“Поелику конечная цель пребывания трех студентов во Фрейберге состоит в том, чтобы они приобрели познания в систематической химии, то сие недостижимо, ежели они не изучат также физики… Другая цель в том состоит, дабы ученых горных инженеров на службу Империи представить; для сего необходима физическая география, каковая касается гор, долин, вод и прочего. Сея наука нераздельна с Historie Mineralum и учит также все разновидности земель, камней и минералов на глаз различать, чему лучшим руководством послужить могут частые и усердные посещения какого-нибудь хорошего собрания минералов. Если же они и изучат свойства земель, от того не будет пользы, если не научатся извлекать их на поверхность из глубины. Для сего служит механика…”
В итоге программа включала следующие пункты: физика, “поскольку она нужна для химии металлов”; основы химии; физическая география, “поскольку это необходимо для изучения минералов”; Historiam Fosslium & Mineralum (наука об окаменелостях и минералах). Все эти предметы должен был преподавать сам Генкель. Кроме того, студенты должны были изучать механику, гидравлику, гидротехнику, плавильное дело, геометрию, черчение, совершенствоваться в русском, немецком и латинском языках, а также изучить французский и английский.
В инструкции, данной студентам при отъезде в Марбург, список предметов практически тот же. В Марбурге предполагалось изучать “естественную историю, физику, а из математики геометрию, тригонометрию, механику, гидравлику и гидротехнику”, чтобы затем перейти к техническим горноинженерным дисциплинам. Из списка изучаемых языков исчез непопулярный английский, но посещение Англии, Франции, Голландии и Саксонии в плане все еще значилось. Тут у академии был собственный интерес. Недоданные за первый год триста рублей вскоре после отъезда студентов (11 октября) были, решением Академической канцелярии, “зарезервированы” на будущее путешествие трех студентов по Европе. (Фактически эти деньги уже были истрачены на другие надобности.) Такую же сумму решили откладывать для этих целей из ежегодно отчисляемых Сенатом денег. А значит, пока суть да дело, в течение трех, четырех, пяти лет эти ежегодные триста рублей можно пускать на всякие неотложные (с точки зрения Шумахера) академические нужды.
Представление о том, как строились занятия на самом деле, дает рапорт трех студентов, посланный в Петербург в июне 1737 года.
“Прибыв же в Марбург… мы немедля со здешним доктором медицины Конради о его практико-теоретическом курсе химии условились за 120 талеров, чтобы он нам Шталеву химию по-латыни прочитал, и все к оной относящиеся опыты на практике показал. Поелику же он обещанного не исполнил, да и исполнить не мог, то мы от сего курса, с милостивого соизволения господина регирунгсрата Вольфа, через три недели отказались и стали января сего 1737 года слушать курс здешнего профессора Дуйзинга по Тейхмайеровой «Instituziones Chimiae» и поныне еще слушаем. О механике же читает сам регирунгсрат в своем курсе математики, а вслед за тем будет толковать гидравлику и гидростатику. Что же касается каждого из нас особливо, то я, Г. У. Рейзер, слушал вместе с другими у господина регирунгсрата архитектуру, а занимался с ноября прошлого года у учителя французского языка, а с апреля – у учителя рисования, сперва по два, а ныне по четыре часа в неделю. Я же, Михайло Ломоносов, и я, Димитрий Виноградов, до апреля месяца брали уроки немецкого языка, арифметики, геометрии и тригонометрии[30], а с мая месяца учиться начали французскому языку и рисованию”.
Поскольку из изучаемых предметов именно химия стала одной из научных специальностей Ломоносова, стоит специально остановиться на том, что именно мог почерпнуть он из курсов профессора Юстина Дуйзинга в свой первый марбургский год.
Как известно, химии в современном понимании предшествовала алхимия. Но хотя два слова разделяет всего лишь утраченный арабский артикль, преемственность между определяемыми ими научными дисциплинами не такая уж прямая. И в древности, и в Средние века людям было известно немало химических технологий, связанных, положим, с выплавкой металлов, изготовлением красок или простейших лекарств. Но алхимики к этим ремесленным познаниям никакого отношения не имели и уж точно не стремились развить их или усовершенствовать. У алхимии были другие, более высокие задачи. Некоторые из них носили характер вполне практический и даже меркантильный (превращение неблагородных металлов в золото и прочее). Но для истинно великих арабских и европейских алхимиков это не было самоцелью.
Натурфилософия Аристотеля и его позднеантичных последователей оставила грядущим векам в наследство определенные представления о природе вещества, которые очень долго были незыблемы для ученых людей Европы и Ближнего Востока, вплоть до составителей процитированного нами в первой главе древнерусского “Шестоднева”. В основе мира лежат четыре элемента – земля, вода, огонь и воздух (воплощением огненного и воздушного начал считались сера и ртуть). Но грекам и римлянам не приходила в голову мысль проверять эти представления экспериментальным путем. Между тем средневековые алхимики именно к этому и стремились. Более того: они верили, что практическое овладение силой элементов даст человеку магические возможности.
На рубеже Нового времени цели и интересы алхимиков начали меняться. Так, Теофраст Парацельс (1493–1541) соединил алхимические опыты с медициной и фармацией. Но переворот в химической науке связан с изменением не только целей работы, но и базовых постулатов. Человеком, сделавшим здесь первый и важнейший шаг, был лорд Роберт Бойль (1627–1691), автор книги “Химик-скептик”. Бойль немало занимался практическими вопросами, в основном касающимися чеканки монет, но при том подчеркивал, что “рассматривает химию… не как врач или алхимик, но как философ”.
С древности, наряду с идеей элементов, существовали и иные концепции – атомистические. Отец атомистической философии Демокрит считал, что мир состоит из мельчайших частиц, атомов, идеально круглых, совершенно однородных. Но античная атомистика не объясняла разнообразия сущего, а потому не могла соперничать с идеей нерасчленимых первоэлементов. Взгляды Бойля отличались и от взглядов перипатетиков, последователей Аристотеля, и от представлений Демокрита. Он верил в существование мельчайших частиц (корпускул), но считал, что они различаются по свойствам, размерам и массе. Соединением различных корпускул и объясняются свойства веществ.
Бойль не только совершил теоретический переворот в науке о веществе, но и сделал ряд важнейших открытий в области химии и физики: он открыл существование кислотно-щелочных индикаторов, разделил соли на кислые и щелочные, наконец, открыл обратно пропорциональную зависимость между объемом газа и давлением при постоянной температуре (закон Бойля – Мариотта). Именно с трудов Бойля и его современников (таких как Иоганн Иоахим Бехер) начинается история химии в нынешнем понимании.
На место старых ложных теорий часто приходят новые. Младший современник Бойля, Георг Эрнст Шталь (1659–1734), врач Фридриха Вильгельма Прусского, впервые описал окислительно-восстановительные реакции, которым дал объяснение, соответствующее уровню знаний того времени и, казалось бы, вполне логичное.
Собственно говоря, увидел Шталь вот что: окалина (“известь”), образующаяся на олове при выплавке, снова превращается в олово при соприкосновении с древесным углем. Шталь провел опыты с другими неблагородными металлами и получил тот же результат. Прусский химик пришел к такому выводу: металлы состоят из “извести” и особого “огненного вещества” – флогистона. При горении флогистон выходит из металла. Уголь – почти чистый флогистон. При соприкосновении с ним флогистон снова соединяется с “известью”, и образуется металл.
Потребовался гений Лавуазье, заложившего основы современной химии, чтобы опровергнуть эту теорию. В 1730-е годы до этого было далеко, идея флогистона была модной научной новинкой. Существование флогистона разрушало традиционную систему “элементов” и тем самым подтверждало правоту Бойля[31].
Сам Вольф в первый год занимался с русскими студентами, по всей вероятности, в индивидуальном порядке, так как Ломоносова и Виноградова можно было учить лишь по-латыни: немецкие лекции им, с их уровнем знания языка, были еще недоступны. Но уже в сентябре 1737 года Ломоносов пишет по-немецки письмо Корфу, желая наконец-то самолично, а не через Рейзера выразить президенту академии свою благодарность и заодно продемонстрировать свои успехи в его родном языке. С этого времени студенты могли посещать лекции Вольфа на общих основаниях. 25 марта 1738 года они отправляют новый рапорт, в котором сообщают, что “после отправления прошлого рапорта… у господина регирунгсрата Вольфа прошли механику, аэрометрию и гидравлику, а у господина доктора Дуйзинга – теоретическую химию (Collegium Chymae theoreticum), а ныне слушаем курс догматической физики и логики у господина же регирунгсрата Вольфа”.
Влияние Вольфа как ученого и мыслителя на Ломоносова было глубоким и продолжалось до конца жизни. Не все биографы русского ученого считали его благотворным. Дело в том, что философия Вольфа уже через полвека после его смерти оценивалась довольно иронически. Вольф был, в некоторых отношениях, основоположником классической германской философской школы. Но рок основоположников горек: после Канта и Гегеля принимать всерьез старого профессора из Марбурга и Галле было трудно.
В основе учения Вольфа лежала идея всеобщей причинности – “предустановленной гармонии”. Только осознав эту причинность, можно понять смысл каждого из физических и духовных явлений мира. Осознание этой причинности – функция “первой философии”. Другие науки посвящены отдельным сторонам этого цельного и всеохватывающего бытия: физика изучает тела – “простые субстанции”, движение которых объясняется механической причинностью, пневматология – область духов, математика – величины вещей, этика, естественное право и политика – волю как свойство души. Заслугой Вольфа считается разработка психологии как отдельной науки. Занимался Вольф и вопросами права, будучи в этой области последователем Гуго Гроция и Пуффендорфа. Все, что наблюдал Вольф в мире, – от законов гидравлики до тончайших движений человеческой мысли, от государственных институций (выстроенных в соответствии с принципами естественного права) до атмосферных явлений, – все это были колесики в огромной, идеально сконструированной машине, заведенной Творцом. “Ничто существующее не существует без достаточного основания”. Вслед за Лейбницем Вольф считал наш мир “лучшим из возможных”. Бог мог сотворить мир, в котором не было бы зла, но в этом мире не было бы и свободы воли, а она – несомненное благо.
Впрочем, блага в нашем мире, если как следует в нем разобраться, все же значительно больше, чем зла. Мир этот создан исключительно для человека, потому что лишь он обладает разумом и способен познать Бога. Животные существуют, чтобы человек насыщал себя их мясом. Земля вращается вокруг своей оси, чтобы сменялись дни и ночи, что создает удобства для людей: ночью сподручнее охотиться на птиц и ловить рыбу. Вольф считал, что все это можно доказать математически. Его работы написаны “математическим методом” – в форме следующих друг из друга постулатов и теорем.
Будучи сам человеком душевно чистым, добрым и честным (что так отчетливо проявилось в отношении к Ломоносову и его товарищам), Вольф с детским простодушием верил в совершенство творения и всесилие разума. Его младшие современники, французские просветители, были мрачнее и насмешливее. Вольтер, у которого юный прусский престолонаследник, будущий Фридрих Великий, настойчиво спрашивал мнения о философии Вольфа, дипломатично отвечал: “Я еще не успел прочитать всю метафизику Вольфа… Но то немногое, что я успел в ней прочитать, показалось мне золотой цепью, спущенной с неба к земле. Правда, в ней имеются звенья столь слабые, что опасаешься, как бы они не порвались; но столько искусства вложено в их изготовление, что я восхищен ими…” Спустя двадцать лет он высмеял Вольфа в своем “Кандиде”. “Все к лучшему в этом лучшем из миров” – каким мрачным сарказмом звучат эти слова в устах неунывающего безносого Панглосса!
Ломоносова в учении Вольфа должны были заинтересовать три вещи: антропоцентризм, универсализм и – особо – учение об элементарных частицах, монадах. В Германии Ломоносов впервые столкнулся с объяснением мира через атомистические концепции. У Лейбница монада – это духовная сущность, дающая материи способность к развитию и познанию. Монад бесконечное множество, между ними нет двух одинаковых, но при этом каждая из них содержит в себе все остальные и весь мир в целом. Для Вольфа это было уже сложновато. В его представлении мир делим на бесконечное множество бесконечно различных материальных частиц, кроме которых существует еще и бесконечное множество различных нематериальных сущностей – “простых вещей”, которые и придают материи ее свойства. Ломоносов для себя упростил эту мысль еще больше. Он не был философом, и его интересовал в первую очередь материальный мир – мир, в котором ставили химические опыты, писали стихи и управляли государствами. Соединение “корпускул” различной формы как причина всех химических и физических явлений – это было понятно, логично и совпадало с рассуждениями Бойля. О нематериальных монадах Ломоносов не хотел и думать. Еще в 1754 году, незадолго до смерти Вольфа, когда в Германии разгорелся спор между сторонниками и противниками монадологии, Михайло Васильевич рвался вступить в бой и уничтожить своими аргументами “мистические теории” “шершней-монадологистов”, и лишь опасение “омрачить старость” своему учителю удержало его от этого.
Гораздо больше, чем эти “мистические теории”, Ломоносова занимали физические опыты, которые демонстрировал Вольф. В 1746 году, уже будучи профессором Петербургской Академии наук, он перевел на русский язык краткое латинское изложение трехтомной “Экспериментальной физики” своего учителя. В предисловии к этому труду сквозит искреннее восхищение современной наукой, открывшейся сыну холмогорского рыбака в дальней Германии.
“Мы живем в такое время, в которое науки, после своего возобновления в Европе, возрастают и к совершенству приходят… Сие больше от того происходит, что нынешние люди, а особливо испытатели натуральных вещей, мало взирают на родившиеся в одной голове вымыслы и пустые речи, но больше утверждаются на достоверном искусстве. Главнейшая часть натуральной науки физика ныне уже на одном оном свое основание имеет. Мысленные рассуждения произведены бывают из надежных и много раз повторенных опытов…”
Все это открыл для себя уроженец деревни Мишанинской в Марбурге. Этот маленький городок стал для него тем же, чем для юного скифа Анахарсиса, героя платоновского диалога, Афины.
Марбург был небольшим городом – в нем и сейчас живет всего 76 тысяч человек. Изменился он мало. Военной промышленности в нем не было, и бомбардировщики в XX веке пролетели мимо. Самые высокие точки остроконечного городка – собор Святой Елизаветы и замок, расположенный на холме. Замок и церковь были построены потомками святой Елизаветой Венгерской (Тюрингенской), правившей этими землями в XIII веке. Именно в этом замке, где некогда спорили Лютер и Цвингли, в 1730-е годы располагался богословский коллегиум (факультет). Три других коллегиума располагались в бывших католических монастырях, заброшенных в дни Реформации. Юристам отвели монастырь доминиканский, а философам и медикам – францисканский. Русские студенты числились на медицинском факультете, поскольку именно там учили химии, и состояли, таким образом, под тайным покровительством святого Франциска, нищенствующего поэта, визионера, друга и покровителя всех живых тварей.
Ломоносов, высокий, широкоплечий, в недавно купленном камзоле, в коротком пудреном парике с косой, в шелковых чулках, обтягивающих рельефные икры, в сделанных на заказ огромных башмаках, украшенных блестящими стразами (едва ли у него, при огромном росте, были непропорционально маленькие ступни, как у Петра I), должен был забавно смотреться в узком уличном проеме.
Он был настоящим Гулливером среди маленьких людей и маленьких домов. В России в 1730-е годы средний рост мужчин был 156 сантиметров, а человек ростом в два аршина (142 сантиметра) считался годным к военной службе. Вряд ли немцы были намного выше…
Есть лишь одно упоминание о Ломоносове в те годы, принадлежащее юристу Иоганну Пютеру, приехавшему в Марбург в 1738 году тринадцатилетним мальчиком. Он жил напротив Ломоносова. “Я часто наблюдал поутру, как он ел свой завтрак, состоящий из нескольких селедок и доброй порции пива. Я познакомился с ним ближе и сумел оценить как его прилежание, так и силу суждения и образ мысли”. Ломоносов жил вместе с другим русским студентом, скорее всего с Рейзером, а не с Виноградовым.
Но это было позднее. Пока же, по приезде в Марбург, Ломоносов поселился в доме Екатерины Елизаветы Цильх, урожденной Зергель, вдовы пивовара и ратмана Генриха Цильха. Цильх, который вел свой род из городка Зонтра в Гессене, был старостой общины реформатов (кальвинистов) в лютеранском по преимуществу городе; к той же общине принадлежал Дуйзинг, который и мог рекомендовать им своего студента в качестве квартиранта. Разумеется, он не стал бы этого делать, знай, какие скандальные для добропорядочной бюргерской семьи последствия будет иметь появление в доме русского великана. У вдовы Цильх росли сын и две дочери. Елизавета Христина была младшей. В 1736 году ей было всего шестнадцать…
Собственно, это все, что мы можем сказать. Вплоть до начала 1739 года мы (помимо утреннего меню) знаем из документов лишь об учебных успехах нашего героя – с одной стороны, и о его запутанных денежных делах – с другой.
У Ломоносова, как и у его друзей, по приезде в Германию оставалось 200 рублей, то есть 250 рейхсталеров. К концу сентября, когда должны были прийти (но еще не пришли) деньги на следующий год, он, судя по посланному отчету, успел потратить 209 рейхсталеров. Из них на книги ушло 60 талеров, на одежду, парик, белье, башмаки, чулки – 88 талеров, на уроки фехтования, рисования, танцев и французского языка – 39 талеров и на дорогу из Любека – 32.
В этом перечне нет платы за лекции Дуйзинга, за жилье и стол. За квартиру Цильхам Ломоносов платил 20 талеров в год, причем плата, видимо, вносилась задним числом[32]. Столовался он вместе с товарищами у Вольфа; к июню 1737 года они ничего еще не заплатили за питание, и Вольф счел необходимым деликатно напомнить об этом.
Не надо забывать, что Виноградов и Рейзер были совсем зелеными юнцами – даже для того века, когда люди взрослели быстрее, – а Ломоносов никогда в жизни не держал в руках сколько-нибудь ощутимой денежной суммы. Тратить деньги они не умели, вести отчетность – тоже, а на 375 рейхсталеров в год жить в Марбурге, казалось бы, можно совсем неплохо… Молодые люди быстро почувствовали себя состоятельными кавалерами. В случае Ломоносова социальный скачок был, видимо, слишком резким. Парик, камзол и шпага (без которой студент не имел права выходить на улицу) сами по себе делали недавнего “спасского школьника” “благородным”. Шпагу приходилось пускать в ход: дуэли, в России строжайше запрещенные указом Петра I (смертная казнь и дуэлянтам и секундантам за один выход на поле!), здесь были в ходу. Студент, не снявший шляпу при встрече с собратом, должен был оружием отстаивать свою жизнь и честь. Обучение фехтованию было практической необходимостью.
Можно не сомневаться, что на самом деле к сентябрю от привезенных из России денег давно уже не осталось ни гроша. Однако стипендия на следующий год пришла лишь в ноябре, и то не полностью: Ломоносов получил от Вольфа (на чье имя посылались деньги из Петербурга) 282 рейхсталера (что составляет больше посланных 200 рублей – возможно, Вольф менял деньги по особому, выгодному курсу). Из Сената в Академию наук средства на обучение трех студентов поступали исправно и в срок, однако по старой привычке они использовались для затыкания неотложных “дыр”, а затем возмещались из других источников. Все же полученная каждым из студентов сумма составляла две трети причитавшегося годового содержания, и ее, по идее, должно было хватить надолго. Но, даже судя по официальным отчетам трех марбургских студентов (сильно приукрашивавшим истину), деньги были почти полностью истрачены ими к марту – за три месяца! Лично Ломоносов потратил 237 рейхсталеров, из них на книги – лишь 18 (можно лишь умилиться благостности некоторых биографов советской поры, объясняющих марбургские денежные проблемы Михайлы Васильевича единственно необузданной любовью к чтению). На стол, комнату, дрова, свечи, бумагу и прочие необходимые нужды ушло 113 рейхсталеров. Остальное – на портного, цирюльника, уроки фехтования…
Тем временем учебные занятия шли своей чередой.
Еще в июне Вольф докладывал Корфу, что студенты изучили основы математики и могут приступать к курсу физики[33], с похвалой отзывался об усердии Ломоносова и Виноградова в изучении немецкого и беспокоился о том, “у кого здесь они могли бы поучиться естественной истории”. Изучать этот предмет приходится самостоятельно. 15 (26) марта Ломоносов пишет Корфу: “В последней присланной нам инструкции Ваше превосходительство приказать изволили, дабы каждый из нас приобрел себе соответствующие сочинения по естественной истории и металлургии, а также некоторые руды. Но так как книг сих нельзя добыть раньше пасхальной ярмарки, а зимнее время неудобно для посещения рудников, где могли бы мы добыть руды для лучшего познания минерального царства, то мы по совету г. регирунгсрата отложили сие до будущего лета…”. Заканчивает Ломоносов просьбой о присылке дополнительных денег “как на вышеозначенные предметы, так и на наше содержание”. Деньги (в количестве 300 рублей) были получены лишь в начале августа… В то же время расточительность студентов начала смущать президента академии. Тем более что, спустя несколько дней, 30 марта, Вольф в очередном письме деликатно попросил Корфа повлиять на студентов, чтобы “при их отъезде не обнаружилось каких-нибудь долгов, которые могут их задержать”. Вероятно, до регирунгсрата дошли какие-то слухи…
Уже 29 мая Академическая канцелярия вынесла решение:
“…К ученикам писать на немецком диалекте, чтоб они репорты в Академию наук присылали порядочно, по обстоятельствам, а именно – о науках, которые в присутствии господина Вольфа чинили и до которой они уже нынче дошли – показать; часы, в которые профессор или учители их обучают; а в экономии – всякой расход: что на платье, в том числе на сукно, на подкладку и другие к тому потребности, и за работу мастерам дано денег; какие именно куплены книги, оным с показанием цены прислать в Академию наук реестр; танцевальным и фехтовальным мастерам отказать; платья же чрезвычайно дорогова и других уборов против препорции не делать, и весьма то отставить… наипаче от излишнего долгу как возможно себя беречь и довольствоваться определенным токмо годовым жалованием, тремя стами рублей в год каждому, из которых и до наук надлежащее купить. А лишних долгов академия за них платить не будет, токмо за неисполнение и их вины штрафовать…” В тот же день инструкция на немецком языке, почти дословно совпадающая с грозным решением Канцелярии, ушла в Марбург.
Но было поздно. Письмо Вольфа от 17 августа рисует угрожающую (но, как оказалось, еще не полную) картину происходящего: “Из полученных денег уплатили они за стол и возвратили безделицу, кою я им дал взаймы; остальное же они удержали для своих нужд и на сей раз также не смогли расплатиться с долгами, поелику иначе бы снова остались с пустыми руками…
Вся ошибка происходит с самого начала. Деньги, что привезли они с собой, они промотали, не заплатив ничего, что полагалось, потом же, приобретя себе кредит, наделали долгов… Я не мог уведомиться о количестве сделанных ими долгов, ибо в сем случае у меня не было бы отбоя от кредиторов, а между тем я не знаю, должно ли мне вступаться в это дело. Кажется, в своих последних счетах они показали уплаченным то, что еще не уплачено…”
Вольф с удивлением отмечает, что присланные из Петербурга молодые люди “как будто еще не знают, как обращаться с деньгами и вести порядочное хозяйство”. На самом деле гораздо удивительнее другое: пусть Ломоносов не общался с отцом, но у его товарищей ведь были родители… Отец Рейзера непосредственно организовывал отправку студентов в Германию, и у него, образованного немца, несомненно, были знакомые в том же Марбурге. Почему он не попросил их проследить за бытом и денежными делами своего еще, в общем, невзрослого сына?
Если добрый Вольф боялся “вступаться” в дела с кредиторами, то исключительно по деликатности. Он просит Корфа сообщить ему, “надлежит ли мне поточнее разузнать об их долгах, пока не поздно еще поразмыслить и изыскать средство, дабы отвратить беду… Может быть, не бесполезно обязать их в будущем рапорте своем сделать счет своим долгам, на меня же возложить надзор за тем, чтоб они ничего не забыли. Однако же я бы желал, чтобы это им было присоветовано с нарочитой мягкостью, дабы не возбудить против меня какого-нибудь неудовольствия и не потерять их ко мне доверенность…”.
Судя по последней фразе, у Вольфа уже сложились некие личные отношения с русскими студентами. С кем же именно? Ответ дается в том же письме от 17 августа.
“У господина Ломоносова, по-видимому, самая светлая голова среди них; и, приложив надлежащее старание, он может многому научиться, к чему также показывает большую охоту и страстное желание. Господин же Виноградов, как мне кажется, во всем самый дурной из них…”
Дмитрием Виноградовым Вольф был недоволен: и в части учебных успехов (он “выучил, кажется, только немецкий язык”), и в отношении поведения. Юноша окончательно потерял голову. Одалживал деньги у всех встречных, сделанных долгов не помнил, а на тех, кто напоминал ему о них, “нападал со шпагой”… Учитывая скромные успехи этого студента, Вольф даже советовал отозвать его в Петербург. Но, не любя Виноградова, Вольф и ему “помогал… с помощью тогдашнего проректора выпутываться из разных историй” (из письма к Корфу от 13 января 1739 года).
Однако же из Виноградова впоследствии вышел толк. Впрочем, видимо, неслучайно ему и во время службы на Фарфоровой мануфактуре, его знаниями и усердием созданной, избегали выдавать жалованье на руки.
Пока же все три студента составляют, по указаниям из Петербурга, более подробную опись своих расходов. Интереснее всего, конечно, список купленных книг. Больше всего приобрел Ломоносов – 58 названий (у Виноградова – 40, у Рейзера – 35)! Кроме трудов Вольфа и химических книг Шталя, Бехера, Бургаве и других словарей и учебных пособий, Ломоносов приобретает сочинения Вергилия, Овидия, Марциала, Сенеки, Цицерона. Когда-то он изучал этих писателей в Славяно-греко-латинской академии, но собственных, ему принадлежащих книг у него в те годы не было и быть не могло. Из новоевропейских писателей он покупал книги Эразма Роттердамского, Фенелона (“Похождения Телемака” – французский оригинал), современного беллетриста Мариво и сравнительно недавно угасшего в молодом возрасте немецкого поэта Иоганна Христиана Гюнтера. Эта последняя книжка оказалась особенно важна для его дальнейшей судьбы. Круг книг, купленных Рейзером и Виноградовым, примерно таков же: латинские классики и текущая немецкая и французская словесность. Древних каждый покупал для себя, книгами современников, видимо, обменивались.
Между тем деньги продолжали таять. Из 128 рейхсталеров, полученных Ломоносовым в августе, уже к октябрю было израсходовано 98 – и это согласно официальному отчету, который, видимо, был не вполне откровенен. Скорее всего, студенты, увязшие в долгах, частично возвращали их – и тут же занимали снова, под все большие проценты, и в результате сумма долга росла.
С января 1739 года Вольф, получивший очередные деньги для студентов, выдавал им по талеру в неделю, “чтобы уберечь их от новых долгов”. К этому времени студенты старые долги свои как-то каталогизировали. Вышли суммы огромные. За Ломоносовым числилось 484 рублей долга; по большей части он был должен неким Рименшнейдеру и Вираху – видимо, ростовщикам. Кроме того, были мелкие долги учителю фехтования, портному, учителю французского и прочие. Взяв на себя хлопоты, Вольф сумел договориться с кредиторами и уменьшить сумму долга каждого студента. Так, долг Ломоносова уменьшился до 437 рублей (у Виноградова – 576, у Рейзера – 358). Но и это превышало годовую сумму, отведенную Сенатом на его обучение. 9 марта Академия наук послала Вольфу вексель на 1162 рубля, то есть 1400 рейхсталеров, что чуть-чуть превышало общую сумму долга. Студентам же велено было готовиться к отъезду из Марбурга во Фрейберг к Троицыну дню. С Генкелем удалось договориться: он умерил свои аппетиты до 500 рублей ежегодно в течение двух лет. Академия компенсировала расход тем, что уменьшила стипендию студентам “за показанные их роскоши и невоздержанное житье” до 150 рублей. Вольф настойчиво советовал “поскорее отозвать” студентов из Марбурга, “потому что они не умеют пользоваться академической свободой и, потом, уже успели окончить то, чему должны были тут выучиться”.
Но тут выяснилось, что на самом-то деле долги студентов были еще больше. Ломоносов и его товарищи побоялись сказать всю правду разом и этим усугубили свою вину. При окончательном расчете, сделанном уже после отъезда трех незадачливых студиозусов из Марбурга, долг составлял уже 1936 рейхсталеров[34] – вместо 1371! Академия наук предложила Вольфу, “в случае если бы посланные 1400 талеров оказались недостаточны”, оплатить остаток из своих средств, “дабы от излишнего пребывания в Марбурге не образовались новые долги”. И Вольф заплатил из своих средств 416 рейхсталеров – сумму, превышавшую годовую пенсию, приходившую ему из Петербурга (разумеется, затем, задним числом, эти средства были ему компенсированы). Должно быть, в те дни он с раздражением думал о своей помощи в организации Санкт-Петербургской академии и с радостью – о том, что все же не поехал сам в Россию, где вырастают этакие безалаберные остолопы и где даже Рейзера, мальчика из хорошей немецкой семьи, умудрились испортить. Утешить его могла лишь философия. Все к лучшему в этом лучшем из миров. Происшествие с русскими мотами и растратчиками, вероятно, имело некий недоступный ограниченному сознанию смысл.
Вольфа раздражала, помимо прочего, беспечность студентов, которые “со своей стороны совершенно веселы, как будто вели себя совершенно добропорядочно”. Причина, по-видимому, в том, что юноши не понимали разницы между собой и вольными немецкими буршами. Долгами в Марбурге трудно было кого-то удивить. Морозов приводит, скажем, указ гессенского ландграфа от 1746 года, предписывавший, “чтобы никто, будь то христианин или еврей” не выдавал студентам ссуду больше чем на пять талеров без соизволения родителей или опекунов и чтобы владельцы кофеен, бильярдных, аптекари и прочие не отпускали им ничего в кредит. В противном случае власти снимали с себя всякую ответственность. Собственно, по буршевской этике долг перед трактирщиком, ремесленником, а особенно ростовщиком вообще не принимался всерьез. Давать деньги в рост единоверцу считалось зазорным, ссудные кассы держали либо евреи (по отношению к которым никаких моральных запретов, в общем, не существовало), либо плохие, безнравственные христиане, которых тоже сам Бог велит обмануть. Особенность положения Ломоносова и его товарищей заключалась в том, что по их долгам отвечали другие: Вольф и Петербургская академия. Они не могли просто так покинуть Марбург, оставив с носом Рименшнейдера и Вираха.
О беспокойстве, вызванном этой историей в Петербурге, свидетельствует “особое мнение”, поданное в Академическую канцелярию академиком Христианом Гольдбахом, который предлагал немедленно доложить о случившемся императрице, “дабы избегнуть могущих быть неприятностей”. Но ни Корф, ни Шумахер его не поддержали, так как студенты, судя по документам, еще не превысили лимит отведенных для них средств[35], и потом, на рассмотрение дела в Кабинете Ее Величества уйдет время, а студенты тем временем останутся в Марбурге и наделают новых долгов. Так что лучше поскорее отправить их во Фрейберг. Шумахер не желал привлекать внимания верховной власти к своим собственным делам, в частности к сомнительной практике “резервирования” средств на будущие путешествия в Англию, Францию и Голландию (с использованием этого резерва на текущие нужды академии). Что касается Корфа, то на него могли подействовать свидетельства все-таки успешного обучения студентов – в первую очередь Ломоносова.
15 октября 1738 года, наконец, ушел в Петербург первый “специмен” (контрольное сочинение студента) “Образчик знания физики: о превращении твердого тела в жидкое, зависящем от движения предсуществующей жидкости”[36]. Автором этой работы был Ломоносов. В марте следующего года он послал на родину второе сочинение по физике. То была “Диссертация физическая о различии смешанных тел, состоящем в сцеплении корпускул, которую упражнения ради написал Михаил Ломоносов, математики и философии студент в 1739 года марте месяце”[37].
Эти работы свидетельствуют о хорошем усвоении идей Вольфа и представляют собой попытку самостоятельного, хотя и осторожного развития этих идей. Разумеется, оба “специмена” носят скорее спекулятивно-рационалистический характер, следов самостоятельной экспериментальной работы в них мало, – да и странно было бы пока ожидать иного. Ломоносову импонировала склонность учителя к построению простых, зримых, логичных моделей, и он перенял эту склонность.
В первой работе он объясняет твердое состояние тел “скрепленностью” (связанным состоянием) составляющих их корпускул, а жидкое (что в то время означало также “газообразное”) – разобщенностью корпускул. При растворении под механическим воздействием движения свободных корпускул “предсуществующей жидкости” (то есть растворителя) связи между корпускулами разрушаются. (Проблем растворения Ломоносов касается и в своих зрелых работах.) Вторая работа – попытка связного построения собственной “корпускулярной теории”. Что заставляет корпускулы, мельчайшие частицы вещества, сцепляться между собой? В то время в мировой науке шел спор между картезианцами, последователями Декарта, считавшими, что “никакое тело не может двигать другое, если само не движется”, и ньютонианцами, верившими в существование притяжения. Вольф принадлежал к числу картезианцев. Другими словами, он считал, что движение может быть передано лишь через механическое воздействие. Этому ошибочному догмату, унаследованному от учителя, Ломоносов остался верен до конца жизни, и с учетом этого положения строилась вся его картина мира. Поэтому Ломоносов объяснил скрепление частиц так: между корпускулами находится “жидкая нечувствительная материя”, которая выталкивается из мест механического соприкосновения корпускул. В результате образуется избыточная плотность этой “жидкой материи” рядом с этими точками соприкосновения, и вот эта-то материя, согласно закону Бойля – Мариотта, давит на корпускулы и прижимает их друг к другу.
Работы были написаны вольфовским “математическим методом”. Вот как это выглядело.
Определение I
§ 1.
Присовокупление I
§ 2.
Присовокупление II
§ 3.
Определение II
§ 4.
Определение III
§ 5.
(“Физическая диссертация…”; перевод Б. Меншуткина)
Этот второй “специмен” в Петербурге был дан на рецензию самому яркому из плеяды молодых немецких ученых, сформировавшихся в России – в Петербурге. Отзыв оказался благоприятен. Так началось заочное общение двух великих людей – заочное, потому что в 1736 году, когда Ломоносов был в Петербурге, молодого профессора Эйлера он вряд ли видел (тот был тяжело болен), а пять лет спустя Эйлер и Ломоносов разминулись лишь на несколько месяцев: первый уехал из России в Германию, второй вернулся из Германии в Россию; в 1766 году пожилой и полуслепой Эйлер принял приглашение Екатерины II и провел остаток жизни на берегах Невы, но Ломоносова уже не было в живых.
Зато посланный одновременно с первым “специменом” перевод оды Фенелона не произвел на петербургских академиков (не знавших, по большей части, русского языка) никакого впечатления. Впрочем, при всей формальной революционности этого произведения (впервые в русской поэзии написанного правильным силлабо-тоническим стихом) и его литературных достоинствах, оно должно было, в первую очередь, продемонстрировать успехи Ломоносова во французском языке. Сам Вольф оценивал эти успехи скептически: “Во французском языке они, сколько судить могу, не сильно преуспели, ибо учитель не хотел их наставлять, пока они не заплатят по счету, они же, чтобы сберечь деньги, оставили эти занятия”. Ломоносов свободно читал по-французски, но, видимо, не писал и не говорил: в то время это было еще не обязательно. Французский стал языком светской жизни лишь в последней трети XVIII века, а для общения с коллегами по Академии наук достаточно было немецкого.
Рейзер тоже послал “специмен”, а Виноградов – нет. 4 апреля Вольф пишет: “Студенты Рейзер и Ломоносов ведут себя добропорядочно, также живут в добром между собой согласии, и есть добрая надежда, что на их обучение деньги не зря были употреблены. Господин Ломоносов также обнаруживает более мягкости во нраве, чем прежде. Что же делать с господином Виноградовым, не ведаю. Про доставление обоих первых Specimina я несколько раз договаривался с ним, и он обещал мне принести их, однако же он этого не сделал. И я уж не верю, что он может нечто написать. Он любитель безделья и беспорядочной жизни. Я постоянно в опасении пребываю, чтобы он не попал в переделку какую-нибудь или не подвергся академическому взысканию…”
Ломоносов действительно жил теперь тихо. Но делить кров с Рейзером (покинув дом Цильхов) его заставило обстоятельство, открывшееся уже после отъезда русских студентов из Марбурга. В ночь с 8 на 9 ноября 1739 года девица Елизавета Христина Цильх родила дочку, очень похожую на постояльца ее матушки.
Был ли Вольф осведомлен об этом последствии пребывания своего ученика в Марбурге? Видимо, на тот момент – нет. И хорошо: он бы расстроился. Герр регирунгсрат действительно был очень расположен к самому старшему из своих русских учеников, явно отдавая ему предпочтение не только перед Виноградовым, но и перед довольно бесцветным, по всей видимости, Рейзером. И Ломоносов, в свою очередь, привязался к учителю. Он, давно бросивший отца – единственного близкого ему человека, – почувствовал, должно быть, нечто отцовское в заботе аккуратного, благостного, добропорядочного немецкого профессора. К тому же он был старше других и первым понял, что он и его товарищи натворили. По словам Вольфа, Ломоносов “высказывал больше всего раскаяния” в сделанных долгах. Впрочем, в день отъезда и его товарищи, “увидев, сколь много за них уплачивается денег”, устыдились и со слезами на глазах просили у Вольфа прощения.
Позднее Ломоносов придумает для себя психологически удобную версию событий. Как сообщается в его “Краткой истории о поведении академической канцелярии…”, студенты “пришли в нужду и впали в долги” из-за “неисправной пересылки денег на содержание”. Восемнадцатью годами раньше, в 1746 году, в донесении Академии наук, он утверждает, что “определенные триста рублей в год на оное содержание в Германии не были довольны, для того что за позднею пересылкою денег из Академии наук принужден я был по большей части жить в долг и так за вещи, до моего обучения и содержания потребные, платить много больше, нежели когда б я оные покупал за наличные деньги”. Но анализ фактов показывает, что это неправда. Задержки с получением денег были невелики, не больше месяца-двух. Сумма, определенная трем студентам, даже за вычетом “зарезервированных” 100 рублей, была более чем достаточна для жизни. Ни Вольф, ни сами студенты в 1739 году не обвиняли в случившемся Академию наук.
На прощание Вольф выдал Ломоносову аттестат: “Молодой человек с прекрасными способностями Михаил Ломоносов со времени своего прибытия в Марбург прилежно посещал мои лекции математики и философии, преимущественно же физики, и с особенною любовью старался приобретать основательные познания, нисколько не сомневаюсь, что если он с таким же прилежанием будет продолжать свои занятия, то со временем, по возвращении в отечество может принести пользу государству, чего от души и желаю”. Такой же аттестат, по просьбе Ломоносова, дал ему и Дуйзинг.
20 июля студенты, получив по 4 рейхсталера на дорогу (Вольф на всякий случай вручил им деньги, только когда они уже сели в карету), отправились, наконец, во Фрейберг. Вольфу пришлось постараться, чтобы задиру Виноградова не задержали старые счеты с обиженными им студентами, “да и Ломоносов также выкинул штуку, каковой лучше бы не делать, и каковая тоже могла бы привести к задержке”.
По отъезде молодых людей выяснилась причина их расточительности: они “чрезмерно предавались разгульной жизни и были пристрастны к женскому полу. Покуда они были здесь, всяк боялся сказать хотя бы слово, поелику они своими угрозами всех держали в страхе”.
В общем, догадаться было нетрудно. Воображение рисует сегодняшнему человеку колоритные картины: кабачок в университетском городке, пивные кружки, свиные головы, дымящиеся сосиски, шнапс рекой, пение “Гаудеамуса”, или, скажем, старых вагантских гимнов, или любовной песенки покойного Гюнтера, переходящее в какое-нибудь “Uzh kak pal tuman na more sinee”, которому научили буршей их русские товарищи, не дураки выпить, подраться и побегать за девушками… Ну, и девушки, конечно, нестрогие красавицы, которых, несмотря на все протестантское благочестие, здесь должно было хватать… И драчки, где на помощь поповичу-мушкетеру Виноградову приходили огромные поморские кулаки.
Во Фрейберг студенты прибыли через пять дней, через Херсфельд, Готу, Наумбург, Вейсенфельс и Лейпциг. Путь лежал в Саксонию, в Восточную Германию, диковатую, крепостную. Курфюрст саксонский Август III был по совместительству польским королем, как и его отец, Август Сильный. Власть саксонских курфюрстов в Польше поддерживала Россия, дважды лишавшая престола их главного соперника, Станислава Лещинского, шведского, а затем французского протеже.
На рассвете 25 июля студенты явились к берграту (горному советнику) Иоганну Фридриху Генкелю, своему новому учителю. Все вопросы, касающиеся их быта, были на сей раз решены заранее в мельчайших подробностях, вплоть до меню (обед из двух блюд – суп, рыба или жаркое; ужин – суп, холодное жаркое или бутерброды). Согласно инструкции Корфа, студенты должны были размещаться в одном доме, но в разных комнатах, “дабы прилежного как можно менее мог совратить ленивый”. Генкель поселил студентов у себя, а провизию им приносили из дома его тестя. Расходы были прописаны до мельчайших деталей. На берграта был возложен строгий надзор за молодыми людьми. Он встретил их довольно грозно. Студенты, чье раскаянье еще не успело остыть, выслушали увещевание “со всем смирением” и получили по 10 талеров на руки на первое время.
Во Фрейберге жило 9 тысяч человек, из них около 500 составляли рудокопы. Здесь, в Саксонских горах, добывали серебро. Когда-то из этого серебра чеканилась монета для всей Европы – с 1186 года, когда город возник, до XVI века. Богатые дома, оставшиеся от Средневековья, напоминали о поре расцвета. Потом, к несчастью для обитателей Саксонских гор, открыли Америку – и оттуда потек в Европу золотой и серебряный демпинг. Все же шахты кормили горожан. Прибитые к дверям многих домов молоток и лом ясно обозначали профессию владельца.
Генкель, выпускник Йенского университета, приехал сюда в 1713 году – четверть века назад, и в качестве не горного мастера, а врача. Было ему в то время тридцать пять лет. Вообще-то первоначально он готовился к карьере богослова и проповедника, но помешал слабый голос. Во Фрейберге доктор Генкель сделал многое для изучения профессиональных заболеваний рудокопов. Движимый не только филантропическими соображениями, но и научной любознательностью, он лечил бедняков бесплатно. В 1721 году он стал фрейбергским физикусом (главным врачом). Но все большее место в его занятиях занимали минералогия, металлургия, горное дело. В XVIII веке медицина включала в себя фармацию, а значит, и химию. Немудрено, что врач Генкель, живший и работавший среди шахт, общавшийся с маркшейдерами, горными мастерами, пробирерами, заинтересовался свойствами металлов и руд и технологией их добычи.
В 1730 году Генкель отказался от должности физикуса и подал ходатайство о назначении на более выскооплачиваемую должность берграта – горного инженера. Два года спустя просьба была удовлетворена Августом Сильным. К тому времени Генкель уже успел прославиться своими химическими и минералогическими трудами – “Сатурнианская флора, или О родстве растений и царства минералов” (1722), “Пиритология, или История колчедана как благороднейшего минерала…” (1725) и другие. Его приглашали, еще при Блюментросте, на должность профессора химии в Петербург, но он отказался. Технолог-практик, презиравший оторванную от жизни университетскую науку, Генкель в то же время был влюблен в мир минералов и временами говорил о них как настоящий поэт. Если труды Вольфа были написаны сухим математическим языком, то Генкель предпочитал пышный и витиеватый барочный слог. Этот стиль нравился его читателям – специалистам-горнякам. Сам Генкель считал их лучшими людьми на земле, а их дело – самым важным. Про свойства колчедана и венгерского асбеста, алебастра и малахита, железных и серебряных руд он знал больше, чем кто-либо в тогдашней Европе. В минералогию он внес много нового. Он (едва ли не первым!) не просто описывал минералы, но и изучал их структуру, проводил лабораторные исследования. Минералогический кабинет и оборудованная по последнему слову науки лаборатория были его гордостью. Вопросы же, интересовавшие Вольфа, – будь то оправдание Творца или механизм движения корпускул – Генкеля не занимали вовсе. Здесь он довольствовался общепринятыми и к тому времени уже несколько старомодными истинами.
Женившись в пятьдесят лет (вторым браком) на молодой женщине, Генкель во многом изменился. Он, проведший всю жизнь близ серебряных копей, становился все более неравнодушен к звону монет. Считая, что “у царицы денег много”, он видел в подготовке русских студентов прежде всего средство заработка. Но получая за эту работу экстраординарный гонорар, он и исполнить ее старался на совесть.
Программа включала минералогию, металлургию, “описательную подземную геометрию”, искусство строения рудников, пробирное искусство, искусство строения печей и еще целый ряд технических дисциплин, наконец, горную коммерцию и горное право. Наряду с самим Генкелем курс читали молодой пробирер Иоганн Август Клотч и заслуженный старый маркшейдер Август Бейер. С первых же месяцев Генкель стал водить молодых людей в шахты. В первые полгода они посетили несколько шахт с колоритными названиями – трижды “Божье Благословение”, дважды “Красный рудник”, “Мефусалем”, “Коровью шахту”…
Разумеется, положение трех русских было не таким, как в Марбурге. Там они были вольными студиозусами со шпагой на боку, здесь – учениками-подмастерьями в “шахтерском городке”. И все же с плебейской публикой Фрейберга, с обитателями его кабачков Ломоносову иногда было, может быть, психологически проще, чем с надменными студентами-щеголями из Марбурга. Впоследствии Генкель с раздражением упоминал о том, что Ломоносов “участвовал в драках в винном погребке” и “братался со здешними молокососами-школьниками”. Денег на руки он получал очень мало, но на посещение винного погребка как-то выкраивал, и даже (несмотря на строжайшее запрещение выдавать что бы то ни было трем гостям из Марбурга в кредит) ухитрился наделать новых долгов (немного – талеров сорок). Надо сказать, что его товарищи во Фрейберге вели себя посдержанней. Правда, Виноградов сперва чуть было не завел дружбу с неподобающей компанией, но благодаря надзору герра берграта вовремя одумался; в скором времени этот сорвиголова, гроза марбургских кабачков, стал примерным студентом и чуть ли не любимцем сурового учителя.
Генкель первоначально и к Ломоносову отнесся неплохо. Даже после окончательного разрыва строгий наставник счел своим долгом признать, что “помянутый господин Ломоносов изрядные успехи показал как в теоретической, так и в практической химии, преимущественно металлургической, и особливо в пробирном искусстве, также и в подземной геометрии и в познании руд, рудных жил, равно как и земель, камней, солей и вод, и немалое искусство проявил в механике, в коей он, по отзывам знатоков, весьма силен, так что и преподавать ее может, каковыми своими качествами он и желает, по-видимому, отличиться, поелику спускаться в рудники ему не слишком по сердцу”. Генкель даже отличал Ломоносова среди тройки; зачастую тот провожал его домой в содержательных беседах о свойствах минералов. Но вскоре берграт заметил, что Ломоносов “не лучших нравов и привержен к вину, а потому я неоднократно, хотя и тщетно, его увещевал, однако ж, ибо он обнаружил светлый ум и успехи в металлургии, надеялся на его исправление”. Это – первое по времени упоминание о слабости нашего героя к спиртному. Вольф ничего подобного не пишет: у него на лекциях ни пьяным, ни с похмелья студент из России, вероятно, не появлялся. Организм Ломоносова был, конечно, еще молод и крепок, и даже немного перебрав вечером, он утром был бодр и полон сил. Но с Вольфом Ломоносов не жил под одним кровом, а с Генкелем – жил, и вредные привычки студента не могли от того укрыться… Впрочем, ученые и литературные занятия Ломоносова той осенью и зимой были так обширны и разнообразны, что если он при этом еще успевал выпивать и драться в винных подвалах, это может вызвать только восхищение.
Что же до спуска в шахты, то в учебнике Ломоносова по металлургии, написанном впоследствии, есть ссылки на личные впечатления. Например, еще во Фрейберге молодой ученый (к Ломоносову в 1740 году это определение уже применимо) обратил внимание на циркуляцию воздуха в шахтах, от которой “употребительные у рудокопов ночники и свечки погасали”. Этому феномену он впоследствии посвятил особую статью. Заметил он и детей, которые выполняли тяжелую и вредную работу – вручную толкли руду; когда-то и сам Генкель, еще в бытность врачом, решительно выступал против использования малолетних на этих работах. Ломоносов думал о механизации… Судя по собственным воспоминаниям, он “не гнушался ползать по темным грязным рудникам”. Но, может быть, он – крупный, плотный, тяжелый – не так охотно спускался по многометровым лестницам в узкие шахты, как того ожидал строгий учитель.
В глазах Генкеля, эмпирика и практика, Ломоносов довольно быстро зарекомендовал себя как высокомерный умник, хлебнувший новомодных, оторванных от жизни ученых бредней. Вероятно, это произошло после того, как Ломоносов выразил недовольство лекционной программой. А он был ей недоволен. По словам Ломоносова, Генкель “в первые четыре месяца едва пройти успел учение о солях, на что и одного месяца было бы довольно; остального же времени хватило бы для всех главнейших предметов, как то металлы, полуметаллы, земли, камни и сера. Однако же при этом большая часть опытов по неловкости его была испорчена. Рассказы о подобных роковых происшествиях (о коих он повествовал нам с примесью jocis frogidis[38] и пустословия) составляют половину нашего дневника…”. (из письма Шумахеру от 16 ноября 1740 года). Заслуженному старому ученому (а шестьдесят лет в то время было старостью) изменяла рука, опыты не получались, он не мог стерпеть позора перед учениками – и раздражался. А тут еще этот выскочка Lomonosoff лезет со своей “разумной философией”… “Когда я однажды, по его приказанию, начал излагать химические явления, то он тотчас же оборвал меня, ибо я толковал их не по его перипатетическому рецепту, а на основании законов механики и гидростатики, и с обычной надменностью своей поднял мои слова на смех…” – сетовал Ломоносов позднее.
Но в первые месяцы у Ломоносова был сильный покровитель, который его – да и его товарищей – не давал в обиду, смягчая и строгость академических инструкций, и крутой характер Генкеля.
Готлиб Фридрих Вильгельм Юнкер (1703–1746), университетский товарищ Миллера, приехал в Россию в 1731 году. Он был не ученым, а поэтом, причем посредственным. Звездой первой величины его считали лишь в Санкт-Петербурге. В 1734 году он получил звание профессора элоквенции. Это не всем понравилось. Как потом вспоминал сам Ломоносов, “профессор Вейтбрехт умел хорошо по-латине; напротив того, Юнкер едва разумел латинских авторов[39], однако мастер был писать стихов немецких, чем себе и честь зажил и знакомство у фельдмаршала графа Миниха. Шумахер, слыша, что Вейтбрехт презрительно отзывается о Юнкере как о неученом, поднял его на досаду, отчего произошла в Конференции драка, и Вейтбрехт признан виновным, хотя Юнкер ударил его палкою и расшиб зеркало”.
Попав в фавор к Миниху, Юнкер, кроме сочинения од, стал выполнять и его деловые поручения. В частности, ему был поручен надзор за солеварнями на Украине. Для изучения технологии солеварения он отправился в Германию. Он получил чин “надворного камерального советника”, а в Академии наук за ним оставили звание почетного члена. Шумахер ценил его как человека, имеющего связи при дворе. Оказавшись во Фрейберге вскоре по прибытии туда студентов, поэт-солевар пожелал с ними познакомиться. Впечатление его было весьма благоприятным: студенты “хотя и были одеты неряшливо, однако по части наук, кои им велено были изучать, положили надежное основание, свидетельствующее об их должном прилежании в Марбурге, чему порукой и сам господин берграт”.
Юнкер просил Корфа и Шумахера великодушно простить трем студентам прежние ошибки. Если Корф, раздраженный, видимо, огромными расходами на портных, значащимися в счетах, запретил Ломоносову, Виноградову и Рейзеру шить и покупать себе новое платье впредь до окончания срока учебы, то Юнкер, поразившись оборванному виду студентов (должно быть, в Марбурге они больше заказывали кринолины для своих подружек), позаботился об их одежде. Ломоносову пошили две рубашки, китель, портупею, купили башмаки и туфли. Кроме того, по настоянию Юнкера студентам наняли учителя рисования. На все это Генкель запросил из Петербуга дополнительных 50 рублей в год на каждого студента и получил согласие.
Юнкер занимался не только бытом Ломоносова и его товарищей – он, на правах представителя академии, вмешивался в их обучение, рекомендуя каждому из студентов специализироваться на одной из отраслей горного дела. Ломоносову, по его мысли, следовало бы (как знатоку механики) поглубже заняться строением рудников и горными машинами. Рейзеру предлагалось погрузиться в изучение руд и минералов, Виноградову – плавильных процессов.
Ломоносов пользовался особым покровительством Юнкера, без сомнения, – из-за своих литературных занятий и интересов. Именно в месяцы общения с немецким поэтом Михайло Васильевич создал “Письмо о правилах российского стихотворчества” и “Оду на взятие Хотина” – одно из тех свершений, которым обязан он своей долгой и высокой славой (подробнее об этом – в следующей главе). Именно Юнкер в декабре увез трактат и оду своего молодого собрата в Петербург.
А будучи в Германии, Юнкер использовал Ломоносова как секретаря и переводчика (на русский язык с немецкого) “нужных рапортов и екстратов о соляном деле для подачи в Петербурге по возвращении”. Возможно, эта работа как-то оплачивалась. Но главное – Ломоносов “много пользовался в знании соляного дела” у поднаторевшего уже в этой области Юнкера. Кстати пришлось и то, что Ломоносов еще в детстве бывал с отцом на беломорских солеварнях.
Но как только Юнкер уехал, начались конфликты. Во-первых, 600 рублей на обучение студентов из Петербурга поступили, а 500 рублей жалованья Генкеля – еще нет. И Генкель под этим предлогом перестал выдавать студентам карманные деньги. “Мы принуждены были по десять раз приходить к нему, чтобы выклянчить какую-нибудь безделицу… И из-за того принуждены мы были вечно сидеть без денег и не могли завести знакомства с людьми, кои полезны были бы нам для изучения горного дела”. На беду, Ломоносов узнал, сколько берет Генкель с местных саксонских учеников: плата была в 10 раз меньше той, которую получал он из Академии наук. Впечатленному этим открытием студенту не хватило осторожности сохранить его при себе. Разговоры дошли до Генкеля, и с этого дня Ломоносов окончательно перестал пользоваться его расположением.
Первая ссора выглядит нелепо и почти комично. Оба участника предъявили Академии свои версии. Вот что писал Генкель:
“Я поручил ему… заняться у огня некой работой такого рода, каковую я обыкновенно и сам исполняю и от которой никто не отказывался, он же наотрез отказал мне и при том не один раз, а дважды с нарочитыми словами, что он не желает сего делать, и я, уже видя, что он отлынивает от работы, ведя себя как барин, стал тем более принуждать его к этой работе, чтобы испытать его послушание, указывая, что иначе он ничему не научится и ни к чему не будет годен, ибо солдату надлежит понюхать пороху. Не успел я ничего более сказать, как он с шумом и необыкновенными жестами отправился в свою комнату, коя отделена от моего музеума лишь кирпичною перегородкой… Тут он принялся ужасающе бушевать, так что слышала вся моя семья, колотил что было мочи в помянутую перегородку, кричал из окна, ругался, и даже по самому простонародному немецкому обыкновению во все горло крикнул из окна на улицу: Hunng fuit[40], несмотря на то, что напротив жил полковник, и в то же время по улице проходил офицер. Затем он, сначала не в пьяном виде, ходил по городу из одного места в другое, наконец напился, произносил против меня неприличные слова, и чтобы приобрести к себе расположение, старался восстановить против меня моих добрых приятелей и даже самого хозяина, рассказывая им, что я дурно о них отзывался. Проходя мимо моих домашних, он вел себя очень дурно, и, что всего хуже, часов в десять, придя домой, закричал во все горло, чтоб я его…”
Генкель поручил Ломоносову растирать сулему. Студент действительно проявил “барство”, отказавшись от этой неприятной и нетворческой, рутинной работы. Эта гордыня, как и мотовство в Марбурге, – результат слишком стремительного обретения “благородного” статуса. Статуса, за который особенно боишься… Бешеная вспышка Ломоносова и его последующее поведение, скорее всего, объясняются просто: горячий поморский парень неправильно истолковал слова Генкеля про то, что “солдат должен понюхать пороха”. Молодой человек подумал, что Генкель грозит ему солдатчиной. Как мы увидим дальше, вспыльчивость и непомерное самолюбие – черты, которые Михайло Васильевич пронесет через всю жизнь.
Два дня Ломоносов не ходил на занятия. Одумавшись, он написал Генкелю письмо с извинениями – по-латыни. Впрочем, едва ли это можно назвать извинениями…
“Ваши лета, Ваше Имя и заслуги побуждают меня изъяснить, что произнесенное мной в огорчении, возбужденном бранью и угрозой отдать меня в солдаты, было свидетельством не злобного умысла, а уязвленной невинности. Ведь даже знаменитый Вольф, выше прочих смертных поставленный, не почитал меня столь бесполезным человеком, каковой токмо на растирание ядов был бы пригоден. Да и те, чрез предстательство коих я покровительство всемилостивейшей государыни нашей имею, не суть люди неразумные. Мне же воля Ее Величества совершенно известна, и я, в чем на Вас самих ссылаюсь, мне предписанное соблюдаю строжайше. Но то, что Вами сказано было в присутствии сиятельного графа и прочих моих товарищей, терпеливо сносить мне никем велено не было…”
В заключение молодой наглец сообщил, что, несмотря на все, должен присутствовать на занятиях, и осведомляется у старика берграта: “Присутствует ли еще в Вашем сердце гнев, ничтожной причиною возбужденный? Что же до меня, то я, повинуясь естественной склонности, готов все предать забвению… Помянуя прежнюю Вашу ко мне благосклонность, желаю, чтобы случившееся забвению предать, как нечто вовсе не бывшее, ибо я уверен, что Вы в учениках своих скорее друзей, а не врагов видеть желаете”.
Генкель на это и отвечать не стал. Еще через два дня Ломоносов, по уговорам Рейзера и Виноградова, пришел к нему и попросту попросил прощения. Генкель “как следует намылил голову” дерзкому студиозусу и допустил его к занятиям.
Все шло как будто благополучно. Ломоносов увлеченно учился (держа при себе свое мнение о лекциях Генкеля), ездил на шахты Брайнсдорф и Гиммельфюрст. Похоже, отношения между учеником и учителем на время почти наладились, коли Генкель дал Ломоносову для работы пробирные весы с разновесами. К маю основной курс закончился; следующий год предполагалось посвятить практике. Правда, еще должен прочитать свой курс лекций горный инспектор Иоганн Керн, специалист по драгоценным камням, но лекции сорвались, так как “Генкель вздумал вычесть у него слишком много из суммы, назначенной ему Академией наук”.
Ломоносов жил уже не у Генкеля (после скандала, который видела вся улица, почтенный берграт не мог держать этого юнца в своем доме), а у некоего “доктора медицины”. Оплачивалась комната из высланных на содержание студентов денег; однако потом Генкель, поссорившись с доктором, заставил Ломоносова переехать к другому его знакомому – адвокату. При этом студенту пришлось из своих скудных средств заплатить хозяину прежней квартиры неустойку.
Обеды в судках тоже прекратились. Генкель решил, что тесть слишком много с него берет, и стал вместо этого выдавать каждому из студентов по 4 талера в месяц на каждого. Этого не хватало даже на самое скромное питание. Теперь уже недовольны были все трое. Но бунтовал один Ломоносов. Несколько раз он подходил к Генкелю с просьбами, но тот был непреклонен и отказывался поднять сумму, хотя бы студентам “пришлось просить милостыню”. Он все еще не получил своих 500 рублей, а кредитовать никого не хотел: он был не похож на Вольфа. Ломоносов в ответ дерзил учителю.
Между 16 и 19 мая (по новому стилю) 1740 года все три студента явились к Генкелю. Ломоносов от их имени изложил просьбу. Берграт был непреклонен – “ни одного пфеннига!” и грозился позвать городскую стражу.
Это стало последней каплей. В тот же день Михайло покинул город, прихватив Генкелевы пробирные весы. Перед этим он, по свидетельству Генкеля, “в ужасающе пьяном виде шатался по городу, а при встрече с моим домашними вел себя весьма неучтиво”.
Он направлялся в Лейпциг, где на ярмарке (как сказали ему) должен был находиться русский посол Герман фон Кейзерлинг (тот самый, который до Корфа возглавлял академию), у которого он рассчитывал искать справедливости. Но Кейзерлинга в Лейпциге не оказалось: он уехал в Кассель, чтобы присутствовать там на бракосочетании принца Фридриха. Зато на ярмарке Ломоносову встретилось “несколько добрых друзей из Марбурга”. Они как раз направлялись в Кассель и взяли “брудера Михеля” с собой. Но и в Касселе Кейзерлинга уже не было.