Орландо понятия не имела, что делать дальше. Идея покинуть цыган и снова служить послом казалась ей невыносимой, как и вечно жить там, где нет ни чернил, ни бумаги, ни почтения к герцогам, ни уважения к множеству спален. Так думала она однажды пригожим утром, пася коз на склоне горы Афон. И тогда природа, коей она доверяла, то ли сыграла с ней шутку, то ли сотворила чудо – мнения слишком разнятся, чтобы сказать наверняка. Орландо весьма мрачно разглядывала крутой противоположный склон. Лето было в разгаре, и если уж мы должны искать подобия пейзажу, то самое близкое – сухая кость, овечий череп – огромный череп, исклеванный тысячей стервятников. Жара стояла невыносимая, и маленькая смоковница, под которой прилегла Орландо, годилась лишь для того, чтобы бросать резные тени листочков на ее легкий бурнус.
Внезапно на противоположном склоне мелькнула тень, хотя склон был совершенно голым. Тень сгустилась, вскоре явив зеленую долину и широкое пространство, похожее на парк. Внутри она разглядела тучную лужайку, дубы, растущие тут и там, по веткам прыгали дрозды. Из тени в тень осторожно ступал олень, доносился гул насекомых, нежные вздохи и трепет английского летнего дня. Пока Орландо зачарованно наблюдала за видением, пошел снег, и вскоре вместо желтого солнечного света весь ландшафт покрылся фиолетовыми тенями. По дорогам проехали тяжелые повозки, груженные стволами деревьев, предназначенных, как она знала, для растопки каминов, и вот показались крыши, колокольни, башни и дворики ее родного дома. Снег шел не переставая, и она услышала, как он скользит по кровле и падает на землю. Из тысячи труб поднимался дымок. Все было видно в мельчайших подробностях – она даже разглядела галку, ищущую червей в снегу. Постепенно фиолетовые тени сгустились и поглотили телеги, лужайки и огромный особняк. Все исчезло. От поросшей травой долины не осталось и следа, лишь выжженный солнцем склон горы, словно расклеванный тысячей стервятников. И Орландо разрыдалась, поспешила в табор и сказала цыганам, что должна отплыть в Англию завтра же.
Ей сильно повезло: молодые цыгане замыслили ее убить. Так велит честь, объяснили они, потому что она думает иначе, чем они. И все же им было бы жаль перерезать ей горло, и они обрадовались ее отъезду. По счастливой случайности, в гавани уже стоял английский торговый корабль с поднятыми парусами, и Орландо, сняв еще одну жемчужину со своего ожерелья, заплатила за проезд и вдобавок положила в кошелек несколько банкнот. Она отдала бы их цыганам, но знала, что те презирают богатство, и ограничилась объятиями, с ее стороны вполне искренними.
Глава 4
За несколько гиней, оставшихся после продажи десятой жемчужины, Орландо обзавелась женским гардеробом по тогдашней моде и предстала на палубе «Влюбленной леди» в образе молодой англичанки из высшего света. Как ни странно, до сего момента она едва ли задумывалась о собственном поле. Вероятно, виной тому турецкие шаровары, которые она носила до сих пор, да и женщины в цыганском таборе мало чем отличаются от мужчин, за исключением пары важных деталей. Во всяком случае, пока вокруг ног не обвились юбки и капитан любезно не предложил соорудить для нее навес, Орландо не осознавала недостатков и привилегий своего положения. Она смутилась, но смущение это было несколько иного рода, чем можно ожидать.
Соображения целомудрия тут вовсе ни при чем. В обычных обстоятельствах прелестная молодая женщина без надлежащего сопровождения только и пеклась бы о том, как его сохранить, ведь весь институт женовластия основан на этом краеугольном камне, что целомудрие – жемчужина в короне, главное украшение, ради защиты которого они готовы пойти даже на смерть. Но если ты лет тридцать был мужчиной, к тому же послом, если держал в объятиях королеву и еще одну-две, коль слухи верны, менее высокопоставленных леди, если женился на Розине Пепите и так далее, то смутить тебя сложно. Орландо испытывала весьма противоречивые чувства, и с ними не разберешься в одночасье. Никто не говорит, что она отличалась большой сообразительностью и постигала суть вещей с лету. Она размышляла о причинах своего смущения все путешествие, и поэтому мы последуем за ее рассуждениями столь же неспешно.
«Господи, – подумала она, немного придя в себя, и вытянулась на заботливо устроенном ложе под навесом, – до чего приятный, праздный образ жизни! И все же, – добавила она, подрыгав ногами, – эти юбки – сплошное мучение! Зато материя (пудесуа[12] в цветочек) – прелесть! Мне еще не доводилось носить ничего более восхитительного (она погладила себя по колену). Впрочем, смогу ли я прыгнуть за борт и выплыть в таком платье? Нет! Значит, придется уповать на помощь матросов. Стану ли я возражать? Нет, ну правда?» – заинтересовалась Орландо, наткнувшись на первый узелок в путанице своих размышлений.
К обеду ей так и не удалось его распутать, и тут помог сам капитан – капитан Николас Бенедикт Бартоло, выдающийся мореплаватель, который положил на ее тарелку кусочек солонины.
– Немного мяска, мэм? – спросил он. – Отведайте крошечный кусочек размером с ноготок на вашем мизинчике!
От его слов по телу Орландо пробежала восхитительная дрожь. Запели птицы, зажурчали ручьи. Ей вспомнилось чувство неописуемого удовольствия, возникшее много лет назад, при встрече с Сашей. Тогда она была охотником, теперь стала добычей. Чье наслаждение больше? Мужчины или женщины? И разве они не суть одно и то же? Нет, подумала она, поблагодарив капитана и отказавшись, вот что самое изысканное – отказаться и увидеть, как он хмурится. Пожалуй, если ему так угодно, она отведает крохотный, малюсенький кусочек. Вот что дает истинное наслаждение – уступить и увидеть его улыбку. «Ибо нет ничего упоительнее, – подумала она, возвращаясь на ложе под навесом и продолжая разбираться в своих чувствах, – чем отказывать и уступать, уступать и отказывать. Подобный восторг не сравнится ни с чем! Почему бы не прыгнуть за борт, – продолжила Орландо, – просто ради удовольствия оказаться в объятиях храброго матроса, который кинется меня спасать».
(Следует помнить, что она была как ребенок, получивший в подарок сад в загородном поместье или целый шкаф с игрушками; подобные рассуждения не пристали зрелым женщинам, которые пользуются этим арсеналом сызмальства.)
«Но как бы назвали мы, юноши на кубрике «Мари Розы», женщину, которая прыгает за борт, чтобы ее спас матрос? – задумалась Орландо. – Было ведь какое-то специальное словечко. А, ну конечно…» Пожалуй, мы опустим этот крайне оскорбительный и неуместный в устах дамы эпитет. «Господи, о, Господи! – вскричала она, наконец завершив свои размышления. – Неужели я должна уважать мнение противоположного пола, каким бы чудовищным его ни считала?! Если я ношу юбки, если не умею плавать, если мне приходится уповать на помощь матросов – о, Господи! – вскричала она. – Я должна!» И она помрачнела. Будучи натурой прямодушной, она питала отвращение ко всякого рода уловкам и не выносила лжи. Такой путь казался слишком извилистым. И все же, полагала Орландо, пудесуа в цветочек, спасение в объятиях матроса – если этого можно достичь лишь окольными путями, мы так и сделаем. Она вспомнила, как в бытность юношей настаивала на том, что женщины должны быть покорны, благонравны, приятно надушены и изысканно одеты. «Придется расплачиваться за свои желания, – осознала она, – ведь женщины (судя по моему собственному скудному опыту) по натуре вовсе не покорны, благонравны, приятно надушены и изысканно одеты. Качества, с помощью которых они впоследствии могут наслаждаться жизнью, приобретаются лишь путем утомительнейших тренировок. Взять, к примеру, укладку волос, – подумала Орландо, – с утра на прическу уходит битый час, а ведь еще нужно посмотреться в зеркало, застегнуться и зашнуроваться, умыться и напудриться, сменить шелк на кружева, а кружева на пудесуа, и хранить целомудрие из года в год…» Она нетерпеливо дернула ножкой, слегка обнажив лодыжку. Матрос на мачте, случайно глянувший в ее сторону, так покачнулся, что потерял опору и едва успел вцепиться в перекладину, чудом избежав гибели. «Если один взгляд на мои щиколотки может стоить жизни бедняге, наверняка человеку семейному из соображений гуманности я обязана их прикрыть», – заключила Орландо. Только вот красивые ножки значились среди ее главных прелестей. И она невольно задумалась о странностях женской красоты, которую приходится скрывать хотя бы ради того, чтобы матросы не падали с мачт. «Будь вы прокляты!» – воскликнула она, впервые осознав, что при иных обстоятельствах священные обязанности женщины закладывались бы в ее воспитание с младых ногтей.
«Едва ступлю на английскую землю, мне будет нельзя чертыхаться, – подумала она, – нельзя треснуть мужчину по голове, нельзя заявить, что он лжет почем зря, нельзя выхватить клинок и проткнуть его насквозь, нельзя сидеть среди себе равных, надевать герцогский венец, выступать в процессии, выносить смертные приговоры, командовать армией, гарцевать по Уайтхоллу верхом на боевом коне или вешать на грудь семьдесят две медали. Все, что мне будет дозволено, едва я ступлю на английскую землю, так это разливать чай и спрашивать у милордов, что им предложить. Изволите сахара? Изволите сливок?» Просюсюкав эти слова, Орландо сама ужаснулась, сколь низко пало ее мнение о противоположном поле, хотя раньше она гордилась тем, что мужчина. «Свалиться с мачты, – думала она, – едва увидев женскую лодыжку, вырядиться как Гай Фокс и шествовать по улицам, чтобы женщины тобой восхищались, отказывать женщине в праве на образование, чтобы она не могла над тобой посмеяться, быть рабом тщедушнейшей нахалки в юбке и при этом расхаживать с таким видом, словно ты – венец творения! Боже мой, какое посмешище они из нас делают – какое мы посмешище!» Из-за двусмысленности формулировок может показаться, что Орландо одинаково осуждала оба пола, словно не относилась ни к одному из них, и действительно, некоторое время она буквально разрывалась, чувствуя себя то мужчиной, то женщиной, ибо знала их тайны, разделяла их слабости. Подобное состояние ума чрезвычайно обескураживает, голова идет кругом. Похоже, мрак утешительного неведения развеялся навсегда. Она чувствовала себя перышком на ветру. Поэтому вовсе не удивительно, что она противопоставляла один пол другому, в каждом находила самые презренные слабости и не могла определиться, куда себя отнести – поэтому вовсе не удивительно, что Орландо уже собиралась крикнуть, что готова вернуться в Турцию и вновь стать цыганкой, как якорь с громким плеском упал в море, паруса спустили на палубу, и она поняла (Орландо глубоко погрузилась в размышления и несколько дней не замечала ничего вокруг), что корабль достиг побережья Италии. Капитан тотчас послал узнать, не угодно ли ей отправиться с ним вместе на берег.
Вернувшись наутро, Орландо растянулась на ложе под навесом и предупредительно обернула лодыжки подолом.
«По сравнению с противоположным полом, владеющим любыми видами оружия, мы неразвиты и ничтожны, – думала Орландо, продолжая вчерашнюю фразу, – по их мнению, нам даже знать алфавит ни к чему, – (судя по всему, события прошлой ночи подтолкнули ее к осознанию своей сущности, и теперь она изъяснялась скорее как женщина, причем вполне довольная собой), – и все же они падают с мачт!» На этом Орландо зевнула во весь рот и повалилась спать. Когда она проснулась, корабль шел при попутном ветре вдоль самого берега, и казалось, что городишки на краю утесов того и гляди соскользнут в море, едва удерживаемые где огромным камнем, где корнями могучей древней оливы. До палубы доносился аромат апельсинов, исходивший от увешанных плодами бесчисленных деревьев. Из воды выпрыгивали десятки голубых дельфинов и били в воздухе хвостами. Потянувшись (Орландо вытянула только руки, ведь они, как она теперь знала, не обладают столь губительным эффектом, как ноги), она возблагодарила небеса, что не гарцует по Уайт-холлу на боевом коне и никому не выносит смертный приговор. «Лучше уж, – думала она, – облачиться в нищету и невежество, темные покровы женского сословия; лучше позволить другим править миром и наставлять; лучше отказаться от ратных подвигов, любви к власти и прочих мужских желаний, чтобы в полной мере вкушать самые изысканные удовольствия, кои доступны человеческому духу, – проговорила она вслух, как делала всегда в минуты волнения, – то есть созерцание, уединение, любовь».
– Слава Богу, что я женщина! – вскричала она, едва не впав в другую крайность (ибо нет ничего прискорбнее хоть для мужчины, хоть для женщины – кичиться своим полом), и вдруг споткнулась о необычное слово, которое, как мы ни старались поставить его на место, все же прокралось в конец последней фразы. – Любовь, – протянула Орландо, и тут же любовь со свойственной ей стремительностью и апломбом обрела человеческий облик. Другие идеи довольствуются абстрактными формами, но ей подавай плоть и кровь, мантилью и юбки, чулки и камзол. И поскольку все прежние возлюбленные Орландо были женщинами, теперь, из-за преступной инертности человеческого организма, неспособного изменять себя в угоду условностям, она все еще любила женщину, хотя и сама была женщиной; и осознание того факта, что обе они – одного пола, мало что изменило, разве что оживило и углубило чувства, испытываемые к Саше в бытность мужчиной. Орландо стали ясны тысячи намеков и тайн, которые прежде от нее ускользали. Развеялась разделяющая два пола тьма, насыщенная бесчисленными примесями, и если в том, что сказал поэт об истине и красоте, есть своя правда, то привязанность Орландо обрела в красоте то, что утратила во лжи. Наконец-то, воскликнула Орландо, я поняла Сашу, и в пылу этого открытия, в погоне за явленными ей сокровищами настолько глубоко ушла в себя, что будто пушечное ядро взорвалось возле ее уха, когда мужской голос проговорил: «Позвольте, мэм», мужская рука с татуировкой в виде синего парусника на среднем пальце помогла ей встать и указала на горизонт.
– Утесы Англии, мэм, – объявил капитан и воздел руку, которой указывал в небо, отдавая честь. Орландо вздрогнула во второй раз, еще сильнее.
– Господи Иисусе! – вскричала она.
К счастью, вид родной земли после столь долгого отсутствия вполне оправдывал и внезапный порыв, и восклицание, иначе как бы она объяснила капитану Бартоло бушующие в ней противоречивые чувства? Как объяснить, что она, трепетно повисшая на его руке, прежде была герцогом и послом? Как объяснить, что она, укутанная в складки пудесуа, срубала головы и возлежала с блудницами среди мешков с сокровищами на пиратских кораблях летними ночами, когда цвели тюльпаны и жужжали пчелы возле старой лестницы в Уоппинге? Даже себе самой она не смогла бы объяснить, почему так сильно вздрогнула, увидев, как решительно капитан флота указал на утесы Британских островов.
– Отказывать и уступать, – прошептала она, – так упоительно, настаивать и покорять – так мужественно, созерцать и мыслить – так возвышенно. – Хотя эти слова прекрасно друг с другом сочетались и казались ей верными, по мере приближения меловых утесов Орландо чувствовала себя виноватой, обесчещенной, распутной, что весьма странно для того, кто никогда не задумывался над подобными вещами. Все ближе и ближе, и вот уже видны невооруженным глазом собиратели морской спаржи, ползающие по скалам. Казалось, внутри нее мечется насмешливый призрак, который того и гляди подхватит юбки и упорхнет с глаз долой, – Саша-потерянная, Саша-воспоминание, чью подлинную сущность она только что постигла самым удивительным образом – Саша гримасничала, дурачилась и всевозможными жестами выражала крайнюю непочтительность и холмам, и любителям спаржи; и когда моряки запели «Прощайте, прощайте, испанские леди», песня отозвалась в сердце Орландо печальным эхом, и она подумала, что при всем уюте, богатстве, влиянии, статусе (ведь ей наверняка удастся подцепить какого-нибудь благородного принца и править, в качестве его супруги, половиной Йоркшира), которые обещала высадка на родную землю, если придется соблюдать условности и лгать, подчиняться во всем, отринуть любовь, стреножить себе руки и ноги, поджимать губы и сдерживать язык, то лучше развернуться вместе с кораблем и отплыть обратно к цыганам.
Впрочем, среди сумятицы чувств вздымалось, словно гладкий купол белого мрамора, нечто столь впечатляющее – то ли реальность, то ли фантазия, – столь угодное ее воспаленному воображению, что она с удовольствием на нем прикорнула, как стайка трепещущих стрекоз садится на стеклянный колпак, закрывающий нежное растение. Форма его, по непонятной прихоти воображения, навевала самое давнее, самое стойкое воспоминание: незнакомец с большим лбом в гостиной Твитчет, который сидел за столом и писал, точнее, смотрел, но не на нее – он даже не замечал разодетого в пух и прах пажа, впрочем, прелестного юношу, надо признать; и когда бы Орландо ни думала о нем, мысль окутывала ее серебристым покоем, словно луна, взошедшая над бушующим морем. И рука невольно потянулась к груди, где бережно хранилась поэма (другую ручку тем временем крепко сжимал капитан). Возможно, поэма стала для нее талисманом. Присущее женскому полу смятение улеглось; теперь Орландо думала лишь о торжестве поэзии, и великие строки Марло, Шекспира, Бена Джонсона, Мильтона золотым языком грянули о стенки башенного колокола в храме ее души, зазвенели переливами. На самом деле образ мраморного купола, который открылся ее взору столь смутно, что навеял воспоминание о лбе поэта и всколыхнул целый сонм неуместных мыслей, был не видением, а реальностью, и по мере того, как корабль продвигался вверх по Темзе при попутном ветре, данный образ со всеми сопутствующими ассоциациями уступил место факту и предстал не чем иным, как куполом огромного собора, возвышающегося среди ажурных белых башенок.
– Собор Святого Павла, – пояснил капитан Бартоло, стоявший рядом. – Лондонский Тауэр, – продолжил он. – Гринвичская больница, построенная в память о королеве Марии ее супругом, покойным Вильгельмом Третьим. Вестминстерское аббатство. Здание парламента.
Пока он говорил, знаменитые строения проплывали перед глазами Орландо. Стояло погожее сентябрьское утро. Несметное множество лодочек сновало от берега к берегу. Редко взору вернувшегося домой путешественника представало зрелище более веселое и занятное. Орландо буквально висела на носу корабля, изумленно разглядывая городское великолепие – глаза ее слишком привыкли к дикой природе. Значит, это был купол собора Святого Павла, выстроенного Кристофером Реном за время ее отсутствия. Неподалеку на колонне взметнулась золотистая копна – капитан Бартоло пояснил, что это Монумент в память о Великом пожаре – в Лондоне была эпидемия чумы и пожар, сказал он. Как бы Орландо ни сдерживалась, на глаза ее навернулись слезы. Вспомнив, что женщине слезы к лицу, она дала им волю. Здесь, думала наша героиня, некогда было великое празднество. Здесь, где плещутся волны, стоял Королевский павильон. Здесь она впервые увидела Сашу. Примерно сюда (она всмотрелась в сверкающие воды) приходили поглазеть на вмерзшую в лед торговку с яблоками в подоле. Все великолепие и распущенность нравов исчезли, как и темная ночь, как чудовищный ливень, как неистовое наводнение. Здесь, где некогда кружили желтые айсберги с толпами несчастных, теперь плавала стая прекрасных, гордых лебедей. С тех пор как Орландо видела Лондон в последний раз, тот совершенно переменился. Тогда город был скоплением жалких, угрюмых домишек. На пиках Темпла скалились головы мятежников. Булыжные мостовые устилали отбросы и нечистоты. Теперь, когда корабль проплывал мимо Уоппинга, на берегу виднелись широкие и опрятные улицы. Роскошные кареты, запряженные упитанными лошадьми, стояли возле особняков, чьи эркеры, зеркальные стекла, начищенные до блеска дверные кольца свидетельствовали о богатстве и скромном достоинстве обитателей. По высоким тротуарам гуляли леди в цветистых шелках (она глянула в подзорную трубу капитана). На углах улиц под фонарями нюхали табак горожане в расшитых камзолах. На ветру покачивались раскрашенные вывески: судя по рисункам, в лавках торговали табаком, шерстяными и шелковыми тканями, золотом, серебряной посудой, перчатками, духами и тысячей прочих мелочей. Пока корабль шел к месту стоянки мимо Лондонского моста, Орландо заглядывалась в окна кофеен, на балконы, где по случаю хорошей погоды удобно устроилось множество добропорядочных граждан с фарфоровыми чашками и глиняными трубками; кто-то читал газетные новости, и его постоянно прерывал смех или комментарии других посетителей. А есть там харчевни, остряки, поэты? – спросила Орландо у капитана Бартоло, который любезно сообщил, что стоит ей немного повернуть голову влево и посмотреть – да, вон туда – они как раз проплывают мимо знаменитого клуба «Шоколадное дерево», где – да, вон он! – можно увидеть мистера Аддисона, пьющего кофе, а двое джентльменов с ним рядом – «вон там, мэм, чуть правее фонаря, один с горбом, другой почти такой же, как мы с вами» – мистер Драйден и мистер Поуп[13]. «Те еще шалопаи, – добавил капитан, имея в виду, что они паписты, – при этом весьма талантливые», и поспешил на корму, чтобы проследить за приготовлениями к высадке.
– Аддисон, Драйден, Поуп! – Орландо твердила имена, как заклинания. Только что она смотрела на горные вершины над Бурсой, и вот уже ступает на родную землю.
Орландо лишь предстояло понять, сколь бессильна буря даже самых восторженных чувств перед Законом, чей железный лик тверже камней Лондонского моста, чьи уста суровее пушечных жерл. Едва она вернулась в свой дом в Блэкфрайерсе, как туда нагрянула целая вереница сыщиков с Боу-стрит[14] и представителей судебных органов с вестью о том, что она выступает ответчиком по трем крупным искам, поданным за время ее отсутствия, а также вытекающим из них бесчисленным мелким разбирательствам. Главные обвинения были такие: 1) она мертва и, следовательно, не может владеть собственностью, 2) она женщина, что означает практически то же самое, 3) она английский герцог, женившийся на Розине Пепите, танцовщице, и отец трех сыновей, которые после смерти родителя претендуют на все его имущество. Для снятия столь серьезных обвинений, разумеется, потребовалось бы немало времени и денег. Пока же на всю ее недвижимость наложили арест, все титулы объявили недействительными. И вот, угодив в весьма двусмысленное положение, ибо никто не знал, жива она или мертва, мужчина или женщина, герцог или пустое место, Орландо удалилась в родовое поместье, где в ожидании судебного решения ей разрешили проживать инкогнито, а уж в качестве лица мужского или женского пола, так это еще предстояло выяснить.
Стоял погожий декабрьский вечер, падал снег, и косые лиловые тени выглядели почти так же, как в том видении на склоне горы в Бурсе. Огромный розово-багряный особняк среди заснеженной долины походил скорее на город, чем на жилой дом, и бесчисленные трубы деловито испускали клубы дыма, словно жили собственной жизнью. Орландо невольно вскрикнула, увидев сию безмятежную громаду, раскинувшуюся посреди лугов. Желтая карета въехала в парк и покатила по аллее, рыжие олени с надеждой подняли головы и, как отметили слуги, последовали за ней во двор, позабыв природную робость. Иные трясли рогами, другие били копытами по земле, пока спускали лесенку и Орландо выходила. Говорят, один даже встал перед ней на колени. Не успела она протянуть руку к дверному молотку, как огромные створки распахнулись, и там, с фонарями и факелами, ее встретили миссис Гримсдитч, мистер Даппер и вся свита слуг, пришедших ее поприветствовать. Сначала стройную процессию нарушил Кнуд, элкхунд, бросившийся на хозяйку с таким пылом, что едва не сбил с ног, а потом и взволнованная миссис Гримсдитч, присевшая в реверансе, принялась твердить: «Милорд! Миледи! Миледи! Милорд!» до тех пор, пока Орландо не утешила беднягу, расцеловав в обе щеки. Мистер Даппер принялся читать с пергамента, собаки лаяли, охотники трубили в рожки, олени, в суматохе набившиеся во двор, тявкали на луну, поэтому капеллан не особо преуспел – стройные ряды расползлись, и дворня окружила хозяйку, выражая бурную радость по случаю ее возвращения.
Никто не выказал ни малейшего подозрения, что Орландо не та, кем была раньше. Если у кого и оставались сомнения, их вполне развеяло поведение оленей и собак, ведь всем известно, что бессловесные создания разбираются в людях гораздо лучше нас. Более того, сказала миссис Гримсдитч в тот вечер мистеру Дапперу за чашечкой китайского чая, раз уж милорд стал миледи, то прехорошенькой, к тому же оба на одно лицо, оба хороши собой, словно два персика с одной ветки – не отличишь; а ведь она-то всегда догадывалась, доверительно зашептала старуха (и покивала с весьма таинственным видом), и посему ничуть не удивилась (и покивала весьма многозначительно), только обрадовалась, ведь алтарные покровы требуют починки, бахрому на шторах в кабинете капеллана побила моль, так что в доме пора бы появиться хозяйке.
– А затем и маленьким хозяевам и хозяюшкам, – добавил мистер Даппер, которому священный сан вполне позволял затрагивать вопросы столь деликатного свойства.
Пока старые слуги сплетничали в людской, Орландо взяла свечу в серебряном подсвечнике и отправилась бродить по залам, галереям, дворикам, спальням; вновь прошлась мимо мрачно взиравших со стен темных портретов предков – лорда-хранителя большой печати, лорда-гофмейстера; посидела на троне, отдохнула на роскошной кровати под балдахином, полюбовалась гобеленами, что колышутся на сквозняке, посмотрела, как скачут охотники, как убегает Дафна; окунала руку, как любила делать в детстве, в желтую лужицу лунного света, падающего сквозь геральдического леопарда в витраже; скользила по натертым полам галереи, с обратной стороны обтесанным начерно; трогала то шелк, то атлас; заглядывалась на резвящихся резных дельфинов; расчесывала волосы серебряной щеткой короля Якова; зарывалась лицом в чаши с ароматической смесью, изготовленной, как учил Вильгельм Завоеватель сотни лет назад, из роз того же сорта; любовалась садом и представляла спящие под покровом крокусы и георгины; смотрела на статуи хрупких нимф, белеющие в снегу, и на густые тисовые изгороди на фоне черного дома, и апельсиновые деревья, и гигантскую мушмулу – все это она видела наяву, и каждый предмет и отзвук, при всей несуразности нашего убогого описания, наполняли ее сердце такой отрадой и блаженством, что в конце концов она утомилась, вошла в часовню и рухнула в старое красное кресло, где ее предки внимали службе. Закурив черуту (привычка, привезенная с Востока), Орландо раскрыла молитвенник.
С этой маленькой книжечкой в бархатном переплете Мария Стюарт взошла на эшафот, и человек верующий мог различить коричневатое пятно, оставленное каплей королевской крови. Кто знает, какие благочестивые размышления оно будило в Орландо, какие пагубные страсти усыпляло, ведь из всех видов человеческого общения таинство единения с божеством – самое непостижимое. Романист, поэт, историк медлят, не решаясь войти в эту дверь, да и сам верующий отнюдь не спешит нас просветить, ибо не больше других жаждет умереть или поделиться своим добром. Хотя он и держит не меньше горничных и упряжных лошадей, чем остальные, все же убежден в тщетности мирских благ и желанности смерти. Помимо пятна молитвенник королевы хранил локон и крошку хлеба, а теперь Орландо добавила к этим сувенирам кусочек табачного листа и так, читая и покуривая, настолько прониклась неопрятностью человеческого существования – волосы, хлеб, пятно крови, табак, – что впала в глубокую задумчивость, которая придавала ей весьма благостный вид, вполне соответствующий обстоятельствам, хотя она, как говорят, и не имела дел с общепринятым Богом. Впрочем, предполагать, что Бог всего один и истинная религия всего одна – в высшей степени самонадеянно и в порядке вещей. Похоже, Орландо придерживалась собственной веры. Со всем религиозным пылом мира она теперь размышляла о грехах и несовершенствах, закравшихся в ее душу. Буква С, думала она, серпент в Эдемском саду поэта. Как бы она ни старалась ее избегать, в первых строфах поэмы «Дуб» угнездился целый серпентарий. Но С, по ее мнению, просто ерунда по сравнению с глагольными окончаниями. Причастие настоящего времени – сам Дьявол во плоти, думала она (раз уж мы дошли до веры в чертовщину). Избегать подобных искушений – первейший долг поэта, заключила Орландо, ибо, поскольку ухо – преддверие души, поэзия способна портить и повергать в прах с большей вероятностью, чем похоть или порох. Тогда служение поэта, продолжила она, самое высокое из всех возможных. Его слова бьют прямо в цель, в то время как у других падают на излете. Дурашливая песенка Шекспира сделала для бедняков и злодеев больше, чем все проповедники и филантропы вместе взятые. Следовательно, не нужно жалеть ни времени, ни рвения, чтобы не привнести в наше откровение лишних искажений. Мы должны оттачивать слова до тех пор, пока они не станут тончайшей оболочкой для наших мыслей. Мысли божественны и так далее, и тому подобное. Тем самым Орландо, что совершенно очевидно, вернулась в пределы собственной религии, которую время лишь укрепило за годы ее отсутствия, и стремительно проникалась нетерпимостью к вере.
– Я взрослею, – подумала она, наконец беря свечу. – Расстаюсь со старыми иллюзиями, – проговорила она, захлопывая книгу королевы Марии, – быть может, чтобы освободить место для новых, – и спустилась к могилам, где лежали кости ее предков.
Но даже кости предков – сэра Майлза, сэра Гервасия и остальных – отчасти утратили святость с тех пор, как в азиатских горах Рустум эль Сади махнул рукой. Почему-то осознание того, что каких-нибудь триста или четыреста лет назад эти скелеты были людьми, которые пытались пробиться наверх, как любой из современных парвеню, и достигли успеха, обзаведясь домами и слугами, подвязками и лентами, как и любой выскочка, в то время как поэты и другие люди, весьма умные и образованные, предпочтя сельскую тишину, поплатились за свой выбор крайней бедностью и теперь ковыляют по Стрэнду с рекламными плакатами на груди и спине или пасут овец, заставило ее мучиться угрызениями совести. Стоя посреди склепа, Орландо вспомнила египетские пирамиды и тех, чьи кости под ними покоятся, и простор голых скал, раскинувшихся над Мраморным морем, на миг показался ей гораздо более приятным жилищем, чем особняк с сотнями комнат, где на каждой кровати есть одеяло и у каждого серебряного блюда – серебряная же крышка.
– Я взрослею, – подумала она, беря подсвечник. – Расстаюсь со старыми иллюзиями, быть может, чтобы освободить место для новых.
И она зашагала по длинной галерее к себе в спальню. Процесс неприятный и мучительный, но интересный, изумленно подумала Орландо, вытягивая ноги перед камином (ни один моряк этого не видел), и принялась обозревать свои прошлые достижения, словно прогуливалась по бульвару с величественными зданиями.
Мальчиком она любила звук и полагала, что поток шумных слогов, слетающий с губ, – лучшая поэзия. Позже, отчасти благодаря влиянию Саши и утрате иллюзий, в ее возвышенное безумство упала черная капля, превратившая восторженность в апатию. Внутри медленно открывались причудливые глубины с многочисленными чертогами, которые нужно исследовать с факелом, причем в прозе, а не в поэзии; и Орландо вспомнила, с каким увлечением изучала труды доктора Брауна из Норвича, чья книга всегда была у нее под рукой. После истории с Грином здесь, в уединении, она сформировала или хотя бы попыталась – видит Бог, подобные процессы порой растягиваются на всю жизнь – сформировать дух, способный к сопротивлению. «Писать буду, – сказала она себе, – лишь то, что нравится мне» и накропала двадцать шесть книг. И все же, при всех ее путешествиях и приключениях, глубоких раздумьях и метаниях туда-сюда Орландо продолжала меняться. Бог знает, что готовило ей будущее, но конца переменам точно не предвиделось. Высокие бастионы мысли, привычки, казавшиеся вечными, как камень, развеялись, словно тени от прикосновения чужого ума, оставив после себя небо с мерцающими звездами. Она подошла к окну, распахнула его, невзирая на холод, и высунулась наружу, вдыхая влажный ночной воздух. В лесах лаяли лисы, на ветвях копошились фазаны. Снег зашуршал и скатился с кровли. «Но ведь моя жизнь здесь в тысячу раз лучше, чем в Турции! Рустум, – вскричала она, обращаясь к цыгану (и эта новая способность помнить о споре с собеседником, который находится далеко и не может тебе возразить, лишний раз доказала развитие ее души), – ты был неправ! Здесь гораздо лучше, чем в Турции. Волосы, хлеб, табак – подумать только, из каких мы слеплены мелочей! – проговорила она, вспомнив молитвенник королевы Марии. – Что за фантасмагория наш разум, что за средоточие противоречий! То мы отрекаемся от своего рода и страны и стремимся к аскезе, то вдруг не можем устоять перед запахом старой садовой дорожки и плачем, заслышав пение дроздов». И, как обычно сбитая с толку мириадом вещей, которые откладываются в памяти и требуют объяснения, при этом не давая ни малейшего намека на сокровенный смысл, она швырнула черуту в окошко и отправилась в постель.
На следующее утро, вдохновленная этими мыслями, она достала перо и бумагу и начала переписывать поэму «Дуб», ибо иметь в своем распоряжении чернила и бумагу в избытке после того, как привыкла обходиться ягодами и промежутками между строк – немыслимое наслаждение. И так Орландо то вычеркивала строку в полном отчаянии, то вписывала новую в порыве вдохновения, пока на страницу не упала тень. Рукопись пришлось проворно спрятать.
Поскольку окно выходило на закрытый дворик в центре, поскольку она запретила пускать посетителей, поскольку никого не знала сама и ее никто не знал, при виде тени Орландо сначала удивилась, затем вознегодовала, потом (когда подняла взор и разглядела как следует) развеселилась. Ибо тень принадлежала ее старой знакомой – ни много ни мало, эрцгерцогине Харриет Гризельде из Финстер-Орхорна и Скандо-оп-Бума, что в Румынии. Как и прежде, та скакала вприпрыжку по двору в черном костюме для верховой езды и накидке. Ничуточки не изменилась. Из-за этой женщины Орландо пришлось покинуть Англию! Обиталище мерзкой стервятницы – да что там, роковая дичь! При мысли о том, как бежала до самой Турции, спасаясь от ее соблазнов (теперь весьма убогих), Орландо расхохоталась. Невыразимо комичное зрелище! Эрцгерцогиня смахивала на зайца-переростка: выпученные глаза, впалые щеки, высокий головной убор, напоминающий заячьи уши. Замерла, словно пугливый грызун, который уселся посреди поля и думает, что его не видно, и уставилась прямо на Орландо, смотревшую из окна. После такой игры в гляделки хозяйке не оставалось ничего иного, как пригласить ее в дом, и вскоре леди обменивались любезностями, пока эрцгерцогиня стряхивала снег с накидки.
– Чертовы женщины, – пробурчала Орландо себе под нос, подходя к буфету, чтобы налить бокал вина, – ни минуты покоя. Что за назойливые, любопытные, вечно сующие нос в чужие дела существа! Из-за этой дылды я удрала из Англии, а теперь… – Она обернулась, чтобы поставить поднос перед эрцгерцогиней, и вдруг вместо нее увидела высокого джентльмена в черном. У каминной решетки лежала груда одежды. Орландо оказалась наедине с мужчиной!
Внезапно вспомнив, что она женщина, о чем успела совершенно позабыть, и расстроившись по этому поводу, Орландо едва не лишилась чувств.
– Ба! – вскричала она, прижав руку к груди. – Как же вы меня напугали!
– О, нежное создание! – воскликнула эрцгерцогиня, преклоняя колено и одновременно поднося к губам Орландо бокал с вином. – Простите же меня за обман!
Орландо глотнула вина, эрцгерцогиня бухнулась на колени и поцеловала ей руку.
Короче говоря, минут десять они усердно разыгрывали роли мужчины и женщины, а потом вернулись к привычной манере общения. Эрцгерцогиня (в дальнейшем повествовании – эрцгерцог) поведала свою историю – что он мужчина и всегда им был, что он увидел портрет Орландо и безнадежно влюбился, что для достижения своих целей переоделся женщиной и снял комнату над булочной, что пришел в полное отчаяние, когда Орландо сбежал в Турцию, что услышал о произошедшей с ней перемене и поспешил предложить свои услуги (здесь он разразился несносным хихиканьем). Ибо для него, заявил эрцгерцог Гарри, она была и навсегда останется апогеем, адамантом, абсолютным идеалом своего пола! Три А звучали бы гораздо более убедительно, если бы не сопровождались кудахтаньем и гоготом самого странного рода. «Если это и любовь, – сказала себе Орландо, по-женски оценивая сидящего у камина эрцгерцога, – то чрезвычайно нелепая».
Пав на колени, эрцгерцог Гарри сделал в высшей степени пылкое предложение руки и сердца. Он сказал, что в несгораемом сундуке в его замке хранятся около двадцати миллионов дукатов. Земельных владений у него больше чем у любого английского вельможи. Охота отменная, куропаток и тетеревов столько, что ни на одном английском или шотландском болоте не сыщешь. Правда, за время его отсутствия поголовье фазанов сильно поредело, да и оленихи скинули приплод, но все это можно исправить с ее помощью, когда они вместе заживут в Румынии.
Пока он говорил, в выпуклых глазах набухли две огромные слезы и потекли по длинным, впалым щекам.
Из собственного прошлого опыта Орландо знала, что мужчины плачут столь же часто и беспричинно, сколь и женщины, хотя уже начинала подозревать, что женщин подобное проявление чувств со стороны противоположного пола шокирует, и посему ужаснулась.
Эрцгерцог извинился. Он слегка овладел собой и сказал, что сейчас уйдет, но на следующий день вернется за ответом.
Это было во вторник. Он приходил в среду, в пятницу и в субботу. Каждый визит начинался, продолжался или заканчивался объяснением в любви, однако в промежутках они подолгу молчали. Сидели по разные стороны камина, и иногда эрцгерцог ронял кочергу, щипцы или совок, а Орландо их поднимала. Потом эрцгерцог вспоминал, как подстрелил лося в Швеции, Орландо спрашивала, был ли тот очень крупный, и эрцгерцог отвечал, что не больше северного оленя, которого он подстрелил в Норвегии, и Орландо спрашивала, доводилось ли ему подстрелить тигра, и эрцгерцог отвечал, что только альбатроса, и Орландо спрашивала (плохо скрывая зевок), был ли тот альбатрос размером со слона, и эрцгерцог отвечал… несомненно, весьма разумно, но Орландо его уже не слышала, ибо смотрела то на письменный стол, то в окно, то на дверь. После чего эрцгерцог восклицал: «Я вас обожаю!», в то время как Орландо говорила: «Кажется, дождь собирается», и оба смущались, густо краснели и не могли придумать, что еще сказать. Орландо понятия не имела, о чем с ним еще разговаривать, и, если бы не вспомнила про игру под названием «Муха, лети!», в которую можно просаживать баснословные деньги почти без усилий, ей, вероятно, пришлось бы выйти за эрцгерцога замуж, ибо она понятия не имела, как еще от него избавиться. Однако благодаря этой затее, причем весьма незамысловатой, ведь требовалось всего три кусочка сахара и достаточное количество мух, ей удалось устранить неловкость в общении и избежать брака. Эрцгерцог ставил пятьсот фунтов против шестипенсовика, что муха сядет на этот кусочек, а не на тот, и они проводили все утро, наблюдая за мухами (которые в холодное время года бывают вялыми и способны кружить под потолком часами), пока наконец какая-нибудь изящная зеленушка не делала свой выбор и партия не заканчивалась. Сотни фунтов переходили из рук в руки за время игры, которую эрцгерцог, человек азартный, считал ничуть не хуже конных скачек и клялся, что мог бы играть в нее вечно. Но Орландо вскоре это наскучило.
«Что толку быть красивой молодой женщиной во цвете лет, – подумала она, – если целыми днями я наблюдаю за навозными мухами в компании эрцгерцога?»
Сахар стал ей противен, от мух кружилась голова. Наверняка есть какой-нибудь выход, полагала Орландо, но, еще не владея в полной мере женскими уловками и больше не в силах ударить его по голове или пронзить рапирой, не придумала ничего лучшего, кроме как поступить следующим образом. Поймав муху, нежно выдавила из нее жизнь (бедное насекомое и так было полуживое, иначе у Орландо рука бы не поднялась) и прикрепила на сахар с помощью капли гуммиарабика. Пока эрцгерцог взирал на потолок, она проворно подменила кусочек, на который поставила деньги, и криком «Муха! Муха!» объявила о своей победе. Орландо рассчитывала, что поднаторевший в спорте и конных скачках герцог мигом раскроет обман, а поскольку мухлевать при игре в муху – самое гнусное из всех преступлений, за которое людей навсегда изгоняют из человеческого общества и отправляют в тропики к обезьянам, заключила, что у него хватит мужества порвать с ней навеки. Увы, Орландо недооценила простодушие благородного вельможи. В мухах он не особо разбирался и не мог отличить мертвую от живой. Орландо сыграла с ним эту злую шутку двадцать раз, и он заплатил семнадцать тысяч двести пятьдесят фунтов (на наши деньги около сорока тысяч восемьсот восьмидесяти фунтов, шести шиллингов и восьми пенсов), прежде чем Орландо смухлевала столь грубо, что даже эрцгерцог заметил. Наконец осознав правду, он устроил душераздирающую сцену. Эрцгерцог встал во весь рост, побагровел. По щекам его покатились слезы. Неважно, что Орландо выиграла целое состояние – ради Бога, обидно, что предала его, хотя сама мысль о том, что она на такое способна, ранила весьма ощутимо, но жульничать при игре в муху… Любить женщину, которая мухлюет в игре, – немыслимо! И тут эрцгерцог окончательно сломался. К счастью, сказал он, чуть овладев собой, свидетелей нет. В конце концов, она всего лишь женщина. Короче говоря, в порыве благородства он был готов ее простить и склонил гордую голову в поклоне, собираясь извиниться за резкость, и тут Орландо свела все его усилия на нет, сунув бедняге за шиворот лягушонка.
Справедливости ради отметим, что она предпочла бы рапиру. Прятать на себе скользкую жабу все утро – то еще удовольствие. Увы, женщинам рапиры запрещены, вот и приходится прибегать к жабам. Более того, порой жаба и смех гораздо эффективнее холодного оружия. Орландо засмеялась. Эрцгерцог покраснел. Она засмеялась. Эрцгерцог выругался. Она засмеялась. Эрцгерцог хлопнул дверью.
– Слава небесам! – вскричала Орландо, все еще смеясь. Послышался грохот колес стремительно выезжающей со двора кареты и постепенно стих вдали.
– Я совсем одна, – сказала Орландо вслух, поскольку никто ее не слышал.
Тот факт, что после шума тишина становится ощутимее, еще требует научного подтверждения. Зато многие женщины готовы поклясться, что после расставания одиночество становится весьма ощутимым. Когда смолк стук колес умчавшейся прочь кареты, Орландо ощутила, как от нее ускользают эрцгерцог (что ее ничуть не заботило), богатство (что ее ничуть не заботило), титул (что ее ничуть не заботило), стабильность семейной жизни (что ее ничуть не заботило), но вместе с ними ее покинули жизнь и возлюбленный. «Жизнь и возлюбленный», – прошептала она, затем подошла к письменному столу, окунула перо в чернила и вывела:
«Жизнь и возлюбленный» – строка не укладывалась в размер и не имела ничего общего с написанным выше, что-то о правильном способе купания овец и уничтожении паразитов. Перечитав, она вспыхнула и повторила: «Жизнь и возлюбленный». Отложив перо, Орландо пошла в спальню, встала перед зеркалом и поправила на шее жемчуга. Затем, поскольку жемчуг не очень выгодно смотрится на фоне утреннего хлопчатобумажного платья в цветочек, переоделась в серую тафту с голубым отливом, затем отдала предпочтение оттенку цветущего персика, а после сменила его на бордовую парчу. Пожалуй, чуточку пудры не повредит, и волосы можно уложить надо лбом – конечно, совсем другое дело. На ноги обула остроносые туфли, на палец надела кольцо с изумрудом. «Ну вот!» – промолвила она, закончив прихорашиваться, и зажгла свечи в серебряных канделябрах по бокам зеркала. Какая женщина не восхитилась бы пылающим среди снегов зрелищем, что предстало перед Орландо – позади зеркала виднелись заснеженные лужайки, а она горела костром, неопалимой купиной, и язычки пламени свечей вокруг ее головы серебрились, словно листья; или же зеркало было зеленой водой, она – русалкой, увешанной жемчугами, сиреной в пещере, поющей так, что моряки перевешиваются за борт и падают в воду, чтобы ее обнять; столь смуглая и яркая, столь суровая и нежная, невероятно соблазнительная – какая жалость, что рядом нет никого, кто восхитился бы и заявил в полный голос: «Черт побери, мадам, вы само очарование!», и был бы прав. Даже Орландо (которая вовсе не страдала тщеславием) это сознавала и улыбалась той самой улыбкой, что играет на губах женщин, сознающих свою красоту, словно та им не принадлежит, наливается, как готовая упасть капля, как взмывающий ввысь фонтан, и внезапно облекает их в зеркале – так она и улыбнулась, затем напрягла слух и различила лишь шелест листьев на ветру и чириканье воробьев, вздохнула и повторила: «Жизнь, возлюбленный», с необычайным проворством повернулась на пятках, сорвала с шеи жемчуга, сдернула с себя платье, оставшись в обычных черных шелковых бриджах, и позвонила в колокольчик. Явился слуга, и она велела немедленно закладывать шестерку лошадей. Срочные дела призывают ее в Лондон. С отъезда эрцгерцога не прошло и часа, как она тоже уехала.
Пока Орландо в пути, мы не преминем воспользоваться подвернувшейся возможностью, поскольку незамысловатый английский пейзаж в описаниях вряд ли нуждается, и обратим внимание читателя на пару ремарок, кое-где вкравшихся в повествование. К примеру, вы могли подметить, что Орландо прячет свои рукописи, если ее отвлекают. Еще у нее есть привычка подолгу смотреться в зеркало, а теперь, по дороге в Лондон, она вздрагивает и едва сдерживает крик, если лошади скачут слишком быстро. Похоже, скромность по части творчества, повышенное внимание к собственной внешности, опасения за свою безопасность недвусмысленно намекают: сказанное чуть выше про отсутствие разницы между Орландо-мужчиной и Орландо-женщиной уже не совсем верно. Она становится чуточку скромнее, как и положено женщине, и чуточку тщеславнее по поводу своей внешности, как и положено женщине. Одни наклонности проявляются ярче, другие отходят в тень. Иные философы заметят, что во многом виновата смена платья. При всей своей ничтожности одежда не просто нас согревает – она несет гораздо более важные функции. Одежда определяет, как мы смотрим на мир и как мир смотрит на нас. К примеру, когда капитан Бартоло увидел Орландо в юбке, то мигом велел устроить для нее навес, уговорил съесть кусочек солонины и пригласил на прогулку по берегу. Если бы вместо пышных юбок она выбрала наряд, плотно затянутый у щиколоток на манер бриджей, не видать ей ни комплиментов, ни ухаживаний. Когда говорят комплименты, на них принято отвечать. Орландо приседала в реверансе, подчинялась, всячески угождала душке-капитану, чего точно не делала бы, носи он вместо бриджей женские юбки, а вместо расшитого позументами мундира – атласный корсаж. Таким образом, многое свидетельствует в пользу мнения, что одежда носит нас, а не мы одежду; мы вынуждаем ее принимать форму руки или груди, и она формует наше сердце, мозг и язык по своему вкусу. Итак, после того как Орландо проходила в юбке достаточно долго, в ней произошла явная перемена, которая отразилась даже в лице, в чем читатель может убедиться и сам, взглянув на страницу 111[15]. Если сравнить портрет Орландо-мужчины и Орландо-женщины, то мы увидим, что оба, несомненно, принадлежат одному человеку, хотя есть и различия. Рука мужчины свободна – он готов схватиться за клинок, у женщины занята спадающими с плеч шелками. Мужчина глядит на мир открыто, словно тот создан для него и на его вкус. Женщина поглядывает искоса, деликатно и даже с опаской. Носи они одинаковую одежду, вполне вероятно, что и обликом бы не отличались.
Таково мнение некоторых философов и мудрецов, мы же склоняемся к другой точке зрения. К счастью, между полами лежит целая пропасть. Одежда – всего лишь символ того, что скрывается глубоко внутри. Именно перемены в самой Орландо обусловили выбор женского платья и женского пола. И, вероятно, она лишь более открыто выразила то, что происходит с большинством людей – такова уж открытость ее натуры – хотя они этого не показывают столь явно. И здесь мы вновь сталкиваемся с дилеммой. Как бы сильно полы ни различались, они еще и смешиваются. Переход от одного пола к другому происходит в каждом человеке, и часто лишь одежда помогает сохранить подобие мужественности или женственности, в то время как внутри находится совсем не то, что снаружи. С проистекающими отсюда сложностями и недоразумениями сталкивался каждый из нас, но лучше оставим общие рассуждения и займемся частным случаем в лице Орландо.
Именно сочетание мужского и женского начал, которые превалировали в ней поочередно, часто придавало ее манерам неожиданный оборот. К примеру, любопытные одного с ней пола недоумевали, женщина ли Орландо вообще, если никогда не одевается дольше десяти минут? Или выбирает платья наобум, да и носит их весьма небрежно? Впрочем, говорили они, нет в ней ни мужского педантизма, ни властолюбия. Вдобавок излишне сердобольна – не выносит, когда бьют осла или топят котенка. При этом, подмечали они, обязанностей по дому избегает, летом встает с рассветом и бродит по лугам, не успеет и солнце взойти. Она разбиралась в посевах лучше любого фермера, пила наравне с мужчинами и любила азартные игры. Прекрасно ездила верхом и управляла шестеркой лошадей, несущихся галопом по Лондонскому мосту. И все же, несмотря на мужскую смелость и энергичность, при виде опасности, угрожающей другому человеку, хваталась за сердце, как любая женщина, и рыдала по любому поводу. Она плохо разбиралась в географии, терпеть не могла математику и вопреки здравому смыслу разделяла некоторые заблуждения, больше присущие женщинам, нежели мужчинам, к примеру, что ехать на юг значит двигаться вниз. Трудно сказать, была ли Орландо больше мужчиной или женщиной, да и не до этого сейчас. Карета уже грохочет по булыжной мостовой, Орландо приехала. Откидывают лесенку, кованые ворота отворяются. Она входит в отцовский дом в Блэкфрайерсе, который, хотя район терял былую популярность, оставался славным, вместительным особняком со спускающимися к реке садами и приятной для прогулок ореховой рощей.
Едва заселившись, она отправилась на поиски того, за чем приехала – то есть жизни и возлюбленного. Насчет первого возникли кое-какие сомнения, зато второй отыскался без всяких усилий уже через пару дней. В городе Орландо показалась во вторник, в четверг пошла гулять по Молу, как полагается знатной особе. Не успела она сделать и пару кругов, как попала в поле зрения кучки зевак, пришедших поглазеть на публику почище. Когда она проходила мимо, женщина из простых с ребенком на груди шагнула вперед, бесцеремонно вгляделась в лицо Орландо и вскричала: «Только посмотрите, это же леди Орландо!» Ее спутники их обступили, и Орландо вмиг оказалась посреди толпы любопытных горожан и жен торговцев, которым не терпелось взглянуть на героиню скандального судебного процесса, возбудившего в умах нешуточный интерес. Толпа напирала, и дело могло закончиться плачевно – она совсем позабыла, что леди не полагается гулять в общественных местах в одиночку – если бы вперед не выступил высокий джентльмен и не предложил ей руку помощи. Это был эрцгерцог. Орландо одновременно расстроилась и развеселилась. Великодушный вельможа не только простил ее, но и с юмором отнесся к фривольности с жабой, в честь чего презентовал ей украшение, выполненное в виде пресловутого земноводного, которое прикрепил ей на корсаж одновременно с повторным предложением руки и сердца, усаживая Орландо в свой экипаж.
И толпа, и герцог, и украшение взбесили Орландо до невозможности. Неужели нельзя прогуляться без того, чтобы тебя едва не задушили в толкучке, не подарили жабу, усыпанную изумрудами, и не позвали замуж? На следующий день она сменила гнев на милость, когда обнаружила за завтраком полдюжины приглашений от самых знатных леди страны – леди Сафолк, леди Солсбери, леди Честерфилд, леди Тэвисток и других, которые наилюбезным образом напоминали о давних узах между их семьями и желали удостоиться чести личного знакомства. На следующий день, то есть в субботу, многие прибыли к ней с визитом. Во вторник около полудня лакеи принесли приглашения на различные рауты, обеды и собрания в ближайшем будущем, и Орландо без малейшего промедления ворвалась в светскую жизнь Лондона, вздымая брызги и пену, словно спущенный на воду новенький корабль.
Достоверно описать светское общество Лондона – задача поистине непосильная для биографа или историка. Такое можно поручить лишь тем, кому правда не особо нужна и важна, – поэтам да романистам, – ибо это один из тех случаев, где правды нет. Да и ничего там нет, все сплошной мираж. Мы имеем в виду вот что: когда Орландо возвращалась с подобных раутов домой в три или четыре часа утра, щеки ее пылали, как рождественская елка, глаза сверкали, как звезды. Она развязывала один шнурок, металась по комнате, развязывала другой и вновь ходила из угла в угол. Часто солнце уже ярко светило над дымоходами Саутворка, прежде чем ей удавалось лечь в постель, где она ворочалась с боку на бок, смеялась и вздыхала по часу или дольше, не в силах уснуть. Вы спросите, что вызывало подобную экзальтацию? Общество. И что же это общество сказало или сделало такого, чтобы настолько впечатлить вроде бы здравомыслящую леди? Попросту говоря – ничего. Как бы она ни напрягала память на следующий день, пытаясь вспомнить хоть слово, Орландо не находила там ничего, достойного упоминания.
Лорд О. был любезен, лорд А. учтив, маркиз С. очарователен, мистер М. остроумен. Но попытки вспомнить, в чем заключались их любезность, учтивость, очарование или юмор, заканчивались ничем – Орландо обнаруживала, что память ее неизменно подводит. Так происходило всегда. Хотя вечер выдавался весьма насыщенным, назавтра от него не оставалось и следа. Напрашивается вывод, что общество подобно рождественскому пуншу, который хозяйки подают горячим и чей вкус зависит от правильного сочетания и смешивания целой дюжины ингредиентов. Попробуйте любой – не почувствуете ровным счетом ничего. Поодиночке лорд О., лорд А., лорд С. или мистер М. ничего из себя не представляют. Смешайте их вместе – полу́чите пьянящий вкус и манящий аромат. Однако найти логичное объяснение, почему он пьянит и манит, невозможно. Следовательно, общество – все и при этом – ничто. Общество – самый ядреный коктейль на свете, ведь на деле его не существует вовсе. С подобным чудовищем способны справиться лишь поэты и романисты, ведь их сочинения сверху донизу набиты такими же пустышками, им-то мы его и оставляем с наилучшими пожеланиями.
Поэтому, следуя примеру наших предшественников, мы просто скажем, что общество во времена правления королевы Анны отличалось непревзойденным блеском. Попасть туда стремился каждый благовоспитанный человек из хорошей семьи. Навыки требовались поистине виртуозные. Отцы наставляли сыновей, матери – дочерей. Никакое образование для особ обоего пола не считалось законченным без науки изящных манер, искусства поклонов и реверансов, владения клинком и веером, ухода за зубами, правильной походки, гибкости коленей, надлежащих способов входить в комнату и удаляться и тысячи прочих нюансов, которые тут же придут на ум всякому, кто бывал в обществе. Поскольку Орландо-юноша заслужил одобрение королевы Елизаветы тем, как поднес чашу с розовой водой, надо думать, ей и теперь хватило выучки, чтобы выдержать проверку. И все же порой в ней проявлялась некая рассеянность, делавшая ее неуклюжей: она задумывалась больше о поэзии, чем о тафте, шагала чересчур размашисто для женщины и могла резким жестом опрокинуть чашку чая.
То ли небольшого изъяна хватило, чтобы уравновесить величавость ее осанки, то ли Орландо унаследовала слишком много той черной гуморы, что текла в жилах всех представителей ее рода, ясно одно: не успев побывать в свете и двадцати раз, она задалась неизбежным вопросом: «Черт побери, что же со мной не так?», который слышала только ее спаниель Душка. Произошло это во вторник, шестнадцатого июня тысяча семьсот двенадцатого года, по возвращении с большого бала в Арлингтон-хаусе. Брезжил рассвет, Орландо снимала чулки. «Наплевать, если до конца дней не встречу ни единой живой души!» – вскричала она, залившись слезами. Возлюбленных у нее хватало, однако хоть сколько-нибудь значимой жизни так и не случилось. «Разве это жизнь?» – воскликнула она, но отвечать было некому. Спаниель подняла лапу в знак сочувствия и лизнула хозяйку. Та погладила собаку, потом расцеловала. Короче говоря, они понимали друг друга как никто на свете, и все же нельзя отрицать, что немота животных служит серьезной помехой в общении. Они виляют хвостом, опускают в поклоне переднюю часть тела и задирают заднюю, катаются на спине, скачут, подают лапу, скулят, лают, пускают слюни, у них есть множество собственных ритуалов и уловок, и все это бесполезно, поскольку говорить они неспособны. Та же самая причина, подумала наша героиня, бережно опуская собаку на пол, и привела к размолвке со знатными вельможами в Арлингтон-хаусе. Те тоже виляют хвостом, кланяются, катаются на спине, скачут, подают лапу и пускают слюни, но говорить неспособны. «За столько месяцев в свете, – пожаловалась Орландо, швыряя чулок в угол, – я не слышала ничего, что не могла бы сказать моя Душка. Я замерзла. Я счастлива. Я голодна. Я поймала мышку. Я зарыла косточку. Поцелуй меня в носик». А этого слишком мало!
Как за столь короткое время Орландо умудрилась перейти от опьянения светом к отвращению? Мы можем объяснить это лишь тем, что непостижимое сочетание, называемое обществом, само по себе не плохо и не хорошо, однако ему присущ дух изменчивый и сильнодействующий, который либо пьянит, если находишь его восхитительным, как Орландо раньше, либо вызывает головную боль, если находишь его противным, как Орландо теперь. Мы очень сомневаемся, что виной тому дар речи. Нередко нет ничего упоительнее часа молчания, ведь порой даже самое блестящее остроумие необычайно утомляет. Но пусть эту тему раскрывают поэты, мы же продолжим нашу историю.
Орландо швырнула второй чулок вслед за первым и легла спать в унынии, решив покинуть высший свет навсегда. Вскоре выяснилось, что она опять поторопилась. Ибо уже на следующее утро среди обычных карточек с приглашениями ее ждало послание от одной знатной дамы, графини Р. После принятого ночью решения никогда не появляться в обществе мы можем объяснить поведение Орландо – она незамедлительно отправила посыльного в дом леди Р. с уведомлением, что приедет с огромным удовольствием – лишь тем, что она все еще находилась во власти трех запавших в душу медоточивых слов, оброненных на борту «Влюбленной леди» капитаном Николасом Бенедиктом Бартоло, когда они шли вверх по Темзе. «Аддисон, Драйден, Поуп», – проговорил он, указав на «Шоколадное дерево», и с тех самых пор три имени звучали в ее голове, как волшебное заклинание. Кто принимает в расчет эдакие глупости?! Орландо. Опыт с Ником Грином ничему ее не научил. Подобные имена по-прежнему влекли ее с неодолимой силой. Вероятно, все мы должны во что-то верить, и поскольку Орландо, как уже говорилось, не верила в обычных богов, то доверчиво преклонялась перед великими людьми, да и то не всеми. Адмиралы, солдаты, сановники ничуть ее не впечатляли. Однако сама мысль о великом писателе пробуждала в ней такую веру, что она едва ли не приписывала ему незримость. Чутьем она обладала безошибочным. Пожалуй, в полной мере верить можно лишь в то, чего не видишь. Мимолетный взгляд на великих людей с палубы корабля был подобен видению. Она даже сомневалась, что чашка – фарфоровая, а газета – из бумаги. Когда лорд О. сказал, что накануне вечером ужинал с Драйденом, она попросту ему не поверила. Зато гостиная леди Р. имела репутацию преддверия у приемной гениев; там собирались мужчины и женщины, чтобы размахивать кадилами и распевать гимны перед бюстом в стенной нише. Иногда божество на миг удостаивало их своим присутствием. Пропуском туда служил лишь интеллект, а внутри, по слухам, звучали лишь остроумные реплики.
Поэтому входила Орландо с особым трепетом. Компания уже сидела полукругом у камина. Леди Р., смуглая пожилая дама в черной кружевной мантилье, расположилась в большом кресле посередине. Так, будучи глуховатой, она могла контролировать беседу с обеих сторон. По ее левую и правую руку сидели мужчины и женщины самого высокого положения – сплошь премьер-министры да королевские любовницы, если верить разговорам и слухам. Разумеется, все как один блистательны и знамениты. Орландо заняла свое место молча, с глубоким почтением… Спустя три часа она сделала глубокий реверанс и удалилась.
А что же, воскликнет читатель не без раздражения, случилось в промежутке? За три часа подобная компания наверняка изрекла немало остроумнейших, глубочайших, интереснейших мыслей! По идее да. На самом же деле они не сказали ровным счетом ничего. Любопытная особенность, которая свойственна всем блистательным обществам на свете. Старушка мадам дю Дефан[16] с друзьями проговорили пятьдесят лет кряду. И что же после них осталось? Пара-тройка остроумных фраз. Таким образом, мы вольны предположить следующее: либо не было сказано ничего, либо ничего остроумного, либо три остроумных фразы растянулись на восемнадцать тысяч двести пятьдесят вечеров, так что на один вечер остроумия приходилось ничтожно мало.
По-видимому, истина в том – если мы рискнем использовать это слово в данном случае – что все подобные общественные группы находятся под воздействием чар. Хозяйка – современная Сивилла. Ведьма, которая околдовывает своих гостей. В одном доме они считают себя счастливыми, в другом – остроумными, в третьем – глубокомысленными. Все это иллюзии (не подумайте ничего такого, ведь иллюзия – самая ценная и необходимая вещь на свете, и тот, кто способен их создавать, принадлежит к числу величайших благодетелей человечества), но, как известно, иллюзии гибнут, сталкиваясь с реальностью, поэтому там, где правят иллюзии, не терпят ни подлинного счастья, ни подлинного остроумия, ни подлинного глубокомыслия. Вот почему мадам дю Дефан на протяжении пятидесяти лет изрекла не более трех остроумных фраз. Скажи она больше, ее круг мог бы распасться. Острота, слетая с губ, сбивала текущую беседу, как пушечное ядро сминает фиалки и маргаритки. Когда она выдала свое знаменитое
Это случилось, когда Орландо отправилась туда в третий раз. Она все еще пребывала в иллюзии, что слушает самые блестящие сентенции на свете, хотя на деле старик-генерал С. пространно рассказывал, что подагра оставила в покое его левую ногу и перешла на правую, в то время как мистер Л. перебивал всякий раз, заслышав знакомое имя: «Р.? Ах! Я знаю Билли Р. не хуже самого себя. С.? Мой лучший друг. Т.? Гостил у него пару недель в Йоркшире» – что звучало, такова уж сила иллюзии, как остроумнейший ответ, самое глубокомысленное высказывание о человеческой жизни, и держало всю компанию в напряжении; вдруг открылась дверь, и вошел низенький джентльмен, чьего имени Орландо не расслышала. Вскоре ее охватило неприятное предчувствие. Судя по лицам собравшихся, они ощутили то же самое. Один джентльмен упомянул недобрым словом сквозняк. Маркиза К. высказала опасение, что под диваном прячется кошка. Выглядело так, словно глаза их открылись после приятного сновидения и уперлись в старый умывальник да грязное покрывало. Выглядело так, словно пары упоительного вина постепенно развеиваются. И все же генерал продолжал вещать, мистер Л. – вспоминать. Но становилось все более очевидным, какая красная шея у генерала, какая плешивая голова у мистера Л. Что же до их реплик – ничего более нудного и утомительного и представить нельзя! Все заерзали, те же счастливицы, у кого был веер, прятали за ним зевки. Наконец леди Р. постучала своим веером по ручке кресла. Оба джентльмена умолкли.
И тогда низенький гость сказал:
Потом он сказал:
И наконец он сказал:[18]
Нельзя отрицать, что в них были подлинное остроумие, подлинная мудрость, подлинная глубина. Компания пришла в полное смятение. Одно подобное высказывание – уже плохо, но три подряд, да еще в один вечер! Никакое общество такого не вынесет.
– Мистер Поуп, – язвительно проговорила старая леди Р. срывающимся от гнева голосом, – вы изволили блеснуть остроумием.
Поуп вспыхнул. Никто не проронил ни слова. Минут двадцать стояла мертвая тишина. Затем, один за другим, гости поднялись и выскользнули за дверь. Сомнительно, чтобы после такого испытания они рискнули вернуться. Можно было услышать, как по всей Саут-Одли-стрит мальчишки-факельщики подзывают кареты. Хлопали дверцы, отъезжали экипажи. Орландо сама не заметила, как очутилась рядом с мистером Поупом на лестнице. Его маленькое уродливое тельце сотрясалось от самых противоречивых чувств. Из глаз сыпались искры злобы, ярости, торжества, остроумия и ужаса (он дрожал как осиновый лист). Он смахивал на приземистого жука с пылающим топазом во лбу. И незадачливую Орландо закружила престранная буря чувств. Разочарование столь полное, как выпало на ее долю менее часа назад, переворачивает все с ног на голову. Восприятие обостряется десятикратно, суровость жизни потрясает. Такие моменты чрезвычайно опасны для человеческого духа. В такие моменты женщины уходят в монахини, мужчины становятся священниками. В такие моменты богачи раздают свое добро, а счастливцы перерезают себе горло разделочными ножами. Орландо с готовностью проделала бы все это одновременно, но ей пришла в голову еще более опрометчивая идея, которую она тут же и воплотила в жизнь: пригласить мистера Поупа к себе домой.
Ведь если входить безоружным в логово льва – опрометчиво, если пересекать Атлантику на веслах – опрометчиво, если стоять на одной ноге на вершине собора Святого Петра – опрометчиво, то еще более опрометчиво возвращаться домой наедине с поэтом. Поэт – Атлантический океан и лев в одном лице. Первый нас топит, второй грызет. Если избежим зубов, то сгинем в волнах. Человек, разрушающий иллюзии, одновременно и зверь, и океан. Иллюзии для души – что атмосфера для земли. Уберите эту нежную пелену, и растения погибнут, цвета поблекнут. Земля, по которой мы ступаем, – обожженный шлак. Мы ступаем по мергелю, и раскаленные камни обжигают нам ноги. Правда нас губит. Жизнь есть сон. Пробуждение несет смерть. Тот, кто развеивает сны, крадет жизнь… (И так далее на шести страницах, если угодно, но сие слишком утомительно, потому нам лучше закруглиться.)
В подтверждение вышесказанного к тому моменту, как экипаж подъехал к особняку в Блэкфрайерсе, Орландо должна была превратиться в пепел. То, что она по-прежнему состояла из плоти и крови, хотя и изрядно устала, объяснимо лишь упомянутым выше фактом: чем меньше мы видим, тем больше верим. В те годы улицы, лежащие между Мэйфером и Блэкфрайерсом, освещались весьма посредственно. Правда, со времен королевы Елизаветы ситуация несколько улучшилась. Тогда припозднившемуся путнику приходилось уповать на звезды или факел ночного сторожа, чтобы не свалиться в гравийные карьеры на Парк-лейн или не забрести в дубраву на Тотенхэм-Корт-роуд, где водились дикие кабаны. И все же освещению не хватало нашего современного качества. Фонари с масляными лампами встречались каждые пару сотен ярдов, а между ними простиралась кромешная тьма. В результате Орландо с мистером Поупом минут десять пребывали во мраке, потом с полминуты на свету. И это влияло на мысли Орландо довольно странным образом. Свет угасал, и ей на душу проливался целительный бальзам. «Сколь большая честь для молодой женщины – ехать с мистером Поупом! – начинала думать она, разглядывая его профиль. – Мне повезло как никому из представительниц моего пола. В полудюйме от меня – да что там, я чувствую, как узел его подвязки прижимается к моему бедру – сидит величайший ум во всех владениях ее величества. Потомки будут умирать от любопытства и отчаянно мне завидовать». И тут они подъезжали к следующему фонарному столбу. «Какая же я идиотка! – спохватывалась Орландо. – Нет ни славы, ни известности. Грядущие века даже не вспомнят ни обо мне, ни о мистере Поупе. Да и какие века?! Какие мы?» Они двигались вслепую по площади Беркли, словно два муравья, столкнувшиеся волею судеб и ползущие на ощупь по почерневшей пустыне, не имея ни общих интересов, ни дел. Она содрогнулась, но тьма нахлынула вновь, вернув к жизни иллюзию. «Какой благородный у него лоб, – подумала Орландо (ошибочно приняв бугор подушки за лоб мистера Поупа). – Какой груз гениальности он в себе несет! Что за остроумие, мудрость, истина – что за несметные богатства, ради которых люди готовы жизнь отдать! Только ваш огонь горит вечно! Без вас человечество кануло бы во тьму! – (Карета опасно накренилась, провалившись в глубокую колею на Парк-лейн.) – Без гения мы бы низринулись в пропасть и погибли. Самый благородный, ярчайший из лучей… – обратилась она к бугру на подушке, и тут они проехали под уличным фонарем на площади Беркли и Орландо поняла свою ошибку. Лоб у мистера Поупа был не больше, чем у любого человека. – Ничтожество, – подумала она, – как же вы меня обманули! Вживую на вас без слез не взглянешь – поистине плачевное зрелище! Искореженный и хилый, нет в вас ничего, достойного почтения, разве только жалости, а больше всего – презрения».
Вновь они оказались в потемках, и гнев сразу же утих, поскольку теперь виднелись только колени поэта.
«Но разве сама я не дрянь? – задумалась Орландо, вновь очутившись в полной темноте. – Ведь если вы дурны, что же говорить обо мне? Ведь вы меня лелеете и защищаете, отпугиваете диких зверей и варваров, делаете для меня одежду из нитей шелкопряда и ковры из овечьей шерсти. Если мне угодно вам поклоняться, разве вы не даровали мне свой образ, поместив его в небесах? Несть числа свидетельствам вашей заботы! Посему не следует ли мне быть скромной, благодарной, покорной? Так пусть служение, почитание, подчинение вам станет моей единственной отрадой!»
Они подъехали к большому фонарному столбу на углу нынешней площади Пикадилли. Свет ударил Орландо в глаза, и она увидела, помимо опустившихся созданий одного с ней пола, двух неприкаянных странников на пустынном необитаемом острове. Оба нагие, одинокие, беззащитные. Ни один не в силах помочь другому – о себе бы позаботиться. Глядя мистеру Поупу в лицо, она подумала: «В равной степени тщетно полагать, что вы способны защищать, а я – поклоняться. Свет правды бьет по нам, не оставляя ни малейшей тени сомнения, и правда нас совершенно не красит».
Разумеется, все это время они продолжали мило беседовать, как свойственно людям знатным и образованным, о крутом нраве королевы и о подагре премьер-министра, а карета катила сквозь свет и тьму, проезжая по Хэймаркету, вдоль Стрэнда, по Флит-стрит и так до самого особняка в Блэкфрайерсе. Постепенно темные промежутки между фонарями светлели, фонари тускнели – вставало солнце, и в ровном, неверном свете летнего утра, когда все вроде бы видно, но ничего не различить отчетливо, они высадились – мистер Поуп подал даме руку, помогая ей выйти из кареты, Орландо любезно присела в реверансе и препроводила мистера Поупа в дом, соблюдя все необходимые приличия.
Из предыдущего пассажа, впрочем, отнюдь не следует, что гениальность (теперь на Британских островах сей недуг вполне искоренен, и покойного лорда Теннисона считают последним, кто был ему подвержен) горит непрерывным светом, ибо тогда мы видели бы все совершенно ясно и, пожалуй, сгорели дотла. Скорее она напоминает маяк, который посылает один луч за раз; за исключением того, что гений гораздо более своенравен в своих проявлениях и способен испустить шесть или семь лучей подряд (как мистер Поуп той ночью), а затем погрузиться во тьму на целый год или даже навсегда. Поэтому ориентироваться по его лучам невозможно: когда гении находятся во власти темных чар, как говорится, то во многом похожи на всех прочих.
В этом отношении Орландо повезло, хотя поначалу показалось досадным, ибо теперь она стала бывать в обществе гениев часто. И они не так уж сильно отличались от других людей, как можно предположить. Аддисон, Поуп, Свифт, вскоре выяснила она, любили пить чай. Им нравились увитые зеленью беседки. Они собирали кусочки цветного стекла, обожали гроты. Не чурались чинов, внимали похвалам. Они носили костюмы то сливового оттенка, то серого. Мистер Свифт ходил с прекрасной ротанговой тростью. Мистер Аддисон сбрызгивал носовой платок духами. Мистер Поуп мучился головными болями. Им случалось и посплетничать, и позавидовать ближнему. (Мы кратко перечисляем кое-какие разрозненные размышления Орландо.) Сначала ее раздражало собственное внимание к их недостаткам, и она собралась записывать памятные фразы в блокнот, но так и не сподвиглась. Тем не менее настроение ее улучшилось, и она начала рвать карточки с приглашениями на светские приемы, не желая занимать вечера, с нетерпением ожидать визитов мистера Поупа, мистера Аддисона, мистера Свифта – и так далее и так далее. Если читатель обратится к поэме «Похищение локона», к ежедневной газете «Зритель», к роману «Путешествия Гулливера», то сразу поймет, что означают эти загадочные слова. На самом деле биографы и критики могли бы сэкономить немало усилий, последуй читатели нашему совету. Ведь когда мы читаем следующие строки:
мы знаем, словно видели сами, что язык мистера Поупа мелькал, как у ящерицы, глаза сверкали, рука дрожала – мы знаем, как он любил, как он лгал, как он страдал. В общем, все тайны души сочинителя, весь жизненный опыт, все свойства ума написаны в его трудах большими буквами, тем не менее мы требуем, чтобы критики толковали одно, биографы – другое. Похоже, единственное объяснение этому безобразию в том, что людям просто некуда девать время.
Так вот, прочтя пару страниц «Похищения локона», мы сразу поймем, почему в тот день Орландо так веселилась и трепетала, почему у нее раскраснелись щеки и заблестели глаза.
Постучала миссис Нелли и сообщила о приходе мистера Аддисона. Мистер Поуп тут же встал с кривой улыбкой, откланялся и похромал прочь. Вошел Аддисон. Пока он усаживается, давайте прочтем следующий отрывок из «Зрителя»:
«Полагаю, женщина – прекрасное, романтичное животное, которое можно украшать мехами и перьями, жемчугами и бриллиантами, драгоценными металлами и шелками. Рысь сбрасывает шкуру, чтобы сделать ей палантин, павлин, попугай и лебедь заботятся об украшении ее шляпки, в море есть раковины, в скалах – самоцветы; все создания природы вносят свою лепту в отделку этого венца творения. Женщинам я готов потакать во всем, за исключением пресловутой юбки с фижмами, покупку коей не могу, да и не хочу позволить».
Мы держим этого джентльмена в треуголке и всем прочем на ладони. Вглядитесь в магический кристалл. Разве не видна каждая складочка на чулках? Разве не раскрываются перед нами все грани и извилины его ума, доброта душевная, робость, учтивость и тот факт, что он женится на графине и умрет, окруженный всеобщим уважением? Все тут ясно. И едва мистер Аддисон говорит свое слово, раздается оглушительный стук в дверь, и мистер Свифт, со свойственной ему бесцеремонностью, врывается без приглашения. Минуточку, а где же «Путешествия Гулливера»? Вот они! Давайте прочтем пассаж, посвященный приключениям в стране гуигнгнмов:
«Я наслаждался прекрасным телесным здоровьем и душевным спокойствием, не сталкивался ни с предательством, ни с непостоянством друга, не видел вреда ни от тайного, ни от явного врага. Мне не приходилось подкупать, льстить или сводничать, чтобы снискать расположение сильных мира сего или их приспешников. Не нужно было ограждать себя от мошенничества или притеснений, здесь не нашлось ни врача, который уничтожил бы мое тело, ни юриста, который лишил бы меня состояния; ни доносчика, который следил бы за моими речами и деяниями или стряпал против меня поддельные обвинения; здесь не было насмешников, хулителей, сплетников, карманников, разбойников, взломщиков, стряпчих, сводников, фигляров, картежников, политиков, остряков, желчных и нудных болтунов…»
Прекрати, прекрати же словесный град, если не хочешь освежевать живьем и нас, и себя! Нет никого прямодушней этого вспыльчивого человека. Он столь груб и в то же время чист помыслами, жесток и в то же время добр – высмеивает целый свет и в то же время лепечет на детском языке с маленькой девочкой и умрет – кто бы сомневался? – в сумасшедшем доме.
И всех Орландо поила чаем, а иногда, если позволяла погода, везла к себе в поместье и по-королевски угощала в Круглой гостиной, которую увешала их портретами, и мистер Поуп не мог сказать, что мистер Аддисон висит раньше него и наоборот. Все они, конечно, были очень остроумны (хотя все свое остроумие поместили в книги) и научили ее самой важной примете стиля: естественному звучанию голоса в речи – качеству, которому нельзя подражать, пока не услышишь вживую – даже Нику Грину, при всем его мастерстве это не удавалось; оно рождается в воздухе и разбивается о мебель как волна, откатывается и исчезает, и его не поймать, по крайней мере тем, кто напрягает слух полвека спустя, как ни старайся. Поуп с Драйденом научили этому Орландо просто интонацией своих голосов, и ее стиль речи слегка изменился, писать она стала весьма приятные, остроумные стихи, ей весьма удались несколько персонажей в прозе. И она щедро угощала их вином, за обедом клала под тарелки банкноты, кои они любезно принимали, а она принимала их посвящения и считала такой обмен вполне заслуженным.
Время шло, и Орландо часто говорила себе с особым упором, который, пожалуй, мог заставить усомниться в ее искренности: «Ей-Богу, что у меня за жизнь!» (Ибо она все еще находилась в поиске.) Вскоре обстоятельства вынудили ее вглядеться в сей предмет пристальнее.
Однажды она наливала чай мистеру Поупу, как можно судить по приведенным выше стихотворным строчкам, а он устроился подле, скрючившись в кресле и наблюдая за ней горящим взором.
«Господи, – подумала Орландо, беря щипцы для сахара, – как будут мне завидовать женщины грядущих веков! И все же…» – Она отвлеклась, потому что мистер Поуп требовал внимания. И все же… – позвольте нам закончить за нашу героиню, – когда кто-нибудь говорит: «Как грядущие поколения будут мне завидовать», можно с уверенностью сказать, что в настоящий момент ему крайне неловко. Была ли жизнь столь захватывающей, приятной, блистательной, как звучит в изложении мемуариста? Во-первых, Орландо терпеть не могла чай, во‐вторых, великий ум при всей своей божественной природе и всеобщем поклонении имеет досадное обыкновение обитать в самых убогих телах и часто, увы, среди прочих дарований уподобляется каннибалу: если ум велик, то сердцу, благоразумию, щедрости, милосердию, терпимости, доброте буквально нечем дышать. Опять же, о себе поэты придерживаются весьма высокого мнения, о других – весьма низкого и постоянно опускаются до вражды, оскорблений, обид, зависти и словесных перепалок, вдобавок чересчур подвержены говорливости, жадно требуют сочувствия – все это (скажем шепотом, чтобы нас не подслушали остряки) превращает чаепитие в гораздо более рискованное и трудное занятие, чем принято считать. Кроме того (снова шепотом, чтобы нас не подслушали женщины), у мужчин есть маленький секрет; лорд Честерфилд шепнул его своему сыну и строго наказал хранить от посторонних ушей: «Женщины как дети, только большого роста… Разумный мужчина с ними лишь забавляется, играет, шутит и льстит им», однако, поскольку дети вечно слышат то, чего не следует, а иногда даже вырастают, – в общем, секрет просочился наружу, так что церемония разливания чая – прелюбопытный ритуал. Женщина прекрасно знает: хотя остроумец посылает ей свои стихи, восхваляет ее суждения, настойчиво просит критики и пьет ее чай, это ни в коей мере не означает, что он уважает ее мнение, восторгается точностью суждений или откажется, раз уж рапиры запрещены, пронзить ее своим пером. Все это, шепчем мы тихо, насколько возможно, вполне могло просочиться, и теперь, даже наливая сливки или кладя щипцами сахар, леди позволяют себе проявлять нетерпение, поглядывать в окно, позевывать и ронять сахар с громким плеском – что и сделала Орландо – в чай мистера Поупа. Никогда и ни один смертный не был столь обидчив или скор на месть, как мистер Поуп! Он резко повернулся к Орландо и тут же зачитал черновой вариант знаменитой строчки из «Женских характеров». Впоследствии он придал ей немало блеска, но даже в первоначальном виде фраза весьма впечатляет. Орландо присела в реверансе. Мистер Поуп ее покинул, отвесив поклон. Чтобы остудить пылающие щеки, ибо Орландо чувствовала себя так, словно коротышка ее ударил, вышла пройтись по ореховой роще. Вскоре прохладный ветерок сделал свое дело. К своему удивлению, оставшись в одиночестве, она испытала огромное облегчение. По реке плыли прогулочные лодки. Без сомнения, сие зрелище напомнило ей пару случаев из прошлой жизни. Орландо присела под раскидистой ивой в глубоком раздумье. Там она и сидела, пока на небе не появились звезды. Тогда она поднялась и пошла в дом, где отыскала свою спальню и заперла дверь. Открыв шкаф с одеждой, которую носила в бытность юношей-щеголем, выбрала черный бархатный костюм, богато украшенный венецианским кружевом. Тот немного вышел из моды, зато сидел идеально: в нем она смотрелась настоящим лордом. Покрутившись перед зеркалом, Орландо убедилась, что ношение юбок не лишило ее ножки подвижности, и выскользнула из дома тайком.
Стояла прелестная апрельская ночь. Мириады звезд мерцали в свете юного месяца, усиленного уличными фонарями, выгодно оттеняя лица лондонцев и архитектуру мистера Рена. Приглушенные краски создавали впечатление, что все вот-вот растает, как вдруг случайный серебристый проблеск придавал очертаниям четкости и жизни. Вот о чем нужно разговаривать, думала Орландо (предаваясь несуразным мечтаниям), вот какое нужно общество, дружба, любовь. Ибо, Бог знает почему, едва мы разочаровываемся в человеческом общении, случайный взгляд на сараи и деревья или стога сена и телеги дарит нам символ непостижимого столь совершенный, что мы вновь устремляемся на поиски.
Занятая этими наблюдениями, она вошла на Лестер-сквер. Ночь придала привычным зданиям воздушные очертания. Посредине площади на скамье под платаном с удрученным видом сидела молодая женщина, свесив одну руку, а другую уронив на колени, – истинное воплощение грации, наивности и одиночества. Орландо сняла шляпу на манер галантного кавалера, приветствующего женщину в публичном месте. Та подняла точеную головку и посмотрела Орландо в глаза. Они блеснули, словно начищенный чайник, что человеческим глазам почти несвойственно. Незнакомка смотрела на него (ибо видела перед собой мужчину) сквозь серебристую дымку, молча взывая, надеясь, трепеща, страшась. Она поднялась, взяла его под руку. Ибо – что за нужда объяснять? – была из племени тех, кто по ночам наводит лоск на свои товары и расставляет их на прилавке в ожидании того, кто предложит самую высокую цену. Она отвела Орландо к себе, в комнату на Джерард-стрит. Женщина повисла на ее руке столь невесомо и в то же время столь покорно, что всколыхнула в ней чувства, присущие мужчине. Орландо выглядела, чувствовала и разговаривала как мужчина. И все же, долго пробыв женщиной, она заподозрила, что наивность девушки, неловкие ответы, возня с ключом в замке, распахнутая накидка и опущенная рука служили одному – потешить ее мужественность. Они поднялись наверх, и жалкие усилия, потраченные бедняжкой на украшение комнаты и попытку скрыть тот факт, что другой у нее нет, ничуть не обманули Орландо. Обман вызвал у нее презрение, правда пробудила некоторую жалость. Первое чувство проступало сквозь второе, порождая самые странные ощущения, и она не знала, смеяться ей или плакать. Тем временем Нелл, как назвалась девушка, расстегнула перчатки, радиво пряча дырку на большом пальце левой руки, зашла за ширму, где, наверное, подрумянила щеки, оправила платье, повязала на шею платок, беспрестанно болтая, как делают все женщины, желая развлечь любовника, хотя Орландо могла бы поклясться, что, судя по тону ее голоса, мыслями она далеко. Закончив приготовления, она выпорхнула к Орландо и… И тут Орландо не выдержала. Терзаясь гневом, умирая от смеха и жалости, она сбросила личину и призналась, что женщина.