На суде Доуви показал, что, сбегая из Сингапура, действовал по заданию советской разведки. А жульничество с подставными фирмами было прикрытием для передачи ему крупных сумм. На них Доуви приказали скупить акции трех американских банков, контролирующих химические оборонные предприятия.
Поскольку Доуви считался гонконгцем, то есть подданным британской колонии, суд определил десятилетнюю отсидку в Гонконге.
Раковая опухоль, поразившая финансовую машину Васильева, не стала смертельной потому, что даже операции, совершавшиеся по протекции Доуви, подпадали под действие жестких правил, разработанных профессионалами высокой пробы. Но сам Васильев должен был сгореть. После отзыва авторитетного начальника в Москву Васильева назначили на его место. Чтобы зачищать и выправлять допущенные огрехи, но не переделывать. Переделка означала бы бесповоротный приговор бывшему васильевскому шефу. В сущности, оба оказались жертвами. Одного назначили туда, куда не следовало. Второго сделали поначалу заместителем там, где ему следовало руководить.
Но этот вывод в дроздовской закрытой записке по поводу происшествия оказался вычеркнут.
В сущности, Васильеву предложили невероятное — перепрыгнуть пропасть в два прыжка. Возвращать украденные Доуви деньги. И одновременно продолжать дела так, будто исчезнувшие восемнадцать миллионов долларов остаются в активах. Самой же убийственной ошибкой было то, что изобретенная Васильевым система кредитования не имела официального идеологического оформления. Давать капиталистам народные доллары в рост? Пока дела шли, вопрос не задавали. Пока дела шли...
Дроздов, которому доводилось работать за рубежом в одиночку, знал, какая неведомая потенциальная сила накапливается в человеке в таких обстоятельствах. Васильев был одинок, почти одинок. Идущим впереди, с опаздывающей поддержкой, да и поступающей, лишь когда победа видна... А ее цену никто не знает, кроме самих победителей и побежденных, в деле и в обыденной жизни чаще оказывающихся занудными трудягами, а не шумными выскочками или, как принято говорить, выдающимися людьми. Себя Дроздов считал занудным трудягой. Консульскую работу — делом случая.
Занудным трудягой в шутку величал на заставе лейтенанта Дроздова сержант сверхсрочной, закадычный друг и в общем-то главный заводила в их дружбе Эдик Бобров.
Перед первомайским праздником с «другой стороны» пришли трое, захватили солдата. Захватили из-за автомата Калашникова, которые только что выдали пограничникам. Профессионалы оглушили русского первогодка и утащили. Когда солдатик очнулся, сумел развязать путы, прихватить четыре чужих карабина и вернуться на заставу. Но «Калашников» остался. И чужое оружие лишь усугубляло положение, ибо могло быть расценено как «лазание на рожон» вместо планомерной воспитательной работы по повышению бдительности среди вверенных Дроздову людей. С солдата же спрос солдатский, ниже должности нет и дальше границы русской земли тоже.
Солдат доложил о случившемся Эдику. Эдик не доложил никому. Вместе с солдатом ушел за кордон. Вернулись они с «Калашниковым», который волок вместе с Эдиком, получившим кинжальное ранение в живот, плачущий солдат.
Во всех рапортах и на всех допросах первогодок несдвигаемо показывал, что находился на посту в окопчике, куда для оказания шефской комсомольской помощи прибыл сержант Бобров. В это время напали четверо. Нарушители получили отпор в рукопашной скоротечной схватке, обратились в бегство, побросав карабины. Однако Бобров оказался тяжело раненным в живот, отчего вскоре скончался. Солдат клялся отомстить безупречной службой по охране государственной границы, отличной боевой и политической подготовкой. Он глядел на Дроздова, потом на прибывшую вертолетом комиссию лишенными всякого выражения глазами и стоял на своем.
Перед смертью в санчасти Эдик сказал Дроздову:
— Помнишь, Коля, приезжал старичок лектор из Душанбе про Персию рассказывать? Запомнились мне его слова... Где много людей — там свобода, но свобода от милосердия и ответственности. Теперь сюда понаедет столько народу, чтобы разбираться... А в нашем случае нужны милосердие и ответственность. Если я скажу солдату, чтобы говорил всю правду, чем для тебя кончится? Судом. Не жди милосердия и ответственности...
— Брось, Эдя! Брось... — только и мог сказать Дроздов, держась за синюю и холодную руку друга. И когда вышел из медпункта, жить не хотелось, ибо не оставалось на этой заставе и на этой земле правды для Дроздова, хотя все справедливо и правильно, даже то, что солдат стоял на своем.
Когда военврач пригласила прощаться, Дроздов услышал:
— Коля, обещай на пацана не давить. Он мне слово дал, слово перед смертью. Так что все будет рассказывать, как рассказывает. Хоть убей его самого. В училище пойдет... Вместо меня. Как я хотел...
— Ну, что ты, Эдя. Еще поживем, еще поживем, Эдя!
— Давай прощаться... Я военврачу сказал, что хочу увидеться с тобой, пока в сознании... Выполни мое последнее желание...
— Ну, что ты, Эдя...
— Очень хотелось пройти по Красной площади. Да не просто. Просто ходил по ней в ГУМ... В параде. Добейся, чтобы пройти тебе самому, а на марше обо мне думай. Дома все обойдется. Нас четверо братьев, мать-отец не осиротеют. А девушки нет... То есть были, но не такие, чтобы письма писать хотелось...
— Эдя, что ты, ну что ты, Эдя... Пройду, Эдя. Пройду по Красной площади... И твой портрет пронесу!
— Не положено сержантские фотокарточки на Красной площади поднимать. Это я точно представляю... Но пройди. И думай про меня...
Не добился бы участия в параде Дроздов, если бы бобровских слов не услышала военврач-майор, муж которой был генералом. Шел Дроздов с чужим подразделением и перед концовкой команды, когда запел ее колоновожатый на высочайшей ноте, на срыве голоса начальника рукой в белой перчатке воткнул заготовленную фотографию друга в ватную грудь шинели одновременно с тем, как грянули сотни подошв о брусчатку. А шел из-за роста лейтенант правофланговым, и бело-серый неуставной кружок на груди видели, может, и с Мавзолея.
На четвертый день ареста в Лефортовских казармах в следственном изоляторе КГБ Дроздова провели по длинному коридору и усадили на табуретку в каморке, куда с улицы доносились слабые удары то ли церковного колокола, то ли курантов. После разговора, который состоялся с вежливым человеком в красивом штатском костюме, отсидев назначенные две недели дисциплинарного ареста, не лейтенант больше, а младший лейтенант Дроздов явился туда, где готовят консульских работников.
Принимал анкету старичок чекист, который, расспросив про случившуюся историю, качнул головой и сказал:
— Горячее сердце — это хорошо. Но нужны еще два качества...
— Холодная голова и чистые руки... Это у меня на заставе висело.
— Но есть и другие слова Дзержинского. Вызвать раскаяние — влияние, а заставить признаться — принуждение... Хочу верить, что, рассказав до конца о происшедшем на заставе, вы испытываете и чувство облегчения. Больше такое бремя не взваливайте. Ложь во спасение тоже ложь, тут даже молитва на погибшего боевого друга положения не меняет... А так, что вам сказать? Учитесь. Получилось, что друг вас сюда привел. Случай-то небывалый!
А кто даст гарантию, рассуждал Дроздов, что Севастьянов не затаил молитвы на Васильева? Что это его понесло к бывшему, да еще пребывавшему на опальной пенсии начальнику, едва стало известно о его кончине? Поговаривали ведь и худые вещи про Васильева. Не боится, значит, бухгалтер, подозрений?
Это-то и тянуло душу.
Дроздов перебросил два листка на настенном календаре. На третьем, обозначавшим день, в который Севастьянов уезжал в Сингапур, сделал загогулину, обозначавшую в его личной шифровальной грамоте нечто вроде «непринужденное общение в присутствии третьего». Какого третьего? Может, Павел Немчина? Они знакомы... Вспомнил улыбку Севастьянова. Легкая, но глаза какие-то погасшие.
Вдруг отчетливо подумал: не удастся этому бухгалтеру то, что не получилось у Васильева. Есть ли у него терпение, рассудочность и немалое мастерство интриганствовать? Ощутит ли грань между дозволенным и преступлением? Что-то подсказывало — этот будет, будет мстить. Консул отправился налить кофе. Наклонившись над кофеваркой, увидел в окне, что бухгалтер и Клава Немчина снова появились на веранде у входа в посольское здание. Сколько же они там стоят?
— Не верю я ни в какие случайности, — говорил в это время Севастьянов Клаве. Ее глаза, губы, вся она, облепленная под сквозняком из посольских сеней легким бумажным платьем, была перед ним. Протяни руку — и дотронешься.
— Мы можем встречаться в этом городе, — сказала она твердо.
— Легче уж между линий окопов на фронте... Думаешь, о чем говоришь?
— Действительно, не думаю. Но и на фронте назначали свидания...
— Вон идет твой муж, — сказал Севастьянов. — Кого ты собираешься обманывать — его или меня?
— На Волге ты так не рассуждал. А я тебя не упрекала и таких вопросов не ставила...
— Севастьянов! Привет! С приездом в достославный Бангкок! — сказал ее муж. — Что там мне прислали?
— Семейных тридцатник с просьбой насчет пленок, — сказал он почти грубо.
Немчина склонил с высоты своего роста голову над ними.
— Сделаем... Могу сразу и отвезти назад в гостиницу. Где вы на постое?
— «Амбассадор», — сказал Севастьянов. — Комната 686...
5
Капитан контрразведки генерального штаба Супичай кивнул юнкеру военно-морского колледжа в сторону своей каморки. Продержал там стажера две минуты одного перед столом с пишущей машинкой и бланками протоколов, помеченными сверху знаком «гаруды» — священной птицы, символизирующей герб страны. Вошел сам, но не сел. Распорядился начинать доклад. Прохаживался за спиной, отметив, что стрижка юнкера выглядит вполне гражданской.
Рассказ изобиловал подробностями. Но капитан не прерывал. Не юнкеру решать, что существенно в его наблюдениях, что — нет.
Стажер выбрал для ведения слежки за своим «объектом» провинциальный костюм. Просторная домотканая рубаха, расходясь к подолу, скрывала широкую грудь и натренированный пресс живота. Штаны пузырями на коленях не привлекали внимания. Но кожаные сандалии, хотя и заношенные, не могли принадлежать человеку с крестьянскими ступнями. Обувь полагалась бы резиновая, подешевле.
— Что вы пили, когда сидели в забегаловке?
— Кофе, господин капитан.
— Посмотрите на свои ноги и спросите себя: если бы я увидел человека, пьющего кофе, с такими ступнями? Следовало заказать рис с овощами, либо пиво со льдом, либо уж мороженое... Человек с окраины или деревни не станет тратиться на кофе, для него он — не праздник и не обыденность, кофе для него — ничто. Человек вашего обличья попотчует себя в городе пивом или мороженым... К костюму нужны резиновые шлепанцы, но обуйте уж кеды. В шлепанцах, если понадобится, далеко не сбегаешь... Итак?
— Женщина прибыла и уехала на «тук-туке». Имела пакет с маркировкой универмага «Новый мир», который на Балампу. Красного цвета. Это сегодняшний цвет, я проверил. Они выпили пепси, после чего русский расплатился. Они вышли, взяли такси и там поцеловались. Такси отвезло их в «Амбассадор», номер 686. Окно во двор. Резервирование сделано русским торговым представительством. Все, господин капитан.
— Почему они целовались в машине?
— Думаю, чтобы не делать этого на людях, господин капитан.
— Европейцы свободно делают это на людях, юнкер. Если им не нужно скрывать свои отношения. Двое боялись не тайцев, а твоих. Работайте в этом направлении. Не навязчиво. Пока я ничего не вижу. Просто набирайте факты. Главное: присматривайтесь — нет ли у вас конкурентов из какой-либо другой... организации, особенно зарубежной. Это понятно?
— Понятно, господин капитан.
Юнкер сделал поворот кругом. Работа не обещала быть тяжелой.
Севастьянов лежал на траве навзничь. Раскинутыми руками свободно обнимал облака... Так было вольно и спокойно на душе.
Потом увидел далеко внизу, в котловане, ползущую по насыпи зеленую змею — электричку. Ее единственный глаз — прожектор — светил против солнца. Стояла солнечная, ветреная и холодная погода.
С этим ощущением он проснулся и вздрогнул.
— Мне пора, — сказала сидевшая над ним Клава. Белые полоски, оставленные купальником, выделялись на загорелых плечах.
Случаются такие дни, когда просыпаешься себе на горе. С ощущением непоправимого несчастья. Зачем он откликнулся на ее звонок из универмага? Сорвался, примчался, ничего не соображая от волнения, в забегаловку на Рачждам-нен-роуд, привез ее в гостиницу.
Зазвонил телефон. Севастьянов перекатился по широченной кровати к аппарату.
— Пожалуйста, говорите, — сказала телефонистка. Потом включился, прокашлявшись, человек, для которого английский вряд ли был родным языком. — Господин Севастьянов?
— У телефона, — ответил он, чувствуя, как струя прохладного воздуха, бьющая из кондиционера, упирается между лопатками, а солнце, пробив задернутые жидкие занавески, слепит.
Клава наклонилась, мазнула губами в щеку и, перешагнув ворох его и своей одежды на полу, семеня, ушла в ванную, на ходу зашпиливая волосы.
— Говорит Лябасти, Жоффруа Лябасти-младший, «Индо-Австралийский банк». Приветствую вас в этом городе!
— Приветствую вас, господин Лябасти, очень рад вас слышать. Большое спасибо, что позвонили...
— Вы не располагаете временем сегодня около шести пополудни? Мы могли бы встретиться в нашем отделении на Вайрлесс-роуд. Полагаю, переговоры не помешают потом вместе пообедать?
Клава появилась из ванны, сбросила полотенце, присела на кровать. Прикрыла собой от кондиционированного сквозняка. Он почувствовал, что она открыла флакон с духами.
— Договорились, — сказал Севастьянов в трубку.
Часы на столике с лампой возле кровати показывали
четвертый час.
Севастьянов положил трубку, но не оглядывался, слушая, как Клава шуршит платьем. Вновь пронесся аромат ее духов. Стал острее. Она наклонилась.
— Я пошла. Утром позвоню... Ничего не говори.
Он и не собирался.
Однажды они ездили в Таллинн ночным поездом и перед рассветом увидели овальное зарево. Проводник объяснил: отражение озера Юлемисте. Но они не поверили. А вечером в северной кромке неба над городом опять появился серебряный овал, тронутый пятнами черных облачков. Запомнилась красная лампа над аптекой в углу Ратушной площади, собака-попрошайка, крутившаяся под ногами людей в узких пальто возле позеленевших каменных ваз у бара «Каролина».
Эти детали, вернувшись, он рассказывал Ольге через час после того, как расстался у «трех вокзалов» с Клавой...
Не хотелось думать, как теперь, вернувшись из «Амбассадора», Клава будет изворачиваться и врать Немчине. Ложь могла войти в его жизнь. Но эта ложь марала только его. Он лгал один. Теперь врала и она, грязь ложилась и на нее, и в этом-то заключалась для Севастьянова суть непоправимого несчастья, случившаяся катастрофа. С той же злостью, как на обледеневшей Волге, он думал, как расчетливо и практично она приготовила их встречу в Бангкоке.
Вдруг устыдился своего озлобления. Какая разница, расчетливая ложь или вынужденная? В обоих случаях — ложь.
Оставляя мокрые следы на малиновом ковре, он прошел из-под душа к зазвонившему телефону.
— Господин Себастьяни? — спросила женщина.
— Моя фамилия Севастьянов, через «в» и в конце тоже «в», пожалуйста...
— О! Прошу прощения господин Севастьяви... Теперь верно? Господин Лябасти-младший просил сообщить... Я — Нарин, помощник господина Лябасти-младшего.
«Китаянка, наверное», — машинально подумал он.
— Вам вышлют автомобиль к пяти тридцати в гостиницу. Водитель будет дожидаться у входа. Его зовут Випхават. Спасибо, до свидания.
Попугаи в вольерах шумели перед закатом. Опять гремел гром, обрушивался ливень, грохотала кровля. Гвалт затих на минуту, но один какаду продолжал упорствовать, изображая захлебывающуюся водосточную трубу.
Привратник в синей ливрее с золочеными пуговицами спросил:
— Господин Себастьяни?
Водитель в кителе, сняв картуз, открыл дверцу «ситроена».
Сигналя свистком, приклеившимся к сухим от жары и газа губам, охранник с дубинкой в ременной петле, втиснувшись между бампером «мазды» и ржавым крылом сундукоподобного «лендровера», буквально телом придержал поток машин в крайнем ряду на Сукхумвит-роуд. Водитель «ситроена» вильнул в брешь. Можно было бы и выключать мотор. Сомкнувшееся стадо пестрых автомобилей вынесло бы само по себе, подталкивая, к центру.
Севастьянов открыл на коленях папку с условными буквами, означавшими «Отношения «Индо-Австралийского банка» с Амосом Доуви». Досье не относилось к служебным бумагам, конторе не принадлежало. Подшитые листы заполнялись в разное время Васильевым.
Страница первая. «Амос Доуви».
«53 года. Находится в гонконгской тюрьме Стекли. Отбывает десятилетний срок за мошенничество. Обратился к правительству США с прошением о поддержке своего ходатайства относительно досрочного освобождения. Обращение отправлено в Вашингтон через американское генконсульство в Гонконге. Ссылается на соглашение британского правительства с правительством США о взаимной выдаче преступников. Угрожает канцелярии британского губернатора территории иском о возмещении материального и морального ущерба.
Бывший почтовый служащий. Состояние нажил на бирже. Преступление, за которое отбывает наказание, состоит в тайной перепродаже акций внутри собственной финансовой компании «Мосберт холдинге», а также в ведении фальшивых бухгалтерских книг и публикации заведомо ложных сведений о своей компании около 4-5 лет назад.
Источник: публикация Саймона Маклина (псевдоним Барбары Чунг из «Стрейтс тайме») в «Бизнес уикли».
Страница вторая. «Рассуждения».
Четыре года или пять лет назад?
« — Если пять лет назад, тогда банкротство Ли Тео Ленга, то есть разрыв с ним «Ассошиэйтед мерчант бэнк» завязан и на компанию «Мосберт холдинге». По той простой причине, что Ли Тео Ленг и Амос Доуви — одна и та же личность. На сингапурском паспорте банкира Ли и гонконгском паспорте финансового эксперта Доуви абсолютно идентичные фотографии...
Возможный контур воровской операции:
«Ассошиэйтед мерчант бэнк», объявив банкротом Ли Тео Ленга, вычеркивает свой долг ему из своих бухгалтерских книг. Деньги, составляющие этот «долг», улетают в неизвестность. Связь этих сумм с именем Ли Тео Ленга разорвана.