Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Мемуары женщины для утех - Джон Клеланд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Что тут сказать? Испуг и удивление мгновенно уступили место предвкушению удовольствия, какого я вправе была ожидать от этого случайного приключения. В юноше я видела не кого иного, как ангела-утешителя, спустившегося с небес: ко всему прочему, был он и хорош собою. Это было даже больше, чем мне требовалось: мужчина – вообще и любой – вот все, к кому устремляла я самые заветные свои желания. Я опасалась, что не сумею придать взгляду и голосу достаточно завлекательности и поощрительности, и не жалела сил на уловки и намеки; меня вовсе не беспокоило, что он подумает о моей навязчивости после – меня волновало, как довести его до состояния, в каком он удовлетворил бы мои потребности и желания; не мысли и мнение его, а его дела и действия – вот что меня больше всего интересовало и заботило. Приподняв голову, я сказала ему нежным голоском, призывавшим и его отвечать в том же ключе, что его мама ушла и вернется лишь поздно вечером. Я решила, что это неплохой намек, только оказалось, что дело я имела отнюдь не с невеждой. Впечатление, которое я на него произвела, было почерпнуто им – он очень мило в том признался мне позже – из тех судорожных движений, какими и выдала себя во сне, оно его хорошо подготовило и настроило; знай я о его настроении, я бы побольше надеялась, что он меня изнасилует, и поменьше боялась, что он останется чересчур уважителен и благороден, того меньше уповала бы я на сладчайшую нежность, какую придала голосу и взорам, чтобы вселить в него смелость не упустить случай. Убедившись, что поцелуи, которыми он покрывал мою руку, восприняты как нельзя лучше, он подобрался к моим губам и, когда припечатал к ним свои, у меня от радости и счастья голова закружилась и я упала навзничь, утянув его за собой на постель, тут же машинально перебралась с края на середину, приглашая его на свободное место рядом с собой. Дворянчик вытянулся у меня под боком и не стал тратить драгоценные минуты на разные церемонии и ухажерские безделки, а сразу же пустился в крайности, к каким подбивали его мой вид, разгоряченность и трепет: в таких случаях эти проказники, мужчины, превосходно читают нас, будто открытую книгу. Я лежала, ожидая неминуемой – наконец-то! – атаки, вожделение куда как пересиливало все мои страхи – большая редкость для девочки в тринадцать-то лет, пусть и рано во всем созревшей. Он вскинул мою нижнюю юбку с рубашкой, бедра мои, по природному инстинкту, сами собой разошлись; вожделение настолько задавило во мне всяческое целомудрие, что даже нагота бедер, полностью открытых для него, явились прелюдией того, что наслаждение всегда будет румянить меня больше, чем стыд. Между тем прикосновение его рук, естественно, устремленных к средоточию утех, дали мне почувствовать, как похотливо они ловки и как горячи. О-о! с какою же громадной разницей воспринимала я их в сравнении с собственными пресными потугами! И вот уже жилет его расстегнут, а из заточения панталон показался потрясающий предмет всех моих упований и желаний, всех моих мечтаний и снов, всей моей любви, воистину королевский член! Я любовалась им, рассматривала и в длину и в ширину, глаз от него не отрывала до тех самых пор, пока юноша, забравшись на меня, не вместил его между моих ног: удовольствия ведать это я лишилась, зато обрела куда более сильное – чувствовать, ощущать это, и чувствовать там, где ощущения, им вызываемые, волнуют больше всего. То, как он подлаживался к малюсенькому отверстию (а оно другим и быть не могло, если учесть, сколько мне лет тогда стукнуло), я встретила более чем радушно, с громаднейшим восторгом чувствовала я его первое проникновение, а потому не очень-то обращала внимание на боль, что за этим последовала: нет ничего на свете, думала я, чего не отдала бы я за эту роскошь чувств; пронзенная, прорванная, кровоточащая, прорубленная, я все же была наверху блаженства и крепко сжимала в объятиях виновника этого упоительного разора. Когда же – долго ждать не пришлось – он повел вторую атаку, то, как ни ныла плоть, а болезненные ощущения были изгнаны властелином моего сердца, затихли робкие мои жалобы и боль быстренько растаяла в наслаждении. Восторгам сладостным я предалась полностью, всю душу, все тело отдала в полное их владение. Разум, сознание – во мне перестало существовать: я жила лишь тем и в том, что чувствовала. Может кто-нибудь описать эти чувства, это возбуждение, к тому же возвеличенное прелестью новизны и потрясения, когда плоть моя, сильно изголодавшаяся по дражайшему лакомству, теперь восхитительно им насытилась, когда она подчинила себе все мои жизненные ощущения, у себя в доме поселила все мои чувства, пока возлюбленный гость оставался в нем? А гость вскоре отплатил мне за сердечный прием потоком снадобья, куда богаче того, каким, я слышала, какая-то царица потчевала своего любовника, – не жемчужина растворенная, а жидкий жемчуг щедро влился как раз тогда, когда я сама в истоме растаяла и оказала жемчужному потоку далеко не сухой прием – со своей стороны приветствовала его жарким истечением животворной влаги, – я утопала во всех безумных восторгах, какие, полагаю, знакомы сей честной компании.

Как бы то ни было, но вершины своих желаний я достигла в результате случая неожиданного, но не такого уж и чудотворного: молодой дворянчик только-только прибыл в столицу из колледжа и запросто зашел к матери на квартиру, где однажды уже бывал. Ни я его, ни он меня не видели, только знали о существовании друг друга, так что, увидев растянувшуюся на постели своей матери девицу, он быстренько сообразил, кто такая. Остальное вы знаете.

Событие не имело никаких пагубных последствий: и в тот и во многие другие разы. Дворянчик мой ушел незамеченным. Однако запал плоти, превративший утехи любви прямо-таки в жизненную потребность, довел меня до опрометчивости, которая стала роковой в моей судьбе, я сделалась наконец публичной девкой и, скорее всего, познала бы худшее и разрушительнейшее из падений, если бы удача не привела меня в это безопасное и приветливое убежище».

На том Луиза закончила. Все маленькие истории позволили скоротать время, пришла пора девушкам идти готовиться к буйствам и веселью вечернего бала. Я оставалась с миссис Коул, пока не пришла Эмили сказать, что компания собралась и ожидает нас.

Тут миссис Коул взяла меня за руку, улыбнулась, подбадривая, и повела наверх, предшествуемая Луизой, которая пришла поторопить нас и осветить нам дорогу: две зажженные свечи держала она, по одной в каждой руке.

На площадке после первого лестничного пролета нас встретил молодой джентльмен, превосходно одетый и очень приятно сложенный, – это ему мне предстояло стать обязанной за приобщение к утехам в этом доме. Он весьма галантно приветствовал меня и, предложив руку, ввел в залу, пол которой был застлан турецким ковром, а вся мебель так прихотливо подобрана, что способна была удовлетворить требования самой притязательной публики; по случаю бала зала была ярко освещена, зажжено было столько всего, что света лилось едва ли меньше, чем в солнечный полдень, только сиял он в пламени свечей веселее и ласковей.

Войдя в залу, я рада была услышать, как шепоток одобрения пробежал по всей компании, состоявшей теперь из четырех джентльменов, включая моего суженого (эта кличка в доме давалась чьему-либо временному кавалеру), трех молодых женщин (в свободно разлетавшемся дезабилье), наставницы академии и меня. Приветствуя, все принялись целовать меня, и, между прочим, благодаря обжигающему жару мужских губ можно было легко определить пол целующих.

Робея и смущаясь, увидев себя окруженной, осмотренной и обласканной такой толпой незнакомцев, я никак не могла вписаться в картину общего веселья и радости, вызывавшую их одобрение и оживлявшую их ласки.

Я, убеждали меня, пришлась совершенно по вкусу всей компании, но, указывали мне, есть один-единственный недостаток, от какого легко можно избавиться, недостаток сей – мое целомудрие. Целомудрие, поведали мне, вполне может считаться украшением среди тех, кому оно потребно, чтобы возвеличиться; их же собственная мудрость гласит: это неуместная и даже дерзкая смесь, и да будет проклята и отброшена чаша, если она портит чистый глоток неподдельного удовольствия; сами они считают целомудрие, как то и положено, своим смертельным врагом, какому не дают пощады, где бы он им ни повстречался. Таков был пролог – вполне достойный веселья, что за сим последовало.

В разгар всяческих веселых шуток и шалостей, каким эта радостная свора, естественно, предалась, был подан изысканный ужин, за который мы и воссели. Мой суженый устроился рядом со мной, другие же пары разместились безо всякого разбора и порядка. Изысканные угощения и доброе вино скоро сняли всякую сдержанность, разговор все более оживлялся, не впадая, впрочем, во фривольную развязность: эти профессора утех слишком хорошо ведали толк в предмете, чтобы губить беседы банальностями и безвкусицей или растрачивать воображение на слова прежде, чем настанет время действий. Поцелуи, однако, время от времени дарились и урывались, особенно тогда и там, когда и где шарф вокруг шейки притязал на жалкую роль охранителя, которому все отказывали в почтении: руки мужчин принимались за дело с привычной для них обидчивостью, и вскоре провокации с обеих сторон сделались столь откровенными, что предложение моего суженого начать сельские пляски было принято мгновенным согласием и одобрением, тем паче, добавил он смеясь, что, насколько ему кажется, инструменты уже настроены. Слова его прозвучали сигналом, которым миссис Коул, понимавшая что к чему в жизни, воспользовалась, чтобы удалиться: сама она участвовать в утехах больше не могла, а потому, убедившись, что все порядки для сражения выстроены, она предоставила в наше распоряжение поле брани, где мы могли сражаться на свой собственный лад.

Как только она ушла, стол был убран с середины залы и отнесен в сторону, а на его место поставлена кушетка. Я шепотом поинтересовалась у своего суженого, зачем она, на что тот отвечал, что сбор устроен, главным образом, из-за меня и участвующие в нем пары намерены теперь же понежить свой вкус разнообразием утех и открытыми для всей публики увеселениями, с тем чтобы избавить меня от налета скованности и целомудрия, на какое они взирают как на яд для радости; что хотя они время от времени проповедуют наслаждение и живут под стать этим проповедям, но они вовсе не горят желанием сделаться миссионерами, а потому вовлекаются в восторги практического обучения лишь ради прелестных дев, которые настолько по нраву им приходятся, что можно устраивать балы, где эти девы не будут чувствовать себя чужими. Если же подобное предложение может показаться или оказаться слишком диким, слишком шокирующим для юной новообращенной, старые бойцы готовы подать пример, какому я, выразил мой кавалер надежду, не откажусь последовать, ведь именно ему мне суждено оказать честь первой пробы; тем не менее, несмотря ни на что, я вполне свободна отказаться от бала, где, по законам естества, бал будут править утехи, предполагающие полный отказ от какого бы то ни было принуждения и принужденности.

Лицо мое, без сомнения, выразило удивление, так же, как молчание – мое согласие и покорность. Я уже взошла на корабль и твердо решила отправиться на нем в любое плавание, в какое заблагорассудится этой компании меня увлечь.

Первыми поднялись, открывая бал, кавалерийский корнет и милейшая смуглянка, эта ласковая и обворожительная красавица Луиза. Он повел ее к кушетке, прозванной в салоне «вполне охотно», и, грубовато выказывая нетерпение и любовную горячность, уложил на нее девушку, предоставив телу всю длину ложа. Она же грациозно вытянулась так, чтобы предстать перед публикой в самом выгодном виде, опуская голову на подушечку, весьма кстати там оказавшуюся, и так всецело отдалась предстоящему, что, казалось, наше присутствие ее нимало не занимало и не тревожило. Взметнула нижние юбки с рубашкой, и взорам собравшихся открылись точеные ноги и бедра, великолепнее которых трудно себе представить, простор их позволил хорошо рассмотреть прелестную расщелину плоти, обозначенную пленительными зарослями волос; когда же бедра раздвинулись, то открылся манящий проход между двумя обрамленными волосами складками, мягкими и чуть-чуть припухшими. Распалившийся кавалерист раньше уже сбросил мешавшую ему обшитую кружевами одежду, теперь, сняв и сорочку, он явил нам свое мужское достоинство, взметнувшееся в сабельном прогибе навстречу сладостной атаке. Размеры мы оценить не успели: корнет в мгновенье ока набросился на свою прелестную соперницу в любовной брани, которая героически приняла попавший без промаха в цель выпад, не отклоняясь и не отступая; несомненно, никому из девушек не уступала она в верности великолепного телосложения радостному предназначению своему. Мы видели, как удовлетворение сверкнуло в ее очах, когда кавалер ввел в нее полномочного представителя своего неистовства, как разгоралось оно, пока проникал он до самого предела, как, наконец, воссияло оно во время его неистовых конвульсий. Бешеная скачка поглотила ее целиком, она отрешилась от всего, кроме удовлетворения собственных сокровенных желаний, напору наездника она отвечала полным согласием упругих вздыманий и опусканий, сопровождая их трогательнейшими вздохами столь точно в такт, что по отчетливому шептанию можно было подсчитать частоту возбужденных движений нерасторжимо переплетенных, охваченных слитной судорогой тел. Добавьте сюда страстные поцелуи, пикантные, не причиняющие боли любовные покусывания, которыми они обменивались в яростном восторге, готовя все свои силы к тому, чтобы вместе достичь периода всеохватывающей нежной истомы. Настал и он. Луиза в бреду неистового наслаждения уже не в силах была сдерживаться: «О-о, сэр!.. Сэр, хорошо!.. умоляю, не уходите!.. а-а! а-ах!..». Восклицания ее, и без того невнятные, обратились в прерывистые, под стать замирающему сердцу, вздохи, она смежила веки в сладостном упоении от извергавшегося в нее потока, признаки чего мы легко различили по замершей, истомленной позе еще мгновение назад столь неистового всадника, который на всем скаку остановился как вкопанный, часто и тяжело дыша, и в единый миг испустил утехами рожденный дух. Когда корнет встал, Луиза быстро вскочила, стряхнула вниз рубашку с юбками, подбежала ко мне и, поцеловав, потащила за собой к столу, куда ее препровождал под руку кавалерист. Вдвоем они уговорили меня дать шутливую клятву на бокале вина не оставлять без ответа вызов Луизы в ретивости веселых утех.

К этому времени готова была выступить вторая пара: юный баронет и утонченнейшая из чаровниц, обаятельная и нежная Харриет. Мой благородный кавалер представил меня им, а затем вновь проводил месту, где разыгрывалось действо.

Я убеждена, что из жриц утех никто и никогда не сочетал готовность к исполнению до бесстыдства откровенной роли, к которой ее привлекли, с подобным достоинством неиспорченности, скромности и податливой застенчивости, как Харриет. Все в облике ее, в ее движениях было исполнено безграничной уступчивости без малейшей примеси беспутства или продажного разврата. Под стать ей был и избранник, который, при явной утрате обществом способности всецело предаваться радости и наслаждениям, влюбился в девушку со страстью, ослепляющей разум, и силой чувства, любви сумел тронуть ее сердце, хотя правила дома обязывали некоторое время воздерживаться от проявлений взаимности, налагали своего рода обязательства подчиняться общему порядку, утверждению которого сам баронет много способствовал.

И вот он повлек Харриет к освободившейся кушетке. Всякий раз, встречаясь со мной взглядом, она вспыхивала и – глазами, способными выразить и утвердить все и вся, – предупреждала, как мне лучше всего проходить тот же путь, по которому ее так зазывно влекло.

Возлюбленный (ибо таковым он и был) Харриет усадил ее на край кушетки и, обняв за шею, начал с поцелуя, пламенно запечатлев его на губах любовницы, было видно, как огонь его пробежал по жилам девушки, вдохновив ее свободно играть на этой сцене. Юноша же, целуя, мягко запрокидывал ей голову, пока та не оказалась на подушечке, и сам склонялся, все крепче сжимая объятия и способствуя падению девушки, стола желанному для обоих. Неожиданно, то ли уловив наши желания, то ли решив враз и удовольствие себе доставить, и ублажить гордыню обладателя – по титулу нынешнего бала – прелестей утонченных сверх всякой меры, он обнажил ее груди, открыв их и для своих касаний, и для взоров каждого из нас. О, как словами обрисовать эти восхитительные кормила любовной страсти! Как неподражаемо прекрасны они, маленькие, округлые, плотные и пленительно белые изваяния! А как отзывается, как ласкает шелковистость их кожи! И венцы их, эти сосцы-короны, сладостные бутоны самой красоты! Усладив взор свой такой красой, утолив губы высочайшим наслаждением поцелуев, запечатленных на прелестнейшей двойне сиятельных сфер, юный кавалер принялся отыскивать объекты страстных услад все ниже и ниже.

Ноги Харриет по-прежнему касались пола, с величайшей предупредительностью, боясь смутить или спугнуть партнершу излишней резкостью, кавалер не задрал, а скорее украдкой поднял ее нижние юбки. Тотчас же, словно получив на то сигнал, Луиза и Эмили из чистой шалости взялись за ее ноги и, сберегая силы Харриет, держали их широко разведенными. Открылся при этом или, если выражаться точнее, предстал взорам не имеющий равных в природе парад женских прелестей. Вся компания, за исключением меня, видела их часто, но казалось, что все были так же ослеплены, поражены и восхищены, как и узревшая эти прелести впервые. Красота чрезмерная, безграничная не может не обладать привилегией вечной новизны. Форма бедер ее была столь изысканна и утонченна, что, будь на них чуточку больше или чуточку меньше плоти, это нарушило бы гармонию совершенства, ныне явленного. Бесконечно украшало их сладостное скрещение, в том месте, где сходились ноги, в низу самого гладкого, самого круглого и самого белого живота, там, где пролегла главная бороздка, какую природа погрузила меж мягких выпуклостей, между двух припухших гребней и какая во всем подходила утонченности и миниатюрности картины в целом. Нет! Не было в природе формы совершеннее и прекраснее! А эта темная тень от нависшего над сокровенной прелестью холма, поросшего пружинящим пушком! Она всей величавой роскоши пейзажа придавала трогательную теплоту, тончайший налет нежности, не выразимые ни в словах, ни даже в фантастических красках наших представлений. Воистину охваченный любовью кавалер стоял завороженный прелестью открывшегося перед ним достаточно долго, чтобы позволить и нам устроить сладостное пиршество для глаз (без какого бы то ни было опасения пресытиться!), а затем наконец обратился к орудиям утех. Он поднял полотняный покров, что скрывал от нас основной движитель устроенного им пира наслаждений, и обнажил ствол, выдающиеся размеры которого делали обладателя подлинным героем в глазах всех женщин. Добавлю к тому, что и во всех других отношениях баронет являл собой образец джентльмена в полном расцвете и буйстве юности. Стоя у Харриет меж ног, которые ее подруги поддерживали, разведя на всю возможную ширину, он одной рукой осторожно приоткрыл губы сладостнейших уст естества, а другой в то же время опустил возбужденно поднявшийся к самому животу свой мощный таран и направил его прямо в цель соблазна; приоткрытые пальцами юноши губы приняли широкую, немного скошенную, головку цвета коралла, и, когда она угнездилась в них, кавалер словно бы замер ненадолго (тут девушки успели отойти, предоставив его чреслам поддерживать обвившие их ноги), а затем, как будто растягивая удовольствие, придавая игре больше радости, начал движение так медленно, что мы видели, как ствол его орудия исчезал дюйм за дюймом, пока наконец полностью не погрузился в мягкое пространство, где творится любовь, и поросшие волосом холмики обоих партнеров не соприкоснулись. А мы в это время без труда различали изумительный результат попадания в тело такой грандиозной мощи, буквально животворной для прелестной девы, красота которой еще более проявлялась с нарастанием удовлетворения. Жизнь заиграла на ее лице и во всей фигуре; легкий румянец на щеках, оттененный белизной кожи, запламенел пунцовым заревом, от природы блестящие глаза уже сверкали десятикратным блеском, исчезли лень и апатия, пропала томность – Харриет предстала одухотворенной движением жизни. Своим мощным клином юноша прямо-таки пригвоздил это нежное эфирное существо, и поначалу она лежала недвижимая, не могущая пошевелиться под пронзающей ее мощью, но скоро возбуждение его убыстряющихся движений взад и вперед пробудило, оживило и проникло ей в самое сердце, так что она уже не в силах была сдерживаться и проворно отвечала его движениям, насколько позволяла изящность и хрупкость ее тела. Но вот жгучие уколы вожделения, достигнув высшей точки, вызвали в ней прилив неистовства от невыносимости испытываемых чувств, она бессильно раскинула ноги и руки, растворяясь в сладострастном порыве, внешними приметами которого стали участившиеся и более резкие конвульсии партнера, его горячечный румянец, прерывистое дыхание, брызжущие огнем глаза – словом, все верные признаки неминуемого приближения последнего вздоха радости. И вот он, наконец: баронет первым впал в исступление, в решающий момент, уловив в нем начало нежной истомы, она последовала за ним и – вовремя! баронет еще плотнее слил свои губы с ее, затухающими, приятно щекочущими и всем своим видом выказывая, насколько сильно в нем блаженство, которое он все еще продолжал дарить приятно щекочущими и возбуждающими движениями. Внутренне потрясенные, мы ясно видели, каким сильным извержением духа и материи ответила ему она, когда охватившая обоих нежная дрожь пробежала по всем членам. Раскинувшись свободно, недвижимая, она лежала бездыханная, всем существом отдаваясь драгоценному восторгу; и словно указывая на головокружительную высоту его, из-под полуопущенных век ее виднелся лишь краешек зрачков круто закатившихся в экстазе глаз; чувственный рот томно открылся, кончик языка распластался по нижней кромке белых зубов, а натуральные рубины ее губ светились вдохновением жизни. Можно ли было не задержаться, не припасть к вдохновенному этому огню страсти! Возлюбленный не покидал ее, сохраняя наслаждение неизменным, пока не изверг, не выжал, не перелил все до последней капли. Последовал еще один пламенный поцелуй, и юноша откинулся, воплощая собой удовлетворение желаний и ненасытность любви.

Едва баронет оставил Харриет, я подбежала к ней и, присев у кушетки, приподняла ее голову. Она мягко отстранилась, потом уткнулась мне в грудь, пряча раскрасневшееся лицо, наконец ей удалось прийти в себя и принять подкрепляющий бокал вина из рук моего кавалера, который, оставив меня, сходил и принес вино, пока партнер Харриет приводил себя в порядок и застегивался. Покончив с этим, он повел ее, томно к нему прильнувшую, к зрительским местам вокруг кушетки.

Теперь уже кавалер Эмили пригласил партнершу исполнить свой тур в общих танцах. Это необычайно светлое, испытанное в усладах создание с охотой откликнулось на его зов. Розы и лилии, расцветшие у нее на лице, весь цветущий, пышущий здоровьем облик ее, премиленький у сельских девушек и чрезвычайно симпатичный, делали ее красавицей; среди светловолосых прелестниц она и в самом деле была одной из самых очаровательных.

Когда Эмили встала, кавалер начал с того, что в два счета вызволил из уютного заточения ее груди, даровав им свободу естества. Когда они предстали перед нашими взорами, показалось, что в комнате прибавилось света, столь превосходна была их сияющая белизна. У нас на глазах поднялись они в радостной полноте, обращая живую трепещущую плоть высокой груди в шедевр, изваянный из мрамора, гладкая поверхность которого излучала блеск и сияние, все самое белое на свете превосходило это, белое с голубоватыми прожилками, сияние каррарской плоти. Ну, кто удержался бы от искусительного соблазна коснуться их? Кавалер коснулся ее груди, вначале слегка – и глянцевитая гладкость кожи не удержала его руку, заставив ее скользить по поверхности; кавалер надавил на грудь, и ее упругая плоть, его рукой возбужденная, в ответ вновь воспряла, качнув саму руку вверх и в миг единый уничтожив следы нажима. Так же упруги были, по сути, все части ее тела, где полнота плоти скрадывалась прелестной упругостью, которая так притягательна для касаний и ласк. Потешившись сколько можно на этой высоте забав и наслаждения, кавалер добрался до нижних юбок рубашки Эмили, закатав их к талии и подоткнул к поясу, обнажив стоявшую девушку почти полностью со всех сторон. При этом милое личико ее покрылось румянцем, глаза потупились, но скромность призвана была лишь оттенить великое право на триумф всех сокровищ юности и красоты, которыми Эмили так победоносно позволяла любоваться. Совершеннейшей формы ноги, от мысочков до бедер, сведенные вместе, казались такими белыми, такими округлыми, такими крепкими обилием тугой плоти, что манили с необычайной притягательностью, обещая никогда прежде не испытанную негу прикосновений к ним, которой и не замедлил предаться кавалер. Мягко отстранив руку, которой Эмили прикрылась в первом порыве естественной застенчивости, он позволил нам скорее заметить, чем рассмотреть ту нежную щель, что уходила вниз и скрывалась меж сомкнутых ног; хорошо была видна поросль светло-каштановых завитков, чей шелковистый лоск придавал приятное разнообразие окружающей белизне, тоже заблиставшей в переливах легкой коричневатой гаммы. Рыцарь Эмили попытался, пока она стояла, раздвинуть ей ноги и открыть нам более полный вид той главной прелести, к которой было устремлено внимание всех, но рассмотреть что-либо в таком положении было неудобно, поэтому он подвел девушку к краю кушетки и мягко пригнул ее голову, так что та склонилась на скрещенные руки и одну из подушек; стоя с широко расставленными ногами, выгнув тело в поклоне, обнаженная до пояса, она представила нам свой полный вид сзади. Самый придирчивый взгляд радовали ее, гладкие, внушительных размеров ягодицы, эти два сияющих пухлых белоснежных сугроба, не застывшие, а наполненные жизнью; взгляд скользил к проему между ними, дальше по узкой лощине и останавливался на укромной впадине, которая завершила эту изысканную перспективу; из-за согнутой позы владелицы белые скалы несколько разошлись, приоткрыв опрятную красноту внутри, вокруг отверстия, которая на окружавшей ее белизне смотрелась, как розовая прорезь на самом блестящем белом атласе. Кавалер, джентльмен лет тридцати, несколько склонный к полноте, которая никоим образом его не портила, воспользовался намеком на предлагавшийся способ развлечения и, утвердив девушку как следует в принятой ею позе поцелуями и ласками, убедил ее поддержать его на всем остальном пути; он выпростал свой возбужденный член, чрезвычайная длина которого немного не соответствовала толщине и была тем более удивительна, что крайне редко попадается такая протяженность у мужчин тучных, и сразу же прямо и точно использовал его, введя вверх до упора, в то время как сферическая выпуклость турецких прелестей девушки поместилась в полости, образованной его изогнутым телом между животом и внутренней поверхностью бедер; все части двух великолепных тел, таким образом, были сочленены, тепло слились, а кавалер руками своими ласкал ее тело, особенно наслаждаясь игрой с обворожительными грудями. Почувствовав, что он проник в нее насколько мог глубоко, Эмили приподняла голову с подушки и обернулась, без особого напряжения, хотя щеки ее пылали ярко-красным цветом, и улыбкой нежнейшего удовольствия встретила его поцелуй, запечатлев который на устах, кавалер плотно соединил оба тела. Затем Эмили, предоставив рыцарю предаваться восторгам по собственному усмотрению, вновь зарылась в подушку, спрятав в ней лицо и краску застенчивости. Она стояла спокойно, помогая чем могла ему удобно совершать движения туда и обратно так, чтобы соприкасающаяся плоть обоих партнеров отзывалась на обоюдное неистовство. Когда он подавался назад, мы видели меж телами часть его благородного белого жезла, покрытого пеной от беспрестанного движения, затем, когда он вновь припадал к девушке, сближавшиеся белоснежные бугры скрывали драгоценность из виду. Порой он отрывал руки от полушарий ее груди и возлагал их на полушария размером побольше, те самые, что стали объектом его нападений и блокады, он сжимал, ласково мял и гладил их игриво, пока наконец герой, столь ретиво понуждаемый, не достиг предела такого ошеломляющего наслаждения, что его светловолосая партнерша, вынужденная теперь просто держать его на себе, стала задыхаться, терять сознание и истомленно замирать. Все убийственное сладострастие его извержения она почувствовала не раньше, чем – не в силах удержаться на ногах под напором мощного упоения – она покачнулась и, падая вперед на кушетку, увлекла его за собой; не мысля о разрыве теплого сочленения, он упал на нее, и вместе, в непрекращающемся единении тел и исступлении протекающего от одного к другой потока, они завершили свой, созданный для бала, танец радости и веселья.

Когда кавалер встал и поднялась прелестная Эмили, мы толпой окружили ее, поздравляя и по-дружески оказывая необходимые мелкие услуги.

Следует Вам заметить, хотя в реестре бала утех ни застенчивость, ни совестливость никак не значились, хорошие манеры и вежливость блюлись неукоснительно: тут не было места вульгарной непристойности, чему бы то ни было обидному или грубому в поведении; никаких неблагородных попреков девушкам за их готовность уступать забавам и желаниям мужчин, напротив, нам не приходилось, просто нужды никакой не было утешать кого-то из подруг, кому-то сострадать, смягчая ощущение принадлежности и зависимости. В общем, мужчины ныне понимают, как разрушительна для их собственного наслаждения ломка рамок бережного уважения, столь необходимого в сношениях с нашей сестрой, даже с теми из нас, чей удел лишь – ублажать мужчин. Наши галантные сластолюбцы эту мудрость осознавали прекрасно, то были истовые поклонники великого искусства и науки наслаждения, которые никогда не выказывали большей приверженности собственным обетам неги и любви, нежели во время таких балов, когда испытаниям подвергалась угодливость девиц, когда мужчины являли свету сокровища сокровенных прелестей, обнажая достоинство их чарующего естества, вне сомнения, бесконечно более трогательного, чем красота, предстающая в искусственности украшений или одежд.

Стрелка на круге веселого бала подошла ко мне, настал мой черед стать послушницей воли и желаний суженого моего, а равно и всей честной компании. Мой кавалер подошел и нежно, но с подкупающей горячностью нетерпения стал убеждать меня, чтобы выказанное мною послушание оправдало надежды присутствующих. Тут же он повторил: если вся сила примера, мне поданного, не укрепила меня в способности потворствовать забавам и наслаждению собравшихся, если мое собственное желание испытать себя в утехах не проснулось, то, пусть весь бал был устроен ради меня, пусть не будет границ собственному его разочарованию, он готов претерпеть все, лишь бы не стать орудием, ввергающим меня в занятие для меня неприемлемое.

На это я – без малейших колебаний и ужимок – отвечала: даже если бы я не заключила своего рода соглашение ввериться его власти полностью и во всем, то один только пример столь подобающей для бала компании определил бы мой выбор, и потому ничто предстоящее не может вызвать во мне неловкости или боли, кроме как оказаться в великом проигрыше в сравнении со столь блистательными красавицами. Поверьте, на словах я выразила то, что было в моих мыслях. Откровенность ответа всем пришлась по сердцу; кавалера моего хвалили за его приобретение, ему – и это выглядело полуприкрытой лестью в мой адрес – явно завидовали.

К слову сказать, миссис Коул не могла бы лучшим образом выразить свое ко мне благоволение, чем выбрав этого молодого джентльмена мне в церемониймейстеры. Помимо благородного происхождения и большого богатства, которое он наследовал, ему досталась и необыкновенно привлекательная наружность, он был строен и высок. На лице его виднелись оспины, но не больше, чем того требовалось для придания большей мужественности чертам, склонным к мягкости и тонкости линий; облик его чудесно оживляли глаза, сверкавшие чистотой черного алмаза. Короче, скажу я Вам, он был из тех, кого любая женщина в близком своем кругу с охотой назвала бы приятным парнем.

Но вот я уже препровождена им на ристалище нашей партии, где он соблаговолил, поскольку на мне был лишь белый пеньюар, сыграть роль мужчины-горничной, избавив меня тем самым от конфузии, которую непременно вызвала бы развязность самораздевания. Вмиг распущен был мой пеньюар, и я сбросила его. Следующее препятствие – шнуровка корсета – было преодолено быстро: Луиза с большой охотой воспользовалась ножничками и перерезала кружева. Скорлупкой спала с меня верхняя одежда, я осталась в нижней юбке и рубашке, открытая грудь которой предоставляла рукам и взглядам всю свободу, какую они только могли пожелать. На этом, предполагала я, раздевание должно было закончиться, но оказалась недальновидной: рыцарь мой, предвкушая остальное, мягко уверил, что мне не придется нести ни малейшего бремени одежды, дабы остатки ее не скрадывали полную картину естества моей личности. Слишком податливо подобострастная, чтобы вступать с ним в пререкания, я, к тому же, сочла то немногое, что покуда оставалось на мне, весьма несущественным и охотно шла на все, лишь бы ему угодить. Мигом нижняя юбка упала к моим ногам, а рубашка взлетела над головой (и слабо закрепленный лиф взвился вместе с нею), отчего волосы мои свободно рассыпались (безо всякого тщеславия, лишь чтобы напомнить Вам, повторю, что головка у меня очаровательная) беспорядочными локонами по шее и плечам, оттеняя, и отнюдь не неблагоприятно, мою кожу.

Так предстала я пред судьями моими в полной правде естества. Увиденное во мне не могло не понравиться им. Окажите милость и припомните, о чем я говорила прежде, описывая свою внешность в то время: отмерен срок, когда жизнь скрывает все признаки наших прелестей, затем, как то и со мной произошло, настает пора бурного и пышного цветения, когда решительно все скрашивается; а мне ведь до восемнадцати лет недоставало нескольких месяцев. Груди мои, при полной наготе тела ставшие еще более значительными, смею сказать, основными точками притяжения и внимания, и в расцветающей полноте сохранили упругую твердость; они возбуждали взор и приглашали прикосновением испытать их лишенную корсетной поддержки стойкость. К тому же, высокий рост и стройность сложения хорошо согласовывались со всем сочным, таким благодатным для обзора и осязания, наливом плоти, которым я обязана здоровью и юности своего организма. Однако я вовсе не отринула душевный стыд, чтобы не испытывать сильного смущения в том положении, в каком оказалась, но все вокруг, и мужчины и женщины, ободряли меня всяческими знаками восхищения и удовлетворения; любое же лестное внимание пробуждало и разжигало во мне прямо-таки чувство гордости за возврат к дарованному мне при рождении самой природой наряду, который, как галантно уверял мой друг, бесконечно превосходил блеском любые пышные убранства и одеяния на торжествах в дни рождения. Приди мне тогда в голову мысль разложить по мерилу искренности все комплименты, какими буквально засыпали меня на балу эти гурманы прелестного, я могла бы польстить себя тем, что прошла через испытание при полном одобрении людей, знающих и понимающих толк в удовольствиях.

Мой друг, однако, кому единолично на время бала я принадлежала, позабавил их, а может, и свое собственное любопытство, выставляя меня во всех возможных видах и позах, разъясняя при этом все достоинства каждой из прелестей. В своем спектакле не забывал он и о таких интермедиях, как поцелуи, и о таких зажигательных проходах, как свободно блуждающие по телу руки, пред которыми улетучивалась любая стыдливость. Румянец смущения сменился жаром желания, побуждавшего меня ощутить привкус остроты и терпкости в нашем представлении сладостных утех.

Спешу Вас уверить, однако, что при общем обозрении самая существенная точка моя не избегла взыскательного осмотра; более того, ранее было договорено, что у меня нет ни малейшей причины испытывать неуверенность в том, чтобы сойти даже за девственницу: столь незначителен был изъян, нанесенный мне здесь моими предыдущими приключениями и столь скоро шрам чрезмерного растяжения был заживлен, что легко в моем возрасте да к тому же при той малой роли, которая была в те поры мне отведена.

Настал момент, когда мой партнер то ли исчерпал все возможности ублажить осязание и взор, то ли умопомрачение уже полностью овладело им – о том я не ведаю, только, проворно начавши сбрасывать с себя одежды, он уже не мог противиться удивительному угару, порожденному окружившей нас распаленной толпой, пламенем в камине, множеством свечей и пленительным огнем наших мизансцен, и снял с себя сорочку. Загодя расстегнутые панталоны его спали, обнажив то, что ими скрывалось, и прямо перед собой узрела я врага, с которым предстояло сразиться; налитого, жесткого, увенчанного головкой, с которой стянут был капюшон и которая словно переливалась красным. Тогда я как следует разглядела в меня направленное оружие: то был обычный, по длине, член, хозяева которых, как правило, владеют им куда лучше, чем обладатели органов сверхъестественных, необычных размеров. Кавалер мой крепко прижал меня к груди, стоя прямо против меня и отыскивая в открытой нише место для своего необыкновенного идола. Намереваясь пронзить – чему я всячески способствовала – он приподнял меня и тотчас же поднял мои ноги на свои обнаженные чресла, так что я почувствовала каждый дюйм входившего в меня меча до самого его основания. Нанизанная на стержень удовольствия, я обняла его за шею, уткнувшись в которую спрятала лицо свое, нестерпимо горящее и от обуревавших меня чувств, и от стыда, грудь моя слилась с его; так пронес он меня вокруг кушетки, на которую затем, не прерывая довольно быстрых движений и не разъединяясь, уложил меня и принялся за помол удовольствий. Мы были, однако, так взбудоражены, так заранее возбуждены всеми увиденными в вечер бала сценами, воображение наше было так распалено, что мы не могли не впасть очень быстро в истому конца, и, соответственно, не успела я почувствовать тепло струи, извергавшейся в меня из него, как тут же была подхвачена потоком, разделяя мгновенный экстаз. Однако была у меня и более серьезная причина выставить напоказ слитность нашей гармонии: ибо, обнаружив, что не все пламя желаний угасло во мне, что скорее, подобно смоченному углю, под этим впрыскиванием я занимаюсь еще большим огнем, мой пылкий рыцарь, симпатизируя мне, прибавил жару, поддерживая новый огонь неумирающей жизненной силой; весьма этим польщенная, я изо всех сил постаралась подстроить все свои движения к максимальному для него удобству и удовлетворению. Поцелуи, пожатия, ласки, нежное бормотание – все пошло в ход, и вскоре наши восторги, все более бурные и буйные, смешав нас в любовном беспорядке, вдруг взмыли, унеся нас от бренных наших тел в океан безбрежного удовольствия, куда мы оба были ввергнуты порывом влечения в единый миг. Теперь уже все вызывавшие жгучие желания впечатления от прелестных сцен, зрительницей которых я была во время бала, прокалились в пылу испытанного мною самой и бешено пульсировали в голове, заполненной нестерпимым возбуждением, – я была в совершенной лихорадке и беспамятстве от его избытка. Нет, я не могла предаться спокойствию размышлений и осознавать, но я исступленно чувствовала огромную силу столь редкостных и утонченных соблазнительниц, которые, как показала ночь бала, сделали все, чтобы возвеличить наше наслаждение, каковое, ощутила я с великой радостью, рыцарь мой разделил со мной, о чем говорили его возбуждение и хорошо знакомые приметы: глаза его горели красноречивым огнем, в движениях проявлялась сладострастная мука, которая возвышала мой восторг своей неистовой силой. Вознесенная затем на головокружительную высоту радости, какую только может выдержать жизнь человеческая, неуничтожимая избытком, я дошла до той решающей точки, когда почувствовала, что растворилась в мощном потоке, извергаемом из моего партнера, и, сделав глубокий судорожный вздох, всю чувственную душу свою направила в тот самый проход, откуда не было исхода, так восхитительно он был закупорен и заполнен. Несколько блаженных мгновений мы лежали ошеломленные, недвижимые и истомленные, пока чувство удовлетворения не утихло и мы не пришли в себя. Прежде чем оставить меня, рыцарь мой торжественно объявил о своем величайшем удовлетворении, нежно меня обнял и поцеловал; я ответила изъявлениями благодарности в самых прочувствованных выражениях.

Когда все было кончено, стоявшая вокруг нас в глубоком молчании публика помогла мне сразу же облачиться в одежды и осыпала меня комплиментами, в которых я за одно сражение получала двойную награду признательности – за ту честную дань, которая на их глазах была принесена (так они выразились) мною на алтарь полного высвобождения моих прелестей. Партнер мой, уже тоже одетый, продолжал, однако, источать нежность, не ослабленную недавним любовным блаженством. Меня бросились целовать и обнимать девушки, уверяя, что отныне и навсегда (разве что у меня самой не возникнет подобного желания) мне не придется проходить никаких публичных испытаний, что теперь я полностью допущена в круг посвященных, что теперь я – одна из них.

Соблюдался неукоснительный закон: каждый кавалер держался своей партнерши – особенно на ночь – до тех пор, пока он не отказывался от своих на нее прав в пользу честной компании, закон гарантировал приятную собственность и позволял избегать мерзостей и грубостей, связанных с изменением связей; так что, подкрепившись немного печеньем и вином, чаем и шоколадом, поданными около часу ночи, компания распалась на пары и разошлась. Миссис Коул приготовила моему суженому и мне обычную походную кровать, на какой мы и устроились, завершив ночь нескончаемым потоком удовольствий, таких живых и неугомонных, что обоим нам не хотелось, чтобы им приходил конец. Утром, подкрепив силы завтраком в постели, кавалер мой встал и, нежно уверив меня в своем особом ко мне расположении, ушел, предоставив мне вкусить сладости сна, восстанавливающего и освежающего после бессонной ночи. Проснувшись, я поспешила встать и одеться до прихода миссис Коул и тут нашла у себя в кармане кошелек, туго набитый гинеями, который суженый мой туда опустил. Как раз когда я предавалась удивленным рассуждениям о милостях, которые не чаяла получить, вошла миссис Коул, я ей сразу рассказала о подарке, предложив, конечно же, взять себе из него столько, сколько она захочет; однако, уверив меня, что джентльмен весьма достойно ее вознаградил, она заявила, что ни при каких условиях, как бы я ее ни упрашивала и какие бы способы ни выдумывала, никогда не возьмет ничего. И отказ ее вовсе не какая-нибудь ужимка или прихоть, вызванная расположением ко мне, заметила она наставительно и тут же превратила беседу в превосходную лекцию об экономике и экономии, о связующих нитях между личностью и кошельком – и все потому, что, знакомясь со столичной жизнью, я за свое общее послушание, за то, что к советам ее прислушиваюсь, стала получать щедрую плату. Закруглив время лекции и избрав иную тему, миссис Коул заговорила об утехах прошедшей ночи, и я узнала, не очень-то тому удивившись, что она видела все вплоть до мелочей из удобного местечка, только для этой цели и устроенного. В тайну его она охотно посвятила меня.

Не успела миссис Коул закончить, как маленький отряд воительниц любви, девушек-компаньонок моих, окружил нас – и снова обрушились на меня комплименты и ласки. Радостно было видеть, что тяготы и испытания бессонной ночи нимало не убавили жизни на этих милых прелестных мордашках, ничуть не утративших свежести и цветения; и это тоже, признались мне девушки, благодаря заботам и советам необычайной нашей директрисы. Девушки, как обычно, спустились в мастерскую, а я отправилась к себе на квартиру, где скоротала время до обеда, разделить который со всеми я вернулась в дом миссис Коул.

В ее доме, беспрестанно забавляясь и играя то с одной, то с другой из наших чаровниц, провела я время часов до пяти вечера, пока не напала на меня ужасная сонливость, и Харриет, любезно предложив мне свою постель, не отправила меня наверх одолевать сонливость сном. Я бухнулась в постель прямо в одежде и крепко уснула. С час, наверное, вкушала я дивный сон, пробудил от которого меня мой новый ласковый кавалер, которому быстренько подсказали, где отыскать спящую красавицу. Впрочем, нарушать сон поцелуем он не спешил. Увидев, что лежу я на боку и, отворачиваясь от света, лицом почти в подушку уткнулась, принц мой без лишнего шума стянул с себя панталоны, решив несколько с иной стороны испытать сказочное блаженство соприкосновения обнаженных тел: тихонечко подняв на мне нижнюю юбку и рубашку, он открыл с тыла проход к основному вместилищу утех, куда, благодаря моей позе, доступ был свободен. Осторожно улегшись рядом, он подобрался сзади и, обдав теплом своего тела, прижался ко мне животом и бедрами, орудие же свое, прикосновение которого спутать ни с чем невозможно, он направил так, чтобы отыскать цель и без промедления попасть в нее. Тут-то я и проснулась, весьма поначалу всполошившись. Увидев, кто это, я уже было собиралась повернуться, но принц одарил меня поцелуем и удержал в прежнем положении, приподняв мое верхнее бедро, затем, отыскав нужный вход, проник в него как мог глубоко. Радуясь наслаждению, какое давала ему близость к сокровенностям моего тела, он решил продлить его и замер, держа меня, как он выразился, словно в ложечке: тело мое от задней поверхности бедер и выше уютно устроилось в изгибе его бедер и живота. Какое-то время спустя, однако, нетерпеливый и порывистый пришелец, кому самое естество не позволяет затихать надолго, вынудил кавалера действовать. Действия последовали с обычными в таких случаях ласками, заигрываниями, поцелуями и всем прочим – и завершились наконец полноводным доказательством с обеих сторон, что мы не были истощены или, по крайней мере, быстро оправились от иссушающих утех прошлой ночи.

С благородным этим и милым юношей жила я в совершенном довольстве и постоянстве. Он уже совсем склонялся к тому, чтобы взять меня к себе, во всяком случае, на медовый месяц, но его пребывание в Лондоне пришло к концу еще раньше: отец, получивший назначение в Ирландию, неожиданно, отбывая туда, забрал сына с собой. Но и тут любовное чувство ко мне покинуло его не сразу: он предложил и я готова была последовать за ним в Ирландию, как только он там устроится.

Впрочем, разум восторжествовал: найдя в том королевстве достойную и прелестную партию, он раздумал посылать за мной, не забыв, правда, устроить так, чтобы я получила превосходный подарок, какой тем не менее отнюдь не сразу развеял глубокую мою печаль от расставания.

После отъезда моего суженого в нашем маленьком обществе образовалась зияющая пустота, которую миссис Коул, как всегда осторожная, вовсе не торопилась заполнять; зато ей пришлось удвоить усилия, чтобы позаботиться обо мне, оказавшейся в эдаком вдовьем положении, и ускорить дело с моей фальшивой невинностью, о чем она ни на миг не забывала, поджидая лишь подходящего человека, с каким все это можно было бы устроить. Только так уж судьбе оказалось угодно, что я сама себе нашла поживу, да еще и с первой же попытки, что называется, едва успела удочку забросить.

Месяц прошел, как жила я, предаваясь веселью утех, в обществе моих компаньонок. Их нареченные (за исключением баронета, который вскоре забрал Харриет к себе домой) изъявили желание, ссылаясь на общинные установления в доме, удовлетворить свой вкус к разнообразию в моих объятиях; большого искусства и труда стоило мне под разными предлогами избавиться от их притязаний, не вызывая у них недовольства; сдержанность моя объяснялась вовсе не тем, что было мне противно или они мне не нравились, нет, просто я хранила верность своему суженому, а потом, говоря по правде, с трепетной деликатностью относилась я к выбору моих компаньонок: внешне они вроде и казались неподвластными ревности, но, полагаю, в душе прониклись ко мне еще большей симпатией за то, что я – безо всякого бахвальства эдакой-то доблестью – уважительно относилась к их чувствам. Так, в любви и семейном согласии, протекала моя жизнь. Но вот однажды, часов около пяти дня, собираясь купить фруктов к столу, переступила я порог лавки фруктовщика в Ковент-Гарден, где и приключилась со мной история, о которой я сейчас расскажу.

Выбирая фрукты, заметила я, как по пятам за мной следует какой-то молодой джентльмен, у которого прежде всего в глаза бросалась богатая одежда, в остальном же ничего примечательного в джентльмене не было, если не считать того, что был он бледен, худосочен и передвигался на тоненьких ножках. Легко было понять (я, конечно, и виду не подала, что поняла), что он меня преследует: глаз с меня не спускал, а потом и вовсе подошел к той же корзине, у какой я стояла, фрукты брал не торгуясь, а точнее, соглашаясь на первую же запрошенную цену, а сам все время словно подбирался ко мне. Я, понятное дело, обликом своим ничуть уже не напоминала девочку-скромницу, но не было на мне ни перьев, ни разных там завлекательных убранств расфуфыренной столичной девы: соломенная шляпка, длинное белое платье чистого полотна и, в особенности, прямо-таки аура природная, легкий дух целомудрия (он никогда меня не покидал, даже в тех случаях, когда – в нашем-то ремесле! – я рвала с целомудрием напрочь) – по всем этим признакам он никак не мог догадаться, кто я и чем занимаюсь. Он заговорил со мной, и обращение незнакомого человека вызвало у меня румянец на щеках, что еще больше отдалило его догадки от истины; отвечала я ему с растерянностью и смущением, изобразить какие было тем легче, что и на самом деле я испытывала что-то похожее. Дальше – больше: посчитав, будто лед сломан, он принялся расспрашивать меня едва не с пристрастием, я же постаралась вложить в свои ответы столько невинности, простодушия и даже детской непосредственности, что, если бы даже сразу я ему и не очень понравилась внешне (а я готова поклясться, что приглянулась ему в одночасье), скромность моя сразила бы его окончательно. Короче говоря, есть в мужчинах, попавшихся на крючок, особенно на приманку смазливой наружности, тот запас глупости, о каком божественный их разум даже не подозревает и благодаря какому самые благоразумные из них выглядят сущими простофилями. Засыпав меня вопросами, джентльмен, среди прочего, спросил, не замужем ли я. Мне, такой юной, ответила я, еще с год и думать об этом не придется, тут я, отвечая на его дальнейшие расспросы, год себе убавила, сказавши, что мне еще семнадцати лет не исполнилось. Поведала я и о жизни, какую веду: работаю-де в ученицах у шляпных дел мастерицы в Пристоне, в столицу приехала разыскать родственника, который, как я по прибытии узнала, умер, так что живу я в городе приживалкой у шляпницы. Последнее не очень-то вязалось с тем, за кого мне хотелось бы себя выдать, но – сошло: видимо, страсть, какую я чем дальше, тем больше внушала, явно застила джентльмену глаза. Очень хитроумно – так ему показалось – выпытав то, что я вовсе и не собиралась скрывать: мое имя, имя моей хозяйки и адрес, где мы обитаем, – он нагрузил меня фруктами, самыми отборными и дорогими, какие только отыскал, и отправил домой, предаваясь размышлениям о том, как бы продолжить это приключение.

Добравшись до дома, я сразу же рассказала миссис Коул обо всем, что произошло. Выслушав, она весьма рассудительно заключила: если джентльмен выслеживать не станет, то никакой беды не произошло, а если станет (чутье ей подсказывало, что так оно и будет), то надо побольше разузнать и о нем, и о его характере, и о его привычках, с тем чтобы решить, стоит ли игра свеч; пока же, пришла она к выводу, нет ничего легче, чем моя роль во всем этом – от меня требуется не больше, как следовать ее советам и подсказкам на протяжении всего действия, вплоть до самого последнего акта.

На следующее утро, весь вечер потратив (мы о том позже узнали) на то, чтобы побольше выведать у наших соседей про миссис Коул (ничего не могло быть лучше, с точки зрения тех планов, какие она строила в отношении него), джентльмен мой подкатил в экипаже к мастерской, где одна лишь миссис Коул догадывалась о цели его визита. Вызвав ее, он легко начал знакомство заказом и разговорами о шляпах – я сидела, глаз не поднимая, усердно и прилежно выстрачивала гофрированную оборку. Как миссис Коул уловила, первое впечатление, произведенное мною на него, было очень сильно и потому не стоило опасаться, что оно поблекнет от сравнения воочию с Луизой и Эмили, сидевшими за работой рядом со мной. После бесплодных попыток перехватить мой взгляд (я-то сидела, свеся голову, будто совесть меня мучала оттого, что, заговорив с мужчиной, я дала ему повод выслеживать меня), он сделал распоряжение, когда миссис Коул следует привезти заказанные вещи к нему на дом и в какое время он ее будет поджидать, накупил, щедро заплатив, всяческих безделиц (хотел еще больше понравиться при первом знакомстве) и уехал.

Девушки ни сном ни духом не ведали о тайне, скрывавшейся за появлением нового покупателя. Миссис Коул же, как только мы остались наедине, уверила меня, ссылаясь на свой большой опыт в таких делах, что покуда стрелы моего очарования не промахнулись: нетерпение джентльмена, его поведение, взоры, какие он бросал, подтвердили, что стрелы точно поразили цель. Единственная неясность – что этот джентльмен из себя представляет и каков его нрав; впрочем, эти сведения – при ее-то знании столицы и знакомствах – миссис Коул полагала получить очень скоро.

Действительно, прошло всего несколько часов, а хорошо налаженная ее разведка донесла: преследует меня не кто иной, как мистер Норберт, некогда владелец огромного состояния, которое он, телом и духом весьма далекий от совершенства, в значительной степени растранжирил, потрафляя низменным своим вкусам и самозабвенно предаваясь всяческим порокам столичной жизни. Со временем, перепробовав все виды обычных безумств и пресытившись ими, он пристрастился к охоте за невинностью и, соответственно, за девственницами; нескольких девушек уже успел погубить, средств, чтобы не упустить добычу, не жалел и обыкновенно терзал ее, пока не надоедало или пока не спадал зуд наслаждения, или пока новое личико не попадалось ему на глаза, – тогда он легко избавлялся от своих жертв, бросая их на произвол судьбы, ведь находил он их только среди тех, кого мог заарканить петлей купли-продажи.

Подытожив все эти сведения, миссис Коул заявила, что типы такого сорта всегда были законной добычей и было бы грешно не порастрясти его хорошенько на нашем рынке, что, по ее убеждению, такая девушка, как я, в любом случае и при любых условиях слишком хороша для такого джентльмена.

В назначенное время она отправилась к нему в один из богатых адвокатских кварталов, где он жил в апартаментах, обставленных со всей пышностью и особой склонностью ко всяческим удобствам роскоши и наслаждений. Он ее уже поджидал и, быстренько покончив с теми делами, что служили лишь предлогом, после долгих расспросов о ее делах (миссис Коул поведала, что они совсем пришли в упадок), о прислуге, о ее ученицах и приживалках, в конце концов заговорили обо мне. Тут миссис Коул, великолепно играя роль незлобивой старой сплетницы, у какой что на уме, то и на языке, сочинила ему очень правдоподобную сказку про меня, время от времени украшая ее такими искусными находками, как простодушные упоминания о моей скромности, похвалы моему ангельскому характеру, – все это джентльмен воспринял так, как то и соответствовало намерениям миссис Коул, как нельзя лучше скрывшей собственную догадливость о намерениях джентльмена. Это вынудило его пойти на крайность и намекнуть на свои планы и виды относительно меня, замечу, это стоило ему больших усилий и лишь после долгой путаницы удалось ему втемяшить старухе в башку, о чем он толкует (миссис Коул притворялась непонимающей ровно столько, сколько ей было нужно); не желая быть принятой за какую-нибудь драконшу добродетели, которые в одночасье вспыхивают негодованием и раздражаются очень и очень подозрительными криками возмущения, она поступила разумнее, прикинувшись простой, доброй сердцем женщиной, которая вреда не делает и, честно зарабатывая хлеб свой, создана из того податливого и гибкого материала, работая над которым можно своего добиться, тем более человеку такому тонкому и искусному, как мистер Норберт. Благодетельница моя, тем не менее, повела дела столь ловко, что понадобилось три или четыре встречи, прежде чем ему удалось заручиться хотя бы ее благоволением и надеждой на помощь, без которой (как он убедился после бесплодных попыток добиться моего расположения письмами, записочками и прочими лобовыми атаками) ему до меня не добраться, что тут же повысило мою привлекательность в его глазах и, кстати, цену мою тоже.

Не мысля, однако, затягивать все эти затруднения до такой степени, чтобы появилось время для поразительных открытий и крайне нежелательных для ее плана случайностей, миссис Коул сделала вид, будто покорена его натиском, обещаниями и, самое главное, головокружительной суммой, какую она же вынудила его назвать, и согласилась помогать ему во всем, так все искусно обставив, что ему и в голову не пришло усомниться, будто чистые руки этой добродетельной женщины хоть когда-нибудь касались такого сорта делишек.

Так что, потаскав его как следует по всем кругам сложностей и трудностей, что необходимо для повышения цены той награды, к какой джентльмен стремился, она довела до того, что он прямо-таки помешался на маленькой прелести, обладательницей которой я якобы была, и так рьяно стремился прибрать ее к рукам, что даже не позволил миссис Коул продемонстрировать великое ее мастерство повелительницы людских душ: он сам все сделал для того, чтобы поглубже заглотнуть крючок, не требуя даже наживки. Нельзя сказать, что мистер Норберт во всем был так близорук или что ему плохо ведома была столица и – по собственному опыту – та самая часть ее, с которой он ныне столкнулся; вовсе нет, только нашим союзником он сам сделал собственную страсть, которая ослепляла и пришпоривала его, заставляя гнать прочь всяческую осторожность или подозрение как препятствия на пути к ожидавшему его наслаждению. Впопыхах одолевая препятствия, летя сломя голову, понукаемый миссис Коул, он, в конце концов, уже поздравлял себя с тем, что приобрел вымышленную мою драгоценность почти за бесценок: всего за каких-то триста гиней мне да еще сто посреднице – мизерная плата за все страдания, за угрызения совести, какие милая старушка из-за него испытывала первый раз в жизни. В оговоренную сумму, каковая должна быть выложена сразу же по предъявлении клиенту товара, то есть меня, не входили совсем не мелочные подарки, сделанные по ходу переговоров, пока я в подходящие для того часы ненадолго появлялась в его обществе. Просто удивительно, как мало требовалось, чтобы мне – чуть-чуть приукрасив природную склонность к целомудрию – выглядеть в его глазах девственницей: весь мой облик, все движения мои, казалось, источали невинность, которую мужчины так истово требуют от нас только для того, чтобы доставить себе удовольствие уничтожить ее, совершая при том со всеми своими умениями, с горечью следует признать, бездну ошибок. Когда все статьи договора были полностью согласованы, а оплата должным образом обеспечена, ничего не оставалось, как исполнить самое основное, что сводилось к моей полной отдаче в его распоряжение: он мог использовать меня, как хотел. Правда, миссис Коул и тут кое-что выторговала, скажем, отказ от того, чтобы все это устраивать у него дома: она все так ловко обернула, что он сам страстно убеждал ее исполнить его горячее желание – завершить эту бледную тень свадьбы в ее, миссис Коул, доме. Та поначалу, разумеется, и думать о том не думала, чтоб устраивать в нем такое… она б и за тыщу фунтов не хотела, чтоб прислуга или, там, ученицы про такое дознались… имя доброе, единственное ее сокровище потеряло бы на веки вечные… С такими вот причитаниями даровано было согласие. Итак, ночь была назначена с учетом нетерпения, в какое клиент впал окончательно, хотя миссис Коул не упустила ни единого указания, не забыла ни малейшей детали при подготовке, с тем чтобы я могла с честью выйти из этой игры. Я имею в виду внешние признаки моей девственности, хотя мне, от природы наделенной миниатюрностью и узостью тех органов, которые становились реквизитом в спектакле, не пришлось прибегать ни к каким вспомогательным накладкам, которые используются в нашем ремесле для придания достоверности картине и которые легко обнаружить самой обыкновенной горячей ванной. Что же касается необходимых кровавых симптомов прорыва, которые, если и не всегда, но как правило его сопровождают, то миссис Коул посвятила меня в тайну своего собственного приспособления, какое просто не могло подвести и о каком мне еще предстоит рассказать.

К приему мистера Норберта все было приготовлено и устроено. И вот в одиннадцать часов, под покровом ночи, со многими предосторожностями, в глубокой тайне он был встречен самой миссис Коул и ею же препровожден в спальню, где на старомодной ее кровати возлежала я, совершенно раздетая. Если и не страхи настоящей девственницы, то уж во всяком случае страхи существа вовсе потерянного овладевали мною, что придавало мне вид застенчивый и стыдливый. Именно такой вид и бывает у невинности и целомудрия, так что отличить от них мой облик было бы трудно даже глазом менее заинтересованным, чем у моего обожателя, уж позвольте звать его так, поскольку обычная в нашем ремесле кличка «хахаль» всегда казалась мне слишком жестоко неблагодарной по отношению к мужчинам за их оскорбительную слабость к нам.

Как только миссис Коул произнесла все старинные заклинания, положенные в тех случаях, когда молодых женщин впервые отдают во власть мужчины, и вышла, оставив нас в своей комнате одних (между прочим, по просьбе мистера Норберта комната заранее была ярко освещена, очевидно, он предполагал провести куда более тщательный осмотр, чем тот, что у него на самом деле получился), гость, еще одетый, подскочил к кровати, где я зарылась с головой в одеяла, не сразу и не без борьбы – стянул их и, добравшись, прильнул к моим губам; сопротивление мое было так подлинно, что, пожалуй, у фальшивой добродетели поцелуя было добиться труднее, чем у настоящей. От губ он перебрался к груди, защищаясь, я кусалась и царапалась, как кошка, он же, устав от моего сопротивления, видимо, решил, что лучше разбираться со мной лежа рядом, а потому скоренько скинул с себя одежду и залез в постель.

Украдкой оглядев его, я сразу же поняла, что от этого человека нечего ждать мощи и усердия, какие обычно необходимы для штурма невинности: тщедушная фигурка его скорее принадлежала утомленному ветерану-инвалиду, вынужденному тянуть лямку жаркого этого дела, чем рвущемуся навстречу битве молодцу-добровольцу.

Едва ли тридцати лет, он уже успел растранжирить силу желаний, сведя ее к позорной зависимости от искусственных подстегиваний, почти никак не подкрепленных природной мощью тела, изнуренного и истерзанного донельзя раз от разу повторяющимися излишествами утех – они действовали на источники его животворной страсти так, будто шестьдесят зим сразу накидывались на весенние ручейки; в воображении же его по-прежнему рисовались все пламя и весь пыл юности, вызывая мучения и одновременно подталкивая несчастного к пропасти.

Очутившись в постели, он сбросил все покровы (я заставила его здорово потрудиться, прежде чем он сумел вырвать их из моих рук), так что я, как ему того и хотелось, предстала обнаженной и открытой не только для любовных атак или досмотра, но и для обследования простынь: возбуждая мое тело, понуждая меня делать, защищаясь, какие-то движения, он смог воочию убедиться, что ничего заранее подготовленного нет; хотя, сказать по справедливости, он оказался куда менее строгим осмотрщиком, чем я ожидала от столь искушенного в утехах развратника. Он почти сорвал с меня корсет, решив, будто я чересчур часто пользуюсь им как баррикадой, преграждая путь к грудям и кое-чему другому, более существенному; в остальном же он действовал ласково, уважительно. Тем не менее моя роль требовала, чтобы я ему ничего просто так не показывала, вот я и разыгрывала всяческие ужимки, ахи, охи, страхи и ужасы, каких следовало ожидать от девушки совершенно невинной, впервые столкнувшейся с эти дивом невиданным – голым мужчиной да еще и в одной с нею постели. Не считая похищенных им самим, от меня ему не досталось ни единого поцелуя, раз двадцать сбрасывала я его руки со своих грудей, твердостью и упругостью каких он наслаждался, будто товарами, никак ему в руки не дававшимися. Мало-помалу нетерпение все дальше подталкивало его к главной цели, он уже взгромоздился на меня и, желая подольше поберечь силы естества, вначале решил устроить мне проверку при помощи пальца. В ответ на этакую грубость я горько запричитала: думать не думала, что он с моим телом вот так… погибель моя настала… и зачем я только такое сделала… я встану, встану сейчас и… – и в то же время очень старалась держать ноги так плотно сжатыми, чтобы ему-то было вовсе не под силу их разъять и добиться чего-либо путного. Получив такое преимущество и подчинив себе как свои, так и его движения, я могла больше не волноваться: при таких условиях обмануть его труда не составляло, игра пошла для меня как по маслу. Между тем его инструмент – размерами из тех, что проскальзывают и выскальзывают почти незамеченными, – довольно твердо уперся в то место, доступ к какому прикрывали мои плотно сдвинутые бедра; однако, поняв наконец-то, что пустая трата жизненных сил в борьбе ни к чему хорошему не приведет, он пустился в мольбы и уговоры, я же на них лишь ответствовала голосом, в котором мешались стыд да опаска: боюсь, как бы не загубил он меня… Господи!., зачем, дурочка, согласилась… никогда, с самого рождения моего, так со мной не обращались… как только ему самому не стыдно – такие вот младенческие причитания, полные отвращения и упреков, рассудила я, лучше всего подойдут для выражения образа существа невинного и перепуганного. Делая вид, будто мало-помалу под действием его пылкой настойчивости – и в словах и в движениях – я все же поддаюсь, я развела бедра, приоткрыв проход настолько, чтобы кончик его инструмента мог коснуться края входа в расщелину, однако едва он попытался пробиться внутрь, как я ловко дернула телом так, что пробираться ему пришлось наискось, при том я не только продвижение затруднила, но еще и взвизгнула, будто болью насквозь пронзенная, да и сбросила его с себя с таким остервенением, что при всей силе и при всем своем желании он не сумел удержаться в седле. Тут он, понятное дело, рассердился, только в огорчениях его не заметно было никакого неудовольствия мною за мою норовистость, напротив, готова присягнуть, что я ему еще больше по душе пришлась, что всякие затруднения доставляли ему удовольствие, даже если порой мешали минутному наслаждению. Как бы то ни было, но, распаленный теперь затяжками превыше всякого терпения, он снова взгромоздился на меня, принялся уговаривать потерпеть, оглаживая и успокаивая меня, будто лошадь буйную, разными нежностями, увещеваниями и обещаниями осчастливить. Тут я притворилась, будто смягчилась и сменила гнев, вызванный во мне причиненной им жуткой болью, на милость, позволила ему развести мои ноги и предпринять новую попытку; пришлось мне только внимательно последить за тем, куда направляется его инструмент, так что не успело еще отверстие немного приоткрыться, чтобы принять его, как я вовремя подвинулась так, словно не от удара уклонялась, а была поражена вызванной этим ударом болью. Разумеется, все это сопроводила я подобающими жестами, ахами, рыданиями и жалобами на то, как больно он мне сделал… прямо-таки до смерти убил… погибель моя настала… ну, и всякое такое прочее. В этот момент он, донельзя истомленный множеством безуспешных попыток и уже не имевший ни сил, ни терпения себя сдерживать, будучи явно на грани чувственного взрыва, сделал такой сильный и резкий выпад, что, едва не застав меня врасплох, проскочил мимо наружных стражей нежной моей плоти, и я ощутила тепло его извержения. Он рванул было дальше, но тут я заверещала, словно меня ножом резали, как будто от боли всякий страх потеряла, что меня могут услышать, и снова сбросила его с себя. Легко было различить, что он скорее удовлетворен, что куда больше радуется тем предполагаемым причинам, помешавшим ему дойти до пика наслаждений, чем возможности на самом деле достичь его. Это примирило меня с собственной совестью: я поняла, что своим обманом доставляю несчастному такое блаженное наслаждение, какого ему ни за что не испытать, имей он дело с тем, чего так желал в подлинности. Почувствовав облегчение и умиротворенность после извержения, он мог теперь тратить время на ласки и уговоры, склоняя меня к послушанию и терпению во имя следующей попытки, к какой он принялся готовиться и набираться сил, ощупывая, оглаживая и осматривая меня всю, как ему только заблагорассудится. От восхищения пред моим телом он даже в ладоши захлопал, поцелуями меня всю-всю покрыл, ни единого местечка не пропустил в буйной похотливости осязания, разглядываний и забав. Сила его мужская возвращаться, однако, не спешила, я не раз ощущала, как он толкался в дверь, но не в состоянии был даже приоткрыть ее, мне даже подумалось: а стало бы ему сил войти, даже если бы я и распахнула ее приветливо настежь? Он считал, что я ничего в этих делах не понимаю, а потому никаких неудобств или сожалений испытывать не могу, вот и продолжал изводить и себя и меня еще долго, прежде чем оказался более или менее в состоянии возобновить наступление, хоть с какими-нибудь шансами на успех. Тут уж я заставила его так потрудиться и так постараться, прежде чем ему удалось сколько-нибудь ощутимо пробиться в лоно, что он отменно попотел и выдохся: утро уже разошлось, пока осуществил он свой второй поход, пройдя примерно полпути от входа, я же все это время рыдала и жаловалась на неуемную его мощь да на огромность того, чем я, страдалица, якобы была просто пополам расщеплена. Утомленный в конце концов молодецкими утехами, богатырь мой стал сдавать и с радостью отдался объятиям освежающего отдохновения: пылко меня расцеловав и посоветовав передохнуть, он сразу же уснул мертвым сном. Воспользовавшись этим и хорошенько убедившись, что любое движение моего тела сон милого не потревожит, я легко и просто пустила в ход изобретение миссис Коул, позволяющее нанести мазок законченности и совершенства на картину моей девственности.

В ножке кровати, как раз там, где в нее врезалась спинка изголовья, был устроен маленький ящичек, так искусно пригнанный к резному украшению по дереву, что заметить его было невозможно при самом пристальном осмотре. Открывался и закрывался ящичек при легком нажатии на пружинку и был снабжен небольшой стеклянной плошкой, наполненной заранее приготовленной жидкой кровью, в плошке лежала, пропитавшись кровью, готовая к употреблению губка. Всего-то требовалось: осторожно протянуть руку, вытащить губку из ящичка и отжать ее как следует меж ног у скрещения бедер, где останется красной жидкости куда больше, чем требуется для спасения девичьей чести, после чего вернуть губку на место и вновь нажать на пружинку. Всякая возможность обнаружения или даже подозрения была исключена. На все на это уходило менее четверти минуты, к тому же двойное удобство и удвоенная предосторожность создавались тем, что каждая из ножек кровати была оборудована одинаково и любым из ящичков можно было воспользоваться в зависимости от того, на какой стороне постели ты лежишь. Правда, пробудись клиент в этот момент и поймай меня за таким занятием, то, самое малое, не миновать бы мне стыда и позора, только, благодаря принятым мною предосторожностям, шансов оказаться пойманной было один на тысячу в мою пользу.

Успокоенная, избавленная от всяческих опасений насчет сомнений и подозрений с его стороны, я со спокойной душой предалась было сну, но уснуть так и не смогла: и получаса не прошло, как джентльмен мой пробудился и, повернувшись ко мне (а я сделала вид, будто сплю крепко, на что, впрочем, он и внимания не обратил), принялся вдохновлять себя на новые свершения, целовать меня да ласкать. Я же, притворившись только-только разбуженной им, попробовала попенять ему на это, пожаловаться на дикую боль, которая меня и без того не только сна, но и всех чувств лишила. Жаждущий удовольствия, равно как и полного триумфа над моей девственностью, он высказал все, что помогло бы одолеть мое сопротивление и убедить меня потерпеть до конца. Теперь, обеспечив кровавое доказательство его победного неистовства, я готова была и прислушаться к этим уговорам, хотя полагала разумным какое-то время сдерживать его пыл. На все его нетерпеливые увещевания я отвечала охами, вздохами да стонами, показывая, как глубоко и больно была я уязвлена… просто невыносимо… знаю теперь: горе он принес, вот что он мне сделал… такой вот он ужасный человек! Пока я бормотала, он откинул покрывала и обозрел поле сражения в тусклом блеске подсыхающей крови, тут же осмотрел и убедился, что бедра, и низ живота, и рубашка, и простыни – все запятнал тем, что он с готовностью принял за девственное кровотечение, вызванное его последним полупроникновением. В том убежденный, а потому себя от радости не помнящий, он и не думал скрывать своего ни с чем не сравнимого торжества и счастья. Иллюзия подлинности была полной, ничто иное, кроме как мысль, что ему довелось потрудиться на неразработанной жиле, пройтись неторенным путем, ему и в голову не приходило, в осознании этого – а доказательства, и убедительные, были под рукой – он удвоил нежность своего обхождения со мной и свою решимость довести начатое до конца. Жадно и страстно целуя, он успокаивал меня, молил простить его за причиненную мне боль, без какой, уверял он, никак нельзя обойтись, зато больше такого не случится, самое страшное уже позади, теперь, набравшись хоть немного мужества и терпения, я смогу все это преодолеть и в дальнейшем ничего, кроме величайшего наслаждения, не испытывать. Понемногу я позволила ему возобладать надо мной и даже – в знак полной сдачи – сама раздвинула ноги, словно ненароком предоставляя ему свободный доступ, но и воспользовавшись этим, он мало чего добился, проникнув внутрь: я хорошо подготовилась к вторжению и дала такую закрутку женским своим прелестям, что он едва до половины положенного смог добраться, дергаясь и извиваясь так, что и вошел-то с натугой, и с великим трудом дальше пробивался дюйм за дюймом (под непрестанные мои горькие причитания), пока наконец, силой и упорством одолев все извивы и препоны, не проник в меня до конца и не нанес решительный coupe de grace моей (так он считал) девственности, исторгнув из меня ужасный крик, пока он, торжествующий, словно хлопающий крыльями петух над поверженной курицей, купался в наслаждении, которое, как было заметно, подхлестнутое ощущение полной победы, мгновенно достигло той точки, откуда возврата нет, я почувствовала его извержение – и мне оставалось лишь распластаться, играя роль глубоко уязвленной, бездыханной, перепуганной, поруганной уже-более-не-девицы.

Возможно, Вы поинтересуетесь, испытывала ли я все это время хоть намек на удовольствие? Уверяю Вас – очень небольшое или вовсе никакого; разве что под самый конец какие-то смутные ощущения появились – как чисто механический результат долгой борьбы и частых раздражений чувствительной плоти.

Только, самое-то главное, не было у меня никакого расположения к человеку, чьи объятия мне приходилось терпеть из соображений голого наемничества. И потом, я ведь вовсе не в восторге была от себя, играя роль обманщицы, какие бы оправдания ни находила, соглашаясь на участие в этом спектакле; прямо скажу, эта-то бесчувственность и помогла мне больше всего повелевать как рассудком, так и телом своим, благодаря чему мне куда как хорошо удалось выдерживать правдоподобие подделки на протяжении всей сцены обмана. В конце концов обретши под его ласками, поцелуями и нежностями кое-какие признаки жизни, я стала укорять и упрекать его за разор, им учиненный, в таких естественных выражениях, что только добавила джентльмену удовлетворенности самим собой от эдакого свершения. Предугадав по определенным своим наблюдениям, что будет лучше попридержать его, когда он некоторое время спустя пустился – а это было ясно различимо – снова в наступление, я решительно отразила все его дальнейшие посягательства под предлогом, какой весьма льстил его самолюбию: мол, я так жестоко разбита, такой болью охвачена, что просто невмочь мне вынести еще одно любовное сражение. Тут он милостиво даровал мне передышку, так что поутру я была избавлена от его назойливых ласк. Он же позвонил миссис Коул и, когда та явилась, сообщил ей в выражениях весьма пылких и радостных о своей триумфальной убежденности в моей целомудренности, каковой нынче ночью он нанес сокрушительный удар, свидетельства чего, добавил он, миссис Коул сможет легко отыскать в убедительных приметах кровавого свойства на простынях.

Можете себе представить, с каким юмором женщина такого склада, как миссис Коул, отнеслась к его выспренной речи, как легко она подыгрывала ей своими восклицаниями, в которых воедино были смешаны стыд, гнев, сочувствие ко мне и удовлетворение тем, что все кончилось хорошо: в этом последнем, я уверена, она была совершенно искренна. Теперь, когда представлявшееся ею неодолимым возражение против того, чтобы первую ночь я провела в его доме, возражение (скрупулезно рассчитанное на свободу маневра в интриге), построенное на страхах и ужасах девственницы при мысли отправиться в обиталище мужчины и остаться с ним наедине в постели, отпало само собой, она сделала вид, будто, преследуя его выгоду, уговаривает меня отправляться к нему, когда только джентльмену будет угодно, сохраняя при этом видимость того, что я работаю у нее, дабы не потерять шанс найти себе доброго мужа или, во всяком случае, уберечь ее дом от скандала. Звучало это так разумно и так убедительно для мистера Норберта, что он ничегошеньки не понял, как пожилая леди не желает приваживать его к своему дому, того менее смог он вовремя обратить внимание на определенные несоответствия в образе, какой она ему являла, – план ее в высшей степени удовлетворял его своей простотой и перспективами полной свободы действий.

Предоставив мне долгожданный отдых, он встал, и миссис Коул, оговорив с ним все детали, касавшиеся меня, выпроводила его из дома незамеченным. Позже, когда я проснулась, она пришла и воздала должное моему успеху. С обычной для ее поведения сдержанностью и незаинтересованностью она отказалась от какой бы то ни было доли в том, что мною было получено, и наставила меня на столь надежный и простой способ распорядиться своими доходами, превратившимися ныне уже в своего рода маленькое состояние, что даже ребенок лет десяти от роду сумел бы взять заботы о нем в собственные руки.

Вновь я очутилась в положении любовницы-содержанки, вновь б точно установленное время являлась к господину домой, когда тот направлял за мной посыльного, на пути которого я неизменно оказывалась, причем делала это столь ловко, что господин так и не проник в тайну моих отношений с миссис Коул; впрочем, легкость, разбросанность и непрестанная спешка столичной жизни не позволяли ему и в свои-то дела вникать, того меньше – моими заниматься.

Знаете, насколько могу судить по собственному своему опыту, никого не одаривают так щедро, никого не холят так бережно, как – во времена их правления – любовниц тех, кого природа, прежние буйства или возраст менее всего располагают к утехам пола: понимая, что женщина должна быть хоть как-то удовлетворена, они осыпают ее тысячей забот, угождений, подарков, нежностей, признательностей, истощая все возможности изобрести новые средства и способы хоть чем-то подменить главную свою несостоятельность; даже для того, чтобы просто чуть-чуть смягчить положение, на какие только чудачества, на какие утонченные изыски в утехах, на какие ухищрения они не идут, дабы добавить толику жизни увядшим силам, дабы заставить природу служить их чувственности. Только беда их всегда при них, а потому, едва после всех уверток, беспокойств, особых приемов, похотливых поз и будоражащих чувственность движений они достигают-таки краткого мига блаженства, в то же самое время в предмете своей страсти пробуждают они пламя, которое сами не в силах загасить, чем и понуждают бедняжку искать спасения в объятиях другого, способного довершить то, что едва-едва было начато. Они сами порой становятся сводниками для собственных фавориток, сами толкают их на блуд, на поиски более сильного и удовлетворяющего исполнителя. Не стоит забывать, что у женщин, особенно нашего склада, какими бы ни были они добрыми душой и сердцем, есть частичка, которая управляет… нет, точнее – обиталище королевы, которая правит безраздельно и безоговорочно своим подданством по законам собственной мудрости, среди этих законов ни один не блюдется строже, чем тот, что требует во всем, имеющем отношение к естеству, никогда не принимать намерение, пусть и решительное, за деяние.

Мистер Норберт являл собой как раз такой бесславный случай: хотя сам уверял, что чуть ли не влюбился в меня безумно, крайне редко бывал он способен обрести наслаждение и одновременно одарить им меня, даже редкие его удачи требовали долгих и всякий раз новых приготовлений, бывших и утомительными, и воспламеняющими.

Иногда он раздевал меня догола на ковре перед пылающим камином и чуть ли не час созерцал, заставляя принимать самые вычурные позы и делать умопомрачительные фигуры, целуя при этом меня всю с ног до головы, не пропуская ни единой частички моего тела, а самым потаенным и самым чувствительным доставалась львиная доля его дани. Прикосновения и ласки его временами становились такими утонченно похотливыми, такими потрясающе проникновенными, что он едва с ума меня не сводил пламенными своими щекотаниями, когда после всего, после стольких приготовлений и шуму, он обретал недолговечное возбуждение, какое угасало либо в потливой немощи, либо в преждевременном хилом извержении, какое ниспосылалось словно в издевку над моими воспаленными желаниями. Если струйка и попадала куда положено, как же нерешительно, как бесстрастно это проходило! Да разве могли эти несчастные с трудом выжатые несколько тепленьких капель загасить им же самим раздутое бушующее пламя!

Не могу не припомнить один вечер, когда я возвращалась от мистера Норберта домой, возбужденная до пределов, оказавшихся для него недостижимыми. Едва я повернула за угол улицы, меня догнал молодой моряк. На мне тогда было то самое премиленькое, аккуратное и простое платье, какое мне всегда нравилось; возможно, кое-что в походке или манерах выдавало мою возбужденность, какое-то беспокойство, не свойственное тем, у кого мысли ясны, а чувства холодны. Во всяком случае, моряк решил, что я послана ему в награду, а потому, нимало не церемонясь, обхватил меня за шею и поцеловал так крепко, что дух от удовольствия перехватило. Поначалу от такой грубости я бросила на него взгляд, полный гнева и негодования, но, присмотревшись, смягчилась и предалась иным чувствам; парень был высок, по-мужски строен, телом и лицом красив, – так что, не отводя от него взгляда, я кончила тем, что спросила голоском, в котором пробивалась нежность, что, собственно, значит его поступок; на что – все с тою же откровенностью и напористостью, с какой он начал, – моряк предложил продолжить знакомство за стаканом вина. Убеждена, будь я поспокойнее, не окажись доведенной до состояния, когда вся кровь во мне бурлила, не одурманивай меня неудовлетворенные желания, я бы грубые его притязания отвергла сразу и без колебаний. Тогда же, не знаю уж, как получилось, наверное, настойчивые позывы естества, фигура его, вся обстановка или, если хотите, сочетание всего этого вместе да вдобавок еще и проснувшееся любопытство увидеть, чем кончится так начавшееся приключение, новизна ощущения от обращения с тобой, как с обычной уличной девкой, заставили меня ответить молчаливым согласием. Короче, повиновалась я в тот момент отнюдь не голове своей, а потому и потащилась на буксире у воинственного морского волка, который обхватил меня с фамильярностью, будто мы с ним всю жизнь знакомы, и доставил в ближайшую подходящую таверну, где нас провели в крохотную комнатушку по одну сторону коридора. Здесь, не дожидаясь даже, пока слуга принесет заказанное вино, моряк сразу взял меня на абордаж: мигом распахнул платье возле шеи и завладел грудями, с которыми он управился с той точностью сладострастия, что в подобных обстоятельствах делает церемонии куда более утомительными, чем приятными. Однако, устремившись к заветной цели, мы обнаружили, что для этого нет никаких удобств: всю обстановку комнатушки составляли два-три колченогих стула да шатающийся рассохшийся стол. Без лишней суеты моряк прижал меня спиной к стене, поднял на мне юбки, вытащил орудие, каким – краем глаза я успела заметить – можно было похвастаться, и принялся за дело с нетерпеливостью и охотой, явно вызванными долгим постом за время плавания по морям. Понявшая по его началу, какая радость меня ждет, я широко ноги расставила, постаралась позу поудобнее принять, всем, чем могла, помочь ему хотела, кое-что получилось, но особой радости мы все же не испытали. Вмиг сменив диспозицию, он подвел меня к столу, лапищей своей капитанской пригнул к нему мою голову, а другой задрал мне юбки и рубашку, обнаружив голые мои ягодицы и подведя к ним свой слепо и нетерпеливо тыркающийся бушприт; тот под напором протиснулся между ними, и я очень остро почувствовала, как пробирается он вовсе не тем курсом, вовсе не в ту дверь стучится и ломится. Когда же я сказала моряку об этом, он хмыкнул: «Пфу, радость моя, в шторм любая гавань годится». Тем не менее, сменив курс и взяв чуть пониже, он вставил все как положено, да так вонзил, словно поднять меня решил, а потом заработал с такой силой, такой огненный аврал мне устроил, что в том забавном положении, что я пребывала, когда отдалась ему, и до крайности возбужденная, я ощутила начало его конца и сама зашлась в обморочной истоме, выжала из него, сжимаясь в конвульсиях, обильный поток, который, смешавшись с моим, все собою заполонил, и залила целым потоком весь неистовый пожар моих желаний.

Когда с этим было покончено, меня заволновал вопрос, как бы поскорее унести ноги. Порадоваться я очень порадовалась тому явному различию между щедрыми морскими ваннами и утомительным сухостоем ласк, вызывавших во мне негасимое пламя (что на подобный шаг меня и подтолкнуло), однако, поостыв, я стала постигать всю опасность продолжения знакомства с этим, пусть и симпатичным, но незнакомцем, тем более что сам он уже речь повел о том, как проведет со мной вечер, как продолжит интимные наши утехи, – и все это с такой бесцеремонностью, что я начала тревожиться, понимая, как нелегко будет от моряка избавиться. Беспокойство свое я ничем не выдала, притворилась, будто готова остаться с ним; только, обратилась я к нему, мне нужно забежать на минуточку домой, сделать кое-какие распоряжения, а потом я быстренько ворочусь. Он это ничтоже сумняшеся проглотил, приняв меня, очевидно, за одну из тех несчастных уличных странниц, какие отдают себя на утеху первому попавшемуся грубияну, решившему осчастливить их своим вниманием; конечно же, я не стану возвращением своим лишать себя платы после того, как большая часть работы уже сделана. Так что он отпустил меня, но не раньше, чем громогласно, чтоб я услышала, заказал ужин, на котором я имела варварство лишить его своей компании.

Однако, когда я добралась домой и поведала о приключении миссис Коул, она так обнаженно и так резко раскрыла передо мной природу и опасные последствия моего безрассудства, в особенности же рискованные последствия эдакой готовности обнажаться перед кем угодно для здоровья, что я не только твердо зареклась никогда не впутываться ни во что подобное (и зарок сей соблюдала свято), но еще и по прошествии многих-многих дней не переставала тревожиться, как бы в память о встрече с моряком не приобрела я кое-что помимо приятных воспоминаний. Впрочем, эти опасения оказались напрасными и недостойными моего бравого моряка, так что я с удовольствием отдаю ему здесь должное.

Я прожила с мистером Норбертом с четверть года, и это время весьма приятно делила между увеселениями в доме миссис Коул и должным вниманием к джентльмену, который более чем щедро расплачивался со мной за безграничное послушание, с каким я сносила любые его капризы в утехах. Это настолько сильно подействовало на него, что, обнаружив, как он выразился, во мне одной столько разнообразия, сколько он тщился отыскать в нескольких женщинах, он благодаря мне утратил вкус к непостоянству и к новым лицам. Для меня, правда, более приемлемым и куда более утешительным было то, что любовь, на которую я его вдохновила, привела к перемене, важной и для меня, и, главное, для его здоровья: настроив его постепенно – весьма и весьма привлекательными аргументами – на супружеский лад, я упорядочила продолжительность и частоту утех, избавила их от излишеств, к каким он успел было пристраститься и какие основательно расшатывали его организм, убивали в нем ту самую живую силу, которой он сильнее всего желал; господин мой становился все более деликатным, более терпимым и, в конечном счете, более здоровым. Его признательность мне за это уже принимала весьма благоприятный оборот для моей судьбы, когда еще один его каприз вдруг выбил из моих рук чашу, уже поднесенную к губам.

Сестра его, леди Л., к которой он был сильно привязан, пожелала, чтобы он сопровождал ее в поездке в Бат, куда она уезжала поправлять здоровье. Он не мог отказать ей в этой услуге. Хоть и рассчитал он, что расставание наше продлится самое большее неделю, но все же покидал меня с тяжелым сердцем, оставив мне денег куда больше, чем дозволяли ему финансовые возможности, сумма эта никак не вязалась с предполагаемой краткостью разлуки. Разлука же оказалась такой, что дольше не бывает и случается всего лишь раз: прибыв в Бат и не прожив там и двух дней, он пустился в пьяный загул с какими-то дворянами, который довел его до жесточайшей лихорадки, она в четыре дня унесла его, так и не вышедшего из забытья. Будь он в сознании, чтобы составить завещание, возможно, он сделал бы в нем благоприятное упоминание на мой счет. Таким вот образом я потеряла и его. Ни одно из положений в жизни не подвержено таким переменам и переворотам, как положение женщины для утех, а потому печалилась я недолго, снова обрела бодрость духа, снова вычеркнула себя из списка любовниц-содержанок, снова припала к груди нашего сообщества, от которой в какой-то мере была оторвана.

Миссис Коул, по-прежнему одаривая меня своим дружелюбием, предложила содействие и совет, с тем чтобы сделать еще один выбор, но теперь я уже чувствовала себя спокойно, была достаточно обеспечена, чтобы позволить себе немного предаться лени; что же до позывов естества, то их чувственная напряженность намного ослабла, когда стало ясно, с какой легкостью ее можно разрядить утехами в доме миссис Коул, где Луиза и Эмили все продолжали по-старому. Харриет, особенно мною любимая, частенько навещала меня; приятно было смотреть на нее, разумом и сердцем погруженную в счастье, которым она наслаждалась со своим дорогим баронетом, его любила она преданно и нежно, даром, что он был ее содержателем, более того, в щедрости своей обеспечил независимое и безбедное существование и самой Харриет и ее родне. В ремесле своем я была свободна от постоянного найма, занималась им, когда и как мне того хотелось, но вот однажды миссис Коул с откровенностью и доверительностью, какие всегда были свойственны нашим отношениям, рассказала мне о некоем мистере Барвилле, завсегдатае ее дома, только что возвратившемся в столицу, которому она никак не могла подыскать подходящую партнершу. Дело было и впрямь очень трудным, поскольку клиент этот попал под властное очарование жестокости: его обуяло горячее желание не только самому подвергаться немилосердному бичеванию, но и других хлестать, так что тем, у кого хватало смелости и послушания ублажать его прихоть (а таких и без того оказывалось немного, ибо сам он в напарницах был очень разборчив), приходилось поочередно с ним переносить ужасную экзекуцию; платил клиент много, даже чрезвычайно много, но охотниц зарабатывать деньги, жертвуя собственной кожей, не находилось. Необычность странной его наклонности возрастала еще и оттого, что клиент был молодым: обычно подверженными ей оказываются люди в возрасте, кому подобные упражнения требуются, дабы оживить, ускорить вялый ток их жизненных соков, направить его, взбудораженного ожиданиями утех, к поникшим, обмякшим, сморщенным органам, поднимающимся к жизни только после приятно возбуждающих изнурений плоти, вызываемых поркой мясистых противоположностей органам наслаждения, меж которыми существует такое вот удивительное согласие.

Обо всем об этом миссис Коул поведала мне просто так, без каких бы то ни было ожиданий, что я предложу свои услуги: жила я достаточно покойно, и нужно было бы нечто в высшей степени интересное, огромной силы искусительное, что могло бы подвигнуть меня на подобную работу; я же никогда раньше не выказывала и никогда не чувствовала ни малейшего позыва, ни любопытства узнать побольше об утехах, обещавших куда больше боли, чем удовольствия тем, у кого не было никакой нужды столь жестоким образом возбуждать себя. Что же тогда заставило меня добровольно согласиться на вечеринку страданий, если я заранее знала, что именно таковой она и обернется? Ну, что сказать Вам? Если чистую правду, то это был внезапный каприз, прихоть фантазии, желание испытать новое, неизведанное, к чему примешивалось суетное стремление доказать миссис Коул свою смелость. Да, пожалуй, это все и побудило меня рискнуть и предложить себя, освободив ее от дальнейших поисков. Думаю, что я и обрадовала и удивила наставницу открытой и безоглядной отдачей себя в ее, то есть в данном случае в ее приятеля распоряжение.

Милая моя названная мать-наставница, однако, в благости своей все мыслимые доводы перебрала, дабы отговорить меня от такой затеи, но я, понимая, что делает она это лишь из любви и жалости ко мне, упорствовала в своем решении и тем сняла со своего предложения все подозрения в неискренности или в пустой похвальбе. Поблагодарив сердечно, миссис Коул уверила меня: кабы не боль, она не задумываясь предложила бы мне поучаствовать в такой вечеринке, за которую, уверяла она, заплатят очень даже хорошо и которая, как и вся сделка вообще, будет проходить в полной тайне, так что никто из участников не подвергнется вульгарному осмеянию или поношению. Лично она, добавила наставница, считает наслаждение в любой форме и в любом его виде общим для всех портом назначения, а всякий ветер, дующий в том направлении, – добрым ветром, если, конечно, он никому зла не чинит; и не осуждать, а скорее сострадать нужно тем бедняжкам, что подвержены страстям, от каких не имеют сил избавиться, чьи аппетиты в наслаждении безотчетно управляются вкусами странными, а то и противоестественными; вкусы, кстати, в утехах так же бесконечно разнообразны и так же не подвластны доводам рассудка, как и всяческие склонности, аппетиты и интересы человечества в еде и продуктах: есть обладатели нежных желудков, не переваривающие простого куска мяса и смакующие лишь хорошо приправленные, изысканные кушанья, при виде которых другие едва ли не в бешенство впадают.

Для меня, впрочем, в подобных речах воодушевления и поддержки нужды особой не было: мое слово сказано, и я была решительно готова данное обещание исполнить. Так что осталось лишь назначить для свидания вечер да заранее узнать все необходимое о том, как мне действовать и как себя вести.

Столовая в доме миссис Коул была должным образом прибрана и освещена, и в ней молодой человек поджидал, когда меня с ним познакомят.

Миссис Коул ввела и представила меня ему. На мне было свободное дезабилье, подходящее, по ее мнению, для испытаний, через которые мне предстояло пройти: все из тончайшего полотна и все – пеньюар, нижняя юбка, чулки и атласные домашние туфельки – безупречно белые, в таком наряде я выглядела жертвой, ведомой на заклание, волосы же мои, ниспадавшие свободными локонами по плечам, создавали приятный золотисто-каштановый контраст белому цвету одеяния.

Мистер Барвилль, увидев нас, тотчас же встал и, не скрывая своего удовольствия и удивления, приветствовал меня. Затем обратился к миссис Коул и спросил, возможно ли, чтобы создание, столь нежное и прекрасное, добровольно обрекло себя на те страдания и грубости, какие являются непременным его условием нынешнего тайного свидания. Она отвечала ему должным образом, различив в его глазах горячее желание остаться наедине со мной, вышла, перед тем порекомендовав ему быть посдержаннее с такой хрупкой новообращенной.

Пока его внимание занимала миссис Коул, я обратила свое на фигуру и обличие несчастного молодого человека, кому – по причинам ему самому неведомым – уготовано было через розгу обретать наслаждение, так же, как школярам через такую же розгу – знания.

Он был чересчур светел, лицом чист и гладок, я решила, что ему не больше двадцати лет, хотя на самом деле он был тремя годами старше, моложавость объяснялась полнотой всего его приземистого и коренастого тела, округлостью и налитой свежестью лица; он был бы вылитой копией Бахуса, если бы не выражение суровости, даже жестокости на лице, очень не подходившее ко всему его облику, лишавшее его радости, необходимой для того, чтобы полностью походить на веселое и жизнелюбивое божество. Одежда на нем была чрезвычайно опрятной, но простой и намного беднее, чем мог бы себе позволить человек, располагавший, как он, внушительным состоянием; однако одежда была выражением его вкуса, но не скаредности.

Когда миссис Коул удалилась, молодой человек усадил меня рядом с собой и обратил ко мне свое лицо, на котором появилось – преображение это граничило с чудом – выражение очаровательной приятности и добродушия; позже, узнав его побольше, я поняла, что такие резкие смены не только выражения лица, но и вообще настроения вызываются постоянным внутренним раздором, недовольством самим собой за то, что оказался он пленником, даже рабом необычайной своей страсти из-за причуд организма, делавших его невосприимчивым к наслаждению до тех пор, пока чувственность не подхлестывалась способами чрезвычайными, пока он не предавал самого себя в руки боли; эти-то постоянные уколы совести в конце концов и придали его чертам выражение горечи и суровости, вовсе, между прочим, не соответствовавших его от природы доброму характеру.

Вначале он извинениями и призывами сыграть свою роль естественно и вдохновенно довольно умело настроил меня и отошел к камину, я же отправилась в чулан за орудиями истязания: ими оказались несколько розог, сделанных из связанных вместе двух-трех березовых прутьев. Он взял их в руки и стал разглядывать, дрожа от предвкушаемого удовольствия, я же взирала на них с содроганием. Затем мы перенесли от стены длинную широкую скамью, на мягкой полотняной обивке которой можно было вытянуться во весь рост, и тем завершили все приготовления. Молодой человек снял с себя камзол и жилет, по его знаку и желанию я расстегнула на нем панталоны, закатала сорочку повыше пояса и подоткнула ее, чтоб не спадала. Делая это все, я не могла не взглянуть на того капризного повелителя, в чью честь приготовления и устраивались: тот, казалось, едва не целиком ушел в тело, из кудрявых зарослей внизу торчал лишь самый кончик – словно птаха полевая из травы головку казала.

Нагнувшись, он развязал ленты подвязок и подал их мне, чтобы я ими привязала его ноги к скамье; я особой в том необходимости не видела, но сочла это еще одной прихотью клиента, необходимой ему для полной завершенности всего церемониала.

Подведя его к скамье, я, как то и полагалось по замыслу игры, устроила сцену, в которой я словно силком укладывала непослушного для наказания, а молодой человек – проформы ради – тому поначалу как бы противился, но в конце концов улегся животом на скамью и уткнулся лицом в обивку. Когда он устроился поудобнее, я привязала его руки и ноги к ножкам скамьи и стащила с него, лежавшего с рубашкой, задранной выше поясницы, и панталоны до самых колен, явив свету ничем не прикрытый вид сзади, где пара упитанных, гладеньких, чрезвычайно белых ягодиц упруго вздымалась над двумя толстыми, мясистыми ляжками и расщелина между ними срасталась на пояснице, – это и была мишень, по сути, сама устремившаяся навстречу кнуту или розге.

Выбрав одну из розог, я встала над ним и, следуя его же повелению, единым духом всыпала ему десяток горячих со всего маху и изо всех сил, отчего мясистые полушария задрожали, а обладатель их, казалось, нимало не был раздражен: похоже, что на него порка подействовала не больше, чем блошиные укусы на защищенного панцирем омара. Я же внимательно следила за всем, что творила ненужная, во всяком случае, на мой-то взгляд, жестокость: под каждым ударом белая поверхность живых холмов вспухала багровыми рубцами, там же, где гибкая розга, обвиваясь, врезалась в плоть, крупными каплями выступила кровь, из некоторых рубцов я даже вытаскивала занозы, отщеплявшиеся от прутьев и впивавшиеся в кожу. Дивиться тут было нечему: прутья подобраны свежесрезанные, секла я, не жалея сил, а кожа его так гладко и плотно обтягивала наполнявшую ее твердую, без рыхлостей плоть, что не была подвержена под ударами обманчивым припухлостям и обвислостям, а сразу же рассекалась до мяса и иссиня багровела.

Удручающая эта картина вызвала во мне такую жалость, что в душе я пожалела о своем согласии и готова была отказаться от дальнейшего: по мне, он и без того достаточно получил, – однако, уступая его уговорам и даже мольбам, я продолжила и дала ему еще десяток розог, после чего, устроив передышку, заметила, что крови стало больше. В конечном счете, успокоенная и ободренная его стойкостью к страданиям, я, время от времени прерываясь, чтобы передохнуть, продолжала экзекуцию до тех пор, пока не увидела, как он стал напрягаться и дергаться телом, причем корчился он – мне это было совершенно очевидно – вовсе не от боли, а под воздействием какого-то иного и очень сильного чувства. Желая разобраться, в чем тут дело, я во время очередной передышки подошла поближе и сначала погладила его, все еще тершегося животом об обивку скамьи, по тем местам, до каких не добрались немилосердные прутья, затем просунула руку ему под бедра и с удивлением обнаружила, насколько все там продвинулось: этот его инструментик, какой я, по первому впечатлению, сочла незаслуживающим внимания или, в самом лучшем случае, величиной бесконечно малой, теперь благодаря всей той боли и разору телесному сзади не только обрел значительную жесткость возбуждения, но и размеры, испугавшие даже меня, – в самом деле, толщины необычайной! Только головка его с трудом у меня в горсти помещалась. Когда молодой человек приподнимался, двигаясь взад-вперед в возбуждении странного удовольствия, и инструмент его становился виден, то напоминал он широченный кусок белейшего телячьего филе, у которого (так же, как и у коренастого обладателя всего тела) ширина намного превосходила длину. Ощутив в местах сокровенных мою руку, молодой человек с мольбой стал упрашивать меня побыстрее продолжить порку, иначе он никогда не достигнет высшей стадии наслаждения.

Снова взявшись за розги и поработав ими, я порядком пообтрепала три связки, прежде чем юноша забился в конвульсиях, задергался, пару раз глубоко вздохнул и на моих глазах утихомирился – распластался и замер. Тут он пожелал, чтобы я прекратила его сечь, о чем меня упрашивать не надо было, и отвязала его, что я мигом исполнила; отвязывая же, не могла не надивиться безразличию и терпению его, ведь все ягодицы, совсем недавно такие гладкие и белые, с одной стороны были не просто исхлестаны, а превратились прямо-таки в кровоточащие отбивные, над которыми словно поработали в мясницкой, так что когда он поднялся, то едва мог ходить. Короче, каши деревянной, приправленной терниями, наелся он до отвала. Заметила я и следы обильного извержения на обивке скамьи, и то, как член его, ленивый, будто слизняк, уполз обратно в гнездышко, упрятался в нем, словно стыдно ему стало за то, что он осмелился высунуть головку свою. Казалось, ничто не способно выманить его оттуда, кроме бичевания его соседей-антиподов, какие всякий раз должны были принимать страдания, потакая его капризу.

Молодой человек меж тем оделся и привел себя в порядок. Он поцеловал меня, притянул к себе и усадил рядом, сам, как мог осторожно и бережно, усевшись на скамью той частью, которая не отзывалась мучительной болью на вес опиравшегося на нее тела. Он поблагодарил меня за чрезвычайное удовольствие, доставленное ему, и, различив, наверное, в выражении моего лица приметы страха от ожидавшего мою кожу возмездия за поругание его покровов, принялся уверять, что готов меня освободить ото всех обязательств, которыми я могла бы счесть себя связанной и обязанной выдержать то, что он вынес от моей руки, ставшей по его воле орудием его же страданий; если только я захочу, говорил он, то он откажется от своей доли утех, приняв во внимание отличие моего пола, его большую утонченность и неспособность терпеть боль. Тронутая такой заботой да и в гордости своей уязвленная, я считала непозволительным отступать от наших договоренностей тогда, когда уже не то что час, минута моя пробила, к тому же – и о том я была прекрасно осведомлена – на глазах у миссис Коул, находившейся в потайной зрительской ложе: в таком разе я меньше боялась за свою кожу, чем того, что молодой человек не удостоит меня возможности засвидетельствовать мою решимость и твердость.

Созвучно такому настрою и прозвучал мой ответ. Правду сказать, смелость моя все больше в голове, а не в душе обитала, поэтому, уподобившись трусам, что бросаются очертя голову навстречу опасности, их пугающей, дабы поскорее избавиться от мучения ее ожидания, я действительно обрадовалась, когда он принялся хлопотать, готовясь к экзекуции.

Хлопот ему выпало немного: всего-то поднять мне юбку нижнюю с рубашкой вместе до пупка и подоткнуть их так, чтоб можно было, коли утехи того потребуют, поднять их еще выше. Затем, с видимым удовольствием оглядев обнаженное тело со всех сторон, он уложил меня на скамью лицом вниз, когда же я, ожидая, что он и меня, как я его, привяжет, трепеща от страха уже вытянула руки, молодой человек сказал, что ни за что не станет понапрасну меня пугать эдаким обхождением, ибо, хоть он и собирается подвергнуть испытанию мое терпение, но меру выдержки позволено определять мне самой: я абсолютно свободна встать, если почувствую, что боль стала невыносимой. Вы и представить себе не можете, насколько связанной ощутила я себя эдаким-то дарованием свободы и как ободрила и сил мне придала такая его уверенность во мне – настолько, что даже в душе сделалась я безразличной к той боли, какую предстояло претерпеть моей плоти во имя душевной гордыни.

Вся я, обнаженная до половины спины и ниже, полностью оказалась в его власти, воспользовался он ею прежде всего для того, чтобы, стоя чуть поодаль, хорошенько рассмотреть – в том положении, в каком я лежала, – все укромные сокровенности, которые выставлены были на его обозрение. Затем, резко подскочив, он покрыл обнаженные места моего тела множеством страстных поцелуев и уже после этого взялся за розгу. Вначале, очевидно, раззадоривая меня, он слегка похлопал ею по нежным затрепетавшим холмам плоти, высившимся у меня сзади, вовсе не причиняя им боли, потом постепенно стал хлестать их так, что они закраснелись, в чем меня убедили и поднявшийся в тех местах жар, и слова молодого человека о том, что теперь очаровательные мои возвышенности похитили все розы с моих щек. Вдоволь натешившись, налюбовавшись и наигравшись, он принялся бить все сильнее и сильнее: мне потребовалось все мое терпение, чтобы не закричать или хотя бы не пожаловаться. В конце концов он стеганул меня так славно, что кровь выступила. Увидев это, он тут же отбросил розгу, подлетел ко мне и лобзаниями собрал всю выступившую кровь до капельки, признаюсь, такое зализывание ран в значительной мере утихомирило мою боль. Но тут он поднял меня на колени так, что, опираясь на них широко разведенными ногами, я сделала доступной для ударов ту нежную плоть свою, что была создана природой для наслаждения, а вовсе не для страданий. И ей пришлось претерпеть боль! Видя ее отчетливо, молодой человек так направлял розгу, что тоненькие кончики ее прутьев пребольно стегали по плоти, настолько чувствительно, что я не в силах была удержаться от конвульсий и дерганий, из-за чего мое тело принимало бесконечно разные и причудливые позы и положения, способные усладить самый сладострастный взор. Однако все это я по-прежнему вынесла без единого крика. Тогда он, давая мне еще одну передышку, накинулся на ту нежную плоть, губы и окрестности которой подверглись истязаниям, и в отплату за причиненное зло прижался к ней своими губами; затем он открывал, закрывал губы плоти, сжимал их, бережно ерошил завитками поросшие волосики – и все это в угаре дикой страсти, восторга и желания, обозначавшем избыток наслаждения. Вновь взявшись за розгу, ободренный моим спокойствием, возбужденный странным своим способом восторгаться, он принудил мои ягодицы сторицей заплатить за его собственную неспособность сдержать восторг: не выказывая более никакой жалости, изменник слову своему так полоснул по мне, что я едва сознания не лишилась. Все же ни стона я не исторгла, ни словечка гневного не проронила, только в сердце своем самым серьезным образом решила: никогда больше не предаваться подобным истязательным утехам.

Можете себе представить, в какое месиво обратились мягкие мои ягодицы, как саднили они, исполосованные и иссеченные, и как далека была я от того, чтобы находить в страданиях удовольствие, даже губки надула из-за недавней муки и безо всякого удовольствия выслушивала комплименты и принимала последовавшие за ними нежности творца моей боли.

Как только одежда моя более или менее была приведена в порядок, был подан ужин. Подала его сама вездесущая миссис Коул, что добавило изысканности блюдам и тонкости вкусу тщательно подобранных вин, которые она поставила перед нами перед тем, как вновь удалиться. Ничем – ни словом, ни улыбкой, ни жестом – не нарушила она нашей интимности, которая еще не созрела до того, чтобы терпеть появление третьего лица.

Я села, все еще весьма далекая от милостивого расположения к своему мяснику (а именно таковым не могла его не считать), тем более что меня немало задевало выражение веселости и удовлетворения, так и сиявшее на его лице и бывшее, на мой взгляд, просто оскорбительным для меня. Однако позже, когда столь потребные в тот момент подкрепляющий бокал вина и немного еды (их мы отведали, храня полное молчание) несколько подбодрили и воодушевили меня, да и боль успела притупиться, хорошее расположение духа вернулось ко мне. Эта перемена не прошла для молодого человека незамеченной, он постарался и речами и всем остальным поддержать и укрепить во мне дух радости и, надо заметить, весьма в том преуспел.

Ужин еще не успел закончиться, как произошла перемена прямо-таки разительная: мною овладели буйные и в то же время приятные, будоражащие чувства, да такие, что я не ведала, как сдержать их. Боль от порки теперь обратилась в жгучий жар, в такой яростный зуд, что я зубы стискивала, ноги тесно сжимала и скрещивала, на месте елозила и егозила, словно на горячем сидела, – и все это жжение, донельзя возбужденное в тех местах, на какие прежде всего обрушилась буря истязаний, мало-помалу перекинулось на места противоположные: легионы горячительных, возбуждающих ощущений устремились к средоточию утех и таким жаром желаний заставили его воспылать, что я буквально разума лишилась. Стоит ли удивляться, что в состоянии, когда языки бушующего во мне пламени начисто слизали всяческую скромность и сдержанность, взоры мои, охваченные огнем неукротимого желания, подавали партнеру моему вполне различимые знаки нетерпения: «партнеру моему» – сказала я, ибо в свете охватившего меня пожара молодой человек выглядел все дороже, все необходимее для того, чтобы утихомирить бушующее пламя, внести успокоение в мою истерзанную желаниями душу.

Мистер Барвилль, далеко не новичок в подобных делах, скоро разобрался, на какой я стала путь, скоро понял, в каком разоре я пребываю, а потому, отодвинув мешавший стол, он начал с прелюдии, которая меня мгновенно обрадовала, успокоила, но о которой я и помыслить не могла: он расстегнулся и явил передо мной бездеятельный свой таранчик, а затем, слегка покраснев, признался, что ничего не получится, если я своими руками не возбужу дремлющие в нем силы, освежив болью только-только затянувшиеся рубцы; причем, заметил он, вполне возможно обойтись и без розог, достаточно нашлепать его, как мальчишку, по попке. Понимая, что себе, как и ему, на утеху я должна как следует поработать, я поспешила исполнить его желание: едва он склонился головой на спинку стула, я безо всяких нежностей и церемоний шлепала его до тех пор, пока объект моих желаний не подал признаки жизни – будто от прикосновения волшебной палочки вновь принял он благородные размеры и отличия! В нетерпении одарить меня всеми выгодами этого молодой человек мигом уложил меня на скамью, но когда я оказалась на спине, пробудившаяся сзади боль была такой острой, что мне явно было бы не по силам вытерпеть еще и громаднейшую головку его тарана. Тогда я встала и попыталась, наклонившись вперед и повернувши все свои тылы навстречу нападавшему, впустить его с черного хода, но и тут оказалось невозможным терпеть боль, какую он причинял, прижимаясь своим животом как раз к тем же самым болезненным местам. Что нам оставалось делать? Нам, обоим разгоряченным до крайности, обоим в запале? Ах, подлинная страсть так изобретательна во всем, что способно ее удовлетворить! В два счета он скинул с меня всю одежду, бросил у камина широкую диванную подушку и поставил меня на ней вверх ногами, придерживая только за талию. Я же, совершенно – можете в том не сомневаться – довольная своим положением, обхватила ногами его шею, так что голову мою от пола отделяли только руки да бархатная подушка, по которой рассыпались мои волосы. Так я стояла на голове и на руках, поддерживаемая им, ноги мои скользнули по его телу, пока не явился его взору весь вид моей фигуры сзади, в том числе и театр кровавых его потешных сражений, средоточие же моих утех – со своей стороны – смело напирало на предмет, его прогневавший, но теперь застывший в великолепной стойке и готовый дать мне удовлетворение за все мои терзания. Разумеется, поза была не из самых удобных и легких, так что в воображении своем, воспарившем к горным высям, ни он, ни я не могли бы примириться ни с малейшей затяжкой или задержкой. Так что он с величайшей готовностью и пылкостью вложил широченную головку своего орудия в отверстое для него пространство и тут же вогнал его туда целиком. Настал момент, когда под яростными его выпадами куда-то разлетелись и попрятались все ощущения боли: и от ран на заду, и от неудобной позы, и от чрезмерной растяженности нежной моей плоти – их место заняло, на их месте воцарилось безраздельное ощущение восторга. Настал момент, когда все без исключения чувства и ощущения жизни нетерпеливо устремились на арену борьбы, где пылко оспаривалась награда наслаждения, и скапливались в одной точке, где я вскоре получила долгожданное умиротворение естества: сверхнеистовые напряжения кавалера разрешились таким мощным потоком успокоительного извержения, в котором исчезли и пропали все сводившие меня с ума раздражения: все мои чувства были мало-мальски приведены в порядок. Настал момент, когда необычайная эта вечеринка полностью служила моему удовлетворению, причем в гораздо большей степени, чем то можно было бы предполагать, зная ее природу. Удовлетворение это ничуть не уменьшилось, как Вы можете догадаться, от щедрых похвал моего рыцаря терпению и послушанию моему, которые он подкрепил подарком, во много раз превосходившим любые мои ожидания, не говоря уже о значительном вознаграждении для миссис Коул.

Тем не менее это вовсе не означало, что я в любое время соблазнилась бы на новое свидание с рыцарем, что я готова была сломя голову вновь бросаться (если двигаться, то – не спеша, нормальным шагом) к радостям истязательного бичевания, которое, между прочим, как я поняла, действует наподобие порции шпанских мушек, возможно, больнее, зато и безопаснее. Молодому человеку это, должно быть, даже необходимо, но уж мне-то меньше всего требовалось: моему темпераменту узда была куда нужнее, чем шпоры.

Миссис Коул, которая после того, что произошло, прониклась ко мне еще большей любовью, воспринимала меня теперь как девушку, которой было отдано ее сердце, девушку, ничего не боящуюся и, по большому счету, достаточно закаленную, чтобы сражаться любым оружием утех. Будучи заботлива и крайне благожелательна, она следила за тем, чтобы доставлять мне побольше либо дохода, либо удовольствия. На первое сделала она особый упор, когда отыскала нового, весьма необычного ухажера, с которым меня и познакомила.

То был важный, степенный, напыщенный пожилой джентльмен, особая прихоть которого заключалась в том, что в восторг его приводило расчесывание красивых длинных волос. Поскольку голова моя была совершенно в его вкусе, он обычно приходил всякий раз в часы, отведенные для моего туалета, когда волосы мои получали свободу, дарованную им природой, а он – свободу делать с ними все, что ему угодно. По часу, порой и больше держал он меня, играя с прядями, погружая в них расческу, накручивая локоны на пальцы, даже лобзая волосы – и все! Ничего больше ни от меня, ни от моего тела он не требовал, никаких иных вольностей не допускал, словно для него никаких иных различий полов вовсе не существовало.

Была у него и еще одна причуда вкуса: покупать и дарить мне разом дюжину пар белоснежных лайковых перчаток, самолично натягивать их мне на руки, а затем откусывать самые кончики перчаточных пальчиков. За все эти дурачества больного воображения пожилой джентльмен платил щедрее, чем другие за куда более основательные услуги. Наш роман длился до тех пор, пока жестокий кашель не скрутил его и не уложил в постель, разлучив меня с этим самым невинным и пресным из чудаков, ибо больше я никогда о нем не слышала.

Можете не сомневаться, что такого рода отвлечения и приработки никак не отвлекали меня от основного течения, основного плана жизни, которую я вела, правду говоря, с целомудрием и сдержанностью, какие меньше всего могут быть объяснены трудами добродетели, нет, это объяснялось истощением от испытаний новшествами, пресыщенностью утехами и моим обеспеченным положением: достаток позволял мне быть безразличной к любым предложениям, где утехи и доходы не были тесно увязаны. Я могла себе позволить, не впадая в мелкое нетерпение, подождать чего-то более подходящего, отдаваясь на волю времени и судьбы, ведь, к счастью, мне, получавшей на нашем рынке по высшим ставкам и даже в лакомствах весьма разборчивой, не было нужды высчитывать гроши и удовлетворяться крохами. Кроме того, пожертвовав несколько раз минутными порывами, я неожиданно открыла в себе способность получать тайное удовлетворение от уважения к самой себе, а также от того, что могу поберечь свою жизнь и свежесть цвета лица. Луиза и Эмили, замечу, были не столь обеспечены и не столь бережливы (хотя и о них никак нельзя было сказать, будто пребывали они в бедности и запустении), хотя некоторые их приключения, на первый взгляд, и противоречат этой общей характеристике. Приключения их – особого свойства, поэтому решаюсь рассказать Вам о них, начав с того, какое выпало на долю Эмили.

Однажды они с Луизой отправились на бал-маскарад, подруга оделась пастушкой, а Эмили облачилась в костюм пастушка; я видела их в маскарадном облачении перед тем, как они уехали, по-моему, никто на свете не смог бы лучше изобразить красавчика-паренька, чем наша светловолосая и стройненькая Эмили. Некоторое время они держались вместе, потом Луиза, повстречав старинного своего приятеля, с легким сердцем оставила подругу под защитой мужского облачения (нельзя сказать, чтобы очень уж надежной была эта защита) и собственного ее благоразумия (оно было, по-видимому, еще менее надежным). Эмили, оказавшись покинутой, немного походила туда-сюда, потом это ей надоело, и, дабы освежиться и подышать свежим воздухом, а может, и для иных целей, она сняла маску и отправилась к буфету, где ее заметил некий господин в красном домино, который тут же подошел и вступил с ней в беседу. Беседа, где Эмили, несомненно, выказала свое добродушие и легкость нрава больше, чем остроту ума, длилась недолго: вскоре домино принялся пылко уверять пастушка в своей любви, более того, неприметно заталкивая его в дальний угол бальной залы, где усадил рядом с собой на софу, пожимая ручки, пощипывая за щечки, нахваливал цвет лица, восхвалял прелестные волосы и играл ими, причем все его торопливые и суетливые ухаживания несли на себе отпечаток некой странности, не поняв и не разгадав секрета которой Эмили приписала все очарованию, с каким господин отнесся к ее шутливому наряду, и, будучи не самой жестокосердной из жриц утех, уже склонна была повести речь о забавах более существенных. Но в том-то и была горькая соль шутки, что господин принял ее за того, в чей наряд она облачилась, – за смазливенького мальчишечку. Она же, забыв, во что одета, естественно, придавала его намерениям совсем иную направленность, считала, что все его ужимки и ухищрения адресованы ей именно как женщине, хотя на самом деле ласками его была обязана как раз тому, что господин в домино ее за таковую не признавал. Как бы то ни было, но двойное – с обеих сторон – заблуждение зашло столь далеко, что Эмили, видевшая в ухажере всего лишь добропорядочного и, судя по тем деталям костюма, какие не скрывались за маскарадным нарядом, состоятельного господина, тоже разгоряченного вином, которым он щедро потчевал ее, и ласками, которыми услаждал ее не менее щедро, позволила себя уговорить и отправилась вместе в ним в отдельный кабинет публичного дома. Забыв все предостережения миссис Коул, слепо и доверчиво предалась она в руки незнакомого господина, позволив вести себя куда угодно. Господин же, со своей стороны, ослепленный охватившей его страстью (замечу, невероятная простота Эмили и ее естественность в обращении ввели господина в заблуждение куда больше, чем то смогло бы сделать самое изощренное искусство), скорее всего предположил, что ему повезло напасть на глуповатого простака, подходящего для его замыслов, или что в руки ему попался чей-то любовник-содержанец, прекрасно все понявший и разделявший его намерения и желания. Словом, он усадил Эмили в карету, сам уселся рядом и привез ее в премиленькую комнатку, где стояла кровать. Был то публичный дом или нет – сказать она не могла, поскольку спросить, кроме самого господина, было некого. Стоило им оказаться вместе наедине, стоило влюбленному удариться в те крайности, при которых скрыть пол никак невозможно, как Эмили различила на лице его неописуемое выражение досады, замешательства и разочарования, сопроводившееся горестным восклицанием: «Царица небесная, она женщина!». Это враз открыло Эмили глаза, до того ослепленные откровенным безрассудством. Господин, однако, будто ничего другого он и не ожидал, продолжал играться и ласкаться, хотя чрезмерно горячечная страсть явно сменилась у него на холодную вымученную галантность. Даже Эмили не смогла этого не заметить и пожалела, что не вняла должным образом предостережению миссис Коул: никогда не связываться с незнакомцами. Тут уж у нее избыток доверчивости сменился избытком робости, девушка сочла себя до того полностью оказавшейся в его власти и милости, что простояла ни жива ни мертва все время, что ушло на обычные приготовления. Тут, надо сказать, то ли под обаянием огромной ее красоты заставил господин себя простить Эмили ее пол, то ли по-прежнему затянутая в пастушеский наряд фигура все еще тешила его былые иллюзии, только постепенно к господину вернулась добрая доля прежней пылкости, он стянул с девушки так и не расстегнутые панталоны, легонько подтолкнул к кровати, принудил нагнуться (она лицом в постель уткнулась) и расположил ее так, что оба пути между двойными возвышениями сзади открылись для него на выбор. Господин легко и недвусмысленно избрал путь неверный, и Эмили немало тревог испытала от страха утратить девственность там, где она и думать не думала. Все же ее протесты и сопротивления, мягкие, но решительные, возымели действие и помогли привести господина в чувство: пригнув головку своего конька, он пустил того по верной проторенной дороге, возможно, в воображении своем уподобляя ее той, что была ему больше по вкусу. Тем не менее и по обычной дороге сумел он добраться до конца. После всего господин вывел Эмили из дома, прошелся вместе с нею два-три квартала, остановил для нее коляску, одарил девушку ничуть не хуже, чем она могла бы ожидать, а затем покинул, предоставив заботам извозчика, который, руководствуясь ее указаниями, и доставил любительницу приключений домой.

Обо всем об этом в то же утро Эмили рассказала миссис Коул и мне. Даже во время рассказа в голосе и движениях ее различимы были остатки пережитого ею страха и смущения. Миссис Коул вынесла свой приговор: невоздержанность Эмили порождается особенностями, заложенными в ее организме, а потому мало надежды, что девушку хоть что-нибудь способно образумить или излечить, разве только не раз и не два повторенные такие вот горькие уроки, ею самою пережитые и прочувствованные. Я призналась, что не в силах постичь, каким образом человеческие существа могут приобрести вкус к утехам, не только повсюду презираемым, но и абсурдным своей невозможностью принести удовлетворение: насколько я могла судить по тому, с чем сама сталкивалась, природа делала противоестественным любое насилие при таких огромных несоразмерностях. Миссис Коул лишь улыбнулась моей наивности и моему невежеству, но ничего, дабы рассеять их, не сказала. Может, я так и пребывала бы в неведении, не приведись мне спустя несколько месяцев при обстоятельствах в высшей степени исключительных собственными глазами увидеть кое-что, что восполнило данный пробел в моих познаниях. Пожалуй, о том случае я расскажу сейчас, чтобы больше не возвращаться к предмету столь неприятному.



Поделиться книгой:



Регистрация