и комическим персонажем:

— А ведь с перчиком операто? а? как вы насчет этого?



Поделиться книгой:



Регистрация