Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество - Р. В. Иванов-Разумник на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Иванов-Разумник

М. Е. САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН

ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1826–1868[1]

ПРЕДИСЛОВИЕ

В кругах революционно настроенной молодежи — и народнической, и социал-демократической — произведения Салтыкова-Щедрина перед 1917 г. и, особенно, накануне 1905 г. пользовались большим вниманием и любовью. Для многих беспощадная щедринская критика глуповского головотяпства, безудержного творчества больших и малых администраторов была исходным моментом критического отношения к действительности. Картины дворянского оскудения, материального и духовного, развеселого чавканья торжествующей буржуазии, народного горя и страдания настойчиво влекли молодежь к вдумчивому анализу общественных отношений. Горький смех сатирика над «карасями-идеалистами», «премудрыми пискарями» призывал к откровенной критике собственной личности, к борьбе с общественной дряблостью, сантиментальным прекраснодушием и рабьим непротивлением злу.

Начинающим пропагандистам произведения Салтыкова, как и произведения Г. Успенского, давали богатейший иллюстрационный материал для критики русской социально-экономической и политической действительности. Смех салтыковской сатиры был конкретен, неотвратим, неотразим высшей точкой направленности. Живая действительность, с ее очередными вариациями мотивов из эпопеи города Глупова, новыми выпусками портретной галереи помпадуров, ташкентцев, с неожиданными повторениями «современной идиллии», — освобождала читателя от необходимости реального комментария к щедринским образам, к его изощренной, эзоповской форме выражения; сама жизнь давала исчерпывающий комментарий.

В наши дни Салтыков-Щедрин — уже «история»; у современного читателя часто нет ключей к пониманию образов, картин, волновавших великого сатирика; больше того — часто нет и способности к восприятию его смеха, нет готовности разделить с суровым критиком и судьей его затаенную, конфузливую, но горячую любовь к страдающим, измученным людям, к людям, обиженным историей. А это жаль…

Здоровый, с разумом согласованный смех, смех от глубокого возмущения нелепостью общественных отношений, социальной неправдой, горький смех, идущий от великой любви к людям, это такой учитель, который нам нужен и теперь. Создавать анекдоты, скользящие по поверхности явлений, часто неумные и пошлые, мы умеем, ошеломить и друга своего тяжелой дубиной также сможем; но посмеяться творчески, посмеяться победно, с пользой — этому мы должны научиться. И забывать Щедрина нам еще рано. Революция ликвидировала щедринских помпадуров, буржуазных апостолов словоблудия, ташкентцев, администраторов прожектеров разных мастей и рангов. Но горе в том, что глуповским головотяпам, рукосуям, чужеядам присуща удивительная способность к воскресанию, возрождению в новых формах и оболочках, поскольку не устранены все предпосылки их бытия. И наше советское головотяпство еще не нашло своего Щедрина.

Нужно приблизить к современному читателю Щедрина, сделать его более близким, доступным и понятным; нужно также изучить его жизнь, его творчество в их исторической обусловленности. Сдельно в этом направлении пока еще очень мало.

Если дореволюционная буржуазная публицистика и наука посвящали мало внимания Салтыкову-Щедрину, — это вполне естественно и понятно: Щедрин — не Достоевский и не Толстой. И Толстой, и Достоевский содержанием своего творчества, его направленностью давали возможность буржуазным публицистам подняться на высоты религиозной и философской абстрактной мысли, «общечеловеческой» морали, помогали отрешиться от презренной действительности, от реальных общественных отношений; Щедрин и его сатира все время на земле; его злой критической осведомленности нельзя было преодолеть ни в каком философском или этическом плане; буржуазной мысли он не дал в своем наследии ни Платона Каратаева, или Нехлюдова, ни кротких и смиренных Алеш и Зосим; его нельзя было превратить в учителя непротивления злу, в проповедника «русского» нравственного христианского социализма. Буржуазная мысль находила в Щедрине только своего злого, беспощадного критика, вооруженного знанием мельчайших изгибов блудливой совести и трусливой мысли хозяев жизни. Вокруг имени Щедрина не создавали «легенд», его не превращали в «пророка» революции. И его мало изучали.

Задачей советской науки, ее моральным долгом и является изучение Щедрина и как публициста, и как художника. То, что мешало буржуазной мысли назвать Щедрина до конца своим, — его беспощадная критика умирающего феодализма и торжествующей буржуазии, его туманные социалистические мечтания, утопические, но честно и ярко выраженные, — делают его для нас особенно ценным и значимым. Вместе с изучением должно притти и воскрешение Щедрина для широкого читателя наших дней.

* * *

Работа Р. В. Иванова-Разумника о Салтыкове-Щедрине и является одним из первых этапов в этом направлении.

В своем исследовании Иванов-Разумник ставит себе скромные задачи; он хочет написать «жизнь Салтыкова, как сплошной литературный труд, и „комментарий“ к этому труду, как подробную историю творчества Салтыкова в его социально-бытовом окружении». Так понятая им задача выполнена автором с привлечением широкого до сих пор или мало использованного, или нового, еще совсем неиспользованного материала. Уже одно это делает работу ценной и весьма своевременной. Пользуясь новым материалом, Р. В. Иванов-Разумник установил ряд фактов из истории жизни и творчества Щедрина; им поставлен ряд частных конкретных тем для дальнейшего изучения. И если в настоящее время еще рано говорить о каких-либо завершенных моментах в изучении Салтыкова — сам Иванов-Разумник неоднократно говорит в своей книге об отсутствии подготовительных исследовательских работ, необходимых для исчерпывающего решения того или иного вопроса, — то в монографии Иванова-Разумника, во всяком случае, мы имеем уже ценный опыт построения биографии великого сатирика.

Задачи Иванова-Разумника — задачи биографа и комментатора, задачи историка общественной мысли по преимуществу. К такой постановке проблемы вынуждает его и отсутствие подготовительных историко-литературных работ и вся предшествующая его практика публициста и историка общественной мысли, а не литературоведа в тесном смысле слова. И для правильной оценки выводов и обобщений автора исследования о Салтыкове чрезвычайно важно посмотреть, каковы принципиальные методологические установки, положенные им в основу своей работы. В развернутом виде в данной работе мы их не найдем. Автор, очевидно, полагает, что скромная задача биографа-комментатора освобождает его от этого развертывания.

Но Р. В. Иванов-Разумник человек далеко не новый в области истории русской литературы и общественности. Его книги до революции пользовались широкой известностью, особенно «История русской общественной мысли», выдержавшая несколько изданий. Полемизируя с Г. В. Плехановым по поводу только что названной книги («Ист. рус. общ. мысли» вышла 3 м изданием в 1911 году), Иванов-Разумник писал: «Чего же не могут понять могикане ортодоксального марксизма? Они не понимают, что их социально-экономический критерий бессилен проникнуть вглубь явлений…», «что сверх него и за ним неизбежен другой критерий — этический, философский, религиозный». «Поймите же наконец, что как подробно вы ни измерили бы… социально-экономическим аршином Толстого, Чехова, Ибсена — вы все же еще не проникли вглубь их творчества, вы еще не сделали для этого ни одного шага. Ряд глубочайших философских проблем поставлен Толстым в „Войне и мире“, Достоевским в „Братьях Карамазовых“: как вы подступите к ним со своим экономическим критерием?» «Социально-экономический критерий законен как методологический прием при объяснении общественных явлений; но рядом с ним и под ним должен стоять критерий философский и этический, без которого и общественность, и индивидуальность равно непонятны». И другое положение выдвигал тогда Иванов-Разумник, как «коренное непримиримое противоречие», разделяющее его от ортодоксального марксизма: «кроме социально-экономических групп классов, — с которыми только и оперирует марксизм, — мы устанавливаем некоторую социально-этическую группировку не по внешним, а по внутренним признакам. Мы говорим о внеклассовой и вне-сословной интеллигенции, изучаем ее отношение к личности, ее индивидуализм, ее борьбу с этическим мещанством, мы не останавливаемся на убогом утверждении, что Достоевский был „мелкобуржуазный разночинец“, но стремимся подойти к самой сущности его гениальных откровений, его философии» (Иванов-Разумник, сб. «Литература и общественность», в. I, Спб. 1910 г., статья «Марксистская критика», стр. 114–116).

Этот круг мыслей, характерный в таком четком оформлении и заострении для дореволюционной народнической идеологии Иванова-Разумника, не развит в его работе о Салтыкове-Щедрине. Благодаря отсутствию в ней общих теоретических принципиальных высказываний мы не знаем, насколько эти методологические формулировки вообще приемлемы для него в настоящее время. Вся книга о Щедрине задумана и выполнена в скромных линиях биографического изучения; никакой полемики в ней с «ортодоксальным» марксизмом нет. Даже более того: по поводу ранней повести Салтыкова («Противоречия») Иванов-Разумник ссылается в примечании на «подробное исследование… повести… с социологической точки зрения», признавая его, очевидно, вполне возможным и плодотворным. Правда, в этом социологическом исследовании (в книге Сакулина «Русская литература и социализм», стр. 359–374) марксистского социологизма весьма мало, но факт остается фактом: «социально-экономический критерий» признается допустимым и целесообразным в изучении литературных явлений. И в своем «предисловии» к работе Р. В. Иванов-Разумник обещает «понять художественное творчество и социальное мировоззрение Салтыкова из изучения его произведений в их динамическом развитии и на фоне социально-политических событий эпохи», «связать единой нитью социологической мотивировки все разрозненные его циклы».

Но, разумеется, «динамика развития», «социологическая мотивировка», «единая нить» могут быть найдены, раскрыты и изучены по-разному. Сказать, что данная работа Иванова-Разумника не стоит ни в какой преемственной и методологической связи, с его прежними работами, у читателя исследования о Салтыкове-Щедрине нет решительно никаких оснований.

Чтобы понять «динамику развития» какой либо идеологической линии, нужно взять ее в аспекте общего исторического развития, конкретной расстановки социальных групп, определенного оформления их взаимоотношений, выражением и продуктом которых появляется данная идеология. Тенденции к такой постановке вопроса в книге Иванова-Разумника имеются. Но какова методологическая четкость этих тенденций, каковы результаты их проявления?

Сдвиги во взглядах и настроениях Салтыкова-Щедрина даются Ивановым-Разумником на фоне изменения общественных отношений, связанного с так называемой крестьянской реформой. Но характеристика этих отношений дается совершенно внешняя, поверхностная, типическая буржуазно-либеральная, в духе архаических характеристик Пыпина. Так в начале V главы идет речь о «Николаевской системе», о «пышном развитии бюрократизма», о «диком гнете цензуры», о «свободе слова» только для «прихвостней правительства», о «системе сыска и доноса», высказывается утверждение, что «даже слепым из бюрократических верхов стало видно, что от окончательного разгрома страну может спасти только перемена существующей системы» и т. п. Нет, в сущности, даже и намека на попытку понять действительную «динамику развития» общественных отношений, на фоне и под влиянием которых слагались воззрения Салтыкова.

В описании хода самой крестьянской реформы (гл. V) автор не пошел дальше традиционного буржуазно-либерального празднословия. Это сказалось даже на терминологии, на стиле изложения: «дело освобождения крестьян началось известной речью Александра II 30 марта 1856 г.», «крымская война вскрыла всю гниль Николаевской системы вплоть до ее фундамента», «знаменитые рескрипты… на имя Назимова», «знаменитое положение 1861 г.» и т. п.

Желание понять глубже сущность исторического процесса, взаимоотношения движущих его сил в эпоху крестьянской реформы свелось, в конечном счете, к комичному открытию в той же главе «парадоксального обстоятельства, с тех пор не повторявшегося в истории русского государственного и общественного развития». «Парадокс» следующий: «бюрократия в эти годы (крестьянской реформы) была „либеральной“, а обычно либеральное земство — консервативным». На конкретном материале это «парадоксальное обстоятельство» для новообращенного социолога, не чурающегося «социально-экономического критерия», раскрывается в следующих курьезных примерах, не представляющих ничего «парадоксального» даже для школьника наших дней… И лучшие из… дворян-либералов не могли стать выше своего времени. Так, например, либеральный князь Черкасский, много сделавший для крестьянской реформы, в 1859 г. выступал защитником сохранения розги, как орудия управления крестьян дворянами; наиболее левый представитель дворянского либерализма, тверской губернский предводитель дворянства А. М. Унковский (вскоре высланный правительством в Вятку и впоследствии ближайший друг Салтыкова) — в очень радикальном всеподданнейшем адресе 1859 года, содержавшем в себе требования общественных свобод, в с е ж е (разрядка моя. В. Д.) боролся в этом же адресе за уменьшение крестьянского надела и повышение крестьянских повинностей, а значит был, при всем своем либерализме, более реакционным в крестьянском вопросе, чем Н. А. Милютин. И как конечное достижение этой архаической наивной историософии: «в этом парадоксе крепостнического либерализма и либеральной бюрократии — узел решения вопроса крестьянской реформы первой половины шестидесятых годов». Ни малейшей попытки подойти к исследованию и пониманию реальных классовых интересов, полное отсутствие учета других, кроме «крепостнического либерализма» и «либеральной бюрократии», общественных групп и их настроений (социальные группировки в среде самого поместного дворянства, различные группы торговой и промышленной буржуазии, крепостное крестьянство), а ведь только при анализе реальных соотношений общественных классов, противоречия их экономических и иных интересов и могут быть поняты всякие действительные и воображаемые «парадоксы» идеологического порядка.

Мы не должны удивляться, что Р. Б. Иванов-Разумник так и не преодолел «социологически» комических открытых им «парадоксов», якобы «не повторявшихся» более никогда в русской истории. В той же VI гл. в примечании он предупредительно сообщает нам, какие «из громадной литературы по вопросу об освобождении крестьян…» «немногие основные работы» дали ему «материал для предыдущих страниц», т. е. для тех откровений, которые мы выше цитировали.

В этом перечне вы не найдете ни одной марксистской работы, нет указаний на общие курсы М. Н. Покровского, Н. А. Рожкова, не упомянуты даже статьи Чернышевского, самого остроумного и близкого к нам свидетеля современника и судьи крестьянской реформы. А между тем ни для Покровского, ни для Рожкова «парадоксы» Иванова-Разумника таковыми ни в малейшей мере не являются, а служат, как раз, ценнейшим показателем реальных классовых отношений эпохи, двигавших и оформлявших события и идеологию.

Такая неглубокая «социология», до существу своему идеалистическая, обусловила внесение в работу Иванова-Разумника ряда понятий и терминов, характерных для эпохи 60х годов, как ясных и точных, имеющих один смысл («власть» и «народ», «земство» и «бюрократия» и т. п.); между тем в устах представителей отдельных общественных группировок они звучали совершенно по-разному. Традиционное пользование терминами из времен полемики западников с славянофилами приводит Иванова-Разумника и к тому, что в славянофильстве конца 50х годов он безоговорочно находит «социалистические и анархические элементы». Этим наличием «социалистических элементов» в миросозерцании славянофилов он и объясняет славянофильские симпатии Салтыкова, подготовляя тем читателя к восприятию Щедрина, как определенного народника, в миросозерцании которого «славянофильские» направления были только временным скоро-проходящим моментом.

Думается нам, что это помешало Иванову-Разумнику правильно понять настроения Салтыкова конца 50х и начала 60х годов. Не вскрывши реального содержания «славянофильства» и «либерализма» Салтыкова, Иванов-Разумник, в сущности, и не мог решить вопрос о возможном направлении неразрешенного Салтыкову журнала «Русская Правда». Поставивши вопрос — «действительно ли журнал „Русская Правда“, часть редакции которого принадлежала к „тверским либералам“, судя по программе своей, собирался быть органом земского либерализма» и, согласившись попутно, что «смешно (при наличии программы? В. Д.) говорить о направлении несостоявшегося журнала», Иванов-Разумник, правда, с некоторыми оговорками (если считать крайним левым флангом либералов того времени… «тверскую оппозицию», то журнал Салтыкова мог отчасти быть выразителем и ее мнений) приходит к желанному для него выводу, что в программе намечалась та линия, «которая окончательно выявилась в „Отечественных Записках“; это и дает ему основание „протянуть нити от прежних взглядов Салтыкова до его будущего социалистического народничества эпохи „Отечественных Записок“.

Не ставя и не решая здесь вопроса о „социалистическом народничестве“ Салтыкова вообще и в данную эпоху (начало 60х годов) в частности, мы все же должны отметить, что аргументация Иванова-Разумника программой „Русской Правды“ мало убедительна. Для подтверждения своего положения он нашел „один пункт“ в программе („народ и его интерес“): главною целью нового журнала программа ставила „утверждение в народе деятельной веры в его нравственное достоинство и деятельного же сознания естественно проистекающих отсюда прав“, его главная задача — „иметь постоянно в виду своем народ и его потребности“. Почему под этими формулировками не могли подписаться не только левые „либералы“, а и правые, и даже совсем не „либералы“, едва ли ясно и самому автору. Но ему это нужно для оформления основного положения своей работы.

По мнению Р. В. Иванова-Разумника, наиболее четко оформленному в X главе, Салтыков 60х годов является одним из ранних представителей народничества. Полемизируя в значительной мере с самим собой (см. „Историю русской общественной мысли“, 3е изд., т. II, стр. 322, где Иванов-Разумник говорит о влиянии Михайловского на Салтыкова в 70е годы, в пору их совместного редактирования „Отеч. Записок“), он утверждает: „Считалось, что Салтыков примкнул к народничеству «Отеч. Записок» семидесятых годов, как к сложившемуся уже течению, основы которого были заложены сперва Герценом и Чернышевским, а потом Лавровым и Михайловским. Если речь идет о теоретическом, социальноэкономическом и философском фундаменте народничества, то такое мнение является неоспоримым, если же говорить о народничестве, как общем мировоззрении (? В. Д.), то Салтыков… должен считаться одним из его основоположников, работавшим на этой почве как раз между Герценом и Чернышевским, с одной стороны, и Лавровым и Михайловским — с другой.

Читатель сам убедится, насколько основательна или спорна аргументация Иванова-Разумника. Мы отмечаем только, что и здесь исследователю мешает правильно подойти к разрешению проблемы его терминология, отражающая определенное миросозерцание: поставить за одну скобку (для 60х годов) Герцена и Чернышевского, как представителей одного «общего мировоззрения», значит заранее закрыть себе возможность правильно понять и миросозерцание Салтыкова.

Условность и относительность «социологизма» Иванова-Разумника сказывается и на рассмотрении частных вопросов биографии Салтыкова. Так, никакого внимания не вызвала у биографа-комментатора попытка Салтыкова стать помещиком после уничтожения крепостного права. Автор нашел возможным в конце VI главы только «кстати упомянуть», что в 1861–1862 годах Салтыков приобрел под Москвой на имя жены небольшое имение Витенево (в 680 десятин), в котором попробовал хозяйничать, применяя «вольный труд и новейшие способы обработки земли». Мы не будем выражать недоумение по поводу квалификации подмосковного имения в 680 десятин, как «небольшого» (Л. Толстой писал Фету о помещичьем хозяйстве в новых условиях на 60 десятинах), но обратим внимание на следующее. Биограф Салтыкова тщательно изучает его перемещения по службе, этапы его движения по бюрократической лестнице, его деятельность как чиновника; здесь же, где Салтыков столкнулся лично с реальной экономической действительностью, с ее «парадоксами», Иванов-Разумник ограничился простым упоминанием «кстати». Между тем он и сам отмечает, что возня с имением… вплоть до курьезных мелочей отразилась впоследствии в «Благонамеренных речах» и в «Убежище Монрепо».

У нас нет ни малейшего желания заставить уважаемого биографа «социализировать» жизнь и творчество Салтыкова, оперировать «социально-экономическим критерием», отправляясь именно от этого факта (покупка имения), но отметить такое равнодушие к фактам «житийного» порядка все же следует. Предоставил вниманию других исследователей Иванов-Разумник и любопытную тему об отношении Салтыкова к крупному и мелкому землевладению, материал же для разрешения ее указан им самим.

Это равнодушие производит тем более странное впечатление, что в других случаях автор поступает совершенно иначе, даже из мелких фактов житийного порядка дает очень серьезные, широкие и ответственные выводы. Цитируя воспоминания Салтыкова по «Пошехонской старине» (по художественному произведению!) о его впечатлениях от чтения Евангелия в детские годы, Иванов-Разумник решительно умозаключает: «позднейший фурьеризм и утопический социализм Салтыкова вырос из этого зерна, заброшенного еще в детскую душу». Если усвоить давнее положение Иванова-Разумника о необходимости применения в исследовании не только социально-экономического критерия, а еще и «этического, религиозного, философского», то, очевидно, можно будет тогда и «социалистическое народничество» Салтыкова возвести к этому же источнику, к этому «зерну». А вот «ни средняя школа, ни лицей не могли посеять в душе Салтыкова никаких зерен, которые могли бы дать ростки по выходе его из-за школьных стен»; и от евангельского зерна, минуя всякую «социологию», Иванов-Разумник прямо переходит к влиянию на Салтыкова Белинского. И едва ли это соответствует действительности: достаточно, хотя бы, указать несомненное наличие влияния Петрашевского на лицеистов времени пребывания в лицее Салтыкова. Это влияние было отмечено и на процессе. Знает о нем и сам Иванов-Разумник. Очевидно, желание выдвинуть более четко «религиозный фактор» привело к столь категорическому суждению о лицейских годах Щедрина. Ведь и сам биограф все же отмечает влияние школьных товарищей, участие ряда их в кружке Петрашевского (Европеуса, Спешнева, Кашкина), указывает на многочисленные свидетельства о знакомстве Салтыкова с самим Петрашевским, которое и по словам Иванова-Разумника «началось еще в лицее».

Наряду с учетом «религиозного фактора» Иванов-Разумник не чужд в своей работе и «этических» оценок, при том там, где требовался бы внимательный анализ фактов и отношений. Так, повествуя о следовательских подвигах Салтыкова по делам раскольников-старообрядцев периода его вятской ссылки, Иванов-Разумник считает своим долгом дать им моральную оценку: «Роль его (Салтыкова), как следователя, по делу о расколе не делает ему чести. Исполнительный чиновник, делающий карьеру (по его же выражению), взял здесь верх над человеком и заслонил собой писателя, которым Салтыков втайне продолжал оставаться и в вятской ссылке». И все.

Между тем вопрос весьма интересный и для Иванова-Разумника, и для его исследования отношений Салтыкова к слагающейся идеологии народничества.

Дело в том, что вопрос о расколе-старообрядчестве, как историческом факте, как явлении культурном и социально-политическом, именно в эту пору начал ставиться совершенно по-иному, не с точки зрения церковно-православной и полицейской, которая видела в нем только суеверие и варварство, неразумное уклонение от государственности и культуры. Правда, бакунинская оценка раскола, как явления оппозиционного, даже революционного, противогосударственного — пришла позднее, одновременно с народническими поисками опорных географических и исторических центров, наиболее пригодных для пропаганды и для подготовки организационных баз восстания (местности широких народных движений в прошлом, развития разбоя, как социального явления, казачьи районы, раскольничьи, сектантские). Но научная и публицистическая подготовка шла уже и в эти годы (Щапов, Кельнев, интерес к расколу у Герцена); наблюдалось оживление и в самих старообрядческих кругах, в связи и под влиянием создания новой третьесословной общественности. И простая «этическая» отписка — «не делает ему (Салтыкову) чести» — не делает чести и исследовательскому чутью Иванова-Разумника.

Нужно было поставить вопрос, не изменилось ли у самого Салтыкова в результате его следовательской работы понятие об «истине», которую он так старательно разыскивал в качестве исполнительного чиновника. Надо думать, Иванова-Разумника смутила мало соблазнительная в «этическом» плане однотипность работы Салтыкова с работой знаменитого гонителя раскола, разорителя заволжских скитов, Мельникова-Печерского, даже их некоторое сотрудничество. Но испуг этот совершенно напрасен. Ведь в лице автора «В лесах» и «На горах» мы знаем не только исполнительного чиновника, но и идеолога того дела, которое он охотно и старательно выполнял. Для него казенное православие было далеко не так безразлично, каким оно было для Салтыкова, во имя этого православия Мельников не только за страх, но и за совесть зорил скиты, запечатывал иконы, выгонял с насиженных мест скитников и скитниц. Более того, в свою работу он вносил и некоторые начала административного восторга, если не сказать более. Мне в начале XX в., в моих скитаниях по Руси после 1905 г., пришлось слышать на Керженце о двух «святых» подвижниках лесного, скитского старообрядческого благочестия, которых обратил на путь «истины» «старой веры» не кто иной, как сам П. И. Мельников, Крестьяне, православные, они возили Мельникова по скитам во время его работы. И метод действия Мельникова произвел на них такое потрясающее впечатление, что они перешли в раскол и в лесном отшельничестве, на местах разоренных скитов, дошли до «свЯ-тости». Полагаю, нет никаких оснований беспокоиться за моральный облик великого сатирика только потому, что однажды его жизненные пути перекрестились с путями одного из наиболее ярких представителей казенной идеологии православия, самодержавия и «народности» середины XIX века. Нужно было внимательнее исследовать и в этой области сдвиги настроений, возможные изменения в миросозерцании Салтыкова, посмотреть, не происходило ли и здесь оформление его, допустим, как «народника», а не спешно спасать снисходительным осуждением от осуждения сурового.

Стремление к этическим суждениям и оценкам абстрактного порядка, вне серьезного изучения реальных исторических отношений, приводит и в других случаях Иванова-Разумника к таким выводам и заключениям, которые являются только помехой к правильному истолкованию тех или иных явлений. К таким «этическим» суждениям относится, например, его конечное заключение о ранних повестях Салтыкова-Щедрина («Противоречия», «Запутанное дело»): «В этих социальнопсихологических повестях отражалось определенное мировоззрение, основы которого прошли через все творчество Салтыкова. Пусть это были лишь „дворянские мелодии“…, но и в дворянских мелодиях этих была общечеловеческая правда (курсив мой. В. Д.), которую проявлял в своих произведениях Салтыков до конца своего творческого жизненного пути». На счет повышенного интереса к этическому критерию нужно, вероятно, отнести и своеобразный чрезмерный биографизм в понимании отдельных моментов творчества Салтыкова. Сам Салтыков говорит об одном из ранних вариантов своего образа женщины-кулака (Марье Ивановне Крошиной из повести «Противоречия»): «такой тип женщины-кулака встречается весьма часто и особенно в провинциях, где жизнь женщины исключительно сосредоточена в узеньких рамках фамильных ее отношений»; а Иванов-Разумник неоднократно и настойчиво повторяет, что «женщина-кулак» (и в «Пошехонской старине», и в «Господах Голавлевых») списана с Ольги Михайловны Салтыковой, матери сатирика.

Биографизм нужен автору монографии о Салтыкове. «Детство Салтыкова было темное и беспросветное», «мрачные сцены крепостного права», «дикое семейное воспитание», «темнота и безмолвие» детских лет и т. д. — все это дает возможность Иванову-Разумнику ставить проблему жизни и творчества Салтыкова, как проблему исключительной личности, как проблему совести, искания общечеловеческой истины и справедливости (евангелие — «первый луч света»), облегчает ему отход от изучения ее в зависимости от сложной истории изменения экономических отношений, классовых передвижек и классовой борьбы, находившей себе отражение в области идеологии вообще и литературы в частности.

Можно было бы отметить в работе ряд частных суждений, которые, не будучи в тесной связи с общими принципиальными предпосылками автора, все же в некоторой связи с ними находятся. Таково, например, объяснение Ивановым-Разумником интереса Салтыкова к Миллю (его «Система логики») в сороковые годы тем обстоятельством, что, якобы, «Милль был близок к целому ряду идей французских социалистов в области социально-политической».

Отметив эти отражения в книге о Салтыкове народнических идей и исследовательских приемов автора «Истории русской общественной мысли», мы считаем нужным повторить, что эти поражения не заострены, не сведены в законченную методологическую систему, не на них теперь сосредоточено внимание Иванова-Разумника; они не лишают большой значимости его работы о Салтыкове. Разумеется, было бы неизмеримо лучше и для читателя, и для самой книги о Салтыкове, если бы эти методологические отзвуки давней эпохи напряженной борьбы с «ограниченностью» «экономического критерия» ортодоксального марксизма совсем не нашли себе места в книге Иванова-Разумника. Но его прежняя методология была органическим элементом, выражением целости законченного миросозерцания, которое и ликвидировать, и смягчить, даже при наличии искреннего желания, весьма трудно, особенно на таком соблазнительном для старого народника материале, как жизнь и творчество Салтыкова.

Изучение Салтыкова только еще начинается, и книга Иванова-Разумника в этом изучении является значительным моментом. Правда, предстоит еще громадная подготовительная черновая работа установления текста щедринских произведений, накопления материалов для его биографии; намечается ряд задач частных исследований, несколько таких тем указано и Ивановым-Разумником в его книге. Самим Ивановым-Разумником работа в том плане, в каком она им задумана, далеко еще не доведена до конца: «жизнь и творчество» Салтыкова описаны им только до 1868 г., времени окончательного выхода Салтыкова в отставку.

Но и в выполненной уже им части работы привлечен к делу, обширный, нередко свежий, литературный и биографический материал, разрешен и намечен ряд частных проблем истории салтыковских текстов, отдельных моментов биографии Салтыкова.

И, наконец, в работе особенно ценно горячее устремление воскресить к жизни одного из величайших русских писателей XIX века. Может быть, наиболее близкого к нам из классиков по социальной направленности своего творчества.

В. А. Десницкий

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

«Нет конца моей работе. Месяц кончается — начинается другой, и в то же время кончается и начинается моя работа, точно проклятый, заколдованный круг меня окружил. И всё это имея в примете, что лет через двадцать меня или забудут, или будут читать с комментариями, как уже читают теперь „Губернские очерки“ (я сам почти так читал их недавно, выпуская новое издание)».

Так писал Салтыков А. М. Жемчужникову 25 января 1882 г. — и в словах этих как нельзя ярче освещены именно те два основных факта, которые определяют собою содержание настоящей книги, первой большой монографии о Салтыкове. Первый факт: вся жизнь Салтыкова заключена в его творчестве; непрерывная, безустанная литературная работа в течение десятков лет заполняет собой всю его жизнь, и говорить об этой жизни — значит говорить об его литературном труде. Факт второй: говорить об этой его литературной работе в настоящее время, через сорок лет после его смерти, — значит в первую очередь вскрыть всё то забытое, а порой и загадочное для современного читателя, что составляет содержание решительно всех циклов произведений Салтыкова. Недаром сам он говорил, что его придется читать с комментариями. Месяцем раньше цитированного письма к Жемчужникову Салтыков сказал об этом и в печати, в четвертом (по журнальному тексту) из знаменитых своих «Писем к тетеньке». Говоря о тяжелом удушьи реакции восьмидесятых годов, о «необъяснимой путанице», составлявшей содержание существенной жизни той эпохи, Салтыков иронически заключал:

«Одним только утешаюсь: лет через тридцать я всю эту, историю, во всех подробностях, на страницах „Русской Старины“ прочту. Я-то впрочем, пожалуй, и не успею прочитать, так все равно дети прочтут. Только любопытно, насколько они поймут ее и с какой точки зрения она интересовать их будет?

Впрочем дети еще тудасюда: для них устные рассказы старожилов подспорьем послужат; но внуки — те положительно ничему в этой истории не поверят. Просто скажут: ничего в этой чепухе интересного нет.

Сообразите же теперь, какое горькое чувство, в виду такой перспективы, должен испытывать бытописатель этих волшебств и загадочных превращений. Уже современники читают его не иначе, как угадывая смысл и цель его писаний, и комментируя и то, и другое, каждый посвоему; детям же и внукам и подавно без комментариев шагу ступить будет нельзя. Всё в этих писаниях будет им казаться невозможным и неестественным, да и самый бытописатель представится человеком назойливым и без нужды неясным. Кому какое дело до того, что описываемая смута понятий и действий разливала кругом страдание, что она останавливала естественный ход жизни, и что, стало быть, равнодушно присутствовать при ней представлялось не только неправильным, но даже постыдным? И что присем ясность, яко несвоевременная и т. д. Не легче ли разрешить все эти вопросы так: вот странный человек! всю жизнь описывал чепуху, да еще предлагает нам читать свои описания… с комментариями!» («Отечественные Записки» 1881 г., № 12, стр. 577).

Жизнь Салтыкова, как сплошной литературный труд, и «комментарии» к этому труду, как подробная история творчества Салтыкова в его социально-бытовом окружении — вот основное содержание настоящей монографии, которая ни в коем случае не является биографией: для последней время еще не настала. Еще не изучен целый ряд архивов близких и знакомых Салтыкову лиц; опубликованы далеко не все письма (несмотря на ценное двухтомное собрание их); новый биографический материал открывается ежегодно. Лишь по приведении всего этого материала в известность, лишь после тщательного изучения его и после изучения ряда уже известных и только предполагаемых архивов (архивы К. Арсеньева, М. Антоновича и др.) можно будет подойти к подробной и обоснованной биографии одного из величайших писателей XIX века. Задача настоящей монографии — совершенно иная. Если жизнь всякого писателя может определяться древней формулой Гезиода — «Труды и дни», то в настоящей работе почти исключительное внимание обращено на «труды», а «дни» играют лишь связующую роль между трудами, которые без этого цемента распались бы на груды несвязанных друг с другом материалов.

Итак, для последующих биографов Салтыкова остается подробное изложение обстоятельств его личной жизни; здесь они затронуты лишь настолько, насколько связаны с историей его творческого пути. А изучение этого пути и составляет тот «комментарий» ко всем произведениям Салтыкова, необходимость которого сам он подчеркивал. К тому же «рабий язык», которым приходилось говорить с читателями сатирику (его же собственное выражение) в настоящее время требует объяснений, без которых часто является непонятным самое основное и существенное в сатире Салтыкова. История авторского замысла и история воплощения его — не менее существенный вопрос при изучении творчества каждого писателя; но условия этого воплощения и социально-политическая обстановка творчества имеют исключительно важное значение при изучении именно сатирической деятельности Салтыкова, так тесно и неразрывно связанной со своей эпохой.

Вся эта область в изучении творческого пути Салтыкова до сих пор была почти совсем не затронута; первой систематизированной попыткой явились подробные комментарии автора настоящей монографии к шеститомному собранию сочинений Салтыкова (1926–1928 гг.). Работать здесь приходится на девственной почве, и работа эта ждет еще многих исследователей.

Как это ни странно, но Салтыков до сих пор — почти совершенно неизученный писатель, настолько неизученный, что мы не имеем даже полной библиографии его произведений. Этот пробел впервые восполняется попутно в настоящей книге, причем ряд произведений Салтыкова является в ней открытым тоже впервые. Само собою разумеется, что задача подробного изучения рукописного текста должна быть отложена до осуществления полного собрания сочинений Салтыкова, которое стоит на очереди; однако я не счел возможным обойтись без изучения дошедшего до нас рукописного материала, относящегося к Салтыкову. Единственным и богатейшим хранилищем рукописей Салтыкова является Пушкинский дом при Академии Наук [2]. Но неизученные архивные материалы есть и в других хранилищах; всё известное мне из этой области разработано для настоящей монографии. Не говорю уже о разработке обильных журнальных и газетных залежей «салтыковианы», раскопка которых почти еще не начиналась. Проработка этого материала наравне с архивными и до сих пор неизвестными данными позволила положить в основу настоящей монографии ряд совершенно новых обстоятельств из жизни и творчества Салтыкова.

Надо подчеркнуть однако, что, несмотря на малую разработанность литературы о Салтыкове, всё же есть уже ряд ценных работ, пролагающих пути к изучению его жизни и творчества. Все такие работы отмечены в примечаниях, которые могли бы оказаться более многочисленными, если бы этому не воспрепятствовала техническая невозможность перегрузить книгу сырым материалом примечаний. Впрочем, в мысль автора ни мало не входило намерение исчерпать поставленную тему: это — задача еще многих будущих работ по дальнейшему изучению творчества Салтыкова.

Главною же задачей настоящей монографии является — впервые изучить последователыю творчество великого сатирика, основываясь на всех доступных рукописных и печатных материалах; вскрыть внутренний смысл загадочных теперь произведений; выявить развитие взглядов, мыслей и настроений одного из величайших деятелей русской литературы XIX века; связать единой нитью социологической мотивировки все разрозненные его циклы; установить развитие тем, образов и идей в этом почти полувековом ряде произведений; понять художественное творчество и социальное мировоззрение Салтыкова из изучения его произведений в их динамическом развитии и на фоне социально-политических событий эпохи. Одним словом, задача автора — быть тем «комментатором», о котором сам Салтыков писал полвека тому назад.

И в а н о в — Р а з у м н и к

Январь 1929 г.

Глава 1

ОСНОВНЫЕ ВЕХИ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА САЛТЫКОВА

«М[3] Е[4] Салтыков родился 15 января [5] 1826 г. в селе Спас-Угол Колязинского уезда Тверской губернии. Родители его были довольно богатые местные помещики. Учиться грамоте Салтыков начал семи лет, и именно в день своего рождения 15 января 1833 года. Первым учителем его был крепостной человек, живописец Павел, который, с „указкой“ в руках, заставлял его „твердить“ азбуку. Затем, в 1834 году вышла из Екатерининского института старшая сестра его Надежда Евграфовна, и дальнейшее обучение Салтыкова было вверено ей и ее товарке по институту, Авдотье Петровне Василевской, поступившей в дом в качестве гувернантки. Кроме того, в образовании Салтыкова принимали участие: священник села Заозерья, Иван Васильевич, который обучал латинскому языку по грамматике Кошанского, и студент Троицкой духовной академии, Матвей Петрович Салмин, который два года сряду приглашался во время летних вакаций. Вообще, нельзя сказать, чтоб воспитание было блестящее, тем не менее в августе 1836 года, т. е. десяти лет Салтыков был настолько приготовлен, что поступил в шестиклассный, в то время, Московский дворянский институт (только что преобразованный из университетского пансиона) в третий класс, где пробыл два года, но не по причине неуспеха в науках, а по малолетству.

Через два года, в 1838 году, Салтыков был переведен в имп. Царскосельский лицей, в силу привилегии, которою пользовался Московский дворянский институт отправлять каждые полтора года двоих отличнейших учеников в Лицей, где они и поступали на казенное содержание (в числе отправленных таким образом был и нынешний министр народного просвещения гр. Д. А. Толстой). В Лицее Салтыков, уже в 1 м классе почувствовал решительное влечение к литературе, что и выразилось усиленною стихотворною деятельностью. За это, а равным образом за чтение книг, он терпел всевозможные преследования, как со стороны гувернеров, так и в особенности со стороны учителя русского языка Гроздова. Он вынужден был прятать свои стихи (большею частью любовного содержания) в рукав куртки и даже в сапоги, но их и там находили. Это повлияло на ежемесячные отметки „из поведения“, и Салтыков, в течение всего времени пребывания в Лицее едва ли получал отметку свыше 9ти (полный балл был 12), разве только в последние месяцы перед выпуском, когда сплошь всем ставился полный балл, но и тут, вероятно, не долго, потому что в аттестате, выданном Салтыкову, значится: при довольно хорошем поведении, что прямо означает, что сложный балл его в поведении, за последние два года, был ниже 8ми. И все это началось со стихов, к которым впоследствии присоединились: „грубости“, расстегнутые пуговицы в куртке или мундире, ношение треуголки с поля, а не по форме (что, кстати, было необыкновенно трудно и составляло целую науку), курение табаку и прочие школьные преступления.

Начиная с 2-го класса, в Лицее дозволялось воспитанникам выписывать на свой счет журналы. Выписывались: только что возникшие в то время „Отечественные Записки“, „Библиотеки для Чтения“ (Сенковского), „Сын Отечества“ (Полевого), „Маяк“ (Бурачка) и „Revue Etrangere“. Влияние литературы было в Лицее очень сильно: воспоминание о Пушкине обязывало; в каждом курсе предполагался продолжатель Пушкина; в ХI м — Влад. Раф. Зотов, который, так сказать, походя сочинял стихи и помещал их в „Маяке“, где Бурачек не в шутку провозгласил его вторым Пушкиным; в XII м — Н. П. Семенов (ныне Сенатор); в ХIII м — Салтыков, в ХIV м — В. П. Гаевский и т. д. Журналы читались с жадностью, но в особенности сильно было влияние „Отечественных Записок“, и в них критика Белинского и повести Панаева, Кудрявцева и друг. Первые стихи Салтыков напечатал в „Библиотеке для Чтения“, помнится, в 1840 году. Потом, до 1843 года не печатал, а в 1843 и 1844 году поместил довольно много стихотворений в „Современнике“ Плетнева. В 1844 же году Салтыков вышел из лицея, тогда переименованного уже в Александровский, с чином X класса, т. е. не в числе отличных.

С выходом из Лицея и до настоящего времени Салтыков ни одного стиха не написал.

В том же 1844 году Салтыков поступил на службу в канцелярию Военного министерства, когда Министром был кн. Чернышев. В ноябре 1847 года была напечатана в „Отечественных Записках“ первая прозаическая вещь Салтыкова „Противоречия“; затем в марте 1848 года — рассказ „Запутанное дело“. Обе эти вещи возбудили внимание существовавшего тогда негласного Комитета, который, так сказать, ревизовал литературу по случаю Февральской революции. О Салтыкове было сообщено кн. Чернышеву и по докладу последнего состоялось Высочайшее повеление, в силу которого Салтыков был выслан, в сопровождении жандарма, на службу в гор. Вятку, в распоряжение тамошнего губернатора. Здесь Салтыков прожил до ноября 1855 года, служа сначала в штате Губернского Правления, потом чиновником особых поручений при губернаторе и наконец советником Губернского правления. После того был переведен на службу в Петербург и служил до июля 1868 года.

Литературная деятельность Салтыкова возобновилась в 1856 году, когда началось в „Русском Вестнике“ печатание „Губернских очерков“. Но начиная с 1860 года он почти исключительно печатал свои сочинения сначала в „Современнике“ и потом в „Отечественных Записках“. [6]

Эта ценнейшая автобиографическая записка Салтыкова нуждается в нескольких незначительных поправках. Как увидим ниже, первое стихотворение Салтыкова появилось не в 1840, а в 1841 году; в 1842–1845 гг. он напечатал в „Библиотеке для Чтения“ и „Современнике“ еще девять стихотворений. Требует оговорки подчеркнутое Салтыковым утверждение, что с тех пор он „ни одного стиха не написал“: в „Современнике“ 1863 г. (в отделе „Свисток“) есть стихи, подписанные вскрытым позднее Пыпиным псевдонимом Салтыкова. В автобиографии не упомянуто о ряде рецензий, напечатанных Салтыковым в „Отечественных Записках“ и „Современнике“ 1847–1848 гг.; не указано, что с 1858 по 1862 г. и с 1865 по 1868 г. Салтыков служил в провинции. Все эти мелкие поправки и дополнения не лишают автобиографической записки Салтыкова ее большой ценности, так как только из нее мы узнаем о школьных годах Салтыкова. Особенно интересно в историко-литературном отношении указание Салтыкова на „сильное влияние“ повестей Панаева и Кудрявцева — влияние на творчество молодого Салтыкова совершенно несомненное, но до сих пор игнорируемое историками литературы, несмотря хотя бы на это категорическое свидетельство автобиографии. Не менее характерно и то, что в этой записке своей, написанной для печати в 1878 г., Салтыков не счел возможным упомянуть о „сильном влиянии“ на него в совершенно иной области — фурьеризма и вообще утопического социализма, а также и о своей идейной (если и не фактической) близости к кружку петрашевцев. А между тем юношеский „утопизм“ Салтыкова — факт очень важный для его биографа; без этого недостаточно ясным становится весь последующий идейный путь Салтыкова, от временного тяготения к славянофильству в 1856–1857 гг. вплоть до твердого и сознательного соединения с дорогой „Отечественных Записок“ семидесятых годов, с дорогой социалистического и революционного народничества.

Семь с половиною лет, проведенные в Вятке — впоследствии, в „Губернских очерках“, получившей бессмертие под названием Крутогорска — самый темный период жизни Салтыкова, темный и в прямом и в переносном смысле: о нем очень мало известно, но все же известно, что провинциальная жизнь мало-по-малу начала засасывать Салтыкова, — в ряде автобиографических мест из „Губернских очерков“ и других позднейших произведений он сам говорит об этом, и нам еще придется познакомиться с этими местами, когда будем более подробно говорить о жизни Салтыкова в Вятке. „Высочайше помилованный“ в конце 1855 года, Салтыков вернулся в Петербург; в первой половине 1856 г. написал он основную часть „Губернских очерков“, пользуясь материалом своих вятских впечатлений. Напечатанные в журналах 1856–1857 гг. и вышедшие немедленно двумя отдельными изданиями, „Губернские очерки“ сразу сделали имя автора знаменитым. Он напечатал их под псевдонимом Н. Щедрина, но в отдельном издании 1857 года сразу раскрыл этот псевдоним, прибавив в подзаголовке, что эту книгу „отставного надворного советника Н. Щедрина“ — „собрал и издал М. Е. Салтыков“. С этих пор и до самого конца своей литературной деятельности Салтыков не расставался с этим главным своим псевдонимом; им подписано через тридцать лет и последнее его произведение — „Пошехонская старина“.

1856 год был переломным в жизни и творчестве Салтыкова. Безвестный ссыльный сразу стал знаменитым писателем. В начале 1856 года он женился на Е. А. Болтиной, дочери вятского вице-губернатора; в очерке „Скука“ (из „Губернских очерков“) она выведена под именем Бетси. О семейной жизни Салтыкова говорить здесь не приходится: она не оказала никакого влияния на его творчество, если не считать постоянных язвительных выпадов сатирика против „дамочек“ и „куколок“, мило лепечущих по-французски, но свободных от всякого тяжелого груза мыслей. Но провинциальная служба, как увидим ниже, имела большое влияние на все творчество Салтыкова ближайших годов. Службу эту он продолжал до начала 1862 года, будучи с середины 1856 года чиновником особых поручений в министерстве внутренних дел, в 1858–1860 гг. — рязанским вице-губернатором, в 1860–1862 гг. — вице-губернатором тверским; в начале 1862 г. он вышел в отставку, чтобы всецело отдаться журнальной деятельности.

Все эти годы службы дали Салтыкову новый и богатый материал для последующего творчества, впоследствии использованный в „Помпадурах и помпадуршах“ (1863–1874 гг.) и целом ряде других произведений. Но в самые годы службы Салтыков писал сравнительно мало. В 1857–1859 гг. он дописывал последние „губернские очерки“, которые не включил в последующие издания своей книги этого заглавия, соединив большинство из этих новых очерков в отдельный том „Невинных рассказов“ (1863 г.); в эти же годы писал он отдельные этюды из задуманной, но не осуществленной „Книги об умирающих“. Начиная с 1860 г. Салтыков стал искать новых форм для своей сатиры, и хотя еще не нашел их, но все же мало-по-малу нащупывал дорогу к ним. Очерки и статьи 1860–1862 гг. — „Скрежет зубовный“ (1860 г.), „Клевета“ (1861 г.), „К читателю“ (1862 г.) и др., собранные тогда же в сборник „Сатиры в прозе“ (1863 г.), были первыми попытками сатирика найти свой путь, выработать свою форму. Попытки эти, сперва бледные, через несколько лет дали свои плоды.

Все эти произведения 1860–1862 гг. Салтыков печатал в „Современнике“; выйдя в отставку, он, после неудачной попытки основать собственный журнал, вошел с начала 1863 года в редакторскую коллегию „Современника“ и отдался кипучей журнальной деятельности, продолжавшейся почти два года. Первые четыре очерка будущих „Помпадуров и помпадурш“, ряд публицистических статей, ряд статей критических и рецензий, целый отдел „Наша общественная жизнь“, последний номер знаменитого „Свистка“ — все это с подписью, без подписи, под псевдонимом Н. Щедрина и под разными другими псевдонимами составило за два года до тысячи страниц журнального текста, до сих пор совершенно неизвестного широким кругам читателей, так как все это, „яко дермо“, Салтыков впоследствии не включил в собрание своих сочинений. А между тем все это — ценнейший историко-литературный материал, без знакомства с которым нельзя понять, каким образом автор „Губернских очерков“ превратился в автора „Помпадуров и помпадурш“ и „Истории одного города“. Публицистический элемент в сатире Салтыкова оформился и получил первое развитие именно в эту эпоху кипучей журнальной работы 1863–1864 гг.

Цензурные, материальные и семейные обстоятельства заставили однако Салтыкова временно отойти от журнальной и вообще литературной деятельности на целые три года. В ноябре 1864 г. Салтыков бросил журнал и вскоре уехал в Пензу служить председателем казенной палаты; через два года он перешел на ту же должность в Тулу, а еще через год (октябрь 1867 г.) — в Рязань. „Казенные палаты“ были главными органами министерства финансов во всех губернских городах и ведали взиманием и разверсткой прямых налогов, торгами на сдачу казенных подрядов, ревизией казначейств и т. п. Учреждены были они при Екатерине II, реформированы же в 1863 году; управляющий казенной палаты был вторым после губернатора лицом в губернской администрации. Таким образом, Салтыков, к тому времени уже действительный статский советник, занимал очень высокое место на административной лестнице чинов. Но именно это „высокое место“ и перегруженность канцелярской работой помешали Салтыкову в эти последние годы службы заниматься работой литературной.

Пустой трехлетний промежуток 1865–1867 гг. в литературной деятельности Салтыкова объясняется, впрочем, не только службой, поглощавшей все его время, не только цензурным гонением, но и вообще положением русской журналистики в реакционный период второй половины шестидесятых годов. В середине 1866 года за „вредное направление“ был закрыт „Современник“; в первой книжке журнала за этот год Салтыков напечатал единственную за эти три года статью „Завещание моим детям“. В заглавии этой статьи он только оформил то, что за год перед этим лично заявлял Некрасову, издателю и редактору „Современника“, уходя из его журнала. „Салтыков уверял, что он навсегда прощается с литературой, и набросился на Некрасова, который, усмехнувшись, ему заметил, что не верит этому…“, — рассказывает в известных своих „Воспоминаниях“ Головачева-Панаева.

Некрасов оказался прав, когда встретил такое заявление Салтыкова улыбкой. Лишь только прошла тяжелая полоса 1866–1867 годов, лишь только Некрасову удалось вместо погибшего „Современника“ получить в свои руки другой журнал, „Отечественные Записки“ (с января 1868 года), лишь только он предложил Салтыкову принять ближайшее участие в этом журнале, как Салтыков сразу пошел навстречу этому предложению: с самого начала 1868 г. он стал деятельным сотрудником в „Отечественных Записках“, проделывал из Рязани редакционную работу, и, наконец, в середине 1868 г. окончательно вышел в отставку, переехал в Петербург, стал одним из редакторов журнала — и вступил в самый блестящий период своей литературной деятельности.

С этих пор и до самого закрытия „Отечественных Записок“, с 1868 по 1884 год, жизнь и журнальная работа Салтыкова совпадают: он живет только для журнала, только для литературы, неустанно создавая одно выдающееся произведение за другим, и в произведениях этих, несокрушимых временем, отзывается на казалось бы мелкие злобы дня. Делать вечным злободневное — по силам лишь могучим художникам; и недаром после появления „Истории одного города“ (1870 г.) Тургенев в восторженном письме и в хвалебной статье поставил Салтыкова рядом с такими мировыми гениями, как Раблэ и Свифт.

На этой работе Салтыкова в „Отечественных Записках“ здесь не для чего останавливаться: изучение ее составляет главное содержание второй части настоящей монографии. Здесь достаточно наметить лишь основные вехи. В 1868 г. Салтыков возобновил свою литературную деятельность рядом очерков под общим заглавием „Признаки времени“, перемежая их непосредственно примыкающими к ним „Письмами из провинции“ (1868–1870 гг.). В 1869 году он начал серию „Господ ташкентцев“, законченную через три года, и не только подводящую итоги эпохе реакции конца шестидесятых годов, но и вообще рисующую яркий образ российского „просветителя“. В то же самое время он с 1868 года продолжал очерки, которые впоследствии составили серию „Помпадуров и помпадурш“, завершенную лишь шестью годами позднее. мало-по-малу из этой провинциальной темы у него стала вырисовываться общенациональная, и в 1869–1870 гг. появилась сперва в журнале, а потом и отдельным изданием гениальная „История одного города“, по поводу которой Тургенев недаром поминал имена Раблэ и Свифта. В этом же 1869 году Салтыков написал первые из своих знаменитых впоследствии „Сказок“; после долгого перерыва он продолжал понемногу писать их в 1883–1886 гг.; как известно, они составляют одну из наиболее ценных частей его литературного наследства.

Новым циклом в 1872 году явился „Дневник провинциала в Петербурге“, весь настолько переполненный злободневными намеками, что в настоящее время это блестящее произведение сатирика нуждается в особенно подробной расшифровке. Впрочем — это судьба почти всех произведении Салтыкова, разделяющего такую участь с теми же Свифтом и Раблэ. В том же 1872 году Салтыков начал затянувшиеся на пять лет „Благонамеренные речи“; такие очерки из них, как „Столп“, рисующий начало зарождения буржуазии в России, или „Непочтительный Коронат“, в котором остро ставится вопрос о молодом поколении семидесятых годов — принадлежат к лучшему из написанного Салтыковым за эти годы. В тех же „Благонамеренных речах“ начата была в 1875 году отдельными очерками хроника „Господ Головлевых“, законченная лишь через пять лет; одного типа Иудушки было бы достаточно, чтобы сделать бессмертным это произведение Салтыкова. В 1874 г. начаты были „Экскурсии в область умеренности и аккуратности“ (в отдельном издании 1878 года получившие название „В среде умеренности и аккуратности“); главная тема этих „экскурсий“ — развитие типа многоразличных российских Молчалиных.

Тяжелая болезнь, начавшаяся у Салтыкова в конце 1874 г. и не оставлявшая его целых пятнадцать лет до самой его смерти, не повлияла на силу и напряженность творческой его деятельности. Посланный врачами за границу весною 1875 года и пробыв больше года в Германии и Франции, Салтыков все это время продолжал деятельную работу в журнале. Правда, из-за болезни он не мог закончить великолепно начатую серию „Культурных людей“ (1876 г.), но в это же самое время он завершил „Благонамеренные речи“, начал серию „Господ Головлевых“, написал один из лучших своих рассказов „Сон в летнюю ночь“ (1875 г.). Эту вещь, а также и написанные тремя годами позднее „Похороны“, Салтыков считал лучшими из своих рассказов. Впрочем, термин „рассказ“ совершенно не подходит к своеобразной, выработанной Салтыковым, форме произведений, в которых самая реальная фантастика и самый фантастический реализм так тесно сплетены друг с другом.

Вскоре после возвращения из-за границы Салтыков начал новый цикл — „Современную Идиллию“ (1877 г.); это произведение растянулось на целые семь лет и в то же время показало, что талант Салтыкова по-прежнему находится в полном своем расцвете. „Современная идиллия“, как и „История одного города“ — произведение гениальное, одна из вершин творчества Салтыкова; в то же время это одна из самых современных вещей для эпохи всякой духовной реакции и вещь, несмотря на свою кажущуюся разбросанность, глубоко цельная. Когда Тургенев упрекал Салтыкова за то, что тот, при огромном своем таланте, не попробует написать „повесть“ или „роман“ — то он исходил просто из шаблонного понимания этих терминов. Салтыков был вполне прав, когда говорил, что такие свои произведения, как „Современную идиллию“ или „Господ Головлевых“, считает настоящими романами. Таким же цельным „романом“ надо считать и „Убежище Монрепо“ (1878–1879 гг.). Лучшего изображения разлагающегося дворянского землевладения нет в русской литературе; „чумазые“ Разуваев и Колупаев стали так же бессмертны, как и „столп“ Дерунов из „Благонамеренных речей“. К тому же 1879 году относится и ядовитая хроника „Круглый год“.

К концу семидесятых годов, после турецкой войны 1877–1878 гг., после первых проявлений возникшего народовольчества, стало ясным для всех, что „дальше так жить нельзя“, — и даже само правительство мало-по-малу пришло к мысли о необходимости политических реформ, вплоть до пародии на конституцию. В эти годы Салтыковым написана, в откликах на злобы дня, одна из самых острых его серий — „За рубежом“ (1880–1881 гг.). Но годы эти были последними годами внезапно вспыхнувшего и быстро погасшего правительственного и общественного „либерализма“: в 1881 году, после убийства Александра II, началось реакционное царствование Александра III. Последними сериями, напечатанными Салтыковым в „Отечественных Записках“, были „Письма к тетеньке“ (1881–1882 гг.) и „Пошехонские рассказы“ (1883–1884 гг.). Эти салтыковскне циклы характеризуют эпоху реакции, еще растерянное правительство, уже перепуганное „либеральное“ общество, эпоху доносов и добровольного сыска „Священной дружины“. Эпилог „Пошехонских рассказов“ по своей эпичности мог бы быть достойным заключением „Истории одного города“.

Он оказался в то же время и эпилогом деятельности Салтыкова в „Отечественных Записках“. В апреле 1884 года журнал этот был закрыт за „вредное направление“, а вместе с тем закончилась и блестящая шестнадцатилетняя литературная деятельности в нем Салтыкова. Оборванный на полуслове, он закончил эту деятельность отдельным изданием серий „Недоконченных бесед“ (1884 год). Теперь ему принялось искать случайного пристанища в „Русских Ведомостях“ и в „Вестнике Европы“. В первом из этих органов он стал печатать главным образом свои „Сказки“, вышедшие отдельным изданием в 1886 году и доказавшие, что талант Салтыкова неувядаем, оригинален и ярок по-прежнему. В «Вестнике Европы» Салтыков в то же время напечатал еще две серии очерков — «Пестрые письма» (1884–1886 гг.) и «Мелочи жизни» (1886–1887 гг.). В очерках последнего произведения он попытался стать на новую литературную дорогу, тесно связывающую его с последующей русской литературой и в частности с очерками начинающего Чехова. Литературный же путь Салтыкова подходил уже к концу. Лебединой песнью была «Пошехонская старина» («Вестник Европы», 1887–1889 гг.), произведение классическое, достойно завершившее почти полувековую литературную деятельность одного из величайших русских писателей XIX века.

Умер Салтыков после тяжелой многолетней болезни 28 апреля (10 мая) 1889 года. В том же году вышло в свет девятитомное первое собрание его сочинений, задуманное и подготовленное к печати еще самим автором незадолго до смерти.

На предыдущих страницах с намеренной краткостью отмечены лишь основные биографические данные жизни Салтыкова и главные литературные вехи его творчества; задача настоящей монографии — развить эти краткие и сухие указания в ряд глав, вскрыть обшественную канву, служившую основой творчества Салтыкова и лишь тогда подвести итоги литературной деятельности сатирика.

Глава II

ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ. ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ. ПЕРВЫЕ ПОПЫТКИ ТВОРЧЕСТВА

I

Евграф Васильевич Салтыков, отец будущего сатирика, происходил из старинного, но обедневшего дворянского рода; мать, Ольга Михайловна Салтыкова, урожденная Забелина, была из купеческого рода — «кулак-баба», как позднее не совсем почтительно характеризовал свою мать сам Салтыков. Рождение Михаила Евграфовича, характеристика родителей, описание окружающей среды, рассказ про годы детства — все это нарисовано самим Салтыковым в автобиографической «Пошехонской старине».

Хотя в примечании к Введению в «Пошехонскую старину» автор и заявлял категорически, что «автобиографического элемента в моем настоящем труде очень мало», но, как известно, заявление это является лишь довольно обычной «беллетристической отговоркой». Конечно, «Пошехонская старина» — художественное произведение, а не сухая автобиографическая записка, но в основу его положен семейный быт Салтыковых в имении Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии, в окружении крепостного быта той эпохи тридцатых годов XIX века. Анна Павловна Затрапезная из «Пошехонской старины» — конечно Ольга Михайловна Салтыкова, мать сатирика. Какое сильное впечатление осталось от матери на всю жизнь у Салтыкова, можно судить по тому, что не один раз выводил он ее в своих произведениях, с большей или меньшей художественной ретушовкой ее лица. Марья Ивановна Крошева из «Противоречий» (1847 г.) — первый легкий абрис; «Госпожа Падейкова» (1859 г.) — уже более подробный очерк; Марья Петровна Воловитинова из «Семейного счастья» (1863 г. — вошло в «Благонамеренные речи») — настоящий художественный портрет, являющийся однако лишь этюдом к ярко и сочно парированной Арине Петровне Головлевой («Господа Головлевы», 1875–1880 гг.). Наконец Анна Павловна Затрапезная из «Пошехонской старины» (1887–1889 гг.), — последний и наиболее законченный на ряду с Ариной Петровной Головлевой портрет все того же основного прототипа — Ольги Михайловны Салтыковой — последняя скончалась в 1874 году, и характерно, что немедленно после ее смерти Салтыков стал писать семейную хронику господ Головлевых — т. е. Салтыковых; первая глава этой хроники появилась в «Отечественных Записках» 1875 года (№ 10). Быть может не менее интересно отметить, что почти до самой смерти матери Салтыков находился под ее властной опекой; по крайней мере уже в 1865 году, будучи в Пензе «вторым лицом после губернатора», он между прочим писал Анненкову: «милая моя родительница засеквестровала все доходы с моего имения, я решительно оставлен теперь на произвол судеб и министерства финансов»…

От матери осталось сильное впечатление, от отца — почти никакого, по крайней мере в художественном творчестве Салтыкова он почти не отразился. Эпизодический Игнатий Кузьмич Крошин в «Противоречиях», столь же эпизодический старик Головлев в хронике Головлевского семейства, наконец старик Затрапезный в «Пошехонской старине» — случайные и беглые наброски, особенно по сравнению с выступающей всюду на первый план фигурой матери.

Наконец — остальные члены семьи, братья и сестры: их тоже мы видим в указанных выше автобиографических художественных произведениях Салтыкова. Иудушка, Степка — балбес, Павел Головлевы — в «Пошехонской старине» изображены еще детьми; но и еще дети, и уже взрослые все они, конечно, братья Салтыкова, который не пощадил некоторых из них в своих художественных зарисовках. Горше всего в этом отношении досталось брату его Дмитрию Евграфовичу, выведенному под именем Гриши в «Пошехонской старине» и под именем Иудушки в «Господах Головлевых». Не удивительно, что жена брата Салтыкова в позднейших своих воспоминаниях говорила о сатирике: «не могу простить глумления его над собственной семьей, а в особенности выставления на показ родной своей матери» [7]. Действительно, Салтыков не пощадил свою семью, но все, что мы знаем о ней, подтверждает, что щадить тут было нечего. Детство Салтыкова было темное и беспросветное; тот «тяжелый характер», который стал его уделом, не случайно развился в этой тяжелой обстановке. Но о детстве этом говорить подробно нет необходимости, — достаточно еще и еще раз отослать читателя к «Пошехонской старине».

Мрачные сцены крепостного права — внешнее окружение; дикое семейное воспитание — та почва, на которой развивалась душа ребенка. Сам Салтыков подчеркивает тот «существенный недостаток, которым страдало наше нравственное воспитание. Я разумею здесь совершенное отсутствие общения с природой… Мы знакомились с природой случайно и урывками — только во время переездов на долгих в Москву или из одного имения в другое. Остальное время все кругом нас было темно и безмолвно» («Пошехонская старина», гл. III). Это отсутствие общения с природой сказалось впоследствии на Салтыковехудожнике; нам еще придется коснуться вопроса о пейзаже в произведениях Салтыкова, — и мы увидим тогда, что на пейзаже этом явно отразилось то, что в детстве Салтыкова «все кругом было темно и безмолвно».

Эту темноту и безмолвие прорезал в детские годы первый луч света, о котором рассказывает нам опять-таки сам Салтыков. Он рассказывает о том «тревожном чувстве», которое пробудило в нем первое чтение Евангелия. Дни этого чтения — вспоминая в последние годы своей жизни Салтыков — «для меня принесли полный жизненный переворот… Главное, что я почерпнул из чтения Евангелия, заключалось в том, что оно посеяло в моем сердце зачатки общечеловеческой совести и вызвало из недр моего существа нечто устойчивое, свое, благодаря которому господствующий жизненный уклад уже не так легко порабощал меня» («Пошехонская старина», гл. V). Позднейший фурьеризм и утопический социализм Салтыкова вырос именно из этого зерна, заброшенного еще в детскую душу.

И еще одно влияние детского чтения, о котором мы опять-таки узнаем из уст Салтыкова; на этот раз — полная противоположность Евангелию, ряд злых и ядовитых стихов Гейне. «Для меня это сочувственнейший из всех писателей, — писал Салтыков Дружинину в 1859 году: — я еще маленький был, как надрывался от злобы и умиления, читая его» [8]. Злоба и умиление — это очень метко сказано, ибо в этих двух словах даны и внешняя форма, и внутренняя сущность всей последующей сатиры Салтыкова.

Безрадостное темное детство с яркими лучами света от вечных книг, «полный жизненный переворот» по словам самого Салтыкова. Мы знаем еще много частностей о его детстве — но большего знать и не нужно: эта общая картина детства Салтыкова достаточно освещает собою его ближайший последующий путь, — школьные годы в Москве, учение в царскосельском лицее, увлечение утопическим социализмом, близость к кружку петрашевцев. Полный жизненный переворот, происшедший с Салтыковым, когда ему не было еще и десяти лет, сказался в области реальной жизни полутора десятками лет позднее, когда молодому начинающему писателю пришлось отправиться в вятскую ссылку за «вредный образ мыслей».

II

В августе 1836 года десятилетний Салтыков поступил в Московский дворянский институт. Это было привилегированное учебное заведение для детей потомственных дворян, раньше называвшееся Московским университетским благородным пансионом и лишь за три года до поступления Салтыкова переименованное в дворянский институт [9]. О двух годах учения Салтыкова в этой школе мы почти ничего не знаем фактического, но знаем более чем достаточно по позднейшим воспоминаниям самого Салтыкова, чтобы можно было достаточно ярко характеризовать эту типичную для той эпохи школу — В «Губернских очерках» (1856 г.), в «Тихом пристанище» (1858–1865 гг.), в «Господах ташкентцах» (1871 г.), наконец в «Недоконченных беседах» (1884 г.) — Салтыков не один раз возвращался к своим школьным годам — то в форме художественных образов, то в форме прямых воспоминаний.

В автобиографическом очерке «Скука» (из «Губернских очерков») Салтыков впервые вспоминает про свои детские школьные годы — и вспоминает очень недружелюбно. «Помню я и школу, но как-то угрюмо и неприветливо воскресает она в моем воображении… Там царствовало лишь педантство и принуждение; там не хотели признавать законность детского возраста и подозрительно смотрели на каждое резвое движение сердца, на каждую детскую шалость…» [10]. В этой угрюмой и неприветливой школе мальчику Салтыкову жилось трудно и по ряду чистовнешних обстоятельств: богатая, но скупая мать не считала, очевидно, нужным отпускать своему сыну хотя бы небольшие «карманные деньги», и мальчик чувствовал себя обойденным среди большинства состоятельных товарищей. В сохранившейся, но мало кому известной, повести 1858–1865 гг. «Тихое пристанище» мы находим следующее несомненно автобиографическое место, в котором говорится о школьнике, уязвленном своею бедностью. «Читатель, забывший годы своего детства, быть может найдет моего героя скверным и пошленьким мальчишкой, — говорит Салтыков: — но в таком случае прошу его потревожить свою память. Пусть припомнит он, как горько для молодого самолюбия чувствовать себя всегда последним, как бы обойденным; пусть припомнит он, как тяжело то безмолвное отречение от участия в товарищеских складчинах и пирушках, на которое обречен бедный школьник» [11]. Здесь говорится, конечно, не только о школьной жизни в дворянском институте, но и о позднейших годах, проведенных в Царскосельском лицее.

Описанию школьной жизни дворянского института посвящена часть «Второй параллели» из «Ташкентцев приготовительного класса» («Господа ташкентцы», 1871 г.). В своем месте я остановлюсь на этом обстоятельстве и покажу сравнением с одним из мест «Недоконченных бесед», что Салтыков описывал здесь действительно быт и нравы Московского дворянского института. Здесь ограничусь лишь кстати указанием, что почти одновременно с Салтыковым в этой школе учились такие впоследствии выдающиеся деятели науки и общественной жизни, как Н. Милютин, Д. Милютин, П. Леонтьев и др.

Учение и жизнь в Царскосельском лицее (1838–1844 гг.) дали Салтыкову впоследствии очень много материала для художественной обрисовки целого ряда «ташкентцев приготовительного класса», привилегированных молодых людей, будущих прокуроров, посланников, губернаторов и министров, которые были однокашниками Салтыкова в этом учебном заведении [12]. «Заведение было с тем и основано, чтоб быть рассадником министров» — вспоминал позднее Салтыков в девятом (по журнальному тексту — шестом) из знаменитых «Писем к тетеньке» (1882 г.), прибавляя иронически к этому, что «заведение, где я воспитывался…. принадлежало к числу чистокровнейших». Вообще же лицейская жизнь и лицейское учение в этом «Письме к тетеньке» обрисованы Салтыковым столь ярко и красочно, что цитатой из этого произведешь можно завершить рассказ о лицейских годах будущего сатирика:

«…И наставники, и преподаватели были до того изумительные, что нынче таких уж на версту к учебным заведениям не подпускают. Один был взят из придворных певчих и определен воспитателем; другой, немец, не имел носа; третий, француз, имел медаль за взятие в 1814 году Парижа и тем не менее декламировал: „a tous les coeurs bien nes que la patrie est chere!“; четвертый, тоже француз, страдал какоюто такою болезнью, что ему было велено спать в вицмундире, не раздеваясь. Профессором российской словесности был Петр Петрович Георгиевский, человек удивительно добрый, но в то же время удивительно бездарный. Как на грех комуто из воспитанников посчастливилось узнать, что жена Георгиевского называет его ласкательными именами: Пепа, Пепочка, Пепон и т. д. Этого достаточно было, чтоб изданные Георгиевским „Руководства“, пространное и краткое, получили своеобразую кличку: большое и малое Пепино свинство. Иначе не называли этих учебников даже солиднейшие из воспитанников, которые впоследствии сделались министрами, сенаторами и посланниками. Профессором всеобщей истории был пресловутый Кайданов, которого „Учебник“ начинался словами: „Сие мое сочинение есть извлечение“ и т. д. Натурально, эту фразу переложили на музыку с очень непристойным мотивом и в рекреационное время любили ее распевать (в том числе и будущие министры и даже, кажется, народного просвещения). Но еще более любили петь посвящение бывшему попечителю Казанского университета Мусину-Пушкину, предпосланное курсу политической экономии Горлова. Разумеется, начальство зорко следило за этими поступками и особенно отличавшихся певцов сажало в карцер… Вообще, тогдашняя педагогика была во всех смыслах мрачная: и в смысле физическом, и в смысле умственном» [13].

Не менее замечательно и еще одно резюмирующее место из последнего «Письма к тетеньке», которое тоже следует привести для окончательной характеристики лицея эпохи Салтыкова. «Для нас нанимали целую уйму Вральманов, Цыфиркиных, Кутейкиных (конечно, несколько усовершенствованных), а общее руководство, вместо Еремеевны, возлагали на холопа высшей школы. Вральманы пичкали нас коротенькими знаниями (был один год, например, когда я одновременно обучался одиннадцати „наукам“ и в том числе „Пепину свинству“…), а холоп высшей школы внушал, что цель знания есть исполнение начальственных предначертаний. Сведения доходили до нас коротенькие, бессвязные, почти бессмысленные. Они не анализировались, а механически зазубривались, так что будущая их судьба вполне зависела от богатства или бедности памяти учащегося. Ни о каком фонде, могущем послужить отправным пунктом для будущего, и речи быть не могло. Повторяю: это было не знание, а составная часть привилегии, которая проводила в жизнь резкую черту; над чертой значились мы с вами, люди досужие, правящие; под чертой стояло одно только слово: мужик… Мужик! ведь это  до того позорное, что достаточно одного сравнения с ним, чтобы заставить правящего младенца сгореть со стыда» [14].



Поделиться книгой:



Регистрация