Нелл расхохоталась так громко, что, верно, и на другой стороне улицы услышали.
– Что ж, моя дорогая, – проговорила она, немного отдышавшись, – может, оно и к лучшему. Если уж на то пошло, – (удивительно, как быстро изменилось ее поведение: узнав, что они с Орландо одного пола, она тут же отбросила свои женские штучки), – если уж на то пошло, сегодня я не настроена общаться с противоположным полом. Просто я сижу, как чертов рак, на мели.
Разводя огонь и помешивая в чаше пунш, она рассказывала Орландо историю своей жизни. Поскольку в данный момент нас интересует история самой Орландо, нам нет нужды вникать в похождения другой леди, лишь отметим, что в обществе госпожи Нелл часы пролетали быстро и весело, хотя у нее не было ни грана остроумия, а когда в разговоре всплыло имя мистера Поупа, она простодушно спросила, не приходится ли тот родней изготовителю париков с Джермин-стрит. Тем не менее обаяние непринужденности и соблазнительность красоты оказали на Орландо столь мощное воздействие, что после изысканных фраз, к которым она привыкла, речь бедной девушки, приправленная самыми расхожими уличными выражениями, кружила ей голову, как вино, и она невольно пришла к заключению, что насмешки мистера Поупа, снисходительность мистера Аддисона и секрет лорда Честерфилда сводят на нет всякое удовольствие от общения с остроумцами, пусть их труды и заслуживают глубокого уважения.
У этих несчастных, как выяснила Орландо, ибо Нелл привела Прю, Прю – Китти, а Китти – Роуз, образовалось свое общество, в которое приняли и ее. Каждая поведала историю приключений, приведших к теперешнему образу жизни. Среди них были внебрачные дочери графов, а одна оказалась чуть ли не королевских кровей. Никто из них не пал так низко и не обеднел настолько, чтобы расстаться с перстнем или носовым платком, подтверждавшим их родословную. Итак, они окружили чашу с пуншем, щедро пополняемую Орландо, и принялись делиться презанятными историями и забавными наблюдениями, ведь нельзя отрицать, когда женщины собираются вместе – но тсс! – они всегда убеждаются, что двери плотно закрыты и ни единое слово не просочится в печать. Все, чего они желают – и снова тсс! – не мужчина ли там, на лестнице? Все, чего они желают, хотели мы сказать, когда джентльмен вырвал эти слова из наших уст. У женщин нет желаний, утверждает джентльмен, входя в гостиную Нелл, лишь сплошное кокетство. Без желаний (она его обслужила, и он ушел) их беседы не представляют ни малейшего интереса. «Всем известно, – заявляет мистер С. В., – что в отсутствие стимула в виде представителя противоположного пола женщинам абсолютно не о чем говорить. Когда они одни, то не разговаривают, а грызутся». И поскольку разговаривать они не могут, а грызня не может продолжаться вечно, и всем известно (мистер Т. Р. это доказал), что «женщины неспособны на привязанность к существам своего пола и испытывают друг к другу превеликое отвращение», то чем же они занимаются, собравшись вместе?
Человек здравомыслящий подобными вопросами задаваться вряд ли станет, так воспользуемся же правом биографов и историков и обойдем его стороной, заметив лишь, что Орландо получала огромное удовольствие от общения с представительницами своего пола, а джентльмены пусть доказывают, по своему обыкновению, что это невозможно.
О точном и подробном описании этого периода жизни Орландо не может быть и речи. Пробираясь буквально на ощупь по тускло освещенным, плохо вымощенным и затхлым дворикам между Джерард-стрит и Друри-лейн того времени, мы замечаем ее и тут же теряем из виду. Задача биографа еще более усложняется тем, что в то время ей нравилось носить то мужскую, то женскую одежду. Поэтому в мемуарах современников Орландо часто фигурирует как лорд Такой-то, на самом деле приходившийся ей кузеном, которому приписывают ее щедрость и даже ее стихи. Похоже, Орландо без труда играла разные роли, ибо меняла пол гораздо чаще, чем могут себе представить те, чей гардероб отличается однообразием; и посему собирала двойной урожай: радости жизни возрастали, опыт приумножался. Прямоту бриджей она меняла на соблазнительность юбок и в равной степени пользовалась любовью представителей обоих полов.
Мы можем лишь представлять, как она проводит утро в китайском кимоно, подходящем и мужчине, и женщине, в том же наряде принимает пару просителей (каковых к ней являлась целая уйма), затем прогуливается по саду и подрезает орешник – в бриджах это удобнее, потом переодевается в платье из тафты в цветочек, наиболее подходящее для поездки в Ричмонд, где получает предложение руки и сердца от знатного вельможи, возвращается в город, где надевает костюм табачного цвета, как у стряпчего, и ходит по судам, чтобы узнать, как продвигаются ее дела – ибо состояние Орландо таяло на глазах, за сотню лет судебные процессы особо не продвинулись; и наконец, под вечер все чаще переодевается дворянином и бродит по улицам в поисках приключений.
Возвращаясь домой с кутежей, о которых в то время ходило немало историй, например, что Орландо дралась на дуэли, служила капитаном на корабле его величества, танцевала голой на балконе и удрала с известной леди в Нидерланды, куда за ними примчался супруг последней – но мы не станем их ни подтверждать, ни опровергать – возвращаясь домой, чем бы она там ни занималась, наша героиня взяла себе за правило прогуливаться под окнами кофейни, где могла наблюдать за острословами, не будучи замеченной ими, и по жестам догадывалась, что они сказали мудрого, остроумного или язвительного, не слыша ни единого слова – пожалуй, оно и к лучшему; а как-то раз простояла полчаса под зашторенным окном, наблюдая за тремя тенями, распивавшими чай в доме на Болт-Корт.
Занимательнее спектакля нельзя и представить! Ей хотелось кричать: «Браво! Браво!» То была прекрасная театральная постановка – целая страница, вырванная из толстенного тома подлинной человеческой жизни. Маленькая тень с поджатыми губами ерзала в кресле – беспокойная, нахальная, навязчиво-услужливая; согбенная женская тень опускала палец в чашку, пробуя, сколько осталось чая, ибо была слепа; тень с римским профилем раскачивалась в кресле, причудливо переплетала пальцы и мотала головой из стороны в сторону, а чай пила огромными глотками. Имена тех теней – доктор Джонсон, мистер Босвелл и миссис Уильямс[19]. Орландо столь поглотило сие зрелище, что она и думать забыла, как станут ей завидовать грядущие поколения, хотя, пожалуй, тут они и правда бы позавидовали. Она просто смотрела, не отрываясь. Наконец мистер Босвелл встал, с ехидным хамством кивнул старухе. Зато сколь обходительно он раскланялся перед римским профилем, обладатель которого поднялся в полный рост и покачивался, извергая самые блистательные фразы, когда-либо слетавшие с людских губ; так думалось Орландо, хотя она не слышала ни слова, сказанного тремя тенями за чаем.
Так продолжалось довольно долго, и однажды ночью Орландо вернулась домой, поднялась к себе в спальню, сняла расшитый камзол и стояла в рубашке и бриджах, глядя в окно. В воздухе витало нечто, не дававшее ей уснуть. Над городом висела белая дымка, ибо ночь была холодная, зимняя, и вид открывался поистине великолепный. Она смотрела на собор Святого Павла, Тауэр, Вестминстерское аббатство, на шпили и купола городских церквей, на плавные очертания стен, роскошные дворцы и места собраний. На севере плавно возвышались холмы Хэмпстеда, на западе сияли ровным светом улицы и площади Мэйфера. С безоблачного неба на эту благостную и опрятную картину взирали сверкающие, холодные звезды. И воздух казался таким прозрачным, что отчетливо выступала каждая крыша, каждый колпак печных труб, даже камни на булыжной мостовой явно отличались друг от друга, и Орландо невольно сравнивала опрятную современность с извилистыми трущобами прежних дней, с Лондоном в эпоху правления королевы Елизаветы. Тогда, вспоминала она, город, если его так можно назвать, представлял собой людное, беспорядочно загроможденное домами пространство под ее окнами в Блэкфрайерсе. Звезды отражались в глубоких лужах с застоявшейся водой прямо посреди улиц. Черная тень на углу, где раньше была винная лавка, вполне могла оказаться трупом убитого человека. Во время ночных попоек раздавались крики раненных в буйных драках, на которые няня, держа малютку Орландо на руках, глазела сквозь решетчатое окно. По улицам рыскали сплоченные банды дебоширов, мужчин и женщин, горланя похабные песни, в ушах у них сверкали драгоценные камни, а в руках – ножи. В такую ясную ночь, как эта, можно было разглядеть непроницаемую чащу лесов Хагейта и Хэмпстеда, причудливо извивавшихся на фоне неба. Тут и там на холмах, возвышавшихся над Лондоном, виднелись виселицы с прибитыми гвоздями гниющими трупами, ибо опасность и уязвимость, похоть и насилие, поэзия и грязь наводнили извилистые дороги Елизаветинской эпохи, жужжали и смердели – Орландо даже сейчас помнила вонь, исходившую от них жаркой ночью, – вливаясь в маленькие домишки и узкие улочки города. Теперь – она высунулась из окна – повсюду правят свет, порядок и безмятежие. Гулко гремит по мостовой карета. Вдали раздался крик ночного сторожа: «Ровно двенадцать, ночь морозная». Едва слова сорвались с его губ, как начало бить полночь. И Орландо впервые заметила облачко, сгустившееся за куполом Святого Павла. Пока звучали удары, облачко росло, темнело и с шестым ударом заполнило всю западную часть неба неровной, порывистой тьмой, хотя восток и север остались ясными, как всегда. Потом туча двинулась на север, поглощая одну высоту за другой. Лишь Мэйфер, сияющий огнями, на контрасте горел ярче, чем обычно. С восьмым ударом торопливые клочья разметались над Пикадилли, сгрудились в кучу и необычайно стремительно хлынули на Вест-Энд. Когда грянули девятый, десятый и одиннадцатый удары, над Лондоном зависло взбаламученное месиво черных туч. С двенадцатым ударом темнота сомкнулась. Все погрузилось во мрак, сомнение, морок. Восемнадцатый век закончился, начался девятнадцатый.
Глава 5
Огромная туча, сгустившаяся не только над Лондоном, но и над всеми Британскими островами в первый день девятнадцатого века, висела, точнее, носилась туда-сюда, разрываемая неистовыми бурями, так долго, что принесла самые пагубные последствия для всех, кто жил в ее тени. Даже климат Англии переменился. Дожди шли часто, причем ливневые, один за другим. Конечно, солнце светило, но небо так затянуло тучами, что лучи его заметно потускнели, и на смену жизнерадостным краскам пейзажей восемнадцатого века пришли блеклые оттенки лилового, оранжевого, красного. Под этой унылой, угрюмой сенью зелень капусты казалась тусклой, белизна снега – мутной. Что еще хуже, в дома начала проникать сырость – самый коварный враг, ведь от солнца можно отгородиться шторами, от мороза спасает жаркое пламя, а сырость подкрадывается, пока мы спим, сырость бесшумна, незаметна, повсеместна. От сырости разбухает дерево, ржавеет железо, гниет камень. Болезнь протекает настолько медленно, что мы о ней и не подозреваем, пока не откроем ящик комода или не возьмем ведерко для угля, и все вдруг рассыпается в прах.
Последствия ощущались буквально повсюду. Так, вкрадчиво и незаметно, ничем не обозначив точного дня или часа, изменился английский уклад, и никто об этом не узнал. Стойкие сквайры, с удовольствием поглощавшие эль с бифштексом в комнате, спроектированной архитекторами-неоклассиками братьями Адам, начали зябнуть. Появились пледы, мужчины обзавелись бородами, штаны пришлось туго затягивать у щиколоток. Промерзшие ноги сказались и на домашней обстановке: люди кинулись укрывать мебель, столы, стены – голых поверхностей не осталось. Затем последовали перемены в рационе. Изобрели оладьи и пышки. Любители послеобеденного портвейна перешли на кофе, а поскольку для питья кофе понадобились гостиные, для гостиных – застекленные шкафчики, для шкафчиков – искусственные цветы, для цветов – каминные полки, а там и фортепьяно, и популярные в гостиных баллады, и те, в свою очередь, потянули за собой (пропустим пару этапов) бесчисленных собачонок, коврики и фарфоровые безделушки, и дом родной, неожиданно преисполнившись важности, совершенно преобразился.
Снаружи домов – еще одно последствие сырости – с невиданным размахом разросся плющ. Здания из голого камня буквально утопали в зелени. Ни один сад, каким бы образцовым ни был изначально, не обходился теперь без зарослей кустарников, живописных дебрей, лабиринтов. Спальни, где рождались дети, наполнились сумрачно-зеленым светом, а гостиные, где за плюшевыми шторами жили взрослые, – коричневым и лиловым. Перемены не ограничились миром вещей. Сырость проникла и в души. Мужчины ощутили холод в сердцах, сырость в умах. В отчаянном стремлении придать чувствам хоть какую-то теплоту они прибегали к самым разным уловкам. Любовь, рождение и смерть окутывались множеством красивых фраз. Разделение двух полов все больше усугублялось. Открытые разговоры стали недопустимы. Обе стороны погрязли в тайнах и экивоках. И так же, как сырость почвы снаружи способствовала бурному росту плюща и вечнозеленых растений, сырость внутри обеспечивала не меньшее плодородие. Жизнь обычной женщины превратилась в череду деторождений. Замуж она выходила в пятнадцать и к тридцати годам успевала родить пятнадцать или восемнадцать детей, поскольку близнецы появлялись часто. Так возникла Британская империя, и так (ибо сырость не остановить, она просочилась даже в чернильницу) фразы распухали, прилагательные множились, лирика разрасталась до эпоса, а мелкие пустяки, прежде умещавшиеся в эссе длиной в колонку, – до энциклопедий в десять или двенадцать томов. Ну а свидетелем того, какой эффект это произвело на натуру чувствительную, неспособную противиться переменам, послужит нам Евсевий Чабб. В самом конце своих мемуаров он повествует, как однажды утром, написав тридцать пять листов «буквально ни о чем», закрутил крышечку чернильницы и вышел прогуляться по саду. Вскоре он обнаружил, что углубился в заросли кустарника. Над головой поскрипывали и блестели бесчисленные листья, ногами он «попирал еще миллион листьев павших». В конце сада густо дымил сырой костер. И он понял, что с подобным изобилием не справится никакой огонь. Куда ни глянь, везде буйствовала растительность. Огурцы «приподкатывались по траве прямо к ногам». Гигантские кочаны цветной капусты возвышались друг над другом, и его расстроенному воображению казалось, что они соперничают по высоте с вязами. Куры непрерывно несли яйца какого-то совсем блеклого оттенка. Со вздохом помянув собственную плодовитость и бедняжку-супругу Джейн, маявшуюся в заточении пятнадцатыми родами, он задался вопросом, вправе ли винить пернатых? Чабб посмотрел в небо. Разве сам купол небосвода или великий фронтиспис Небес, коим является небо, не свидетельствуют об одобрении или скорее попустительстве всей Божественной вертикали? Ибо там и зимой, и летом, год за годом, облака кружатся и кувыркаются, подобно китам, размышлял он, или даже слонам; и невольно напрашивалось сравнение, давившее на него тысячами воздушных акров – само небо, раскинувшееся над Британскими островами, не что иное, как огромная перина, и неприметное на первый взгляд плодородие сада, спальни и курятника позаимствовано именно оттуда. Он пошел в дом, написал процитированный выше фрагмент, сунул голову в газовую духовку и, когда его нашли, уже не подавал признаков жизни.
В то время, как это происходило по всей Англии, Орландо с удовольствием укрылась в особняке в Блэкфрайерсе, делая вид, что климат остался прежним, говорить можно что взбредет в голову и носить то бриджи, то юбки. Наконец даже ей пришлось признать, что времена изменились. Однажды днем, в начале века, она ехала через Джеймс-парк в своей старой карете, и вдруг редкий солнечный луч, которому с великим трудом удалось пробиться сквозь тучи, окрасил их в необычайно радужные тона. После ясного и однотонного неба восемнадцатого столетья подобное зрелище удивило Орландо, и она опустила шторку, чтобы полюбоваться. Пюсовые и розовые, как фламинго, облака преисполнили ее приятного томления, доказывающего, что сырость добралась и до нее, напомнив о дельфинах, умирающих в Ионическом море. Каково же было ее удивление, когда солнечный луч, достигнув земли, вызвал к жизни или скорее высветлил пирамиду, гекатомбу или трофей (ибо отчасти конструкция напоминала ломящийся от яств праздничный стол) – нагромождение самых разнородных и несовместимых элементов, наваленных как попало на огромный постамент, где теперь возвышается статуя королевы Виктории! Вокруг громадного золотого креста, украшенного резьбой и цветочным орнаментом, были обмотаны вдовьи одежды и фата невесты, к соседним выступам крепились хрустальные дворцы, колыбельки, военные каски, мемориальные венки, бакенбарды, свадебные торты, пушки, рождественские елки, телескопы, вымершие чудовища, глобусы, карты, слоны и готовальни – и справа все это подпирала, словно исполинский герб, женская фигура в развевающихся белых одеждах, а слева – упитанный джентльмен в сюртуке и мешковатых брюках. Несуразность предметов, нелепое сочетание полностью одетой и полуголой статуй, пестрота красок и их неуклюжее совмещение повергли Орландо в глубочайшее смятение. Ей за всю жизнь не доводилось видеть ничего столь безобразного, чудовищного и монументального одновременно. Возможно, и даже наверняка виной тому – преломление луча в насыщенном влагой воздухе, и видение исчезнет с первым же порывом ветерка, но нет, думала она, проезжая мимо, похоже, оно простоит века. Ничто, казалось ей, забившейся в угол кареты, ни ветер, ни дождь, ни солнце, ни молния неспособны разрушить это вопиющее безобразие. Лишь носы облупятся и трубы заржавеют, сама же конструкция выстоит, вечно указывая на восток, запад, юг и север. Въезжая на Холм конституции, Орландо оглянулась. Увы, на том же месте, все так же безмятежно сияет при свете дня – она вытащила из кармашка часы, – да, так и есть, полдень. Нельзя и вообразить ничего более прозаичного, будничного, равнодушного к любым намекам закатных или рассветных часов и явно рассчитанного на века. Орландо предпочла отвести взгляд и больше не смотреть. Она ощутила, как густеет в жилах кровь, замедляя бег. Но что гораздо более любопытно, когда она проезжала мимо Букингемского дворца и опустила взгляд на колени, по щекам ее разлился небывало яркий румянец. Внезапно она с ужасом осознала, что одета в черные бриджи. Краска не сходила с ее лица, пока она не добралась до своего загородного дома, что, учитывая немалое время, которое потребовалось четверке лошадей, чтобы пройти рысью тридцать миль, мы будем считать наглядным доказательством ее добродетельности.
Очутившись дома, она незамедлительно последовала настоятельному стремлению своей новой натуры и закуталась в дамасское одеяло, которое стянула с кровати. Вдове Бартоломью (сменившей на посту экономки старую добрую миссис Гримсдитч) она объяснила это тем, что замерзла.
– Как и все мы, миледи, – откликнулась вдова с протяжным вздохом. – Стены потеют, – добавила она со странным, мрачным удовлетворением, и действительно, стоило прикоснуться к дубовым панелям, как на них оставался отпечаток руки. Плющ так разросся, что заплел окна. В кухне стало настолько темно, что не отличишь чайник от сита. Несчастную черную кошку приняли за уголь и бросили в огонь. Большинство горничных облачились в три, а то и в четыре нижних юбки из красной фланели, хотя стоял август.
– Правда ли, миледи, – поинтересовалась добрая женщина, обхватив себя за плечи, и золотое распятие колыхнулось у нее на груди, – что королева, благослови ее Господь, носит то, что называется… – Добрая женщина запнулась и покраснела.
– Кринолин, – выручила ее Орландо (ибо слух уже докатился до Блэкфрайерса). Миссис Бартоломью кивнула. По ее щекам текли слезы, но она улыбалась. Ведь плакать так приятно. Разве они не слабые женщины? Носить кринолины лучше, чем скрывать очевидное, единственное очевидное, великий, хотя и прискорбный факт, который каждая женщина отрицает изо всех сил, пока это не становится невозможным, тот факт, что она вот-вот родит – родит пятнадцатого или двадцатого по счету ребенка, так что большая часть жизни благонравных женщин уходила на отрицание факта, что раз в году становится очевидным для всех.
– Булочки прям огонь, – сообщила миссис Бартоломью, промокая слезы, – в чита-а-альне.
И завернутая в дамасское одеяло Орландо присела перед блюдом.
– Булочки прям огонь, в чита-а-альне, – передразнила Орландо свою экономку-кокни, попивая – ах, как же она ненавидела сей жидкий напиток! – свой чай. Именно в этой комнате, вспомнила она, королева Елизавета стояла, расставив ноги, с кувшином пива в руке, который и швырнула об стол, когда лорд Берли[20] имел неосторожность употребить не ту степень долженствования. «Эх ты, коротышка! – так и слышалось Орландо. – Разве можно говорить «должна» королевской особе?» И кувшин обрушился на стол, оставив неизгладимый след.
Орландо порывисто вскочила, как требовала одна мысль о великой королеве, но из-за укутывавшего ее одеяла с проклятием плюхнулась обратно в кресло. Завтра она купит двадцать ярдов или даже поболе черной бумазеи на юбку. А потом (она залилась краской) купит кринолин, затем (она залилась краской) колыбельку, еще кринолин и так далее… Румянец вспыхивал и гас, отражая самое изысканное сочетание скромности и стыда, какое только возможно представить. Щеки Орландо овевал дух времени, то обжигая, то холодя. И если дух времени слегка опережал события, поскольку кринолин предшествовал замужеству, оправданием нашей героини служит то двусмысленное положение, в которое она угодила (даже ее половая принадлежность все еще была под вопросом), и беспорядочный образ жизни, свойственный ей прежде.
Наконец румянец на щеках выровнялся и дух времени, казалось, ненадолго впал в спячку, если такое вообще возможно. Орландо пошарила за пазухой, словно в поисках медальона или иной реликвии давно минувшей страсти, и вытащила ни много ни мало бумажный свиток, запятнанный морской водой, кровью, путешествиями – рукопись своей поэмы «Дуб». Она носила ее с собой уже столько лет, попадала с ней в такие опасные авантюры, что многие страницы запачкались и порвались, а нехватка писчей бумаги в бытность Орландо у цыган вынудила ее черкать на полях и вымарывать строчки, благодаря чему рукопись теперь напоминала весьма искусную штопку. Она открыла первую страницу и прочла дату: тысяча пятьсот восемьдесят шестой год, написанную мальчишеской рукой. Орландо трудилась над своим опусом почти три сотни лет. Настало время его завершить. Она принялась листать страницы, читать и перескакивать с одного на другое, размышляя, как мало изменилась за все эти годы. Сначала была мрачным отроком, влюбленным в смерть, как и все отроки, потом цветущим и любвеобильным юношей, потом жизнерадостным и насмешливым кавалером, пробовавшим себя и в прозе, и в драматургии. И несмотря на все жизненные перемены, размышляла Орландо, оставалась прежней. Она сохранила задумчивый нрав, любовь к животным и природе, наслаждение сельской местностью и сменой времен года.
«В конце концов, – думала она, подходя к окну, – ничего не изменилось. Дом и сад все те же. Кресла стоят по своим местам, ни единой безделушки не продано. Стены все те же, лужайки, деревья, пруд – даже карп в нем все тот же, осмелюсь предположить. Правда, на троне теперь королева Виктория, а не Елизавета, но какая разница…»
Не успела эта мысль обрести форму, словно ей в укор дверь широко распахнулась и вошел дворецкий Баскет в сопровождении экономки Бартоломью, чтобы убрать после чая. Орландо макнула перо в чернильницу и собралась изложить свои размышления о неизменности всего сущего, как вдруг с негодованием заметила кляксу, растекающуюся по странице. Наверное, виновато перо – то ли расщепилось, то ли запачкалось. Она макнула вновь. Клякса увеличилась. Она попыталась продолжить мысль, но слова не шли. И Орландо принялась украшать пятно крылышками и усиками, пока то не превратилось в чудовище с круглой головой – нечто среднее между нетопырем и вомбатом. Разумеется, писать стихи в присутствии Баскета и Бартоломью было невозможно. Не успела она подумать «невозможно», как с изумлением и тревогой обнаружила, что перо стремительно выписывает плавные дуги и каракули. На странице, выведенные аккуратнейшим курсивом с изящным наклоном, красовались самые бездарные вирши, которые ей довелось прочесть в жизни:
– строчила она без остановки, пока по комнате, кряхтя и охая, расхаживали Бартоломью с Баскетом, вороша угли в камине и убирая булочки.
Орландо вновь макнула перо, и оно понеслось:
Орландо резко опрокинула чернильницу на страницу и скрыла ее от глаз людских, как она надеялась, навеки. Ее трясло, она буквально кипела. До чего противно, когда чернила хлещут фонтаном непроизвольного вдохновения! Да что на нее нашло? Виновата ли сырость, Бартоломью или Баскет, – в чем же дело?! – вопрошала она. Но комната опустела, никто ей не ответил, если не считать ответом шелест дождя в плюще.
Стоя у окна, Орландо чувствовала необычайное покалывание и вибрацию во всем теле, словно соткана из тысячи струн, на которых играет гаммы то ли ветерок, то ли чьи-то подвижные пальцы. Странная дрожь пробирала ее до костей, гуляла по стопам, по бедрам, по позвоночнику. Волоски на теле встали дыбом. Руки пели и гудели, как телеграфные провода, которые загудят через каких-нибудь двадцать лет. В конце концов возбуждение, похоже, сосредоточилось в кистях, потом перешло на руку, на палец и сжалось так, что собралось в кольцо, обвившее безымянный палец левой руки. И когда она подняла ее, чтобы посмотреть на причину зуда, то не увидела ничего – ничего, кроме перстня с изумрудом, который подарила королева Елизавета. Разве этого недостаточно? – задумалась Орландо. Изумруд был самой чистой воды и стоил по меньшей мере десять тысяч фунтов. Казалось, вибрация странным образом ей отвечает (помните, что мы имеем дело с таинственнейшими проявлениями человеческой души): нет, недостаточно, и далее, с вопросительными нотками, спрашивает, что же значит сей пробел, сие неслыханное упущение? – пока Орландо окончательно не устыдилась безымянного пальца своей левой руки, сама не зная почему. И тут вошла Бартоломью с вопросом, какое платье достать к обеду, и Орландо, чьи чувства чрезвычайно обострились, бросила взгляд на левую руку вдовы и тут же заметила то, на что не обращала внимания прежде – палец обхватывало толстое кольцо из металла довольно желтушного цвета, в то время как палец Орландо оставался голым.
– Позвольте взглянуть на ваше кольцо, Бартоломью, – сказала Орландо, протягивая руку.
Бартоломью отшатнулась, словно ее ударили в грудь. Она отступила на пару шагов, стиснула пальцы и отвела руку жестом, преисполненным величавости. «Нет», – заявила она с решительным достоинством, пусть ее светлость смотрит так, если угодно, но снять обручальное кольцо ее не заставит ни архиепископ, ни Папа, ни королева Виктория на своем троне. Ее муж Томас надел кольцо на палец двадцать пять лет, шесть месяцев, три недели назад, она в нем спит, работает, стирает, молится и полагает, что в могилу сойдет в нем же. На самом деле, как поняла Орландо, хотя голос экономки дрожал и прерывался от волнения, благодаря блеску своего кольца она обретет заслуженное место среди ангелов, а если снимет хоть на секунду, то пропадет навсегда.
– Да помогут нам небеса! – воскликнула Орландо, стоя у окна и наблюдая за возней голубей. – В каком мире мы живем!
Сложность мира поражала. Ей мнилось, что весь мир окольцован золотом. Она пошла обедать. Обручальные кольца окружали ее со всех сторон. Она пошла в церковь. Обручальные кольца были повсюду. Она выехала в город. Золотые и имитация, тонкие, толстые, обычные, гладкие кольца тускло поблескивали на каждой руке. Все ювелирные прилавки заполонили кольца, только не перстни со стразами и бриллиантами, как помнилось Орландо, а простые ободки без единого камешка. В то же время она начала подмечать новый обычай, принятый среди горожан. В прежние времена застать девушку в объятиях юноши в придорожных кустах было привычным делом. Орландо самой нередко удавалось щелкнуть влюбленных кончиком хлыста, рассмеяться и пройти мимо. Теперь же все переменилось. Парочки брели ровно по центру дороги, неразрывно связанные друг с другом. Правая рука женщины была продета сквозь левую мужчины, их пальцы – надежно сплетены. И лишь когда лошади едва не касались парочек носами, они неповоротливо, словно единое целое, смещались на обочину.
Орландо оставалось лишь гадать, не случилось ли какое-нибудь новое открытие в человеческом племени, не слиплись ли они ненароком, пара за парой, но кто его совершил и когда, она понятия не имела. Глядя на голубей, кроликов и элкхундов, нельзя было сказать, что природа изменила или усовершенствовала свои методы, по крайней мере, со времен королевы Елизаветы. Насколько она могла видеть, между животными столь неразрывного союза не наблюдалось. Значит, все дело в королеве Виктории и лорде Мельбурне? Не от них ли пошло величайшее открытие брачных уз? И все же королева, продолжала размышлять Орландо, вроде бы любит собак, а лорд Мельбурн, по слухам, любит женщин. Странно – да что там, противно! – ибо сия нерасторжимость тел не вяжется ни с чувством приличия, ни с соображениями гигиены. Впрочем, ее размышления сопровождались таким покалыванием и зудом в пораженном недугом пальце, что ей едва удавалось рассуждать здраво. Мысли томились и строили глазки, словно грезы горничной, и заставляли ее краснеть. Не оставалось ничего иного, кроме как купить уродливый ободок и носить его, как все остальные. Так она и поступила, охваченная стыдом, и надела на палец, укрывшись в тени шторы, однако это ничуть не помогло. Покалывание многократно усилилось. Ночью она не сомкнула глаза. На следующее утро Орландо взялась за перо, но либо ей ничего не приходило в голову и перо роняло одну слезливую кляксу за другой, либо, что тревожило еще сильнее, неистово предавалось медоточивым фантазиям о ранней смерти и разложении, что было гораздо хуже, чем не думать вообще ни о чем. Ибо, и случай Орландо это подтверждает, мы пишем не рукой, а всем своим естеством. Нерв, управляющий пером, обвивает каждую клеточку нашего тела, пронизывает и сердце, и печень. Хотя корень зла крылся вроде бы в левой руке, она чувствовала себя отравленной насквозь и, в конце концов, была вынуждена прибегнуть к самому отчаянному из средств, то есть окончательно и бесповоротно покориться духу времени и обзавестись мужем.
Читателю уже в достаточной мере понятно, насколько это противоречило складу ее характера. Когда карета эрцгерцога исчезла вдали, с губ Орландо сорвался крик: «Жизнь! Возлюбленный!», а вовсе не «Жизнь! Муж!», и в погоне за этой целью она отправилась в город и рыскала по свету, как показано в предыдущей главе. Однако неукротимая сущность духа времени такова, что сокрушает любого, кто пытается ему противостоять, причем гораздо успешнее, чем тех, кто под него подстраивается. Орландо тяготела к Елизаветинскому духу, к духу Реставрации, к духу восемнадцатого столетья и едва ли замечала переход от одной эпохи к другой. Дух девятнадцатого века был ей чрезвычайно чужд, поэтому завладел ею и сломил – она ощутила свое поражение остро, как никогда прежде. Ибо вполне вероятно, что душа человека приписана к определенному времени: некоторые рождены для одной, некоторые для другой эпохи; и теперь, когда Орландо стала взрослой женщиной лет тридцати с небольшим, черты ее характера устоялись, и перекраивать себя было поистине невыносимо.
Итак, она с понурым видом стояла у окна гостиной (так Бартоломью окрестил библиотеку), оседая под тяжестью кринолина, который покорно надела. Ей в жизни не доводилось носить ничего столь неподъемного и унылого. Прежде ничто не сковывало ее движений настолько сильно. Она больше не могла гулять по саду с собаками или взбегать на вершину холма и бросаться на землю под дубом. К юбкам липли палая листва и травинки. Шляпа с перьями подрагивала на ветру. Тонкие туфельки быстро промокали и тонули в грязи. Мышцы утратили гибкость. Она стала опасаться, что за панелями притаились грабители, и впервые в жизни испугалась призраков в галереях. Все это постепенно склоняло ее к тому, чтобы смириться с открытием, сделанным то ли королевой Викторией, то ли кем-то еще, что у каждой женщины есть тот, кто предназначен ей до конца дней, кто будет ее опорой, пока смерть их не разлучит. Орландо чувствовала, что ей нужно на кого-то опереться, а еще лучше присесть, или даже прилечь, и уже никогда-никогда-никогда не вставать. Так действовал на нее дух времени, несмотря на всю былую гордость, и по мере того, как она опускалась по шкале эмоций на этот непривычно низкий уровень, вздорное покалывание и зуд, изводившие неуместными вопросами, превращались в сладчайшую мелодию, словно ангелы играли на арфах, трогая струны мраморно-белыми пальчиками, и самое ее существо наполняла неземная гармония.
«На кого же мне опереться?» – вопрошала Орландо неистовые осенние ветра. Ибо стоял октябрь, и как всегда шел дождь. Эрцгерцог женился на очень знатной даме и уже много лет охотится на зайцев в Румынии; мистер М. перешел в католичество, маркиза С. сослали в Ботнический залив, лорд О. давно пошел на корм рыбам. Так или иначе, никого из ее старинных приятелей уже нет, а Нелл и прочие киски с Друри-Лейн, при всей ее к ним привязанности, для этого едва ли годятся.
«На кого же мне опереться?» – вопрошала она, устремляя взгляд на клубящиеся тучи, сжимая руки в мольбе и вставая на колени на подоконнике – олицетворение трогательной женственности. Слова складывались сами, руки сжимались непроизвольно, точно так же, как перо строчило само по себе. Говорила вовсе не Орландо, а дух времени. Впрочем, кто бы ни задавался этим вопросом, ответа на него не было. В фиолетовых тучах кувыркались грачи. Дождь наконец перестал, по небу разлилось радужное сияние, соблазнившее нашу героиню надеть шляпу с перьями, туфельки со шнуровкой и прогуляться перед ужином.
– Все по парам, кроме меня, – размышляла она, понуро плетясь через двор. Взять грачей или Кнуда с Душкой – пусть их союзы недолговечны, но в этот вечер спутник жизни был буквально у каждого. – В то время как я, хозяйка всего этого, – думала Орландо, окидывая взглядом бесчисленные окна пиршественного зала, украшенные геральдическими эмблемами, – совершенно одинока, без пары, одна.
Прежде подобные мысли не приходили ей в голову, теперь же давили со всей неотвратимостью. Вместо того чтобы распахнуть калитку, она робко постучала затянутой в перчатку рукой, вызывая привратника. Всем нужна опора, – подумала Орландо, порой сгодится даже привратник; и ей отчаянно захотелось никуда не ходить, просто посидеть с ним в сторожке и пожарить отбивную над ведерком с раскаленными углями, но она постеснялась. И пошла в парк, поначалу опасаясь встретить браконьеров, егерей или даже рассыльных, которые удивятся, что знатная леди гуляет одна.
На каждом шагу Орландо тревожно оглядывалась в поисках мужской фигуры, таящейся за кустом дрока, или бодливой коровы, готовой поднять ее на рога, но кроме реющих в небе грачей не встретила никого. В вереск упало синее перо со стальным отливом. Она обожала птичьи перья и собирала их еще будучи мальчишкой. Она подняла перо и воткнула в шляпу. Свежий воздух немного ее оживил. Грачи кружили над головой Орландо, перья падали одно за другим, кувыркаясь в лиловатом небе, она шла за ними, и длинный плащ развевался за плечами, а она брела через пустошь на холм. Так далеко Орландо не заходила много лет. Шесть перьев подняла она с травы, провела по ним кончиками пальцев и приложила к губам, чтобы ощутить гладкую, мерцающую шелковистость, и вдруг увидела, как на склоне холма сверкает серебристый пруд, таинственный, словно озеро, в которое сэр Бедивер швырнул меч короля Артура. Одинокое перо задрожало в воздухе и упало в самую его середину. И на Орландо нахлынул мистический экстаз. У нее возникла безумная идея последовать за птицами на край света, броситься на мшистый, топкий берег и пить воды забвения под хриплый смех кружащих над нею грачей. Она ускорила шаги, побежала, споткнулась об жесткие корни вереска и упала на землю. Орландо сломала лодыжку. Подняться она не могла, но лежала довольная. В ноздри ей ударил аромат багульника и таволги. В ушах звенел хриплый смех грачей.
– Я нашла себе пару, – прошептала она. – Болото! Я – невеста природы, – прошептала она, с восторгом погружаясь в холодные объятья трав, нежась в складках плаща в ложбинке возле озера. – Здесь и останусь. (На лоб ей упало перо.) Я нашла листья зеленее самого лавра. Лоб мой навсегда останется прохладен. Вот перья диких птиц – совы, козодоя. Мне будут сниться дикие сны. Рукам моим не носить обручального кольца, – продолжила Орландо, снимая ободок. – Вокруг них обовьются корни. Ах! – вздохнула она, с наслаждением опуская голову на мшистую подушку. – Я искала счастья много столетий и не нашла, искала славы и разминулась с ней, искала любви и не познала ее, искала жизни и поняла, что смерть лучше. Знавала многих мужчин и женщин, но никого не понимала. Лучше лежать здесь в покое и смотреть в небо, как советовал цыган много лет назад. То было в Турции.
И она посмотрела прямо в дивную золотистую пену, в которую сбились облака, увидела тропу и верблюдов, бредущих вереницей по каменистой пустыне в тучах красной пыли, и когда караван прошел, остались только горы, высокие и скалистые, с расщелинами и голыми вершинами, и послышался перезвон козьих колокольчиков на перевалах, а в складках гор Орландо мерещились целые поляны ирисов и горечавки. И вот небо изменилось, глаза ее медленно опускались все ниже и ниже, пока не остановились на потемневшей от дождя земле и огромной гряде меловых холмов Саут-Даунс, текущей вдоль побережья единой волной, и где суша расступалась, там было море, море с проплывающими кораблями, и вдалеке послышался пушечный выстрел, и Орландо подумала: «Армада», потом поправила себя: «Нет, это Нельсон», затем вспомнила, что те войны давно закончились и корабли наверняка торговые, паруса же на извилистой реке принадлежат прогулочным яхтам. Еще она видела скот, пятнами разбросанный по темным полям, овец и коров, и видела огоньки, вспыхивающие в окнах домиков на фермах, и фонари, движущиеся среди стада, когда пастух или скотник делал обход; затем огни погасли и взошли звезды, и запутались в небе. Орландо уже засыпала с мокрыми перьями на лице, прижав ухо к земле, как вдруг услышала стук молота по наковальне, или то билось сердце? Тук-тук, тук-тук, стучал молот или же билось сердце в центре земли, затем звук сменился топотом лошадиных копыт: раз-два-три-четыре, считала она; потом заминка, шаги все ближе и ближе, хрустнула веточка и зачавкал под копытами топкий берег. Лошадь была совсем рядом. Орландо села. На фоне темного неба с желтыми всполохами заката возвышался всадник, вокруг него порхали ржанки. Он вздрогнул. Лошадь остановилась.
– Мадам, – вскричал он, спрыгивая на землю, – вы ранены!
– Сэр, я мертва! – ответила она.
Через несколько минут они обручились.
На следующее утро, за завтраком, он назвал ей свое имя: Мармадьюк Бонтроп Шелмердин, эсквайр.
– Так я и знала! – воскликнула Орландо, ибо было в нем нечто романтическое и рыцарское, страстное, печальное и все же решительное, что прекрасно сочеталось с диким, темноперым именем – именем, которое в ее воображении обладало сине-стальным отблеском грачиных крыл, хриплым смехом их карканья, извивающимся, словно змей, падением перьев в серебристый пруд и тысячью прочих вещей, которые мы опишем позже.
– А я – Орландо, – сказала она.
Об этом он и сам догадался. Ибо при виде корабля на всех парусах, озаренного солнцем, гордо идущего по Средиземному морю на пути из Южных морей, сразу понимаешь: это Орландо, объяснил он.
Хотя их знакомство было очень коротким, они распознали, как часто случается с влюбленными, все самое важное друг в друге буквально за пару секунд, и теперь оставалось лишь узнать незначительные подробности: как их зовут, где они живут, нищенствуют или процветают. У него есть замок на Гебридах, совсем разрушенный. В трапезном зале пируют олуши. Он держит путь к своему бригу в Фалмуте, однако сейчас штиль, а выйти в открытое море можно лишь при юго-восточном ветре. Орландо поспешно высунулась из окна посмотреть на золотого леопарда на флюгере. К счастью, хвост указывал на восток и был неподвижен, как скала.
– Ах, Шел, не покидай меня! – вскричала она. – Я страстно в тебя влюблена!
Не успели эти слова сорваться с губ, как обоих поразило ужасное подозрение.
– Ты – женщина, Шел! – вскричала она.
– Ты – мужчина, Орландо! – вскричал он.
С начала мира не случалось столь волнительной сцены возражений и уверений. Когда все закончилось и они снова сели, Орландо спросила, при чем здесь юго-восточный ветер? Куда он направляется?
– К мысу Горн, – ответил он и покраснел. (Ибо мужчине свойственно краснеть, как и женщине, только совсем по другим поводам.)
Лишь благодаря нешуточной настойчивости и изрядной доле интуиции ей удалось узнать, что жизнь его проходит в самом отчаянном и великолепном приключении из всех возможных – путешествиях вокруг мыса Горн в разгар штормов. Мачты ломаются, паруса рвутся на ленточки (признание пришлось вытаскивать чуть ли не клещами). Иногда корабль тонет, и он остается из всей команды один на крошечном плоту с одной галетой.
– Чем же еще развлечь себя мужчине в наши дни? – смущенно пробормотал он, накладывая себе клубничного джема.
Представив, как этот мальчик (он был совсем юн) сосет свои любимые мятные леденцы, в то время как мачты ломаются одна за другой, звезды мечутся в небесах, и ревет приказы – рубить канаты, бросить груз за борт – она невольно прослезилась, и эти слезы, как она заметила, на вкус были гораздо приятнее чем все, что ей пришлось пролить до сих пор. «Я стала женщиной, – подумала Орландо, – наконец-то я стала настоящей женщиной!» Она возблагодарила Бонтропа от всего сердца за редкое и неожиданное наслаждение. Если бы не болела левая нога, она уселась бы к нему на колени.
– Шел, дорогой мой, – вновь начинала она, – расскажи мне… – и они беседовали два часа и дольше, возможно, о мысе Горн, а возможно, и нет, ведь записывать их слова совершенно не стоит, ибо они знали друг друга настолько хорошо, что могли говорить обо всем на свете, то есть вообще ни о чем, или нести полную чушь, обсуждать всякую ерунду – как приготовить омлет, где купить лучшие в Лондоне ботинки – без соответствующего антуража такие вещи теряют всякий блеск, хотя сами по себе поразительно красивы. В наше время благодаря мудрой практичности природы можно обходиться почти без языка: для общения годятся самые простые фразы, поскольку никакие фразы не годятся, ведь самая обычная беседа часто самая поэтичная, а самая поэтичная – та, которую нельзя записать. В силу этих причин мы оставляем здесь большой пробел, указывающий на то, что место заполнено до отказа.
В подобных беседах прошло несколько дней.
– Орландо, любовь моя, – начал Шел, но его прервало шарканье дворецкого Баскета, который явился сообщить, что внизу ждет пара лондонских полицейских с приказом королевы.
– Веди их сюда, – велел Шелмердин, словно у себя на квартердеке, машинально заложив руки за спину и заняв оборону у камина. В комнату вошли полицейские в темно-зеленой униформе, с дубинками на поясе и встали навытяжку. Соблюдя формальности, они передали Орландо в собственные руки, как было предписано, юридический документ чрезвычайной важности, судя по сургучным кляксам, ленточкам и подписям весьма внушительного вида.
Орландо пробежала его глазами и затем, водя пальцем по бумаге, зачитала вслух следующие, наиболее относящиеся к делу факты.
– Судебные иски урегулированы… некоторые в мою пользу, к примеру… некоторые нет. Турецкий брак аннулирован (я служила послом в Константинополе, Шел), – пояснила она. – Дети признаны незаконнорожденными (якобы у меня было трое сыновей от Пепиты, испанской танцовщицы). Поэтому наследовать они не могут, что только к лучшему… Пол? Ах, да, что там насчет пола? Мой пол, – прочла она не без торжественности, – бесспорно и без тени сомнения (а я тебе о чем говорила минуту назад, Шел?) – женский. Поместья должны быть конфискованы окончательно в отсутствие у меня наследников мужского пола или в случае невступления в брак… – Тут ей надоела юридическая казуистика, и она нетерпеливо добавила: – О невступлении в брак или об отсутствии наследников и речи нет, так что остальное читать не будем!
Орландо поставила подпись под росчерком лорда Палмерстона и вступила в беспрепятственное владение своими титулами, домом и прочим имуществом, которое изрядно сократилось, ибо судебные издержки оказались непомерно огромными, и она вновь была дамой неимоверно знатной, хотя при этом непомерно бедной.
Когда результаты судебных разбирательств стали известны широкой публике (слухи разлетаются гораздо быстрее, чем вытеснивший их телеграф), ликование охватило весь город.
[Лошадей впрягали в экипажи с единственной целью их прогулять. Пустые коляски и ландо беспрестанно катались туда-сюда по Хай-стрит. В «Быке» зачитывались послания, в «Олене» строчили ответы. Весь город был иллюминирован. В надежно запертых витринах выставлялись золотые ларчики, золотые монеты окончательно и бесповоротно закладывали под камень. Основывали больницы. В деревнях открывали клубы «Крыса и воробей» для борьбы с указанными вредителями. На рыночных площадях дюжинами жгли чучела турчанок вместе с десятками ребятишек, у которых изо рта торчали бирки с надписью: «Я гнусный обманщик». Вскоре у дома Орландо заметили кремовых лошадок самой королевы, доставивших приказ отужинать и остаться на ночь во дворце. Стол Орландо, как и в прошлый раз, устилали приглашения от графини Р., леди Кью, леди Палмерстон, маркизы П., миссис У. Э. Гладстон и других, которые просили удостоить их своим обществом, напоминали о старинных связях между их семействами и так далее] – все это должным образом заключено в квадратные скобки по той уважительной причине, что подобные отступления не имели в жизни Орландо абсолютно никакого значения. Возвращаясь к нашему повествованию: все это она пропустила. Когда на рыночной площади пылали костры, она была в темном лесу наедине с Шелмердином. Погода стояла дивная, деревья простирали над ними неподвижные ветви, и если падал лист, весь в красных и желтых пятнах, то происходило это столь медленно, что следить за его полетом удавалось целых полчаса, пока он наконец не опускался к ногам Орландо.
– Расскажи мне, Мар, – говорила она (и тут следует объяснить, что, называя его по первому слогу имени, Орландо пребывала в мечтательном, любовном, покорном настрое, домашнем и немного томном, когда в камине горят ароматные дрова, вечереет, однако одеваться к ужину еще рано, и хотя снаружи идет легкий дождик, и листья блестят от влаги, в зарослях азалий поет соловей, на дальних фермах лают две-три собаки, кукарекает петух – вот что слышится читателю в ее голосе). – Расскажи мне, Мар, про мыс Горн!
И тогда Шелмердин сооружал на земле модель из веточек, опавших листьев и пары пустых улиточьих раковин.
– Здесь север, – говорил он, – там юг. Ветер дует примерно отсюда. Бриг движется на запад, мы только что спустили крюйсель на бизань-мачте; и, как видишь, – здесь, где пучок травы, он входит в течение, там помечено – где карта и компас, боцман? – Ага, вижу! – там, где раковина. Течение подхватывает его с правого борта, поэтому мы должны установить бом-кливер, иначе нас понесет левым галсом туда, где листок бука – ведь ты понимаешь, моя дорогая…
И в таком духе он продолжал, а она слушала, затаив дыхание, и правильно все понимала, так сказать, без лишних объяснений представляя, как фосфоресцируют волны, как позвякивают на вантах сосульки, как во время шторма он взбирается на верхушку мачты и задумывается о судьбе человеческой, как спускается, пьет виски с содовой, потом сходит на берег, где его завлекает чернокожая женщина, потом он раскаивается, читает Паскаля, собирается писать философский трактат, покупает обезьянку, размышляет об истинной цели в жизни, делает выбор в пользу мыса Горн и так далее. Все перечисленное и тысячи других вещей Орландо понимала как нельзя лучше, поэтому, когда она ответила: «Да, негритянки весьма соблазнительны» на его реплику о том, что галеты кончились, он удивился и пришел в восторг, насколько хорошо она все уяснила.
– Уверена, что ты не мужчина? – спрашивал он с тревогой, и она эхом откликалась:
– Разве ты не женщина?
И они без лишних слов принимались доказывать это друг другу. Каждый так удивлялся мгновенной отзывчивости другого, и для каждого стало таким открытием, что женщина может быть терпимой и откровенной как мужчина, а мужчина – таинственным и чутким как женщина, что им приходилось тут же проверять это на практике.
Так они и продолжали беседовать или скорее понимать друг друга – пожалуй, главное умение в эпоху, когда слов становится все меньше по сравнению с идеями, когда фраза «галеты кончились» означает поцелуи негритянки в темноте, когда философский трактат епископа Беркли приходится читать по десять раз. (Из этого следует, что лишь выдающиеся мастера слова способны говорить правду, а если автор простой и односложный, то можно заключить без тени сомнения, что бедняга лжет.)
Так они и беседовали, а потом, когда ее ноги совсем тонули в пятнистой палой листве, Орландо поднималась и уходила в глубь леса в одиночестве, оставляя Бонтропа сидеть среди раковин, сооружать модели мыса Горн. «Бонтроп, – объявляла она, – я ухожу», и если она называла его вторым именем – Бонтроп, это означало, что она хочет побыть одна, ведь оба – песчинки в пустыне, и смерть лучше встречать в одиночестве, ибо люди умирают ежедневно, умирают за обеденным столом или вот так, на прогулке в осеннем лесу; и когда пылали костры, и леди Палмерстон или леди Дерби каждый день звали ее на ужин, то Орландо переполняла жажда смерти; говоря «Бонтроп», она на самом деле говорила: «Я мертва» и пробиралась, словно призрак сквозь серебристо-бледные буки, углубляясь в свое одиночество, словно последний отзвук и движение замерли, и теперь она вольна идти своим путем – и все перечисленное читатель должен услышать в ее голосе, когда она говорит «Бонтроп»; также необходимо добавить, чтобы прояснить мистическое значение этого имени, что для него оно означало разлуку, обособление, бесплотное блуждание по палубе своего брига в неведомых морях.
После нескольких часов смерти сойка вскрикивала: «Шелмердин», Орландо срывала осенний крокус, который для иных – просто крокус и ничего более, и прятала на груди вместе с синим пером все той же сойки, слетевшим к ее ногам. Потом она окликала: «Шелмердин!», и слово металось по прозрачному буковому лесу, и настигало его в траве, где он сидел, строя модели из раковин. Он ее видел, слышал, как она идет к нему с крокусом и пером сойки на груди, кричал: «Орландо!», предчувствуя (следует помнить, что смешение ярких цветов вроде желтого и синего неизбежно отражается не только в глазу, но и в наших мыслях), и папоротники гнутся и качаются, словно сквозь них что-то движется напролом, и появляется корабль на всех парусах, мечтательно подпрыгивающий на волнах, словно ему предстоит целый год плавания в летних морях, и надвигается, величественно и с ленцой покачиваясь, то восходя на гребень, то опускаясь, и внезапно встает пред тобой (а ты сидишь в маленькой шлюпке и смотришь снизу вверх), и паруса подрагивают, и вот уже падают кипой на палубу – так и Орландо опускается на траву подле него.
Подобным образом прошло восемь или девять дней; на десятый, то есть двадцать шестого октября, Орландо лежала в зарослях папоротника, Шелмердин декламировал Шелли (чьи стихи знал наизусть), и тут медленно падавший с верхушки дерева лист резко хлестнул Орландо по ноге. За ним последовал второй лист, третий. Орландо задрожала и побледнела. Ветер! Шелмердин – точнее, теперь уже Бонтроп – вскочил на ноги.
– Ветер! – крикнул он.
Они помчались через лес, и ветер осыпал их листьями, пробежали через большой двор и все маленькие дворики, и перепуганные слуги побросали щетки и кастрюли и последовали за ними, ворвались в капеллу и поспешно зажгли свечи, впопыхах опрокидывая скамьи и ненароком задувая свечи. Зазвонили колокола, созывая людей. Наконец вошел мистер Даппер, на ходу ловя концы своего белого галстука, и спросил, где требник. Ему сунули молитвенник королевы Марии, он судорожно полистал страницы и сказал: «Мармадьюк Шелмердин и леди Орландо, встаньте на колени», и они подчинились, и то на них падало солнце, то накатывала темнота, потому что свет и тень суетливо сменяли друг друга, проникая сквозь витражи, и среди хлопанья бесчисленных дверей и звона, похожего на лязганье медных котлов, прорывались раскаты органа, звучавшего то громко, то глухо, и мистер Даппер, теперь глубокий старик, пытался перекричать этот тарарам, но тщетно, потом на миг все стихло, и одна фраза – возможно, «смерть не разлучит» – прозвучала отчетливо, слуги с граблями и кнутами в руках продолжали напирать, напрягая слух, и некоторые громко пели или молились, о стекло ударилась птица, раздался раскат грома, и никто не расслышал слова «Повинуйся» и не увидел, не считая золотого проблеска, передачи кольца из рук в руки. Стояла ужасная суматоха и полная неразбериха. И вот уже они поднялись с колен под грохот органа, сверканье молний и потоки дождя, и леди Орландо с кольцом на пальце вышла во двор в тонком платье и придержала стремя (бока оседланного и взнузданного коня были в пене), чтобы ее муж сел в седло, что он и сделал одним прыжком, и конь рванул вперед, и Орландо крикнула ему вслед: «Мармадьюк Бонтроп Шелмердин!», и он ответил ей: «Орландо!», и слова понеслись стремглав и закружились между колоколен, взмывая все выше и выше, улетая все дальше и дальше, вращаясь все быстрее и быстрее, пока не разбились и не рухнули дождем осколков на землю, и она пошла в дом.
Глава 6
Орландо ушла в дом. Там было очень пусто. Там было очень тихо. Вот чернильница, вот перо, вот рукопись поэмы, обрывающейся на середине хвалы вечности. Баскет с Бартоломью ее прервали, затеяв убирать после чая, как раз когда она собиралась сказать, что ничего не меняется. И вдруг за три с половиной секунды изменилось буквально все – она сломала лодыжку, влюбилась, вышла замуж за Шелмердина.
Доказательством служило обручальное кольцо на пальце Орландо. Правда, она надела его сама еще до знакомства с Шелмердином, но это совершенно не помогло, даже наоборот. И вот она крутит кольцо с суеверным благоговением, следя, чтобы оно не соскользнуло.
– Обручальное кольцо следует носить на безымянном пальце левой руки, – проговорила она, как ребенок, прилежно твердящий урок, – иначе в нем и смысла нет.
Голос Орландо прозвучал чуть громче и напыщеннее, чем обычно, словно в расчете на того, чье мнение ей важно. Наконец собравшись с мыслями, наша героиня поняла: она и в самом деле действует с оглядкой на дух эпохи. Ей чрезвычайно хотелось убедиться, что помолвка и брак с Шелмердином вызовут одобрение. Она определенно чувствовала себя лучше. С ночи на болоте зудящий палец почти не беспокоил. И все же сомнения ее посещали. Конечно, она замужем, но разве это брак, если муж вечно скитается у мыса Горн? Разве это брак, если муж ей нравится? Разве это брак, если ей нравятся другие люди? И наконец, разве это брак, если больше всего на свете ей нравится писать стихи? Она сомневалась.
Нужно подвергнуть себя испытанию! Орландо посмотрела на кольцо, потом на чернильницу. Осмелится или нет? Ни за что! Но она должна. Нет, ни за что! Как же поступить? Следовало бы упасть в обморок, однако Орландо чувствовала себя прекрасно, как никогда.
– Пропади оно пропадом! – воскликнула она с ноткой прежнего задора. – Приступим!
И Орландо рьяно макнула перо в чернильницу. К ее огромному удивлению, обошлось без эксцессов. Она вытащила перо. Мокрое, но не капает. Она принялась писать. Слова шли с трудом и все же шли. Да, только есть ли в них смысл? – гадала она, опасаясь, что перо примется шалить, как в прошлый раз. Она прочла:
Когда она писала, то чувствовала у себя за плечом некую силу (помните, что мы имеем дело с самыми таинственными проявлениями человеческого духа), и после слов «Египта девы» та повелела ей остановиться. Буйные травы, говорила эта сила, словно гувернантка с указкой, возвращаясь к началу, годятся, поникшие головки рябчиков – восхитительно, коварные цветы – мысль, пожалуй, слишком сильная для женской лирики, хотя Вордсворт наверняка бы оценил, а вот девы… Разве девы так уж необходимы? Муж на мысе Горн, говоришь? А, ну тогда ладно.
И дух ее покинул.
Отныне Орландо преисполнилась в душе (ибо все это происходило в ее душе) глубокого почтения к духу своей эпохи, словно – если сравнивать великое с малым – путешественник, у которого в углу чемодана спрятана коробка сигар, по отношению к таможеннику, ставящему пометку мелом на крышке. Ибо она сильно сомневалась, не обнаружится ли при более тщательном изучении глубин ее души чего-нибудь в высшей степени запретного, за что придется расплачиваться до конца своих дней. Каким-то чудом ей удалось выказать почтение духу времени, надев на палец кольцо и найдя мужа на болоте, любя природу и не будучи ни сатириком, ни циником, ни психологом – этих качеств точно не утаишь – и успешно пройти досмотр. Орландо испустила глубокий вздох облегчения, как, впрочем, и следовало ожидать, ибо отношения между сочинителем и духом времени отличаются беспредельной деликатностью, поскольку от согласия между ними зависит судьба произведений. Ей посчастливилось устроить все самым наилучшим образом: не нужно было ни бороться со своим временем, ни подчиняться ему – она стала его частью и при этом не изменила себе. Итак, теперь она могла писать, чем и занялась. Орландо писала. Орландо писала. Орландо писала.