– Три… А Черныш… Идем, сам посмотришь.
Бросив костер, ребята побежали к оврагу, где за кустами малины и обнаружился Черных – пес здоровущий, черный… только не живой – мертвый. И в боку – длинная такая стрела.
– Татары! – в ужасе прошептал Лекса.
Медленно ползли по небу облака, отражались в речке, с шумом срывающейся с плотины вниз, на широкие лопасти колеса расположенной тут же мельницы. Не только муку та мельница молола, хитрыми шестеренками колесо еще и с кузницей соединено было – поднимало вверх молот, да такой, что ни одному – даже самому сильному – кузнецу вовек не понять. А вода вот – запросто! И течение – сильное, и колесо – верхнебойное, с силой, с плотины, с высоты вода падает. Хорошая мельница – и мука от нее, и кузня… и еще к кое-какому делу хотел ее приспособить боярин Павел, да пока вот руки не доходили – хватало дел в вотчине. А уж нынче-то – тем более – сенокос, да – вот-вот – страда. Мельницей-то можно будет и по осени, после заняться.
Молодой парень, лет, может, пятнадцати – длиннорукий, тощий – сидел на плотине, свесив в воду ноги. Звали парня Налимом – потому что пронырливый был, верткий. Однако – слабосильный, на мужицкую работу не дюж; спасибо боярину-батюшке – приставил к мельнице за колесом да за плотиной следить. Работа – важная, внимательности требующая, не дай бог, за лопастью не доглядишь, по весне, бывало, и каменья, и бревна теченьем притаскивало – все колесо раздолбает, потом чини, делай, опять же – и мельнице, и кузне – простой. Однако то все весною – нынче же благодать… хотя и тут деревину запросто принести может, выше-то по реке – бобры. Вот следил Налим – вода-то в реке не так просто к плотине текла – рогатки были поставлены, как раз от бревен шальных. В рогатках-то деревья и застревали, а уж Налим – шасть в челнок, да багром их, багром…
Вот и сейчас не так просто парень на плотине сидел – высматривал. А вдруг? Всякое может случиться: бобры – они бобры и есть, грызут деревья, валят. Какое-то и не ухватят, упустят – вот и приплывет, да по быстрине в колесо-то ударит! Ежели увесистое попадется бревно… На то Налим и поставлен! Смотрящим. Сидел себе парень спокойно, болтал ногами, а вот и удочку закинул – может, кто и клюнет? Ага… вот-вот… вот круги пошли! Парень встрепенулся, потянул удилище, ощутив нечто такое, от чего сердце любого рыбака забьется в радостном предвкушении удачи… или неудачи – может, просто за корягу крючок зацепился? Может, и так… А вдруг – осетр или сом?
Вот и Налим – аж привстал… а сердце так и скачет, так и скачет, вот-вот из груди выскочит в воду… И в голову что-то ударило! Хорошо так, увесисто, звонко. Налим даже и не ощутил ничего такого – просто померк в глазах свет, резко, словно бы кто-то заткнул оконце в курной избе старым сеном. Застыл на миг парень… упала удочка в реку, а следом за ней полетел и Налим, застрял на рогатках, будто топляк, спиной кверху. Мертвый. Удочку же утащило течение, бросило на колесо, измололо лопастями. Да никто не видал того – сенокос, страда, все заняты, да и мельник к вечеру обещался быть – так просто, посмотреть, – что пока молоть-то? Уж это все потом, после жатвы – как снопа высушены да обмолочены, вот тогда… А кузнец с молотобойцем стучали себе в кузнице, да наружу не выходили – и что им у плотины делать? Хватало нынче заботы – косы отковать, обода набить на колеса тележные, серпы старые поправить. Вот и лежал себе, в рогатках застряв, мертвый парень, а рядом, в прозрачной воде, отражались белые облака и высокое голубое небо. Да еще – жаркое летнее солнце.
Ух, и жарило! Ладно, еще с утра – вполне терпимо, а уж после полудня-то – настоящий зной, такой, что хотелось поскорее скинуть себя всю одежду – да в воду, в воду, в воду! Вот и Малинка про то же думала, когда с дома на дальний покос бежала. Красивая девушка Малинка, юная, черноволосая, чернобровая – загляденье-ягодка, вот так и прозвали – Малинка. Платье на девчонке нарядное – беленого холста, с вышивкой ярко-красною – петухи, солнышки, месяц-месяцович – и по вороту, и по рукавам, и по подолу. Не просто так вышивка – оберег. Нечистая сила – то ясно – ждет не дождется, как ближе к телу пробраться: то через ворот попробует, то – рукавами, а то – змеища! – под подол нырнет. Нырнет, да тут же и вынырнет – оберег!
Бусы у Малинки – ах, не бусы, а загляденье – стеклянные, синенькие, прошлом летом в Смоленске, на ярмарке, купленные, в ушах – сережки с жемчугом, в волосах – ленты красные, а на левой руке – браслет серебряный, красивый-красивый – боярышни Полины подарочек. Не боса девка, да и на ногах – не какие-нибудь там лапти, а кожаные постолы! Издали (да и вблизи) глянешь – не скажешь, что крестьянка, покойника Ончифора-людина дочь. Боярышня, как есть – боярышня, особенно как принарядится. А как же не наряжаться-то, коль сенокос! Оно, конечно, работа нелегкая, но ведь и веселая, в охотку. К тому же – общая, у всех на виду. Бабы сено граблями ворошат, в снопы связывают, мужики – жнут, косят, стога метают. Парни на девок смотрят, девки – на парней – кто как в работе горазд? Да как же тут не приодеться? А вечером-то – тут же, на лугу, песни да хороводы! Девки самое лучшее на себя надевают – и платья, и бусы, и прочие украшения, что у кого есть. Летом праздники редки – страда, потому и сенокос – вроде как праздник. Людей посмотреть, себя показать… А парни-то, парни-то на Заболотице справные, особенно один… кудрявый Микифор.
Подумала Малинка, зарделась, обернулась даже – а вдруг кто следит, да мысли срамные подслушает? Показалось – дернулись позади кусты… Верно – заяц… или кабан на водопой побежал. Река – вон она, рядом. Омуток тенистый, Полина-боярышня там купаться любит – далече, и днем нет никого. Водица в омутке том прохладная, чистая. А кругом-то какая благодать! Вдоль дорожки – березки ровненькие, а ближе к реке – рядом – смородина, бузина, травы в пояс. Чабрецом душистым пахнет, сладким клевером. Разрослись на пригорке ромашки – в середине цветка солнышко желтое, а уж белые лепестки – лучики. Нравились Малинке ромашки, сейчас бы из них и венок… да только некогда, поспешать надо – недаром с сенокоса бегала, за стариками да малыми детушками приглядеть. Быстро управилась – накормила всех, напоила, детишкам постарше строго-настрого наказала за малышами смотреть. Прихватила – не забыла – брусок, серпы-косы точить, вон он, брусок-то, на поясе, в плетенном из липы футлярчике-поноске. Тяжел, бьется о бедро – о сенокосе напоминает, словно говорит – не смотри ты, девка, по сторонам, о парнях не думай, на цветы не заглядывайся. Да как же не заглядываться-то! Вон их тут сколько – и колокольчики, и васильки, и анютины глазки. А вот и трехцветные луговые фиалки, а рядом – красные с белым – кошачьи лапки, а на пригорочке – иван-чай розовыми елочками покачивает, а вон и таволга – стебли высокие-превысокие, и почему-то медом пахнут. У берез – желтые с синим – как бусы – россыпи – иван-да-марья, чуть ниже к речке – щавель, Малинка сорвала, пожевала – кисло. Подошла к реке, постолы сняла, подогнув полог платья, в водицу зашла, наклонилась, зачерпнула ладошкой водицы напиться. Браслетик дареный на запястье сверкнул серебряным солнышком…
На берегу дернулись позади девчонки кусты. Злая стрела просвистела – меж лопаток пронзила Малинку. Упала девушка, и вода чистая кровью алой оросилась. Снова кусты дернулись, расступились травы, смятые кошачьи лапки жалобно так застонали. Или показалось то? Прошлепали тяжелые шаги по водице, тень над убитой склонилась… сдернула с руки браслетик, хмыкнула, сплюнула, пробормотала про подарок да про какую-то ягоду… выругалась почему-то. И, снова взмесив песком воду, на берегу скрылась в кустах. А стрела черная меж лопаток несчастной Малинки торчала, покачивалась, словно живая. Она-то – живая, а девушка?
Небо после полудня побелело, не от облаков – от зноя. Навалившийся на землю жар плыл, медленно стекая к реке, где и таял, истекал исступленным потом с полуголых людских тел – заглодовские смерды спешно копали канаву от реки к ручью. Все правильно делали – мало ли, вспыхнет? Еще сразу после сева собирались копать, да все некогда было, а июль выдался дождливый, мокрый – вроде б и ни к чему канава. Теперь вот – в жару – копали, пожаров опасались, да и не зря: Заглодово – деревушка маленькая, в один двор, хоть и большая семья – человек чуть поболее двух дюжин – а все ж справных мужиков мало, случись что – кому от пожаров скот, пашню, да – не дай бог – и деревню спасать? Отрокам, старикам да бабам? Вот и старались смерды, спешили – канава, ров целый – она все ж от пожара защита. Жара-то! Вдруг полыхнет? Да и было-то их всего трое – высокий рябой мужик, Никита Ослопень, да двое парней. Никита средь работников – за старшего и дело свое знал, зря не ругался, но и поблажки своим не давал, приглядывал. Вот и сейчас, лопату в землю воткнув, посмотрел вокруг да парням крикнул:
– Эй, Офоня, Олешка! Там, у сосенок, пошире копайте.
– А зачем пошире, дядько Никита? Нешто у нас узко?
– Узко – не узко, а сосны – лес! Ну, как огонь верхом пойдет, по веткам – враз через канавицу перекинется, нечего было и копать. Нешто верхового пожара не видели? Страшное дело.
Оглянувшись, Никита размашисто перекрестился на видневшуюся невдалеке, у погоста, часовенку, и, поплевав на руки, снова схватил лопату.
Дело спорилось, да и ясно уже был виден конец – журчащий у перелеска ручей, до него канаву-то и тянули. То, что до ручья – то заглодовским принадлежало, точнее – боярину Павлу, а уж они с этой землицы кормились, за что платили оброк (не такой уж и жирный, терпимый, дай Бог боярину долгие лета), да время от времени выполняли нужные в вотчине работы – извозничали, строили да ремонтировали дороги или вот, как сейчас, копали от пожара рвы. Копали, никто не роптал – хоть и сенокос, да и день летний – год кормит – понимали, что дело нужное. Лопаты у всех новые, целиком из крепкого дерева, по режущей кромке железной полоской обитые. И солнце плечи жгло, и жужжали, вились вокруг оводы да слепни – не обращали на них внимания – привычны. Копали смерды.
– Да помогут вам лесовики-боги, работнички!
Смерды на такие слова и оглянулись разом. Вышел из лесу, да прямо к ним старик – кряжистый, еще крепкий, похожий на старый, заросший зеленым мхом пень с толстыми узловатыми корнями. Такой пень, ежели, не дай бог, на огнище встретиться, нелегко и артелью целой выкорчевать – разве что поджечь сперва.
Странным показался старик, и одет странно – в рубаху посконную, длинную, едва ли не до пят, каковых уж лет триста тут никто не нашивал, и бородища – до пояса, нос большой, ровно штырь, торчал, брови кустистые из-под бобровой, несмотря на жару, шапки. На ногах – постолы зимние, за плечами – мешок, а на шее – ожерелье из голов мертвых птичьих. По ожерелью-то и признали: а старик-то – волхв! По ожерелью да по словам – не Господа просил в помощь, а старых богов-лесовиков… коих тут еще почитали многие, и многие же – и в старых богов, и в Иисуса Христа одинаково верили. Пожалуй, таких двоеверов в те времена большинство было. Не в городах – в округе.
Потому и поклонились смерды почтительно, поздоровались, а старший – Никита Ослопень – спросил:
– Куда путь-дороженьку держишь, старче? Каким ветром в наши края?
Волхв, громыхнув ожерельем, отвечал замысловато:
– Иду дорожкой лесною, звериною тропкою, куда очи глядят, из Кудыкина да на Кудыкину гору. Вас вот увидел – подошел поздороваться, да спросить – куда вышел-то? Это что за деревня?
– Это-то? Заглодово, – отозвался старшой. – А вон за тем холмом – Опята, а дальше, по реке, за болотами – Заболотица.
Старик неожиданно засмеялся:
– Ну, ясно, что Заболотица – раз за болотами. Язм-то проходом у вас – в Ростиславль.
– В Ростиславль-то тебе, старче, по черниговскому шляху сподручнее. Вона туда, промеж елок, иди, – Никита Ослопень показал рукою и вежливо предложил волхву водицы испить.
– А изопью, благодарствуйте, – пригладив бороду, поклонился старик. – Да с вами тут присяду, покалякаю, покуда жара не спадет. Не бойтеся – работать вам не буду мешать, оно ведь, дело-то, разговору не мешает.
Старшой улыбнулся:
– Правда твоя, старче. Олешка, а ну-ка, воды принеси.
Один их парней послушно метнулся в тенистые кусты за баклажкою. Принес, протянул с поклоном старцу. Тот взял и, сделав пару глотков, вернул с благодарностью:
– Вкусна у вас водица. В самом Смоленске такой нет.
– В Смоленске?! – радостно переглянулись парни. – Так ты, отче, из Смоленска-града идешь? Рассказал бы – как там да что?
Никита Ослопень хотел было на них прикрикнуть – работать надо, а не лясы точить с захожим кудесником. Хотел было… но передумал – самому стало интересно послушать новости, а откуда их еще узнать, как вот не у такого странника? Тем более, верно ведь дед и сказал – разговор делу не помеха. Потому и ухмыльнулся Никита, махнул рукою:
– А ну, копайте, робяты. А ты, старче, про Смоленск расскажи… ежели, конечно, не торопишься никуда.
– Не, не тороплюсь, – с готовностью откликнулся волхв. – Посижу вот малость.
Интересно говорил старик, про Смоленск рассказывал, про ярмарку, про князя старого Всеволода Мситиславича, про молодшего князя Михайлу, с которым молодой боярин Павел вместе в татарском войске были.
– А что татары-то? – копнув, поинтересовался Никита. – Слыхал, много они городов пожгли, да наш князь вроде с ними дружен.
– Татары тоже разные бывают, – старик хмыкнул в бороду. – Как и мы, русичи. Которые есть смоляне, а иные – новгородцы, владимирцы да прочие. Для владимирца хуже рязанцев врагов нету! Вот так и татары… кто за царя-хана, кто за других. Вот и в ваших местах, слыхал, дикая татарва объявилась. Разбойничают по лесам, жгут.
– Про этих татар и мы слышали, – отвлекся от лопаты Офоня. – Неужто правда? Ты сам-то их видал, старче?
Странник важно покивал:
– Видал, а как же! Едва жив ушел, хорошо – сподобили старые боги. Перун, Даждь-бог, Сварог, Мокошь. Вы-то хоть их чтите?
– Мы в Христа веруем, – недобро прищурился старшой. – Одначе и со старыми богами не распрощалися.
– Это правильно.
Одобрительно тряхнув бородой, волхв еще раз с видимым наслаждением глотнул из фляги… посидел – смерды пока копали, – потом поднялся на ноги:
– Всю вашу воду выпил. Инда сейчас к ручью схожу, наберу.
Никита рванулся было:
– Да сами б мы…
– Ничего! Прогуляюсь… Да и вам лишний раз не бегать от дела важного.
Сказав так, старец быстро зашагал к ручью. Набрав воды, вернулся, протянул баклажку:
– Пейте! Хороша водица, студеная.
А чего б и не выпить? Коль наготово-то принесли? Уважил дед, говорить нечего.
Первым Никита глотнул, потом и Офоня с Олешкою. Странник улыбнулся, лепешками угостил работников. Хорошие лепешки – соленые, а соль-то богатство немереное! И чего на лепешки ее изводить? Лучше б мясо на зиму засолить, рыбу…
– Что-что? – волхв приложил руку к уху. – Лепешки мои соленые? Да вы ешьте… и пейте чаще… вот, молодцы.
Первым упал Олешка – он помоложе всех был, за ним – почти сразу – Офоня, ну да и старшой – Никита – недолго крепился. Баклажку ото рта не успел оторвать – как в глазах потемнело, землица вокруг зашаталася, а кусты да деревья словно бы жидкими стали – и потекли, потекли, потекли…
А за канавою, в сосняке, кто-то в сухостой запустил огонька – кресанул огнивом. Сначала дымок смолистый поднялся, за ним – огонек маленький, а уж затем полыхнуло настоящее пламя! Охватило оранжевыми языками сосновые ветки, вспыхнуло на вершинах, клубясь едким черным дымом. Чуть подул ветерок, того и хватило – пошел, пошел на Заглодово верховой пожар – незатушаемый, страшный – через канаву недокопанную вмиг перекинулся, загудел в деревах, запылал, будто второе солнце.
Глава 2
С добрым утром, любимая
Заболотский боярин Павел в это утро проснулся поздно – засиделись намедни допоздна с тиуном Михайлой, Демьянкой Умником да Окулкой-катом. Ну и супруга, юная боярышня Полина Михайловна, тож с мужиками сидела, все обычаи прежние нарушая. Умна была не по летам, проворна – вот и сидела, слушала, кое-что от себя в важную беседу вставляя. Дело все о хозяйстве шло – давно уж задумал Павел всех холопов в рядовичи перевести, чтоб не рабским подневольным трудом вотчину свою крепить, а заинтересовать людей, чтоб не только на хозяина, но и на себя работали, точно зная, что им с чего выходит. Вот и расписывали все повинности – с ранней весны еще, зимой-то не до того было – боярин с дружиною на смотр воинский к смоленскому князю ездил.
Хорошую дружину Павел создал, все из своих парней – рядовичей, смердов – из наемных только один Митоха был, многоопытный кондотьер рязанский, кому только саблей своей допреж того не служивший. Он-то со своим опытом ох как в делах воинских пригодился. Он, да Даргомысл, кузнец и старый воин, что еще и самого боярича Павла когда-то ратному делу учил. Мечом владеть, саблею, копьем, да стрелы класть метко – одна в одну. Павлу учеба та сильно потом пригодилась, да и не только ему одному – всем его людям.
Однако на беседу вчерашнюю ни Митоху, ни Даргомысла не пригласили – не о делах воинских разговор шел – о хозяйстве. Июль месяц жаркий выдался – то и тревожило, не полыхнуло бы где, не прошелся бы огненный конь по тучным нивам.
Демьянко Умник – младой совсем, едва пошло пятнадцатое лето – раньше еще предложил канавы от огня прокопать, рвы. Предложение дельное, Павел самолично все разметил да наказ людям своим дал, чтоб копали. А вчера еще порешили отводку от мельницы сделать, чтоб вода в канавах не застаивалась, тиною не цвела, а текла себе, рыбой мелкой играя.
Окулко-кат – бородач могучий, мужик умный, к тому же – гусляр да певун, каких поискать еще, – выслушав, кивнул одобрительно. Кроме обязанностей ката, необходимых, чтоб людишки не распустились да в срам не вошли, Окулко еще много чем занимался – поручения боярские исполнял, те, что ума требуют. Все успевал – и кнутом помахать, и на гуслях, ладные вирши сочинял, буквицами мелкими на пергаменте старом записывал. Грамоте его с тиуном Демьянко обучил, еще прошлой осенью да зимою, с тех пор указано было Демьянке нынче, после страды, снова ученье открыть, обучить самых шустрых. Демьянко карими своими глазами моргнул, головой тряхнул – согласился. А куда б он делся-то? Ряд-договор с ним именно так и составлен – чтоб других учил.
Договор…
Павел проснулся от заливавшего опочивальню солнца, проникавшего сквозь слюдяное окно, которое, оно, конечно, надо бы заменить на стеклянное – да пока дороговато. Хорошо еще – «белую» печь с изразцами сложили, красивая печка, а изразцы – желтые, синие, зеленые. Ишь, как сверкают – больно смотреть.
Приподнялся боярин, погладил спящую рядом жену – юную красавицу Полинку. Посмотрел – умилился, ну, до чего ж пригожа! Темные волосы разметались по золотистым от легкого загара плечам, ресницы пушистые, густые, словно берендеевский лес, ах…
Молодой человек провел пальцем женушке по спине, отбросил легкое одеяло, погладил нежную кожу, ощущая мгновенно возникшую дрожь… поцеловал меж плечиками, обхватил руками бедра. Нарушая все каноны, боярышня спала обнаженной, красивая, как греческая статуя… а уж кожа… а уж шейка… а эти ямочки на спине, у копчика…
Заворочалась Полинка, повернулась, и Павел с бешено бьющимся сердцем принялся гладить супружнице грудь. Дотронулся кончиком языка до соска, поцеловал чуть пониже родинку, поласкал пальцем пупок.
Вздрогнули пушистые ресницы, распахнулись, жемчужно-серые очи взглянули с укором… Нет! С радостью! И эту радость тотчас же ощутил Павел, прижал к себе молодую супругу, поцеловал в ушко, зашептал:
– С добрым утром, любимая…
Девушка так же шепнула:
– С добрым…
Обняла, погладила мужа по спине, отзываясь на ласки со всем нарастающим пылом. Светило сквозь слюду солнышко. Нежно золотилась кожа. А как вспыхнули глаза! И розовые, чуть припухлые, губы приоткрылись, а дыханье вдруг сделалось тяжелым и радостным…
И вот уже два тела слились в одно… два тела… и две души. Упорхнули, поднялись куда-то высоко-высоко, к сверкающим небесам, и еще выше… Лишь скрипело ложе… И томно светись глаза… и…
– Почему мне так хорошо с тобой, милый? – тихо спросила боярышня. – И, знаешь, я тебя совсем не стесняюсь.
– Так ведь я – муж твой венчаный!
– Все равно… Ведь нагой сплю – срам-то.
– Срам? – Павел негромко засмеялся, обняв жену за талию. – Да разве ж твое прекрасное тело – срам? Что ты говоришь-то такое!
– Срам, – упрямо сжав губы, Полинка вдруг улыбнулась. – Но… я это совсем не чувствую… хотя и должна бы… Господи! Может, я грешница?
– Конечно, грешница, – молодой человек поцеловал боярышню в губы. – А ты думала? Такой-то красавице – и не грешить?
– Насмешник! – Полина щелкнула мужа пальцем по лбу, как делают дети, когда играют на щелбаны в карты. – Вот тебе, вот!
Сдула упавшую на лоб прядь и тихо призналась:
– Знаешь, любый, я иногда ощущаю себя какой-то другой. Словно бы я – это не я. Нагой вот, с тобой сплю – и не стыдно, а, наоборот – радостно, и хочется, чтобы ты на меня смотрел, смотрел, смотрел…
– Только смотрел?
– Срамник! Конечно, не только.
Оба разом расхохотались – молодые, красивые, гибкие. Павлу на вид было лет двадцать – сильный, мускулистый (а повозись-ка с мечом!), волосы темно-русые, густые, глаза синие, как грозовое море, на шее, слева – небольшой белесый шрам. След давней стрелы. Еще небольшая бородка была – сбрил, Полинке не нравилась. Каноны православия в те времена еще не сложились – многие, особенно в западнорусских землях, брились, либо отпускали одни усы. Усов боярышня тоже почему-то терпеть не могла – при поцелуях колются, да и капуста в них застревает квашеная.
Полина неожиданно зевнула, потянулась:
– Слушай, давай еще немного поспим, ну вот хоть чуточку! Только что ведь легли.
– Спи, спи, милая, – погладил супругу боярин. – А я пройдусь, гляну…
– Нет! И ты со мной полежи… мне так спокойнее.
Павел прищурился:
– Ты, верно, хотела молвить – приятнее. Да ла-а-адно! Поспим еще чуток, уговорила.
– А вот уж на этот раз я тебя первая разбужу! – снова потянувшись, улыбнулась боярышня.