— Да; я думаю, что, если б… — процедил Иван Самойлыч сквозь зубы.
— Уж и не говорите! я сам об этом много думал, да вот насто мало… вот что! (По журнальному тексту, стр. 101).
И, наконец, совершенная нецензурность всего этого места становится ясной, если раскрыть скобки и назвать ту оперу, о которой здесь все время идет речь. Это — опера Россини «Вильгельм Телль», которая в виду своего революционного содержания (восстание народа против притеснителей) была запрещена в то время николаевской цензурой под этим своим названием, но считалась обезвреженной, когда ей дали заглавие «Карл Смелый». Все детальные описания Салтыкова как нельзя более подходит к этой опере; между прочим надо отметить, что она была возобновлена на петербургской сцене как раз в сезон 1846/47 г. [45]. Достаточно было бы уже всего этого, чтобы характеризовать социальные и политические взгляды Салтыкова конца сороковых годов; но есть и третья сцена, которой по существу заканчивается повесть и которая, не говоря уже об ее нецензурности, бросает яркий свет на взгляды молодого Салтыкова-петрашевца.
Я говорю о предсмертном бреде Мичулина, в котором перед ним из тумана начинает выделяться бесчисленное множество наклонных колонн, соединяющихся в одной общей вершине и составляющих собою пирамиду. Всматриваясь, Мичулин видит, что колонны все составлены из людей и что сам он находится в самом низу этой живой пирамиды, полураздавленный ее тяжестью.«…Он с силою устремился, чтобы вырвать своего страждущего двойника изпод гнетущей его тяжести. Но какаЯ-то страшная сила приковывала его к одному месту, и он со слезами на глазах и гложущею тоскою в сердце обратил взор свой выше. Но чем выше забирался этот взор, тем оконченнее казались Ивану Самойловичу люди. (Цитата по журнальному тексту, стр. III). После этих слов следует полторы строки точек, поставленных, очевидно, в виду совершенной невозможности цензурно сказать о высших слоях этой социальной пирамиды.
Образ социальной пирамиды родился в утопическом социализме и был ходячей фигурой в те годы, когда Салтыков писал эту свою повесть [46]. Нечего и говорить о том, что на ряду с „волками“ эта картина давящей массы социальной пирамиды должна была оказаться одним из главных обвинительных пунктов против Салтыкова, когда повести его обратили на себя неблагосклонное внимание начальства. Достаточно было трех указанных выше сцен из „Запутанного дела“, чтобы тяжкий обвинительный приговор оказался несомненным.
Но если стать на точку зрения властей предержащих, то этот суровый приговор был вполне справедливым. Действительно, Салтыков написал „революционную“ по тем временам повесть — и должен был понести за это возмездие. Совершенно непонятно, каким образом повесть эта могла пройти сквозь цензурные теснины; единственным, но и то мало убедительным объяснением может служить предположение, что Салтыкову удалось обмануть наивных цензоров (ими были Л. Крылов и А. Мехелин) теми „громоотводами“, о которых пришлось упомянуть выше. Но все насмешки над комическими последователями „утопического социализма“ не могли скрыть от читателей, что этот же самый социализм является и исходной точкой, и конечным выводом автора. Мало того, в повести явно намекалось не только на несправедливость социального строя, но и на необходимость насильственного социального переворота. Петрашевский в показании, данном через несколько дней после своего ареста, заявил, что он и его товарищи желали „только мирного развития общественного быта“; как видим однако, некоторые из петрашевцев, а в числе их и Салтыков, мечтали не столько о мирном развитии, сколько о народном восстании, которое разрушило бы до основания всю социальную пирамиду. Мы уже видели выше, что в позднейшей повести „Тихое пристанище“ (написанной в 1858–1865 гг.) Салтыков вспоминал о своем юношеском „безвестном кружке“, как кружке политическом, подпольном и революционном. Во всякой случае „Запутанное дело“ — повесть революционная, насколько она могла быть ею в цензурных рамках того времени [47].
„Утопия для утопии — тридцатью годами позднее говорил в „Дворянских мелодиях“ Салтыков, — разве это не одно из „приятств“ жизни? Очевидно, что не только об деле, но и об отношении к делу тут речи быть не могло. Порывы наши были смутны, почти беспредметны, и, как я сказал уже выше, ограничивались экскурсиями в область униженных и оскорбленных — область до того бесформенную и уныло однообразную, что мысль и чувство разбегаются по ней, не находя поводов для проверки даже самих себя“… И еще одно замечательное вместо из тех же очерков, в которой Салтыков метко вскрывает социальную основу этих „дворянских мелодий“, так увлекавших его в конце сороковых годов. „Хотя мелодии эти зародились очень давно, в самом начале сороковых годов, но память о них до сих пор так жива и так полна, что мне чудится, что они раздались только вчера. Это было время, когда крепостное право царствовало в полном разгаре, обеспечивая существование избранных и доставляя все удобства для украшения их досугов. И между тем — странная вещь! — молодые дворяне тосковали… Они не могли не почувствовать себя умиленными зрелищем общих симпатий к угнетенным и обделенным, которыми обуревались тогда лучшие умы Запада… Экскурсии в область униженных и оскорбленных, которыми так богата была европейская литература того времени и под влиянием которых уже растворились молодые дворянские сердца, представлялись в этом смысле пищею почти идеальною. Они располагали сердца к чувствительности и вместе с тем не нарушали привычек. Отсюда — дворянские мелодии. Отличительные свойства этих мелодий: елейность, хороший слог, обилие околичностей (обстановок) и в то же время отсутствие конкретного объекта. И, как естественный результат всех этих свойств, взятых вместе — неуловимость“…
В своем месте мы увидим, что все эти выпады направлены, главным образом, против Тургенева и его романа „Новь“; но совершенно несомненно, что Салтыков говорил здесь и pro domo sua, вспоминая „дворянские мелодии“ своей юности — повести „Противоречия“ и в особенности „Запутанное дело“. Как видим, Салтыков склонен был очень иронически отнестись к этим пробам пера своей юности и к вызвавшему их настроению, не сопровождавшемуся конкретными поступками. Но это нисколько не зачеркивает факта действительно революционного настроения молодого Салтыкова и его повестей; мало того, это нисколько не мешает признать, что само это революционное настроение было глубоко положительным фактом в русской литературе сороковых годов. Недаром, как мы знаем, Салтыков даже в семидесятых годах видел в нем единственный луч света, освещавший его молодые годы. „Да, экскурсии в область униженных и оскорбленных не прошли для меня даром“, — говорил Салтыков в тех же очерках, указывая, что жизнь много раз пыталась растоптать эти юные утопии, а он — „всетаки возвращался к ним. И я не только не сожалею об этих возвратах, но даже горжусь ими“.
Глава IV
САЛТЫКОВ В ВЯТСКОЙ ССЫЛКЕ
В первой своей автобиографической записке Салтыков лаконически сообщил о своей литературной деятельности после 1848 года: «с 1848 по 1856 в литературной деятельности перерыв» [48]. Этот невольный перерыв явился, как это ни странно, результатом Февральской революции 1848 года во Франции.
«Я помню, это случилось на масленой 1848 года. Я был утром в итальянской опере, как вдруг, словно электрическая искра, всю публику проткала весть: министерство Гизо пало. Какоето неясное, но жуткое чувство внезапно овладело всеми… И вот, вслед за возникновением движения во Франции, произошло соответствующее движение и у нас: учрежден был негласный комитет для рассмотрения злокозненностей русской литературы. Затем, в марте, я написал повесть, а в мае уже был зачислен в штат Вятского губернского правления. Все это, конечно, сделалось не так быстро, как во Франции, но зато основательно и прочно, потому что я вновь возвратился в Петербург лишь через семь с половиной лет, когда не только французская республика сделалась достоянием истории, но и у нас мундирные фраки уже были заменены мундирными полукафтанами» [49].
Так рассказывал сам Салтыков спустя тридцать с лишним лет после всех этих великих и малых событий конца сороковых годов. Само собою разумеется, что не случись Февральской революции во Франции, то, быть может, в России не было бы обращено внимания на «злокозненные» повести Салтыкова, тем более, что они так или иначе прошли уже через цензуру и что таким образом ответственность за появление их падала прежде всего на цензоров. Но как раз в то время (27 февраля 1848 г.) был учрежден под председательством кн. Меншикова временный секретный комитет, так и прозванный «меншиковским», для верховного надзора за цензурой. Комитет этот обратил внимание на «Запутанное дело» Салтыкова немедленно же вслед за появлением этой повести в мартовской книжке «Отечественных Записок». В заседании от 29 марта 1848 г. комитет подробно остановился на разборе повести Салтыкова, изложил ее содержание и особенно подчеркнул место о «волках» и аллегорические жесты Беобахтера, намекающие на гильотину. Однако никаких мер воздействия ни против журнала, ни против автора учинять еще, повидимому, не предполагалось; комитет лишь обратил «самое строгое внимание цензуры» на журнал «Отечественные Записки», за которым цензуре поручалось иметь особенное наблюдение [50].
Эти официальные данные дополняет рассказ академика К. С. Веселовского, нуждающийся, однако, в некоторых поправках. По рассказу этому на повесть «Запутанное дело» обратил в конце марта внимание член меншиковского комитета статссекретарь Дегай. Главное внимание комитета было обращено на предсмертный «сон» Мичулина о социальной пирамиде; комитет решил, что «в этом сне нельзя не видеть дерзкого умысла — изобразить в аллегорической форме Россию»… После этого рассмотрение повести Салтыкова и было внесено на заседание комитета от 29 марта 1848 года [51]. Мы уже знакомы с протоколом этого заседания, но в нем как раз ничего нет о «пирамиде», а особенно инкриминируются Салтыкову два другие места его повести; поэтому рассказ К. С. Веселовского нуждается в некотором исправлении. Но главным образом надо подчеркнуть тот факт, что судьбу Салтыкова решил вовсе не «меншиковский», а основанный на его месте пресловутый «бутурлинский» комитет. Комитет этот, официально именуемый «Комитет 2 апреля 1848 года», был учрежден под председательством Бутурлина «для высшего надзора в нравственном и политическом отношении за духом и направлением печатаемых в России произведений»; к нему перешли все дела его предшественника, «меншиковского» комитета, и был начат целый ряд новых дел о злокозненных произведениях русской литературы [52].
О повестях Салтыкова было сообщено военному министру кн. Чернышеву, так как именно в канцелярии этого министерства служил в то время, как мы знаем, Салтыков. В это же самое время чиновником особых поручений в чине действительного статского советника при военном министре состоял знаменитый в те годы писатель Нестор Кукольник, которому министр и поручил составить доклад о повестях Салтыкова. «Заклятый враг натуральной школы, Н. Кукольник, — говорит в известных уже нам воспоминаниях о Салтыкове А. Скабичевский, — представил доклад министру в таком роде, что гр. Чернышев только ужаснулся, что такой опасный человек, как Салтыков, служит в его министерстве». К сожалению, доклад этот не дошел до нас, хотя и сохранились писанные рукою Кукольника отношения военного министерства к шефу жандармов гр. А. Орлову и министру внутренних дел А. Перовскому [53]. Но и независимо от доклада Кукольника дело Салтыкова в это время было уже решено в «бутурлинском комитете» и в пресловутом III Отделении собственной его императорского величества канцелярии, которое тогда играло роль департамента полиции и охранного отделения.
Салтыков был немедленно «по высочайшему повелению» уволен со службы и арестован 20 апреля 1848 года. Через два дня судьба его была решена: его ссылали в Вятку. Рапортом от 28 апреля 1848 г. петербургский комендант барон Зальц сообщал директору канцелярии военного министерства, генераладъютанту Анненкову, бывшему непосредственному начальнику Салтыкова, что последний «имеет быть сдан сего числа в 9 часов вечера штабскапитану, Спб. жандармского дивизиона Рашкевичу для сопровождения в Вятку» [54]. Этот жандармский капитан вез с собою также и секретное «отношение за № 777 от 28 апреля 1848 года I экспедиции III Отделения собственной его императорского величества канцелярии» к вятскому губернатору А. И. Середе, сообщающее, что высочайше предписано«…служащего в канцелярии военного министерства титулярного советника Салтыкова, который в противность существующих узаконений, без дозволения и ведома начальства, помещал в периодических изданиях литературные свои произведения, обнаруживающие его вредный образ мыслей и пагубное стремление к распространению идей, потрясших уже всю Западную Европу и ниспровергших власти и общественное спокойствие, — уволить из означенной канцелярии и отправить на службу тем же чином в Вятку»… На отношении этом (от графа Орлова) вятским губернатором Середою сделана пометка о получении бумаги и «препровожденного» при ней Салтыкова — 7 мая 1848 года [55]. С этого дня началось вятское житие Салтыкова.
В те патриархальные времена можно было и быть сосланным в глухой губернский город, и в то же время служить в нем, занимая ответственные места при особе самого губернатора. Так было десятилетием раньше в той же Вятке с сосланным туда Герценом, так случилось теперь и с Салтыковым. В Вятку он был сослан под «особый надзор» губернатора, и последний, через несколько дней после доставления Салтыкова жандармом, предписывал отношением за № 481 от 11 мая 1848 г. вятскому полицеймейстеру: «…предписываю вам иметь лично за титулярным советником Салтыковым непосредственный строгий надзор и доставлять мне ежемесячно об образе жизни и поведении его подробные и верные сведения» [56]. А на другой день после этого начато было в то же время официальное «дело об определении титулярного советника Салтыкова на службу» [57]; 3 июля он и был определен канцелярским чиновником Вятского губернского правления, о чем вскоре и было распубликовано в официальной части «Вятских Губернских Ведомостей: „Определен отправленный по высочайшему повелению в г. Вятку на службу, служивший в канцелярии военного министерства, титулярный советник Салтыков, в штат губернского правления по канцелярии присутствия канцелярских чиновников“ [58].
Таким образом Салтыков должен был снова начинать с первых ступеней лестницы прохождение своей чиновничьей карьеры. Впрочем, на этот раз по лестнице этой он стал итти быстрыми шагами. Прошло всего лишь два месяца со времени начала вятской службы Салтыкова, как губернатор уже представил его к должности своего старшего чиновника особых поручений; еще через два месяца представление это было утверждено министерством внутренних дел [59], и находившийся под особым надзором губернатора и полиции Салтыков занял одно из ближайших мест при особе этого самого губернатора.
Начались годы служебных скитаний Салтыкова по глухим местам и городишкам Вятской губернии, — скитаний, которые впоследствии дали ему так много материала для литературных произведений и в первую очередь, конечно, для появившихся почти десятилетием позднее „Губернских очерков“. Интересно следить по отделу „приехавших и выбывших“, который велся в местных губернских ведомостях, как часто Салтыков уезжал в служебные командировки и какие места Вятской губернии объехал он. „Приехал из Котельнича чиновник Салтыков“ (4 марта 1849 г.). „Выехал в г. Кай старш. чин. особ. пор. вят. гражд. губ. Салтыков“ (13 декабря 1849 г.). „Приехал из Кая старш. чин. особ. пор. вят. гражд. губ. Салтыкова (17 декабря 1849 г.). „Приехал из Уржума старший чиновник особых поручений Салтыков“ (14 июня 1850 г.) — вот что тоидело встречаем мы, перелистывая „Вятские Губернские Ведомости“ за годы пребывания Салтыкова в этом глухом краю [60]. О том, что наблюдал в этих своих служебных странствиях молодой чиновник, какие впечатления западали в его душу — вся читающая Россия узнала из „Губернских очерков“ десятилетней позднее. Сам же он неоднократно вспоминал впоследствии об этих годах своего странствия, вспоминал в целом ряде своих произведений.
„…Я вынужден был оставить Петербург и удалиться в глубь провинции… Впрочем, поездка в отдаленный край оказалась в этом случае пользительною. Связи с прежней жизнью разом порвались; редко кто обо мне вспомнил, да я и сам не чувствовал потребности возвращаться к прошедшему. Новая жизнь со всех сторон обступила меня; сначала это было похоже на полное одиночество (тоже своего рода существование), о впоследствии и люди нашлись… Целых восемь лет я вел скитальческую жизнь в глухом краю. И возлежал на лоне у начальника края, и был отметаем от оного; был и украшением общества, и заразою его; и удачи, и невзгоды — все испытал, что можно испытать на страже обязательной службы, среди не особенно брезгливых по служебной части коллег. Конца этому положению я не предвидел. Сначала делал некоторые попытки, чтобы высвободиться, но чем дальше шел вглубь, тем более и более обживался. Даже солонину и огурцы солил впрок и вообще зажил своим домом, хотя был совсем одинок. И теперь вспоминаю об этом времени с какимто сомнением, действительно ли оно было [61]. Так вспоминал Салтыков о своей вятской жизни ровно через сорок лет после начала его ссылки; но вспоминал он об ней и во многих других более ранних своих произведениях. В своей первой автобиографической записке сам он, говоря о себе в третьем лице, указывает: «для характеристики взгляда писателя, можно указать на следующие очерки: „Скука“, „Неумелые“ (конец), „Озорники“ и „Дорога“ [62]. Все это — автобиографические места из „Губернских очерков“; места эти говорят нам не только о взгляде, но и о настроении будущего писателя, закинутого в гущу провинциальной жизни. Особенно характерным в этом отношения является двенадцатое „Письмо из провинции“ (1870 г.), в котором на протяжении десятка страниц Салтыков подробно рассказывает о мыслях и чувствах человека, при помощи некоего „волшебства“ перенесенного из Петербурга „в уездный город Ненасыть“ и водворенного там на жительство.
Не приходится удивляться, что „водворенный на жительство“ и отданный под надзор полиции Салтыков так быстро занял одно из видных мест в вятской губернской иерархии и, к слову сказать, немедленно по назначении на службу исправлял (с 30 мая по 20 августа 1848 г.) должность правителя канцелярии губернатора, а 5 августа 1850 г. был уже назначен советником Вятского губернского правления [63]. Повторилась та же самая история, как и с сосланным в Вятку Герценом десятилетием ранее: губернская администрация очень высоко ценила этих петербургских и московских политических ссыльных, „социалистов“ и „идеалистов“. Их высокая честность и сравнительно большое образование (чаще — самообразование) делали их незаменимыми исполнителями таких начинаний, которых нельзя было поручить местным чиновникам — или взЯ-точникам, или людям, лишенным почти всякого образования. Курьезно, что Салтыкову пришлось заниматься в Вятке буквально тем же самым, чем десятилетием раньше занимался в ней Герцен. Герцену пришлось в 1837 году организовывать в Вятке сельскохозяйственную выставку; Салтыков занялся организацией такой же выставки, имевшей место в Вятке с 15 августа по 1 сентября 1850 года. В официальном отделе местных ведомостей читаем: „распорядителем выставки и членом комиссии был назначен состоящий при вят. гражд. губерн. старш. чиновн. особ. поруч., ныне советник Вятского губерн. правд., титулярн. советн. Салтыков“ [64]. Ему пришлось по этому поводу написать и целую статью — „Вятская очередная выставка сельских произведений“, напечатанную в тех же местных ведомостях [65]. Статья эта анонимна, но в конце ее указано: „…Описание выставки было поручено комитетом распорядителю выставки, титулярному советнику Салтыкову“. Это — интереснейшая статья для характеристики тогдашних взглядов Салтыкова на вопросы крупного и мелкого землевладения, первому из которых отдается преимущество перед вторым. Статья эта заслуживала бы изучения в отдельном монографическом очерке, посвященном историк развития взглядов Салтыкова на вопросы землевладения, начиная от этой официальной статьи и вплоть до „Убежища Монрепо“ (1878–1879 гг.), в котором, четвертью века позднее, Салтыков подводит уже окончательные итоги поставленным самою жизнью вопросам. По каким же делам совершал Салтыков сперва в качестве чиновника особых поручений при губернаторе, а потом уже и советником Вятского губернского правления свои служебные странствования по уездам Вятской губернии? Мы узнаём об этом отчасти из данных цитированных выше формулярных списков Салтыкова (1851, 1854 и 1859 гг.), отчасти по сохранившимся копиям или черновикам рапортов его, напечатанных в извлечении в „Материалах“ К. Арсеньева, отчасти же из подлинников архивных дел, хранящихся ныне среди бумаг Пушкинского дома и до сих пор еще не напечатанных. Из формулярных списков мы узнаём, что в начале 1850 г. Салтыкову было поручено составление инвентарей недвижимых имуществ и статистических описаний различных городов Вятской губернии, а также „составление соображений о мерах к лучшему устройству общественных и хозяйственных дел“. Впрочем, от всей этой работы он был освобожден предписанием министерства внутренних дел от 11 декабря 1851 г. (за № 5515), при чем за ним была оставлена инвентаризация только по городу Вятке; а 20 мая 1852 г. новым предписанием министерства внутренних дел (за № 1465) ему вновь была поручена вся отнятая у него работа. Кроме того за эти годы Салтыков состоял членом и делопроизводителем целого ряда комитетов, а также неоднократно командировывался в уездные города для производства ревизий [66].
Эти ревизии составляют тоже еще совершенно неизученный материал и должны явиться предметом изучения в специальных работах. Нам известны два архивных дела, ныне хранящиеся среди бумаг Пушкинского дома: „Дело о последствиях ревизии Слободской градской думы, произведенной г. советником губернского правления, г. Салтыковым“ и „Дело о последствиях ревизии Орловской градской думы, произведенной советником Салтыковым“ [67]. Первое из этих дел (за № 143) было начато 7 июля 1854 г. и закончено 17 марта 1855 г.; второе (за № 144) было начато 8 июня и закончено 23 декабря 1854 г. Изучение этих интереснейших дел могло бы дать ряд ценных страниц для характеристики бытового уклада глухой провинции начала пятидесятых годов и интересной для нас характеристики деятельности Салтыкова, как администратора. Но мы ограничиваемся здесь кратким знакомством с делом, еще более интересным и совсем другого рода, рисующим нам Салтыкова в совсем новой роли — в роли лица, ведущего сложное судебное следствие. Для нас это тем интереснее, что дело это теснейшим образом связано с комментарием к „Губернским очеркам“ и освещает целый ряд страниц этого произведения.
В очерке „Первый шаг“ (одном из последних „Губернских очерков“) Салтыков несомненно автобиографически говорит о себе, как о следователе, он говорит о том „вообще говоря очень тяжелом положении“, в котором он всегда себя чувствовал в этой роли. Слегка иронически рассказывает он далее, как „следователь перестает на время быть человеком и принимает все свойства бесплотного существа: способность улетучиваться, проникать и проникаться и т. д. И сколько страха, сколько ожиданий борется в одно и то же время в его сердце! Поймаю или не поймаю? — спрашивает себя следователь каждую минуту своего существования, и видимо, истаевает на медленном огне отчаяния и надежды“. Мы сейчас увидим, что все это Салтыков говорит о самом себе, и что способность „улетучиваться“ и „проникать“ была присуща именно ему во время производства следствия по делу о раскольниках.
Есть и еще целый ряд автобиографических мест в „Губернских очерках“, где речь идет о следствиях, ревизиях и служебных поездках. „Вы — лицо служащее и не заживаетесь в Крутогорске подолгу. Вас посылают по губернии обревизовать, изловить и вообще сделать полезное дело“, — так рассказывает Салтыков в своем введении к этому циклу очерков. Введение это оканчивается картинкой допроса, производимого на почтовой станции становым приставом. А в одном из первых очерков („Второй рассказ подьячего“) описывается, как городничий Фейер арестовывает странника, находит в его котомке старообрядческие книги и письма, строчит рапорт в губернию и заваривает целую кашу. Тут же нарисована картина ночного обыска в старообрядческом доме, — картина, несомненно написанная с натуры. „Дело по рапорту сарапульского городничего о захваченном в доме сарапульского мещанина Смагина беглом раскольнике Ситникове и о проч.“ — объемистое дело в несколько сот листов; оно вскрывает перед нами неизвестное до сих пор лицо Салтыковаследователя и рассказывает об его жизни и служебной деятельности в последний год пребывания его в вятской ссылке.
Дело это начато было 13 октября 1854 года. Сарапульский городничий, штабскапитан фонДрейер (а „Губернских очерках“ Салтыкова — Фейер) секретным рапортом от 4 октября 1854 г. за № 73 донес вятскому губернатору, что мастеровой уральских заводов, крепостной человек Ананий Ситников, бежавший в 1850 г. и неизвестно где пребывавший, задержан им, градоначальником, 2 октября „при внезапном строгом обыске“ в доме сарапульского мещанина Тимофея Смагина. Градоначальник просил губернатора распорядиться „о передаче сего дела к дальнейшему исследованию особому благонадежному чиновнику“, в виду того, что Ананий Ситников (он же „лжеинок“ Анатолий) оказался чрезвычайно важным лицом в расколе, имея обширные связи с крупными центрами России и даже с „Булгариею и Турцией“.
„Весьма секретным“ отношением от 15 октября (№ 642) Салтыкову было поручено вести это бедственное дело. Салтыков поехал в Сарапуль и тоже „весьма секретным“ первым рапортом от 27 октября (№ 1) начал это свое дознание, затянувшееся на целый год, занявшее семь объемистых томов судебного следствия и заставившее Салтыкова в течение 1855 г. исколесить около семи тысяч верст по целому ряду соседних губерний. Достаточно сказать, что одних рапортов Салтыкова, большею частью собственноручных, в этом деле — 350, при чем некоторые рапорты занимают собою десятки листов; напечатанные отдельно, они заняли бы собою целый том.
Впрочем, Салтыков сперва хотел, повидимому, отстранить от себя ведение этого следствия и во всяком стучае сделал вид, что не придает этому делу большого значения. В первом же рапорте он сообщал губернатору, что — по его, Салтыкова, мнению — „дело сие, по ближайшем рассмотрении его, не имеет той важности, в какой представилось с первого взгляда“. А потому, желая избавиться от него, Салтыков просил разрешения „на передачу этого дела для дальнейшего производства господину сарапульскому городничему“, который ведь и заварил все это дело. В ответ на это ходатайство губернатор отношением от 4 ноября (№ 738) разрешил передачу этого дела для дальнейшего производства сарапульскому городничему фонДрейеру.
Однако с точки зрения высших петербургских властей, в то время усиленно преследовавших старообрядчество, дело это казалось чрезвычайно важным. Узнав из донесения вятского губернатора об аресте Ситникова и Смагина, министр внутренних дел генераладъютант Бибиков, „признавая дело сие содержащим особенную важность“, спешно командировал в Вятку своего чиновника Свечина для получения им и доставления в Петербург всех захваченных при аресте бумаг. К этому предписанию своему от 27 октября (№ 2309) министр прибавлял: „если вы признаете коллежского ассесора Салтыкова заслуживающим полного доверия в столь важном деле, то поручить ему продолжение исследования“… Салтыков оказался „заслуживающим полного доверия“, и губернатор спешно послал ему 8 ноября предписание (№ 755), отменяющее свое предыдущее разрешение передать ведение этого дела городничему фонДрейеру и предписывающее Салтыкову „оставить это дело в дальнейшем производстве непосредственно у себя“.
Тем временем Салтыков, в ожидании губернаторского ответа, продолжал в Сарапуле дознание, посылая в Вятку ряд рапортов, иногда по три в один день. Второй „весьма секретный“ рапорт от 27 октября сопровождал посылку копий с бумаг, найденных при аресте у Ситникова. На двадцати четырех листах этого дела мы находим 24 интереснейших бытовых письма, переписку различных деятелей старообрядчества между собой; материал этот был частично использован Салтыковым в рассказе „Матушка Мавра Кузьмовна“ из „Губернских очерков“. На следующий день, 28 октября, Ситников дал дополнительные показания, впутавшие в это дело целый ряд лиц; Салтыков рапортует поэтому о необходимости произвести „на законном основании“ ряд обысков у всех лиц, оговоренных Ситниковым. В дело замешаны купцы Колчины, живущие около Петербурга; Салтыков производит 18 ноября обыск у живущего в их сарапульском доме купца Татаринова. При обыске кроме рукописей с молитвами было найдено письмо какойто инокини Таифы: значит, и ее тоже нужно разыскать.
Дело разрасталось, как снежный ком. В рапорте от 18 ноября Салтыков сообщал, что через два дня, в канун праздника Введения, он предполагает сделать внезапные ночные обыски в ряде домов Сарапуля, а для успеха этого дела — собирается сделать вид, что 19 ноября он уезжает из Сарапуля — „и, возвратясь 20 числа вечером, внезапно накрыть незаконное сборище“. Впоследствии, как мы видели, Салтыков иронически говорил о способности следователя „улетучиваться, проникать и проникаться“; как видим теперь, он и улетучивался, и проникал, совершая все это на деле. Рапортом от 22 ноября (№ 21) Салтыков сообщал о результатах этих обысков, произведенных им в трех домах в ночь с 20 на 21 число. Весь этот материал впоследствии использован был Салтыковым в повести „Тихое пристанище“, о которой еще будет речь ниже; но в эти минуты своей жизни Салтыков не думал, конечно, ни о каком литературном материале, а „добросовестно“, как истый чиновник, вел доверенное ему начальством следствие.
Дело выходило теперь далеко за пределы Сарапуля и шло уже о разыскании скрывавшихся в вятских и пермских лесах раскольников, об их тайных скитах и кельях. В громадном собственноручном рапорте от 22 ноября (№ 20) Салтыков подробно развивал те меры, которые, по его мнению, необходимо было принять для разыскания этих скрывающихся раскольников. В конце ноября Салтыков отправился с этой целью в город Глазов и его окрестности; однако разыскать там указанные Ситниковым скиты ему не удалось (рапорт № 49 от 17 декабря); потерпев здесь неудачу, он отправился с той же целью в Пермскую губернию, в Пермь и Чердынский уезд (рапорт № 53 от 23 декабря). Тут его ждал „блестящий успех“: в пяти верстах от деревни ВерхЛуньи Салтыков открыл в лесу тайную раскольничью обитель „унтерофицерской дочери Натальи Леонтьевой Мокеевой“, она же „лжеинокиня“ Тарсилла или Тарсида. В огромном рапорте от I января 1855 года (№ 64) Салтыков привел даже тщательно нарисованный план этого раскольничьего скита. Однако к великому его огорчению сама Тарсилла еще годом ранее уехала из этого скита, и, будучи по другому делу случайно арестована в Перми, была тогда же „выпущена по нерадению“ пермским приставом.
12 января 1855 года Салтыков был уже в Перми (рапорт № 93) и сообщал оттуда о мерах, „какие я полагал бы полезным принять в видах истребления раскольнических скитов“, прося довести об этих предлагаемых им мерах до сведения министерства внутренних дел. Одна из этих мер — нанять „двести лыжников“, чтобы в зимнее время добраться до недоступных скитов. Рапортом от 27 января (№ 116) Салтыков доносил, что едет в город Осу (Пермской губернии) „для дальнейшего следствия“.
В начале февраля Салтыков снова уже в Перми и шлет громадный на 21 листе рапорт (от 3 февраля за № 125) о пропаганде раскола Тарсиллою в Перми и о подговоре ею рекрутов бежать в скиты. Так как Тарсилла скрылась „и где находится — неизвестно“, то Салтыков сделал в Перми обыски в домах поручителей Тарсиллы, мещанина Мальгина и купца Шалаевского. Первый оказался нераскаянным и „на допросе оказал совершенное упорство“; на вопрос Салтыкова, признает ли он государя Николая I, согласно царскому и церковному титулу, „благочестивейший“ — Мальгин отвечал уклончиво, после чего Салтыков его арестовал и заключил в Пермский тюремный замок, считая, что он является расколоучителем, уличенным в „наставничестве“. С этого времени Салтыков, как следователь, начинает широко пользоваться правом ареста обвиняемых или подозреваемых лиц. Тут же в Перми допрашивал он и доставленную к нему под стражей жену главного обвиняемого Ситникова.
Но дело уже не ограничивалось Вяткой и Пермью, нити его протягивались и в НижнийНовгород, и в Казань, и в Ярославль, и в Донскую область, и в Закавказье. Министр внутренних дел Бибиков предложил, однако, вятскому губернатору 28 января (№ 167) „предписать советнику Вятского губернского правления Салтыкову, чтобы он сам не входил ни в какие сношения с начальством Земли Войска Донского и не ездил бы в эту область“. В ответ же на ходатайство вятского губернатора о разрешении расширить круг следствия Салтыкова на соседние губернии, Казанскую, Нижегородскую и другие, — министр отвечал: „Поручить г. Салтыкову, чтобы он, в бытность его в Казани, находился в сношениях с состоящим при министерстве внутренних дел коллежским советником Мельниковым. Так как г. Мельникову совершенно известно состояние раскола в Нижегородской губернии и он может сделать г. Салтыкову указания, то сему последнему удобнее было бы сначала отправиться в Казань, а потом в Нижегородскую губернию“. Этот Мельников, о котором говорится в предписании министра внутренних дел — известный гонитель раскола, впоследствии знаменитый автор романов „В лесах“ и „На горах“, МельниковПечерский. Совместно с ним Салтыкову пришлось проделать ряд обысков в Казани у раскольников; ирония судьбы столкнула здесь двух русских писателей, впоследствии стоявших на враждебных флангах русской общественности: ретрограда Мельникова и социалистического народника Салтыкова. Впрочем, в это время Салтыков был равно далек и от былого своего утопического социализма, и от будущего социалистического народничества: перед нами здесь просто исполнительный чиновник, не за страх, а за совесть выполняющий предписания начальства в деле следствия над расколоучителями из народа. Прежде чем поехать в Казань и НижнийНовгород, Салтыков однако немало поколесил еще по Пермской и Вятской губерниям, все в тех же поисках злокозненных учителей раскола. Рапортом от 9 февраля (№ 141) из г. Осы он сообщал о том, что „сего же числа“ отправляется через Ножевский завод в г. Сарапуль, а оттуда в Глазовский уезд, для производства следствия по делу купца Ионы Телицына, — об этом деле мы еще скажем попутно несколько ниже. В рапорте от 15 февраля (№ 152) из Сарапуля Салтыков сообщил о „внезапном обыске“, произведенном им при проезде через Ножевекий завод у раскольника Китаева. Этого старика семидесяти лет Салтыков после допроса арестовал: „я постановил заключить его, как распространителя раскола, под стражу в тюремный замок“. На другой же день (рапорт № 176) Салтыков сообщал о допросе некоей старухи Новоселовой, „подозревавшейся“ в расколе. Допрос обнаружил, что она действительно приняла монашеское пострижение, а потому, — заключает Салтыков, — „я постановил означенную лжеинокиню Павлину заключить под стражу“… Дополнительный рапорт от того же 16 февраля (№ 177) говорил о необходимости „взять под стражу“ отданную Салтыковым еще в ноябре месяце 1854 года под надзор полиции мещанку Смагину, сознавшуюся в том, что она инокиня. Характерно извинение Салтыкова в том, что он не арестовал эту старуху с самого начала следствия: „к сему долгом считаю присовокупить, что отдача мной Смагиной под надзор полиции вместо заключения ее под стражу произошла собственно от неопытности моей в подобного рода делах, а также и по уважению преклонных лет Смагиной, около 70 лет“…
Как видим, теперь Салтыков считал себя уже опытным; это подтверждает и то перечисление арестованных, которое мы находим в третьем рапорте от того же 16 февраля (№ 178). В Сарапуле таких арестованных по делу Ситникова было три, в Перми — восемь, в Чердыни — четыре, в Оханске — один.
К марту 1855 года Салтыков вернулся в Вятку и рапортом от 1 марта (№ 185) донес, что ему по делам следствия необходимо отправиться в Казань „и оттуда в Нижегородскую губернию, а может быть и далее, куда предстоять будет надобность“. Тут же в Вятке Салтыков написал два рапорта (от 5 и 11 марта) по другому порученному ему делу — „Делу о раскольниках мещанине Галахтионе Ельчугине, тетке его Акулине Михайловой, Леонтие и Герасиме Ситниковых“. Все они привлекались к следствию по тем же причинам „расколоучения“; проезжая через Глазовский уезд в феврале, Салтыков производил дознание о купце Ионе Телицыне, причастном к этому новому делу. В доме этого купца Салтыков произвел подробный обыск, а потом допрашивал отца и сына Ельчугиных. На 14 листах рапорта от 11 марта Салтыков подробно докладывал о результатах этого допроса, сообщая интереснейшие сведения о поморской секте и ее верованиях. Тут и жизнь в скитах, и паломничество в Соловки и Данилов, и изучение „греческой живописи“ для письма старообрядческих образов, и старцы, и старицы, и вообще вся жизнь Поморья. Этот исключительно интересный рапорт Салтыкова подробно пересказан в секретном сообщении вятского губернатора министру внутренних дел от 22 апреля 1855 года.
В конце этого рапорта Салтыков просил освободить его от дальнейшего ведения следствия по этому второму делу, в виду того, что все его время уходит на дознание по делу Ситникова и Смагина и на сопряженные с этим делом разъезды; Салтыков просил однакоже, чтобы старший чиновник особых поручений Заварзин, который вел второе дело, — „по окончании производимого им следствия со всею подробностию уведомил меня о результатах оного“. Это дело „о мещанине Галахтионе Ельчугине“ было закончено однако тогда, когда Салтыков был уже тверским вице-губернатором: начатое 24 марта 1854 г., оно было закончено 5 августа 1860 года [68].
Возвращаемся к делу Ситникова и Смагина. В середине марта 1855 года Салтыков отправился в НижнийНовгород и Казань; дело все более и более разрасталось. Рапортом от 28 марта (№ 249) из НижнегоНовгорода Салтыков сообщал: „Производимое мною следствие о раскольнике Смагине представляет такие разветвления, которые касаются даже самых отдаленных частей России. В перехваченной у сего раскольника сектаторской переписке заключаются указания на лица, живущие в Москве, Туле, Киевской и Саратовской губернии и даже за Кавказом“. В рапорте от 7 апреля (№ 264) Салтыков дополнительно сообщал: „Окончив следствие по Нижегородской губернии, я… имею надобность отправиться, для некоторых розысканий, в Владимирскую губернию“, предварительно впрочем „имея прибыть в город Вятку“.
В рапорте Салтыкова из НижнегоНовгорода от 30 марта (№ 250) мы находим интересные сведения о служебной переписке Салтыкова с П. И. Мельниковым (Печерским) и о совместном обыске, произведенном ими в Казани у „раскольника беглопоповской секты казанского 3й гильдии купца Трофима Тихонова Щедрина, получившего будто бы рукоположение от лжеепископа“. Такой именно отзыв о купце Щедрине дал Мельников, считавшийся знатоком поволжского раскола. „По получении сего отзыва, — рапортовал Салтыков, — я счел нужным произвести в доме Щедрина внезапный обыск, к которому пригласил и г. Мельникова… Но по обыску сему… ничего относящегося до раскола не найдено“. Далее в рапорте подробно рассказывалось о допросе Щедрина, старика 74 лет, который „в Казани проживает с 1809 года и занимается картузным товаром“; рассказывалось и о религиозном споре, поднЯ-том Мельниковым, чтобы поймать разговорившегося старика. Оба следователя в результате допроса и спора остались убеждены, что Щедрин — старообрядческий священник, или, по официальной терминологии, „раскольничий лжепоп“.
Из НижнегоНовгорода Салтыков, продолжая следствие, совершил поездку по Владимирской и Ярославской губерниям, вернувшись в Вятскую губернию и в Сарапуль только в десятых числах мая 1855 года. Тут его ожидало радостное сообщение: „лжеинокиня Тарсида — рапортовал Салтыков 11 мая (№ 292) — в настоящее время поймана и содержится в Пермском тюремном замке“; и Салтыков просил — это „главное обвиняемое лицо… выслать в г. Вятку в мое распоряжение“. Но в другом рапорте от того же 11 мая (№ 294) ему пришлось донести и о неприятном происшествии: „… Бежал при пересылке из г. Соликамска в Пермь арестант, называвший себя Мельхиседеком“, которого Салтыков считал главным помощником и доверенным лицом Ситникова, его „клевретом“.
В отношении от 31 мая 1855 г. (№ 565) пермский губернатор сообщал вятскому, что инокиня Тарсилла выслана им в Вятку „за крепким караулом“. 30 июня вятский полициймейстер рапортовал губернатору, что Ситников 26 июня доставлен к нему под конвоем из Сарапульской тюрьмы и заключен „в Вятский тюремный замок под строжайший надзор“; Смагин же еще оставался в Сарапульской тюрьме.
Повидимому Салтыков слишком перестарался в своих обысках и арестах; по крайней мере, по донесению пермским губернатором о действиях Салтыкова в Пермской губернии, министр внутренних дел Бибиков отношением вятскому губернатору еще от 30 апреля 1855 г. (№ 592) предписывал внушить Салтыкову, „что вообще он должен действовать с величайшею осторожностью, на точном основании законов“. В оправдательном рапорте от 30 июня (№ 312) Салтыков докладывал губернатору, что все упомянутые в рапорте моем за № 178 лица заключены мною под стражу, как распространители раскола, подлежащие за сие наказанию»… Содержание рапорта № 178 читатель видел на предыдущих страницах.
Следствие подходило к концу; в Вятку стали сгонять всех арестованных Салтыковым по этому делу. 4 июля в Вятку была препровождена и заключена в тюрьму старуха Прасковья Новоселова, она же инокиня Павлина (рапорт вятского полициймейстера от 9 июля и рапорт Салтыкова от 15 июля за № 334). 19 сентября был переведен в Вятскую тюрьму из Сарапуля и сам Смагин (рапорт вятского полициймейстера от 24 сентября за № 1339). 24 октября пермский губернатор отношением за № 1172 сообщил вятскому губернатору, что «сего числа» отсылаются «посредством внутренней стражи за крепким караулом» восемь арестантов Пермской тюрьмы, заключенные в ней по делу Ситникова и Смагина.
Следствие могло считаться законченным и могло быть направлено в суд. Еще в июне месяце 1855 г. Салтыков, собираясь в двухмесячный отпуск, писал в канцелярию вятского губернатора (№ 336): «Намереваясь воспользоваться дозволенным мне отпуском, имею честь препроводить в оную канцелярию для хранения… секретное дело о раскольниках Смагине и Ситникове в 6 томах, в коих писанных и прошнурованных за моею печатью листов: в 1 м — 237, во 2 м — 565, в 3 м — 284, в 4 м — 259, в 5 м — 269 и в 6 м — 224. Сверх того в особой переписке, следующей к 2му тому — 278 листов». Как видим отсюда, следственное дело, веденное Салтыковым, в течение восьми месяцев выросло в семь томов, заключавших в себе свыше двух тысяч листов. Остается пожалеть, что эти семь томов единственного веденного Салтыковым следственного дела не дошли до нас и повидимому бесследно пропали. Вернувшись из отпуска, Салтыков отношением от 22 августа 1855 г. (№ 337) просил канцелярию губернатора вернуть ему все это дело.
В течение двух осенних месяцев дело это выросло еще на один том. «Отправляясь из г. Вятки по делам службы» в начале ноября месяца, Салтыков снова просил канцелярию взять на хранение это «секретное дело» — уже «в восьми томах» (отношение Салтыкова от 12 ноября за № 345). Приписка внизу этой бумаги показывает, что все восемь томов были «возвращены 28 ноября» Салтыкову, очевидно вернувшемуся из служебной поездки.
Приближалась и другая «поездка» Салтыкова — окончательный отъезд его из Вятки в Петербург. 13 ноября 1855 года Салтыков был «высочайше помилован» — этим днем помечена бумага министра внутренних дел, разрешающая Салтыкову «жить и служить где он пожелает» и пришедшая в Вятку 23 ноября. Но именно этими двумя числами ноября месяца оказались отмечены и события, связанные с произведенным Салтыковым следствием. Как раз в тот день, когда в Вятке была получена весть об освобождении Салтыкова, вятский полициймейстер рапортом от 23 ноября 1855 г. (№ 1775) донес губернатору о том, что заключенный в Вятском тюремном замке раскольник Ананий Ситников «13 сего ноября месяца волею божиею помер», — как раз в тот день, когда освобождение Салтыкова было подписано министром в Петербурге. Ситников не дождался ни освобождения, ни суда; «а его уж бог простил — помер», как заканчивает Л. Толстой один из своих народных рассказов о невинноарестованном человеке.
Уезжая из Вятки, Салтыков сдал губернатору законченное следственное дело; в последнем своем рапорте от 8 декабря 1855 г. за № 350 он сообщал: «Имею честь представить при сем вашему превосходительству оконченное мною производством следствие о раскольниках Ситникове, Смагине с прочими, в семи томах» (восьмым томом были приложения). Вскоре после этого он уехал в Москву и Петербург, но «дело» продолжало итти своим путем даже много времени спустя после его отъезда. Переписка между разными петербургскими, московскими и провинциальными властями деятельно продолжалась в течение всего 1856 года, когда Салтыков давно был в Петербурге и был уже автором «Губернских очерков». Только 18 декабря 1858 года дело это было передано вятским губернатором в сенат. Начались либеральные времена, гонение на раскол ослабело, заключенные в тюрьму были выпущены на свободу. Вятская консистория еще в 1859 году продолжала рассматривать отобранные Салтыковым при обыске у раскольников книги, для возвращения владельцам тех из них, которые будут признаны не заключающими в себе ничего противного учению православной церкви. Такие книги вятский губернатор 30 июля 1859 г. препроводил сарапульскому городничему для выдачи их прежним владельцам, и городничий доносил 17 сентября вятскому губернатору, что «книги, отобранные советником губернского правления Салтыковым» возвращены по принадлежности. Круг был завершен: сарапульский городничий начал все это дело в 1854 году, он же и закончил его ровно через пять лет. Впрочем переписка о возвращении книг продолжалась еще и в 1860–1863 гг.; один из прежних обвиняемых, купец Шелаевский, в 1863 году подавал даже прошение на высочайшее имя о возвращении ему отобранных Салтыковым книг.
Все это однако уже мало касается темы «Салтыковследователь» и приводится здесь лишь для окончания рассказа о судьбе производившегося им следствия и дознания. Но в бумагах этого дела имеется одно интереснейшее отношение Вятской казенной палаты от 23 января 1856 г. (№ 402) о израсходованных Салтыковым прогонных суммах во время его поездок по этому делу в 1855 году; из отношения этого мы можем с комичной точностью до четверти версты узнать о числе верст, которые исколесил Салтыков во время этих своих поездок. С 11 декабря 1854 г. до марта 1855 г. Салтыков, как оказывается, проехал по губерниям Вятской, Пермской, Казанской и Нижегородской — в количестве 3.258 Ґ верст по обыкновенным почтам и 496 Ў версты по почтам вольным. Вторая ведомость говорит о дальнейших разъездах Салтыкова «по губерниям Нижегородской, Владимирской, Ярославской, Казанской и Вятской в количестве 2.936 верст». На разъезды эти Салтыков получил от казны 400 рублей и проехал, как видно из этого подсчета, около 6.700 верст. Лирические места в «Губернских очерках», воспевающие русскую дорогу, писались Салтыковым под свежим впечатлением этих тысяч верст, которые проехал он по провинциальной России перед самым началом «Губернских очерков».
В заключение — комический эпизод. Вятская казенная палата в указанном выше отношении исчислила, что Салтыков за все эти поездки перерасходовал на прогонные платежи около трех рублей. Делу этому не было дано тогда никакого хода; но вдруг в 1872 году, ровно через 16 лет, Вятское губернское казначейство раскопало в своих бумагах это дело и обратилось с отношением в Вятское губернское правление о недоимке по прогонным делам советника Салтыкова. Началась новая переписка, закончившаяся лишь 4 ноября 1877 года окончательной сдачей всего дела в архив. Это было почти через четверть века после начала дела, и Салтыков в это время был уже не только автором «Губернских очерков», но и автором «Истории одного города» и целого ряда других обессмертивших его имя произведений. Он и не подозревал, что касающаяся его переписка по делу раскольника Ситникова все еще продолжается в глубине провинциальных канцелярий [69].
Таково это дело о преследовании раскола, такова роль в нем Салтыкова, таков Салтыковследователь, доселе бывший совершенно неизвестным в этой роли. Ряд мест из «Губернских очерков», где описываются обыски, аресты и следствия, производимые «надворным советником Щедриным», до сих пор считались художественным вымыслом Салтыкова, или описанием деяний других вятских чиновников. Теперь мы видим, что в этом случае надворный советник Щедрин был именно надворным советником Салтыковым, производившим все те действия, которые годом позднее описывал он в «Губернских очерках». Теперь это может считаться установленным фактом, и с точки зрения этого факта особенный интерес приобретают слова Салтыкова из его письма к Анненкову, написанного уже в начале 1859 года. Говоря о том, что Тургенев имеет какоето предубеждение против его, Салтыкова, нравственных качеств, Салтыков прибавляет: «Известие это крайне меня удивило. Уж не думает ли он, что я в „Очерках“ описываю собственные мои похождения?.. Прошу вас передать, что он напрасно так думает, что у меня еще довольно есть в душе стыдливости, чтобы не выставлять на позор свои собственные г…..и что он напрасно смешивает меня с Павлом Ивановичем ЧичиМельниковым. Обзирая свое прошлое, я положа руку на сердце говорю, что на моей совести нет ни единой пакости…» [70].
С этим самым ЧичиковымМельниковым Салтыков всего за четыре года до этого письма совершал совместные обыски у раскольников в Казани, арестовывал, допрашивал и вообще вел себя, как ревностному и желающему выслужиться чиновнику действовать надлежит. И это был тот самый Салтыков, который в те же годы вятской ссылки еще продолжал в тиши своего кабинета литературную работу, прерванную ею ссылкой после «Запутанного дела»!
Прошло всего только полтора года после окончания Салтыковым следствия по делу о раскольниках и после отъезда его из Вятки, — и он в ряде рассказов, посвященных расколу и раскольникам в «Губернских очерках», высказал свое отношение и к этому течению народной религиозной мысли, и к себе самому, как следователю. О первом скажу еще, говоря о «Губернских очерках»; здесь же отмечу только, как сам Салтыков в очерках этих относился к своим следственным подвигам в Вятке. Правда, подвиги эти приписывает не себе и даже не надворному советнику Щедрину, но автобиографичность целого ряда подобных мест не возбуждает ни малейшего сомнения. Губернский чиновник Михаил Трофимыч Сертуков, обрисованый очень иронически, во многих чертах своих уж очень похож на Михаила Евграфыча Салтыкова, с который он недаром созвучен по имени, отчеству и фамилии. Еще более отрицательно обрисован в «Губернских очерках» следователь Филоверитов (очерк «Надорванные»), но и в нем несомненно есть автобиографические черты; недаром именно ему Салтыков поручил ведение следственного дела по расколу в очерке «Матушка Мавра Кузьмовна».
В этом последнем очерке есть место, где Салтыков от имени Филоверитова иронически говорит о нем, как о следователе — и говорит в значительной мере о самом себе. «Я — следователь благонамеренный и добиваюсь только истины, не имея при этом никаких личных видов; следовательно, я не только имею право, но и обязанность изыскать все средства, чтобы достигнуть этой истины. Конечно, я не стану давать любезных затрещин — на это я неспособен, — но, и кроме затрещин, есть целый ряд полицейских хитростей, который может быть употреблен в дело. Мне скажут, может быть, что это нравственное вымогательство (другие, пожалуй, не откажутся употребить при этом и слово „подлость“), но в таком случае я позволяю себе спросить, какие же имеются средства к открытию истины?»
Тон этого признания — иронический, но тем не менее оно вполне точно обрисовывает роль Салтыкова, как следователя по делу о расколе. Пусть не было «подлости», пусть Салтыков прав, что на совести его нет «ни единой пакости», — но все же роль его, как следователя по делу о расколе, не делает ему чести. Исполнительный чиновник, делающий карьеру (по его же выражению), взял здесь верх над человеком и заслонил собою писателя, которым Салтыков втайне продолжал оставаться и в вятской ссылке.
Именно так смотрел и сам Салтыков на свое столь еще недавнее прошлое, когда в конце 1857 года писал очерк «СвЯ-точный рассказ», с подзаголовком «Из путевых заметок чиновника». Очерк этот, напечатанный в No№ 1–2 журнала «Атеней» за 1858 год, вошел позднее в серию «Невинных рассказов», но, как еще увидим, сперва входил в другую серию — продолжения «Губернских очерков». Вполне автобиографическое начало этого рассказа подводит итоги взглядам самого Салтыкова на себя, как на следователя. В рождественскую ночь он едет по провинциальному тракту на следствие, брошенный в это дело «горьким насильством судьбы», и размышляет о своей роли во всем этом деле. «Зачем я еду? — беспрестанно повторял я сам себе, пожимаясь от проникавшего меня холода: — затем ли, чтоб бесполезно и произвольно впадать в жизнь и спокойствие себе подобных? затем ли, чтоб удовлетворить известной потребности времени или общества? затем ли, наконец, чтоб преследовать свои личные цели?».
И автор описывает, как сталкивались в нем противоречивые ответы на все эти вопросы. Он думал, как, приехав в указанную ему местность, будет «по целым дням шататься, плутать в непроходимых лесах и искать…». Среди снегов, среди лесной чащи ищет он скрывающихся в скитах раскольников: «я хлопочу, я выбиваюсь из сил… и, наконец, мое усердие, то усердие, которое все превозмогает, увенчивается полным успехом, и я получаю возможность насладиться плодами моего трудолюбия… в виде трехчетырех баб полуглухих, полуслепых, полубезногих, из которых младшей не менее семидесяти лет!» — Но тут же этот иронический голос заглушается голосом усердного чиновника: «Господи! а ну как да они прослышали какнибудь? — шепчет мне тот же враждебный голос, который, очевидно, считает обязанностью все мои мечты отравлять сомнениями: — что если Еванфия… Еванфия!.. куданибудь скрылась? Но с другой стороны… зачем мне Еванфия? зачем мне все эти бабы? и кому они нужны, кому от того убыток, что они ушли кудато в глушь, сложить там свои старые кости?
А всетаки хорошо бы, кабы Еванфию на месте застать!.. Привели бы ее ко мне: „ага, голубушка, тебЯ-то мне и нужно!“ — сказал бы я. — „Позвольте, ваше высокоблагородие! — шепнул бы мне в это время становой пристав… — позвольтес; я дознал, что в такойто местности еще столькото безногих старух секретно проживают!“ — О, боже! да это просто подарок! — восклицаю я (не потому, чтоб у меня было злое сердце, а просто потому, что я уж зарвался в порыве усердия), и снова спешу, и задыхаюсь, и открываю… Господи! что я открываю!.. Что ж, однакож, из этого, к какому результату ведут эти усилия? К тому ли, чтоб перевернуть вверх дном жизнь десятка полуистлевших старух?..».
Нам известны уже три автобиографических записки Салтыкова, которые выше не один раз приходилось цитировать; есть и четвертая написанная в середине восьмидесятых годов для издателя «Русской Старины» М. И. Семевского, из которой надо привести теперь несколько слов. Описывая свои юные годы, Салтыков говорит в ней: «…Служил и писал, писал и служил вплоть до 1848 г., когда был сослан на службу в Вятку за повесть „Запутанное дело“. Прожил там почти 8 лет и служил, но не писал…» [71]. Последнее не совсем верно, надо было бы сказать: «писал, но не печатал».
Через месяц после смерти Салтыкова, в майском номере «Вестника Европы» за 1889 г., был напечатан рассказ его «Брусин». В примечании от редакции указывалось, что после смерти Салтыкова в столе его найдена была старая рукопись, собственноручно переписанная автором и заключенная в красивый переплет. Заглавная страница напечатана и гласит: «Брусин. — Рассказ. — М. Е.Салтыкова. — 1849 года». По журнальному тексту рассказ этот был перепечатан и в последующих собраниях сочинений Салтыкова.
Это редакционное примечание не совсем соответствует действительности; дело в том, что «Брусин» сохранился в трех редакциях: черновой, первой беловой (напечатанной в «Вестнике Европы») и второй беловой редакции со значительными изменениями и вариантами. Черновик 1849 г. на 27 полулистах заключает в себе целый ряд неизвестных вариантов, зачеркнутых и вставленных мест, и является первой редакцией рассказа. Первая беловая редакция переплетена в тисненый кожаный переплет, заключает в себе 79 полулистов, но не является автографом Салтыкова, однако рукой его сделаны многочисленные поправки и вставки: очевидно, Салтыков переделывал этот рассказ, судя по почерку, уже в пятидесятых годах, вероятно с целью напечатать его тогда же. Окончательная обработка во второй беловой, сделанная очевидно с тою же самой целью, до сих пор не опубликована и представляет собою третью редакцию этого рассказа. Очевидно, Салтыков пробовал подготовить рассказ к печати, но, неудовлетворенный им, оставил его в своем столе. Поступок правильный, так как рассказ этот очень слаб и долго останавливаться на нем не приходится.
Брусин — еще раз нарисованный тип лишнего человека; впрочем, на этот раз главное внимание автора обращено не на него, а на его случайную подругу Олю, первый эскиз которой он уже попытался дать в эпизодическом лице Маши из «Противоречий». Эта Оля — неудачная попытка создать петербургскую гризетку по парижским образцам, и в этом отношении рассказ интересен только, как характерный пример влияния ЖоржЗанд. Основное положение «жоржзандизма», что женщина в любви свободна, легло в основу всего этого рассказа. «Ольга принадлежала к числу тех женщин, которые в любви не держатся никаких предрассудков, не хотят никак во что бы то ни стало видеть в ней тягостную и утомительную работу сердца, а, напротив того, привязываются легко, хотя и искренно»: вот главная тема рассказа, которой противопоставляется вторая — мучения «рассуждающего» в любви Брусина, заедаемого своей рефлексией. Тема в те годы уже не новая и развивавшаяся самим Салтыковым в «Противоречиях».
Вот почти все, что стоит сказать об этом рассказе, недаром не увидевшем света при жизни автора. Но коекакие частности подчеркнуть не безынтересно. Так, например, интересно воспоминание о кружке «молодых людей» — «людей близких между собою по убеждениям, по взглядам на вещи, по более или менее смелым и не совсем удобоисполнимым теориям, которые они себе составили»… Автор вспоминает о вечерних собраниях кружка и прибавляет: «само собою разумеется, на этих сборищах не было ни тени буйства; то-есть, если хотите, оно и было, но только в области мысли, где мы решительно не признавали никакой опеки, — а отнюдь не в действиях»… Но тут следует характернейшее место, показывающее, что год вятской ссылки уже настроил Салтыкова скептически к «буйству мысли» этого кружка: «мечтательности, стремления строить утопии была доза препорядочная, практического смысла — нисколько». Брусин, которого автор вводит в этот кружок, «мечтал про какието отдаленные времена, которые должны были притти после скончания веков, с удивительною легкостью устраивал счастье и будущие судьбы человечества, и между тем не мог предложить ни одного средства, каким образом нужно бы вести человека к этим „будущим судьбам“. А без этого всякая утопия — нелепость»…
Это интереснейшее место показывает, что год вятской ссылки не прошел даром для «утопий» Салтыкова, столкнувшегося с глухой провинциальной жизнью. Легко было строить социалистические утопии в петербургском кружке, трудно было поверить осуществлению их, служа в канцелярии Вятского губернского правления. Десятью годами позднее в повести «Тихое пристанище», тоже оставшейся ненапечатанной при жизни Салтыкова, последний особенно ясно высказал эту мысль. «Молодые люди верят, — говорит там Салтыков: — мало того что верят, но даже делаются провозгласителями какойто неслыханной эпохи возрождения и яростными сторонниками ее»… Но вот молодой человек попадает в гущу жизни, попадает в такие обстоятельства, которые связывают и спутывают по рукам и по ногам, как тенета (явный намек на вятскую ссылку), «…Во всяком случае время, проведенное среди кипучей практической деятельности, не останется без следа… Вращаясь постоянно в самом источнике народной жизни, приступая к изучению ее с сердцем свежим… он научится распознавать истинную веру народа, научится относиться к нему сочувственно. Это одно произведет в нем целый нравственный переворот и определит характер его деятельности в будущем» [72]. В этих словах — характернейшее подтверждение того факта, что будущее «народничество» Салтыкова началось со времени первого столкновения его с народом, со времени годов его вятской ссылки. В «Брусине» есть мелкие черточки, иллюстрирующие это новое отношение Салтыкова к народу. Так, например, когда некий дубинноголовый помещик угощает героя рассказа вином, то упрашивает его пить, «по чести уверяя его, что ему наплевать, и что мужички его сотни таких бутылок вынесут».
Еще две небольшие частности. В рассказе этом Салтыков позволил себе добродушную месть по адресу бывшего своего начальника, военного министра кн. Чернышева, одного из виновников своей ссылки, и по адресу Нестора Кукольника, автора доносительного разбора повестей Салтыкова. Говоря о разных видах помешательства, рассказчик иронически перечисляет: «некоторые помешаны на самопожертвовании, другие — на нравственности; третий — желал бы, чтоб все люди, не исключая даже чинов петербургской полиции, были добродетельны; четвертый — чтобы все были счастливы, не исключая даже князя Чернышева». Месть Кукольнику проведена в более скрытой форме; однако несомненно, что эпизодический писательгений, выведенный в самом конце рассказа, говорящий о бессознательном творчестве и о том, что он художник и пророк, и при этом осушающий бутылку за бутылкой вина — не кто иной, как Кукольник, не один уже раз обрисованный Панаевым в совершенно таких же чертах.
Рассказ «Брусин», как видим из всего этого, тесным образом связан еще с предыдущими петербургскими повестями Салтыкова, начиная от основной темы и вплоть до влияния второстепенных беллетристов сороковых годов, в роде Ивана Панаева. Есть коекакие черточки, намекающие на будущего Салтыкова, автора сатир и сказок; такова, например, на первой же странице рассказа генеалогия «Скуки» с ее маменькой «Бездеятельностью»; но этот слабый намек на будущие сказки Салтыкова и в особенности на сказку «Добродетели и пороки», написанную почти через сорок лет — остается случайным в ткани рассказа, всецело примыкающего к первым повестям Салтыкова.
То же самое можно сказать и о другом до сих пор ненапечатанном произведении Салтыкова этой же эпохи — об его неизвестной повести, от которой в рукописи осталась только одна глава. Краткое изложение содержания этой главы было однажды сделано на столбцах газетной печати [73]; сохранившийся отрывок автографа позволяет сделать некоторые заключения о времени работы Салтыкова над этой повестью. Черновик на 14 полулистах написан почерком Салтыкова конца сороковых годов и на такой же бумаге, на которой сохранились черновик «Брусина» и отрывок «Запутанного дела»; не подлежит сомнению, что и эта неизвестная повесть писалась в ту же самую эпоху, в последние годы жизни Салтыкова в Петербурге или в первые годы пребывания его в Вятке. Это подтверждает и сюжет повести, насколько его можно установить по сохранившемуся довольно большому отрывку размером около печатного листа. В заглавии стоит слово «Глава» (которая — неизвестно), и отрывок начинается словами: «Робким и нерешительным шагом шел Николай Иванович садом по дороге из первого Парголова в Заманиловку». Перед нами в отрывке повести и проходит обычный для Салтыкова той эпохи нерешительный и «рефлектирующий» герой, лишний человек, уже выведенный однажды автором в «Противоречиях» и потом в «Брусине». И сюжет повести — все тот же самый, «жоржзандистский»: о свободе в любви и о слепых, жалких людях, которые сами губят свое счастье.
Герой этой неизвестной повести, Николай Иванович Нажимов, исповедывал, что «человек везде и всегда должен поступать только по естественному влечению своей природы»; но это была только проповедь, не сходящаяся с его природной «рефлексией» лишнего человека. В дачной местности Заманиловке живет семья его знакомых — Василия Дмитриевича и Веры Александровны Немировых; Нажимов любит Немирову, или ему кажется, что любит ее. Она любит и уважает своего сравнительно старого мужа, но «бессильное, больное раздражение, которое он (Нажимов) называл любовью, по закону какойто необъяснимой необходимости, заразило своим тлетворным дыханием существование, полное сил и энергии». Вся глава посвящена томительным разговорам между героем и героиней этого романа; перед нами снова слабый мужчина и сильная женщина — обычная тема для бытописателей «лишних людей». Из того, что в одном месте автографа Нажимов по обмолвке автора назван фамилией героя «Противоречий» Нагибина (11 стр. рукописи) — можно думать, что главу эту Салтыков писал вскоре после своей первой повести, в которой так часто встречается имя Нагибина. Но когда бы ни была написана эта неизвестная повесть, еще в Петербурге или уже в Вятке, и написана ли была она до конца — все это не меняет того факта, что здесь перед нами еще одна попытка Салтыкова в области психологической повести, — попытка столь же мало удачная, как и первые, если судить по этому уцелевшему отрывку неизвестной повести. Остались и другие следы литературных работ Салтыкова в Вятке, и на этот раз работ не беллетристического характера. Имевшиеся в руках К. Арсеньева черновые материалы говорят нам, что в те годы Салтыков занимался и рядом теоретических работ. Так, например, к началу пятидесятых годов относятся наброски Салтыкова к биографии Беккарии и заметки, озаглавленные «Об идее права». Когда Салтыков в позднейших произведениях иронически рассказывал, что в юности им была написана ученая диссертация «О правах седьмой воды на киселе», то быть может он вспоминал именно эти вятские свои попытки. На несколько иную тему написана в те же годы большая компилятивная работа Салтыкова «Краткая история России», выдержки из которой приводятся в тех же «Материалах» К. Арсеньева. Работа эта была сделана им как нечто в роде учебника русской истории для двух молодых сестер, дочерей вятского вице-губернатора Болтина; одна из этих сестер, Елизавета Аполлоновна, стала женой Салтыкова в начале 1856 года. Это возвращает нас от литературных работ Салтыкова к его житейским делам в последние годы вятской ссылки.
С самого начала своей ссылки Салтыков делал попытки освободиться из нее, сам подавал заявления о разрешении ему служить в других губерниях, подавали просьбы и его родители о помиловании их блудного сына. За все время восьмилетней вятской ссылки Салтыкова таких попыток было восемь, и ни одна из них не увенчалась успехом [74]. Только в начале 1853 г. ему был разрешен четырехмесячный отпуск в Тверскую губернию «для устройства домашних дел по случаю смерти отца его». Не помогали и ходатайства за Салтыкова местного губернатора Семенова и даже вятского жандармского генералмайора барона Тизенгаузена. Помогла лишь смерть его гонителя, Николая I, и начавшаяся эпоха либеральных реформ. Последним делом, завершенным Салтыковым в Вятке, было уже знакомое нам дело о беглом раскольнике Ситникове, которое он закончил к декабрю 1855 года; но уже 13 ноября этого года министр внутренних дел разрешил Салтыкову жить и служить, где он пожелает. Существует версия [75], что главную роль в освобождении Салтыкова сыграла жена генераладъютанта Ланского, приехавшего в середине 1855 г. в Вятку ревизором вместе с женой. Эта жена, Наталья Николаевна, по первому мужу Пушкина, двадцатилетием раньше была женою великого поэта.
Итак, после почти восьмилетней ссылки Салтыков был свободен и покинул Вятку в конце декабря 1855 года; последний рапорт его губернатору по делу о раскольнике Ситникове помечен 8 декабря [76]. Перед Салтыковым снова открывались петербургские горизонты и возможность литературной работы, материалы для которой Салтыков бессознательно — а может быть, и сознательно — копил в течение всех долгих лет своего пребывания в глухой провинции. «Губернские очерки» не были еще им написаны, а если и были, то лишь в набросках, но богатый материал для них был уже собран не только в памяти, но быть может и в портфеле автора. С какими же итогами покидал Салтыков Вятку? Или, по крайней мере, какие итоги подводил сам он своей восьмилетней провинциальной жизни в ссылке?
Итоги были и положительные, и отрицательные. Из последних сам Салтыков подчеркивал одно обстоятельство, тесно связанное с жизнью в глухом провинциальном захолустьи: он опустился. Иронически говорит он сам о себе в автобиографическом очерке «Скука», написанном почти через год после окончания вятской ссылки, если не в самой Вятке: «Слыл я, кажется, когдато порядочным человеком; водки в рот не брал, не наедался до изнеможения сил, после обеда не спал, одевался прилично, был бодр и свеж, трудился, надеялся, и все чегото ждал, к чемуто стремился… И вот, в какиенибудь пять лет, какая перемена! Лицо отекло и одрябло; в глазах светится собачья старость; движения вялы; словесности, как говорит приятель мой, Яков Астафьич, совсем нет… скверно! И как скоро, как беспрепятственно совершается процесс этого превращения!» Конечно, эту бутаду не надо понимать буквально, но доля истины в ней несомненно есть, как доказывает подобное же автобиографическое место в этюде «Счастливец», написанном ровно через тридцать лет после этого.
Другой отрицательный итог вятской жизни, выяснившийся лишь впоследствии, был обстоятельством, глубоко связанным с личной жизнью Салтыкова. Он влюбился в дочь вятского вице-губернатора, Елизавету Аполлоновну Болтину, и вскоре после отъезда из Вятки женился на ней. Любовь эта и сама невеста под именем Бетси обрисованы в том же очерке «Скука», напечатанном менее чем через год после свадьбы. Неудивительно поэтому, что эта Бетси выведена в очерке в весьма идеализированных тонах; но очень характерно, что из последнего издания «Губернских очерков» Салтыков вычеркнул страницу, посвященную описанию этой любви, оставив лишь несколько слов, которых нельзя было выкинуть из песни. «То была первая, свежая любовь моя, то были первые сладкие тревоги моего сердца!» Память о первой любви осталась, но семейная жизнь принесла Салтыкову слишком много разочарований, раз он мог дойти до того, что так беспощадно выводил впоследствии в художественных произведениях свою жену. Выводил, правда, не как портрет, а как тип — знаменитый тип «куколки», столь ядовито нарисованный в целом ряде его произведений; но что прототипом «куколки» являлась Елизавета Аполлоновна Салтыкова — это было известно всем его близким друзьям, это ясно и из целого ряда позднейших писем Салтыкова.
До сих пор речь шла об отрицательных итогах вятской ссылки; были и положительные, не менее существенные. Об одном из них мы уже слышали свидетельство из уст самого Салтыкова: вращаясь в самом источнике народной жизни, он научился распознавать истинную веру народа, научился относиться к нему сочувственно. И по его же собственному сознанию — это произвело в нем «нравственный переворот» и определило характер его деятельности в будущем. Этот итог — один из самых важных для всей дальнейшей жизни и деятельности Салтыкова, как человека, примкнувшего впоследствии к определенному «народническому» течению русской жизни и мысли.
Другой положительный итог был не менее важен для Салтыкова, как будущего писателя. Тот замечательный русский язык, которому до сих пор можно учиться по произведениям Салтыкова, не мог бы развиться в атмосфере петербургских канцелярий; достаточно сравнить в этом отношении беспомощные первые повести его хотя бы с «Губернскими очерками», не говоря уже о позднейших его произведениях. Мы видели, что служба Салтыкова в Вятке наполовину протекала в разъездах по самым глухим местам этой глухой губернии, ставила его в соприкосновение с сотнями исконно русских людей, часто сохранивших не только быт, но и язык эпохи Петра Великого, если не Алексея Михайловича. Салтыков невольно вслушивался в этот язык, всматривался в бытовой уклад жизни народа; иногда он даже по горячим следам записывал свои впечатления. Так, например, сохранилась его статья, напечатанная под видом «Внутренней корреспонденции СанктПетербургских Ведомостей» в № 127 этой газеты за 1856 год. В это время Салтыков жил уже в Петербурге и писал «Губернские очерки», но корреспонденция помечена — «Вятка 13 мая». «Вчера здесь был праздник, основанный на историческом предании и, кажется, единственный в мире по своей оригинальности и названию, это свистопляска», — так начинает Салтыков эту свою заметку (подписанную С — в), — и рассказывает об этом красочном празднике, своеобразной тризне, совершавшейся ежегодно в четвертую субботу после Пасхи в память истребления вятчанами в XIII столетии новгородцев или устюжан, шедших на Вятку походом. «Праздник» состоял в непрерывном трехдневном свисте в глиняные свистульки и берестяные дудки, чем занимались дети; взрослые забавлялись разными плясками, играми и ярмарочными удовольствиями. Такие красочные впечатления получал Салтыков в далекой вятской глуши, и нет сомнения, что все они так или иначе отразились позднее в его творчестве. Интересно отметить между прочим, что когда через несколько лет при журнале «Современник», в котором работал тогда Салтыков, возник сатирический отдел «Свисток», то враждовавший с «Современником» профессор Погодин назвал сотрудников этого журнала «рыцарями Свистопляски»; яркое слово это, быть может, было заимствовано им из приведенной выше заметки Салтыкова.
Подводя общий итог, надо все же признать, что вятская жизнь Салтыкова принесла ему и как писателю, и как человеку так много положительного, что он должен был бы поминать добром свою ссылку: если она и рассеяла иллюзии его молодости, если и заставила его временно опуститься в провинциальной среде, то в конце концов выковала из него и человека, и писателя. Недаром он покидал Вятку с чувством грусти, о которой рассказывает в эпилоге к «Губернским очеркам»: он много перестрадал, многое из старых верований потерял, но многое и приобрел, многому научился. Он ехал в Петербург служить, и по приезде туда был немедленно причислен к министерству внутренних дел (12 февраля 1856 г.), а через четыре месяца был уже назначен чиновником особых поручений при министре. Ему был поручен ряд работ — по ревизии губернских комитетов ополчения в войну 1853–1856 гг., по улучшению устройства земских повинностей, по устройству городских и земских полиций и др. Часть черновых записок его по этим делам приведена в «Материалах» К. Арсеньева; впоследствии все эти темы сыграли видную роль в целом ряде его произведений. Этой служебной работой Салтыков был занят в течение 1856 и 1857 годов; но не эта работа занимала теперь главное место в его жизни. В эти два года им были написаны и напечатаны прославившие его имя «Губернские очерки», которыми он отдал последнюю дань своему вятскому житью.
Глава V
«ГУБЕРНСКИЕ ОЧЕРКИ»
Салтыков попал в Петербург в самом начале 1856 года. Прошел только год после смерти Николая I, но уже всем было ясно, что разгром русских войск в Крымской кампании 1854–1856 гг. — не игра случая, а следствие «Николаевской» системы, давившей Россию в течение тридцати лет после восстания декабристов. Централизаторство привело к пышному развитию бюрократизма; дикий гнет цензуры задушил всякое свободное слово; существующую систему можно было только восхвалять, удивляясь мудрости правительства. Впрочем свободой слова могли пользоваться разные прихвостни правительства, в роде Булгарина и Греча, которым разрешено было восхвалять существующие порядки и писать доносы в III Отделение на всех инакомыслящих. Эта система централизации и бюрократизма, сыска и доноса, повсеместного чиновничьего взЯ-точничества и полного отсутствия «гласности и устности» (по выражению Салтыкова) должна была дать свои плоды. Севастопольский разгром показал это воочию; даже слепым из бюрократических верхов стало видно, что от окончательного разгрома страну может спасти только перемена существовавшей системы. В основе системы лежало крепостное право; приходилось скрепя сердце поставить вопрос об его отмене. Так началась «эпоха либеральных реформ» шестидесятых годов — и Салтыков попал в Петербург к самому началу этой эпохи.
«Наконец искус кончился, — вспоминал впоследствии Салтыков о конце своей вятской ссылки. — Конец пришел так же случайно, как случайно пришло и начало. Я оставил далекий город точно в забытье. В то время там еще ничего не было слышно о новых веяниях, а тем более о какихто ломках и реформах. Несколько суток я ехал, не отдавая себе отчета, что со мной случилось, и что ждет меня впереди. Но, добравшись до Москвы, я сразу нюхнул свежего воздуха… Бедному провинциалу было отчего угореть. Когда я добрался до Петербурга, то там куренье на улицах было уже в полном разгаре, а бороды и усы стали носить даже прежде, нежели вопрос об этом „прошел“. Но всего более занимал здесь вопрос о прессе. Несмотря на то, что цензура не была еще упразднена, печать уж повысила тон. В особенности провинциальная юродивость всплыла наружу… Затеивались новые периодические издания, и в особенности обращал на себя внимание возникавший „Русский Вестник“… Что касается устности, то она была просто беспримерная. Высказывались такие суждения, говорили такие речи, что хоть бал в Париже в Бельвилле. Словом сказать, пробуждение было полное…» (Этюд «Счастливец», 1887 г.).
Вот в такое время приехавший в Петербург Салтыков засел за писание «Губернских очерков», в которых не только обрисовывал «провинциальную юродивость», но и вообще вскрывал на фоне провинциальной жизни все результаты Николаевской системы — бесправие, взЯ-точничество, произвол властей, дикую и глухую жизнь провинции. Ему суждено было стать родоначальником этой «обличительной литературы»; громадный успех, выпавший на долю «Губернских очерков», сразу сделавших имя их автора знаменитым, был не случаен и объяснялся тем, что очерки эти как нельзя более оказались в пору для начинавшейся эпохи либеральных реформ и острой критики существовавшей раньше системы.
Отказавшись от психологической повести, Салтыков перешел к художественным социальным очеркам; между его повестями конца сороковых годов и «Губернскими очерками» лежит не только десятилетие, но и целая пропасть. За это время в русской литературе появились уже такие вещи, как первые произведения Л. Толстого, первые пьесы Островского, «Записки охотника» Тургенева, рассказы Писемского, начало «Очерков Гоголевского периода русской литературы» Чернышевского; Панаевы и Кудрявцевы мало-по-малу отходили на второй план, и вообще литература вступала в период высшего своего расцвета. Салтыков своими «Губернскими очерками» внес в эту литературу совершенно новый материал, лишь в малой мере использованный его предшественниками и главным образом Гоголем — материал жизни и быта провинциального чиновничества. Обличительные очерки эти впервые указали Салтыкову на верную дорогу; но к ним надо относиться лишь как к первым попыткам Салтыкова на этом пути и не забывать, что полного своего расцвета творчество его достигло лишь через пятнадцатьдвадцать лет, после многих удач и срывов, достижений и падений. Общественное значение «Губернских очерков» было громадно; литературное значение их во всем творчестве Салтыкова — сравнительно невелико, как невелико оно и сравнительно с высшими достижениями русской литературы той эпохи (рассказы и повести Л. Толстого, пьесы Островского). Стать на один уровень с великими писателями своего времени Салтыкову удалось только в «Истории одного города» (1870 г.) и в позднейших своих произведениях, т. е. уже через полтора десятка лет после «Губернских очерков». Но мы зашли слишком вперед; надо вернуться к тому времени, когда безвестный вятский чиновник, только что вернувшийся из ссылки, принимался в Петербурге за писание этих своих обличительных очерков, еще не зная, какая судьба выпадет на их долю.
Приехав в начале 1856 г. в Петербург, Салтыков затворился «в Волковских номерах на Большой Конюшенной» и усердно принялся за свои очерки. Через три-четыре месяца они были уже готовы — приблизительно в том виде, в каком появились в «Русском Вестнике» во второй половине того же года. Говорю «приблизительно» потому, что из письма Салтыкова к редактору «Русского Вестника» Каткову явствует, что еще за месяц до напечатания начала очерков Салтыков просил вернуть их ему «для окончательного исправления» и для прибавления к ним новых очерков [77]. Рукописный первый текст «Губернских очерков», повидимому, значительно отличался от первого печатного текста; к сожалению, рукописи эти до нас не дошли. Сохранился лишь очерк «Скука», автограф первой сводной редакции обоих рассказов подьячего «Прошлые времена», а также полный текст очерка «Господин Хрептюгин и его семейство» [78]; по этим незначительным данным нельзя составить себе представления о первоначальном рукописном тексте всех очерков, несомненно очень искаженных цензурой. Если память не изменила Л. Ф. Пантелееву, уже в конце XIX и начале XX века записавшему свои воспоминания о Салтыкове, то, по словам последнего, цензурой была зачеркнута почти треть «Губернских очерков». «М. Е. (Салтыков) не раз говорил мне, — прибавляет Л. Пантелеев, — что корректуры без пропусков должны были сохраниться, но где — припомнить не мог» [79]. Во всяком случае до нас корректуры эти не дошли; впрочем, незначительную часть цензурных купюр Салтыков, как увидим ниже, восстановил в последующих отдельных изданиях этого своего произведения.
О первых шагах «Губернских очерков» вот что со слов Салтыкова рассказывает Пантелеев в своих воспоминаниях:
«Окончив „Губернские очерки“, М. Е. прежде всего дал их прочитать А. В. Дружинину. Отзыв Дружинина был самый благоприятный… Через Дружинина „Губернские очерки“ были переданы Тургеневу. Последний высказал мнение прямопротивоположное: — Это совсем не литература, а чорт знает что такое! — Вследствие такого отношения Тургенева к „Губернским очеркам“ Некрасов отказался принять их в „Современник“; хотя отчасти тут играли роль и цензурные соображения: в Петербурге провести их почти не представлялось возможности. Выручил судьбу „Губернских очерков“ В. П. Безобразов, товарищ по лицею М. Е., с которым он был в то время в очень близких отношениях, даже жил вместе. В. П. Безобразов высоко ценил „Губернские очерки“ и, участвуя в „Русском Вестнике“, переслал их М. Н. Каткову. Последний сразу понял выдающееся значение „Губернских очерков“ и с радостью согласился напечатать их в „Русском Вестнике“».
Очерки эти и стали появляться в этом только что основанном тогда либеральном московском журнале и печатались в нем ровно год, с августа 1856 по август 1857 года, сыграв огромную роль в успехе, которым стал пользоваться этот журнал. Надо заметить однако, что написать так скоро такое большое произведение вряд ли было возможно; совершенно несомненно, что еще в Вятке Салтыков делал наброски отдельных очерков. Из таких черновых набросков сохранился один, представляющий собой начало автобиографического очерка «Скука», впоследствии напечатанный под произвольным заглавием «Из дневника М. Е. Салтыкова» [80]. Вероятно, начало таких набросков было сделано Салтыковым еще в Вятке; но лишь в Петербурге написал, закончил и свел он в одно целое «Губернские очерки» в том их первоначальном виде, в каком появились они в «Русском Вестнике» с августа по декабрь 1856 года. Мы сейчас увидим, что все очерки Салтыкова, печатавшиеся в этом журнале в следующем 1857 году, сперва не входили в уже законченный декабрьской книжкой 1856 года цикл «Губернских очерков».
Под этим общим заглавием и с подписью Н. Щедрин (мы еще вернемся к происхождению этого псевдонима), — которая с этих пор сопутствовала Салтыкову до последних его произведений, — с августа по декабрь 1856 года в «Русском Вестнике» было напечатано всего 19 (из будущих 33) глав этого цикла, при чем главой I было «Вместо введения», а главой XIX — «Дорога» («Вместо эпилога»). Как видно из последнего подзаголовка, Салтыков считал тогда «Губернские очерки» законченными этим «эпилогом»; но громадный, почти небывалый успех, выпавший на долю этих очерков, заставил автора продолжать их и в следующем году. В январском номере «Русского Вестника» 1857 года снова появляются три очерка под прежним, общим заглавием и, судя по обозначению глав I, II, III, — как вторая часть цикла. Но это были последние из оставшихся у автора «губернских очерков»: под таким общим заглавием Салтыков уже не печатал этих своих рассказов в журналах 1857 года. После перерыва в три месяца он напечатал в апрельском номере «Русского Вестника» еще один очерк («Матушка Мавра Кузьмовна»), в майском номере «Библиотеки для Чтения» — провинциальные сцены «Просители» и, наконец, в июньском и августовском номерах «Русского Вестника» — последние из сцен всего цикла («Талантливые натуры» и «Богомольцы, странники и проезжие»). Лишь в отдельном издании «Губернских очерков», о котором я еще скажу ниже, Салтыков соединил все эти очерки, совершенно перетасовав их порядок и тем самым совершенно изменив тот первоначальный план цикла, который выясняется лишь из журнального текста «Русского Вестника» 1856 года. Чтобы все это стало ясным, необходимо привести сравнительную таблицу «Губернских очерков» в порядке их журнального появления и в порядке их размещения в окончательном виде в отдельном издании. Римские цифры в левом столбце обозначают собою главы «Губернских очерков», помечавшиеся так в журнальном тексте; в правом столбце арабские цифры обозначают порядок очерков в отдельном издании, при чем в скобках приводятся заглавия отделов тоже из отдельного издания.
I. Вместо введения. 1. Введение.
II. Прошлые времена (Рассказ подьячего). 2. Первый рассказ подьячего (Прошлые времена).
III. Неумелые. 20. Неумелые (Юродивые).
IV. Прошлые времена (Другой рассказ подьячего). 3. Второй рассказ подьячего (Прошлые времена).
(«Русск. Вестн.» 1856 г., № 8, кн. II).
V. Выгодная женитьба (Драматические сцены). 15. Выгодная женитьба (Драматические сцены и монологи).
VI. Порфирий Петрович. 6. Порфирий Петрович (Мои знакомцы).
VII. В остроге.
(Там же, 1856 г., № 9, кн. II). 27. Посещение первое (В остроге).
VIII. Мечты и надежды на станции или обманутый подпоручик (Дорожная сцена). 5. Обманутый подпоручик (Мои знакомцы).
IX. Княжна Анна Львовна. 7. Княжна Анна Львовна (Мои знакомцы).
X. Скука (Мысли вслух). (Также, 1856 г., № 10, кн. II). 17. Скука (Драматические сцены и монологи).
XI. Старец. 30. Старец (Казусные обстоятельства).
XII. Еще прошлые времена. 4. Неприятное посещение (Прошлые времена).
ХIII. Что такое коммерция? (Драматические сцены). (Там же, 1856 г., № 11, кн. II). 16. Что такое коммерция? (Драматические сцены и монологи).
XIV. Владимир Константиныч Буеракин. 25. Владимир Константиныч Буеракин (Талантливые натуры).
XV. В остроге (Посещение второе). 28. Посещение второе (В остроге).
XVI. Аринушка. (Там же, 1856 г., № 12, кн. I). 29. Аринушка (В остроге).
XVII. Народные праздники (I).
«Христос воскрес!» (II). 18. Ёлка (Праздники).
19. «Христос воскрес!» (Праздники)
XVIII. Приятное семейство. 8. Приятное семейство (Мои знакомцы).
XIX. Дорога (Вместо эпилога). (Там же, 1856 г., № 12, кн. II). 33. Дорога (Вместо эпилога).
I. Первый шаг. 32. Первый шаг (Казусные обстоятельства).
II. Озорники. 21. Озорники (Юродивые).
III. Надорванные [81]. (Там же, 1857 г., № 1, кн. I). 22. Надорванные (Юродивые).
— Матушка Мавра Кузьмовна. (Там же, 1857 г., № 4, кн. II). 31. Матушка Мавра Кузьмовна (Казусные обстоятельства).
— Просители (Провинциальные сцены). («Библ. Для Чтения» 1857 г., № 5). 14. Просители (Драматические сцены и монологи).
— Талантливая натура (Рассказ) («Русск. Вестник» 1857 г., № 6, кн. 1). 26. Горехвастов (Талантливые натуры).
— Талантливые натуры.
I. Корепанов. 23. Корепанов (Талантливые натуры).
II. Лузгин. (Там же, 1857 г., № 7, кн. II). 24. Лузгин (Талантливые натуры).
— Богомольцы, странники и проезжие.
I. Общая картина. 9. Общая картина (Богомольцы, странники и проезжие).
II. Отставной солдат Антон Пименов. 10. Отставной солдат Пименов (Тоже).
III. Пахомовна. 11. Пахомовна (Тоже).
IV. Хрептюгин и его семейство. 12. Хрептюгин и его семейство (Тоже).
V. Госпожа Музовкина. (Там же, 1857 г., № 8, кн. I). 13. Госпожа Музовкина (Тоже).
Рассматривая эту параллельную таблицу, мы видим, насколько Салтыков перетасовал очерки в отдельном издании по сравнению с журнальным текстом. Тот, кто хотел бы познакомиться с первоначальным циклом «Губернских очерков» по плану 1856 года, должен читать их в отдельном издании в том порядке, какой указан цифрами правого столбца, а именно: 1, 2, 20, 3, 15, 6, 27, 5, 7, 17, 30, 4, 16, 25, 28, 29, 18, 19, 8 и 33. Эти девятнадцать глав и составляют те два тома первого отдельного издания, которое вышло в январе 1857 г., уже через месяц после появления декабрьской книжки «Русского Вестника». Не успело это издание выйти в свет, как его моментально расхватали; годом позднее, в первой своей автобиографической записке Салтыков говорил: «в 1857 г. вышло два издания Губернских очерков; первое разошлось в течение одного месяца»… Второе издание вышло в июне того же года; тремя месяцами позднее Салтыков прибавил к этому двухтомному изданию еще и третий том, в который собрал все очерки, напечатанные им до сентября этого года в журналах. В отдельном издании Салтыков разбил очерки на отделы, сохранившиеся и во всех последующих изданиях.
Так, в 1857 году появились отдельными изданиями «Губернские очерки» в трех томах, под псевдонимом Н. Щедрина, но с прозрачным раскрытием псевдонима на самой обложке книги, где значилось: «Губернские очерки. Из записок отставного надворного советника Щедрина. Собрал и издал М. Е. Салтыков». Чтобы закончить речь о внешних обстоятельствах рождения и последующего роста «Губернских очерков», надо упомянуть еще о том, что окончательный вид цикл этот принял только в третьем и четвертом изданиях. В двух первых изданиях отделы установлены были не окончательно; так, например, очерк «Буеракин» входил сперва в отдел «Мои знакомцы», а не в «Талантливые натуры»; сцена «Просители» была сперва напечатана вне отдела «Драматические сцены и монологи», точно так же как рассказ «Матушка Мавра Кузьмовна» был сперва помещен вне отдела «Казусные обстоятельства». Все это было поставлено на свои места в третьем издании (Н. Тиблена), которое вышло в двух томах в конце 1863 года. Но и в нем отдел «Казусные обстоятельства» еще не принял окончательного своего вида, так что окончательным изданием должно считаться четвертое (изд. Кехрибарджи), вышедшее в одном томе в 1882 году. Правда, «Губернские очерки» при жизни Салтыкова появились и еще раз — в пятый раз — первым томом начавшего выходить в 1889 году за месяц до смерти Салтыкова девятитомного собрания его сочинений. Это последнее издание должно было бы считаться последним прижизненным, а потому и окончательным по тексту; но Салтыков был тогда уже настолько болен, что корректурные изменения, встречающиеся в этом томе, вряд ли можно приписать автору. Наиболее существенным изменением в этом издании явилось уничтожение отдела «Казусные обстоятельства» и включение трех принадлежащих к нему очерков («Старец», «Мавра Кузьмовна» и «Первый шаг») — в предыдущий отдел «В остроге». Авторское ли это изменение или простой недосмотр — вопрос остается открытым. Вероятнее, что это лишь недосмотр, так как очерк «Матушка Мавра Кузьмовна» совершенно не подходит по содержанию к отделу «В остроге».
Последний вопрос, на котором надо остановиться в этих фактических указаниях — вопрос о псевдониме Салтыкова, впервые появившемся на свет вместе с «Губернскими очерками». Существует версия, что псевдоним этот придуман был женой Салтыкова, которая якобы предложила мужу «избратъ псевдонимом чтолибо подходящее к слову „щедрый“, так как он в своих писаниях был чрезвычайно щедр на всякого рода сарказмы» [82]. Версия эта могла считаться более или менее правдоподобной, пока нам не стало известно дело следователя Салтыкова о раскольнике Ситникове. Мы видели, что в марте 1855 г. Салтыков произвел в Казани обыск у казанского купца Щедрина и подробно допрашивал его, выяснив из допроса, что Щедрин — «раскольничий лжепоп». Между этим допросом и появлением в печати первого из «Губернских очерков», подписанным псевдонимом Щедрина, прошло лишь полтора года; целый ряд фамилий вятских чиновников в слегка измененном виде был употреблен Салтыковым, как увидим это ниже, в ряде этих очерков. Совершенно несомненно, что и псевдоним свой Салтыков заимствовал из этого бытового дела времен недавней своей провинциальной службы. Так казанский «раскольничий лжепоп», сам того не зная, дал писателю псевдоним, получивший бессмертие в русской литературе.
В окончательном виде, полученном лишь в четвертом издании, «Губернские очерки» состоят из введения, эпилога и девяти отделов, в которых заключен 31 рассказ. Мы бегло пройдем по этому пути, отмечая лишь самое существенное на нем и оставляя подробное изучение «Губернских очерков» для той будущей монографии об этом произведении, которая еще никем не написана, — как, впрочем, не написана еще вообще ни одна монография о каком бы то ни было цикле произведений Салтыкова.
«Губернские очерки» и начинаются и заканчиваются описанием дороги, придавая этим закругленность и законченность обрамляемым этим описанием очеркам. «Дорога! Сколько в этом слове заключено для меня привлекательного!» — восклицает автор в этом введении, и еще раз повторяет в очерке «Госпожа Музовкина»: «и постоялый двор, и самая дорога, на которой он стоит, как-то особенно любезны моему сердцу». Любезной сердцу, автора дорогой и оканчиваются «Губернские очерки». К словам этим мы имеем реальный комментарий из вятской жизни Салтыкова; мы знаем, что в одном только 1855 году ему пришлось сделать чуть ли не семь тысяч верст по почтовым дорогам ряда приволжских и прикамских губерний. Здесь все автобиографично, как автобиографична и сцена следствия на постоялом дворе, завершающая собой введение. Автор вводит читателя в Крутогорск, под которым настолько прозрачно приоткрывает Вятку, что в одном из очерков («Старец») прямо говорит о знаменитом в истории раскола Зюздине — волости Глазовского уезда Вятской губернии. Крутогорск этот в черновой рукописи «Скуки» именовался Крутыми Горами; у Салтыкова был соблазн назвать его и «Свиногорском» [83]. Беглый очерк Крутогорска с его провинциальными властями и очерк окружающих его деревенских и лесных просторов, где царит кулак станового и бесправие обывателей — вводит нас в круг дальнейших «обличительных очерков» на ту же тему. Вздох сонного обывателя: — «Господи! кабы не было блох, да становых, что бы это за рай, а не жизнь была!» — не был пропущен цензурою в журнале, будучи заменен словами: «…кабы не было блох, да еще койчего»… Эту столь оскорбительную для начальства фразу Салтыков восстановил однако в отдельном издании. Наоборот, сам автор вычеркнул из 3го издания «Губернских очерков» заключительную фразу введения, написанную в 1856 году быть может по цензурным условиям, а может быть и вполне искренно: он говорил здесь о «борьбе со злом», предпринимаемой «теми, в руках которых хранится судьба России». Салтыков очень скоро разочаровался в этих правительственных хранителях судеб русского народа.
Первым отделом «Губернских очерков» в их окончательном виде явились «Прошлые времена»; сохранился автограф их, представляющий сводный текст и первого и второго рассказов подьячего. В рассказах этих, так же как и в третьем очерке этого отдела, «Неприятное посещение», мы имеем первые из очерков «обличительного жанра», введенного Салтыковым в литературу этой эпохи либеральных реформ и немедленно ставшего предметом многочисленных подражаний. Именно этими очерками, открывавшими тогда читателям темные стороны провинциального чиновничества, Салтыков снискал и восторги читателей, и ненависть многочисленных ретроградов той эпохи. Интересен в этом отношении отзыв о «Губернских очерках» некоего окружного виленского генерала Куцинского: «Губернские очерки Салтыкова… ни к чему не приведут, иной пожалуй еще выучится по ним бСльшей ловкости и тонкости в злоупотреблениях. Эти статьи такое же будут иметь действие, как известная басня Крылова, где кот Васька слушает да ест. Нельзя не сознаться, что у нас есть свои домашние Герцены, которые едва ли не опаснее Лондонского» [84].
Опасения этого генерала разделяла и цензура, вычеркнувшая из этих первых очерков Салтыкова ряд мест, с ее точки зрения особенно опасных. В очерке «Второй рассказ подьячего», после слов лавочника к загулявшему купчику: «Ты бы хоть богато побоялся, да лобто перекрестил: слышь, к вечерне звонят…» — вычеркнута была фраза: «А он, заместо ответа, такое, сударь, тут загнул, что и хмельному не выговорить», — вследствие чего редакцию всего этого места в журнальном тексте пришлось изменить, но всетаки смысл места был потерян (купчика арестуют якобы за оскорбление городничего, в авторском же тексте — за богохульство). Тут же рядом цензурой был вычеркнут целый абзац, в котором описывались вымогательства и издевательства городничего над старухойраскольницей.
Следующий отдел, «Мои знакомцы», состоящий из четырех очерков, объединяет собою ряд жанровых сцен и портретов, в которых Салтыков явился лишь подражателем Гоголя и Тургенева. О типе «Порфирия Петровича» уже критика тех годов заметила, что он является «вариацией на тему, разыгранную великим художником. Порфирий Петрович — не иное что, как Чичиков, достигший конечной цели своих желаний. Главные пункты, через которые должны проходить подобные люди, уже намечены Гоголем» [85]. Точно также очерк «Обманутый подпоручик» может считаться повторением тем, уже не один раз намечавшихся Тургеневым; жанровая картинка «Приятное семейство» тоже не один раз встречалась в разных вариациях в предшествовавшей литературе; здесь Салтыков лишь подвел окончательные итоги и исчерпал тему до конца. Этим объясняется типичность несомненно вятских портретов, нарисованных здесь Салтыковым; о типичности этой можно судить по курьезному примеру, приводимому в воспоминаниях боевого кавказского генерала Зиссермана. Он рассказывает, что в 1857 году на Кавказе, в Грозном, семья некоего военного доктора, прервала с ним, Зиссерманом, всякие отношения, заподозрив, что это он, под псевдонимом Щедрина, описал семью эту в очерке «Приятное семейство» [86].