Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Ветер Трои - Андрей Викторович Дмитриев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Хребет звучит предпочтительнее панциря, который для возвышенных натур неблагозвучен, если только мы не говорим о рыцарском доспехе, но на самом деле ни хребту, ни панцирю нельзя отдать предпочтение. Хребет может быть слаб, мягок или хрупок, и в этом случае его не стоит испытывать на прочность: сломается, и ты пропал. То же и панцирь: он бывает слишком тонок или как-нибудь иначе уязвим, и в этих случаях его приходится наращивать, крепить любыми мыслимыми или немыслимыми способами, а если все потуги сообщить ему надежность будут признаны однажды безнадежными – поспешить сбросить его напрочь, чтобы найти или создать себе другой, в котором ты сумеешь выжить – и жить ради которого имеет смысл…

Все, сказанное Фином о хребте и панцире, не имеет отношения к индивидуальной воле и характеру. Лучшие люди панциря способны проявить несгибаемую волю, иные люди хребта – всю жизнь прожить безвольной щепкой на плаву. Именно панцирь позволяет лучшим людям панциря явить все лучшие свои возможности, тогда как глупость, трусость и бездарность иных людей хребта ничуть не извинительней бездарности, тупости и трусости у некоторых бесхребетных… Но не придумать ничего досаднее, порой даже несчастнее неисправленной вовремя ошибки, когда человек хребта, не ощутив его в себе или в него не поверив, однажды убедит себя в своей принадлежности и предназначенности панцирю, а человек панциря, напротив, уверенно нащупает в себе хребет, которого у него нет и в помине: его раздавит жизнь. А человек хребта, отдав себя на милость панцирю, будет исторгнут вон или расплющен его тяжестью.

Хребет и панцирь никогда не уживаются друг с другом. «Вот, скажем, Маяковский, – продолжил Тихонин мысль, приписанную им Шен Фину. – Большой поэт; возможно, и великий; неутомимый борец с мещанством, возможно, не вполне последовательный… Он кажется себе и нам хребтовиком и вроде бы хребтом всех хребтовиков – а был типичный представитель панцирных: без секты футуристов, потом без Бриков, ЛЕФа, даже РАППа, без ВЧК не мог, да и не смог прожить. Он был, по своему слову, бесхребетным облаком – в штанах, которые могли сойти за панцирь лишь в поэме, да не смогли и там… И, развивая мысль Шен Фина, я вот что вам скажу, – продолжил свою мысль Тихонин, – вожди, которых мы привыкли ненавидеть или чтить как людей с сильными хребтами, на самом деле – люди панциря, которого им тоже не дал Бог, как и хребта, и они свой панцирь строят из панцирей чужих, выманивая их, отбирая, при этом обещая защитить и всех отечески прикрыть уже своим огромным панцирем, возведенным из присвоенных – но на условиях, от которых уже нет защиты… – Тихонин помолчал и в заключение сказал: – А я не вождь».

Кто-то из наших, оказавшихся при этом разговоре, не почувствовал, что разговор уже закончен, и спросил:

«А дальше, дальше? – что еще сказал Шен Фин?»

Тихонин терпеливо отвечал ему:

«Я этого не помню. А помню, мы тогда с ним вдвоем спели хор евреев из «Набукко» – пусть не весь, но так не раз бывало», – и он начал в одиночку тихо напевать, но загрустил и, словно устыдившись, осекся и замолк.

О том, насколько сильный у него хребет, Тихонин умолчал, и мы гадать не будем. Ответить однозначно, в чем причины нашего к нему влечения, нам, говоря по совести, пока не удалось… Кто-то из нас предположил: «Харизма!»; кто-то в ответ напомнил, как в другом приватном разговоре Тихонин привел мнение Шен Фина о харизме: ее не существует – есть всего лишь завороженность деньгами, властью и ничем другим не объяснимой популярностью, перенесенная на любое их живое воплощение угодливой толпой, и неспроста, предположил Шен Фин, повторяя чью-то грубую шутку или полагая так всерьез, слово харизма пошло от слова харя.

Всего вернее, нас влечет к Тихонину то самое, что и миллионы нам подобных влечет к прославленным киноактерам, вне зависимости от их наружности и подлинных размеров их таланта: обаяние.

А что еще? Не седина же цвета меди, не вызывающая кое у кого иных эмоций, кроме раздражения… Тихонина, вообще-то, многие не любят, в особенности те, кто дорожит чужим вниманием к себе: в его присутствии они все чувствуют себя отсутствующими. Кто-то и отпал. Так, некоторые исполнители и зрители тихонинского «Тита Андроника» – из тех, кто оставался с ним и на свободе, о чем-то, как мы помним, с ним подолгу и неслышно перешептывались, покуда не исчезли навсегда: примкнувшие к Тихонину однажды, они к нему так и не приникли – никто из них не стал одним из нас.

О тех, кто к нему точно приникал, да отпадал потом, то есть о женщинах Тихонина, – чего тут говорить?.. Неясно, от кого из тех, кому он мог довериться, да тот проговорился, мы все надежно знали, что значит для Тихонина Мария – его упущенное счастье, смысл и единственная цель его жизни, так им и не достигнутая цель, оставленная там, куда возврата нет и куда не стоит оборачиваться… Другие женщины не в счет. Много их было или мало, но каждая вначале казалась нам неповторимой, а в итоге оказалось, все они были на одно лицо: шаловливые и шелковистые тихие домашние мыши – пошуршат, пошныряют, не шумя, по его жизни, пискнут и куда-то все исчезнут без следа.

Несчастная любовь, она же недостигнутая, оставшаяся в прошлом цель, она же навсегда упущенный смысл жизни, во всем прочем полной незавершенных свершений, – жалкая картина, если приглядеться, но никто из нас даже не смел вообразить Тихонина несчастным: как седина его сияла медью, так и весь он лучился радостью. И не было похоже, что быть счастливым он себя заставил силой убеждения, по примеру эпикурейцев, готовых радоваться жизни и на дыбе. Тихонин был счастливым потому, что жил счастливо, потому что был счастливым по природе. Но о природе счастья он ни с кем из нас не рассуждал. Есть лишь одно свидетельство его подобных рассуждений: всего лишь девять тысяч знаков в «Живом журнале», в блоге Ю., приятеля Тихонина еще с тех пор, когда известный в Краснодаре женский мастер Ю. одним из первых взялся поставлять ему состриженные волосы клиенток.

Ю. был уныл, это заметно и по дневнику, измучен страхом жизни и оттого настолько одержим своим здоровьем, что разговаривать с ним было скучно и неловко. Его терпел один Тихонин, который как-то раз, заехав в Краснодар по делу, остановился в доме Ю., и они долго говорили на веранде. Ю. пишет, что была жара, Тихонин пил стаканами недобродившее, с пеной и осадком, холодное домашнее вино с базара, сам Ю. пил воду безо льда, слегка подкисленную лимоном. В припадке откровенности Ю. рассказал Тихонину, как лишь однажды в жизни он от счастья плакал (читателям ЖЖ он не признался, чем был вызван плач), и не был счастлив больше никогда. В ответ Тихонин рассказал, как он однажды в жизни тоже плакал от счастья – в Узбекистане, звездной ночью, на пороге брошенной мечети, в которой удалось тогда переночевать по наводке ленинградских бродячих геологов. Те слезы счастья высохли уже наутро – еще тогда, в далекой молодости, – и не проливались больше никогда.

Приводим дальше запись Ю.; оговоримся: она сделана в ЖЖ его словами и в его манере – Тихонин так не говорит.

«Я: И все-таки ты счастлив и без слез.

Т: Да.

Я: Завидую: ты всегда чего-то ждешь от завтрашнего дня, на что-то ты надеешься, ты в нем всегда уверен.

Т: Нет, никогда. Не то. Я жду, надеюсь, но я вовсе не уверен, что надежда сбудется. Поэтому я счастлив днем сегодняшним.

Я: И все-таки заглядываешь в будущее.

Т: Заглядываю, как и все, чего-то жду, как все. Будущее – это и есть завтрашний день, в который мы заглядываем, то есть картина наших ожиданий: пугливых, как в твоем, Ю., случае, или же нетерпеливых, как в случае моем. Оно, конечно, наступает, да не та картина: ожидания сбываются не все, а то и вовсе не сбываются – и мы уже заглядываем в страхе или с надеждой в другое завтра. Иного будущего нет. Куда мы не заглядываем до поры – того и нет: там дальше мрак, день послезавтрашний, и нечего туда смотреть. Я заглянул однажды – и зарекся: пью с тех пор мелатонин и сплю спокойно».

Все, что Тихонин разглядел во мраке послезавтрашнего дня бессонной ночью, не стоит повторять за ним дословно. Допустим, он еще сказал, что даже если послезавтра вдруг сбудется нечаянно что-либо из того, чего мы ждем от завтрашнего дня – то будет ядовитая пародия на все наши надежды. Если мы разбогатеем послезавтра – нам будет не на что потратить эти деньги, кроме лекарств, курортных процедур и психотерапевтов. Еще, пожалуй, на благотворительность – если нас гнет к земле и горбит раскаяние в дне вчерашнем и позавчерашнем.

«Если та девушка, о которой ты сейчас мечтаешь, а признаться в том боишься (здесь Т. некстати мне напомнил о Ксаночке с базара, торгующей своим вином), – придет к тебе не завтра, как ты и надеяться не смеешь, но лишь послезавтра, то есть не в будущем, а уже после него, – ты не сможешь ее любить либо вообще, либо в достойной мере, как в сегодняшних мечтах: у тебя не будет сил на это».

Т. говорил и дальше в том же духе, оговариваясь, что все сказанное им – одно сплошное общее место. Да, общее место, я не спорю, но до чего же страшно в этом общем месте!

Я: Тогда скажи, как жить сегодня, чтобы быть счастливым каждый день?

Т: Добивайся. Добивайся хоть чего-то – и ты хотя б чего-то, а добьешься. Любыми средствами, о которых не предполагаешь пожалеть и о которых после не придется позорно оправдываться перед совестью.

Я: Предположить-то можно все – да разве угадаешь?

Т: Не угадаешь. И вероятно, все-таки придется сожалеть и выяснять отношения с совестью… Но твоя совесть – это твой, и только твой, приватный собеседник. Ты с ней, положим, не договоришься – зато поговоришь, это уже немало. Не думай только о вине перед людьми, как понимают ее люди; невиноватых перед ними нет, а если бы и были – их бы никто не потерпел… Конечно, мы в конце любой игры, мой Ю., останемся в полнейшем проигрыше; ты будешь вынужден признать в конце, что ты в игре ошибся или даже поступился совестью. Все лучше, чем сказать себе: я проиграл, не вступая в игру или играя в поддавки, – и я вообще не жил, страшась по жизни ошибиться. Как тогда быть с совестью? Она простит тебе несчастную, не прожитую толком, твою единственную жизнь, совсем не для того тебе дарованную?

Я: …И вот я понял, например, что я играл и проиграл, и проиграл с концами, да еще ценой спокойной совести, – как мне будет это вынести? Как дальше быть?

Т: Прими как должное. Как приговор, обжалованию не подлежащий. Поди купи себе побольше хорошего вина – не этот вот чихирь от девушки с базара (Т. для чего-то вновь напомнил мне о Ксаночке!), а настоящее, высокое вино, достойное момента! Отправься к морю; сядь там у воды и пей вино; смотри закат и угасай вместе с ним…

Я: Но ты же помнишь, я не пью и никогда не пил.

Т: Вот и прекрасно! Самое время начать! Начнешь, и напоследок тебя ждут откровения!.. Однажды ты узнал, каково плакать от счастья. Теперь узнаешь, что такое быть счастливым оттого, что плачешь».

На этом разговор наш прекратился. Мне показалось, он хотел заплакать, но сдержался и молчал. Допил, что оставалось на дне последнего стакана, и отодвинул его в сторону».

Как бы Тихонин ни запугивал послезавтрашним днем и без того пуганого Ю., который, к слову, много на себя берет, заявляя, будто бы Тихонин собирался плакать, наша повесть не о том. Она о дне вчерашнем, который вдруг возьми и догони Тихонина сегодня; о том, как недостигнутая цель, оставленная им недосягаемой, сама его настигла; о том, как он обрел Марию, – и нет прикольней повести на свете, как выразился самый молодой из нас.

Один американский математик исхитрился вычислить, что Одиннадцатое сентября сумело так или иначе дотянуться до каждого пятого жителя Земли. Тихонин – это вам не каждый пятый, но его жизнь пошла туда, куда теперь пришла, как раз Одиннадцатого сентября. Он был в Нью-Йорке в этот день.

Тихонин был тогда в Америке впервые. Они с Шен Фином прилетели из Москвы – через Сиэтл – в Сан-Франциско по своим делам. Дела задались бодро, и даже трудно было поспевать за ними: из Сан-Франциско в Колорадо, потом из Денвера в Чикаго, оттуда, на турбовинтовом летающем трамвае, – в Аризону; в Айдахо чуть не опоздали, и в Бостоне закончили поход. Осталось побывать в Нью-Йорке, где никаких дел не было, – но как же в нем не побывать? Поздним вечером десятого они были на месте, в Квинсе: там был забронирован отель. Уже в пять PM следующего дня им надо было отбыть в Москву; план на AM был прост: с утра – автобусная экскурсия, чтобы оглядеть Нью-Йорк хотя бы наспех, затем обед в каком-нибудь уютном ресторанчике и, наконец, такси до JFK.

Из кучи предлагаемых маршрутов Тихонин и Шен Фин выбрали тот, который начинался в восемь на смотровой площадке одной из башен ВТЦ. И выбран был маршрут затем лишь, чтобы этой смотровой площадкой пренебречь – попросту выспаться и присоединиться к группе на ходу, в следующей точке, на пристани. Вид на Нью-Йорк с огромной высоты Тихонина не привлекал: он взмок однажды в Риме, поднимаясь вверх по лестнице под купол собора Святого Петра – только затем, как оказалось, чтобы увидеть с верхотуры бессмысленную россыпь бледных кубиков, полускрытых знойной дымкой. Шен Фин вообще, как ни странно это прозвучит сейчас, боялся высоты, – а недосыпом в той поездке по Америке они страдали оба… Предупредив по факсу экскурсионное агентство, они отлично выспались и к десяти утра явились на причал. Паром, на котором намечалась следующая часть экскурсии – прогулка по воде вокруг Манхэттена, – встал у причала, но автобус с экскурсантами к причалу все не прибывал. Мы так и не узнаем никогда, где этих экскурсантов застигла атака: в лифте, на смотровой площадке или уже на выходе из башни – или их автобус до экскурсии, увязнув в пробках, не вписался в расписание, и им случилось обмануть судьбу, не помышляя об обмане и вообще о ней не думая…

…Вокруг Тихонина с Шен Фином все было как везде вокруг: кто, как рассказывают очевидцы, цепенел, а кто метался, кто без толку бродил туда-сюда, кто, как во сне, искал себя в пространстве; кого влекла неведомая сила навстречу штормовому валу темной пыли туда, откуда плыл по небу и пластался дым; кто уже рвался в бой, еще не зная с кем, – кого куда тянуло…

Фин Шена и Тихонина тянуло всеми силами в аэропорт, в полет, домой. Им удалось найти такси. Покуда добирались сквозь сумятицу до JFK, Америка закрыла небо. Вернулись в Квинс, в ту же гостиницу. По бесконечному кругу переключали и переключали бессчетные телеканалы, утешая и глуша себя не лучшей польской водкой. Шен Фин впал в панику. Людей с его фамилией, или на нее похожей, вокруг должна была быть пропасть; обычно он об этом не задумывался, а тут нет-нет да и задумается, мог ли кто, кто мог считаться его родственником, оказаться в башнях, которых больше нет. Тупым переключением каналов узнать о ком-нибудь из них он не имел шансов, лишь раззадоривал в себе и множил картины ужаса… У Тихонина в Нью-Йорке точно не было родных и, так уж вышло, еще не было друзей. Помимо и по мере того, как единственная на всех каналах новость разрасталась, полнилась толками, отдельными историями и обобщениями, свидетельствами устными и запечатленными несчитанным числом видеокамер, еще и звуками, в особенности голосов, глуховато и уже неторопливо роняющих последние слова, – записанных на автоответчики и более не существующих, – Тихонина как будто окликало, сразу не поймешь откуда, непрошеное что-то, лишнее. Поднявшись в нем из темной глубины, всплыв поверх волн тихой и незатихающей истерики, уже уставшей и готовой понемногу вернуться в берега, – уже осматривался над этими волнами и по-хозяйски в нем осваивался новый липкий страх: не за себя – а за кого, Тихонин не решался сам себе признаться… Шен Фин в трехтысячный, наверно, раз переключил каналы со сто пятьдесят пятого, допустим, на сто пятьдесят шестой. Там повторялся раз за разом всего один лишь миг, всего лишь промельк: откуда-то из невыносимо высокого окна падала и падала, и раз за разом снова падала в землю женщина. Тихонин больше не мог скрыть от самого себя и произнес имя Марии – неслышно для Шен Фина, едва лишь шевельнув губами, но этого было довольно для Тихонина, чтобы надолго онеметь от страха. Он ничего не мог сказать Шен Фину. Он ничего не знал, даже не слышал о Марии много лет. Когда пришел в себя и объяснился, Шен Фин предложил ему предположить, что Мария прижилась в каком-нибудь глухом далеком штате, подальше от Нью-Йорка, или давно уже оставила Америку и затерялась где-то в многолюдном и обширном мире – не стоит, ничего о ней не зная, бояться за нее… Телеканалы все-таки Шен Фину не поддакивали: передавали, будто в башнях находились люди и их офисы из более чем пятидесяти штатов и девяноста двух государств. Тихонин не заметил, как втянулся в поиски следов присутствия Марии в мире – хотя бы для того, чтобы сбросить с себя груз страха за нее и продолжать жить налегке.

Ничто о ней ни от кого и ниоткуда узнать было нельзя. Даже как полностью ее зовут, оставалось неизвестным: ее девичью фамилию Тихонин в свое время не успел спросить; он и по имени звал ее редко: всё «Ты» или «Ау!»; что за фамилия у Фила, ее мужа, он тогда знать не пожелал – и, как уже неважным, не поинтересовался, в какой американский уголок Фил уволок Марию. Общих друзей с Марией у Тихонина не завелось; общих знакомых не запомнилось. Он не забыл, что Фил – историк; в любых упоминаниях о людях в башнях он боялся и, вместе с тем, надеялся увидеть это имя в сочетании со словом «историк» или «археолог», чтобы в своих поисках Марии зацепиться за него.

Имя Фил ему встречалось в иных сочетаниях. В многочисленных листовках, расклеенных на стенах вокруг входа в Мэдисон-сквер-гарден, в которых люди вспоминали своих близких и друзей, и во множестве подобных публикаций на специально для них отведенных страницах «Нью-Йорк таймс», тоже, к счастью, не было следов Марии… Шен Фин в тех скорбных перечнях тоже не нашел никого из своих; его с Тихониным вовсю торопили дела, и они оба наконец покинули Америку.

Приходится слышать разные мнения о том, куда они оттуда отбыли: в Карловы Вары, например, где содержали на двоих небольшой пансионат, или же в Киев, где условились с одним энтузиастом о многолюдном восхождении на Джомолунгму для того, чтобы на ее вершине сыграть турнир по волейболу (Шен Фин согласен был вложиться, но не подниматься в гору самому: он тогда еще боялся высоты и никогда не разбирался в волейболе), или в Израиль, где их ждали, или в литовский город Биржай, где они наладили изготовление городской национальной колбасы «Скиландис», довольно необычной для Литвы, то есть с постным мясом дикой птицы: затея странная, но обещающая прибыль ввиду скорого повального в Европе отказа от свинины с ее липидами и холестерином.

Известно точно, что уже зимой Тихонин был в Пытавине, где навестил могилу матери. Кладбище за городом было похоронено в одном сплошном сугробе по перекладины крестов и звезды обелисков; добраться до могилы, даже определить на глаз ее расположение под снегом было невозможно, и никакого способа прорыть в снегу проходы во всей заспанной округе не нашлось. Тихонин постоял возле машины на дороге, там, где торчали из-под снега штыри кладбищенской ограды, потоптался в шорохе змеящейся поземки, померз, пока не наступили сумерки, и вернулся в городок.

Там почти всё оставалось на своих местах: и Озеро, и станция, и школа имени Бианки, и качели в Детском парке, вот только тех домов, в одном из которых, как надеялся Тихонин, оставалась жить Тамара, мать Марии, больше не было: на их месте распластался торговый центр «Эльсинор». Тихонин добыл сведения о том, где жители бывших домов получили новые квартиры, но никого по имени Тамара в списках новоселов не нашел. Она могла умереть раньше, но архив пытавинского загса этого не подтвердил. Не теряя все-таки надежды ее найти, чтобы узнать у нее хоть что-то о Марии, он выяснил: Тамара Надоуменко (он оценил фамилию) продала свою квартиру незадолго до сноса дома – то есть в марте девяносто шестого года – и куда-то подалась, не оставив по себе упоминаний. Тихонин был упрям и нашел дилера, который помогал ей сбыть квартиру с рук. Впадая, что ни слово, в состояние блаженной и задумчивой деменции, этот бывший дилер что-то вспомнил о мужчине с бородой, который Тамару всюду сопровождал: все говорило о Владлене Васильевиче, и получалось, что поэт и афорист вернулся к ней, чтобы забрать ее к себе, допустим, в Новопечь. Поездку в Новопечь Тихонин, в те поры задерганный людьми и раздерганный делами, все же отложил до лучших дней.

Дела захватывали Тихонина как никогда, они расхватывали время, как и прежде; жизнь оставалась увлекательной и была полна; поиски Марии понемногу утратили упрямую настойчивость, освободились от тревоги и продолжались по привычке: их даже поисками уже нельзя было назвать, потому что к ним Тихонин больше не предпринимал усилий и шагов. Просто он при случае и между делом спрашивал – историков, к примеру: а нету ли у них среди знакомых им коллег в Америке историка по имени Фил, у которого была когда-то или таковой осталась жена по имени Мария. Филы в их ответах нет-нет а попадались, но по возрасту еще или уже не подходили; либо никто не знал их жен, и нельзя было исключить, что нужный Фил мог попросту забросить свои занятия историей и раствориться в иных толпах.

Со временем освоив интернет, в котором раньше ему не было нужды (любую незадачу, тем более непостижимость он всегда мог прояснить и даже разрешить с нашей помощью), Тихонин взял за правило хотя бы раз в неделю вбивать в поисковик короткие, по видимости грубо связанные связки слов, если навскидку, то такие: «историк фил; археология мария фил; пытавино тамара надоуменко мария; пытавино америка мария фил; узбекистан археология мария возможно надоуменко»… Когда его брала тоска, уныние клонило, гнуло долу, Тихонин обращался к кому-то никому, куда-то в мировое никуда: «Найти Марию, которая жила в Пытавине, училась на историка в Уральском университете, вышла замуж за историка Фила, с ним уехала в Америку и там куда-то запропала».

Нельзя сказать, что Сеть в ответ не шелохнулась. Она без устали вытаскивала из океана правды и вранья, из тьмы и тьмы двоичных чисел на свет дисплея горы шума и хлама: без счету разных филов и марий, со всеми их историями, месседжами, репликами, выкриками, портретами и сведениями, бывало, и с их данными, порой конфиденциальными. Не то что перебрать всю эту гору хлама – скользнуть по ней лишь только взглядом Тихонину и жизни не хватило бы; взгляд уставал, сам за собой не поспевая, – обученно задерживаясь и отдыхая на упоминаниях и изображениях Девы Марии, Марии Магдалины, на головном платке Марии Терезы, на гимнастерке Маши Порываевой, а также на Филиппе Македонском и, тоже греческом, Филиппе – муже последней английской королевы.

В Сети завелись и соцсети, способные когда-нибудь со временем затянуть в себя все человечество. Тихонин в них старался не соваться: там считалось нормой на любой вопрос отвечать встречными вопросами, еще добавить к ним советов – лишних вопросов и непрошеных советов Тихонин не любил. Похоже было, он остался чужд возможностям Сети; цель поисков, похоже, его всё меньше занимала, и они стали на годы его любимой настольной игрой с компьютером и самим собой, игрой, в которой результат уже не важен: нездоровой игрой, как обмолвился кое-кто из нас, и пусть эта обмолвка останется на его совести.

Утром седьмого января восемнадцатого года Тихонин на обычной электричке возвращался из гостей в Москву – в ней он жил в ту пору. Вагон был стыл и пуст: дачный народ отсыпался после рождественской ночи и не собирался в город; Тихонин пребывал в состоянии размытом, как и утреннее солнце в тусклом льду вагонного окна. Он сам не смог бы объяснить, какая муха его разбудила и зачем ему понадобилось спешно ехать в город по морозу вместо того, чтобы додремывать на теплой даче, окруженной чистыми спокойными сугробами и соснами, в сонном предвкушении застольных тихих разговоров за поздним завтраком и умягчением похмелья, переходящими в обед… Вагон встряхивало, сухо постукивали и, как кость, поскрипывали колеса и сцепления, неразборчиво рычали и урчали, как живот, радиодинамики, оглашая остановки; гремели, ноя, двери; не входил никто.

На скамье под студеным окном лежала кем-то брошенная газета, свернутая в толстый жгут. Тихонин потянулся к ней – и развернул. Газета была подмосковной, вся в цветных пятнах реклам и объявлений. Тихонин, избывая скуку, изучил подробно и рекламы, и объявления, новости районов и новости планеты, затем взялся за смесь сплетен и прогнозов, кухонных рецептов, медицинских рекомендаций, советов по устройству быта и перепечаток обо всем и ни о чем из отечественных и мировых изданий и порталов, как со ссылками и указаниями источников, так и без ссылок и указаний… И в глаз ему попало, как соринка, слово «Шлиман».

За годы поисков или игры в поиски Марии Тихонин привык рыться в россыпях слов, разбросанных и произрастающих на просторах историографии и археологии; взгляд его привык застопориваться на самых затверженных из них – а наиболее затверженным, после слов «эпоха», «век», «источник», «памятник», «музей», «до нашей эры» и, собственно, «история», было слово «Шлиман».

…Там, в областной газете, было интервью с неким экспертом по нелепостям, довольно занимательное. Этот эксперт различал между нелепостями нелепости веселые и нелепости угрюмые – и оттого особенно нелепые. К веселым, вызывающим добрый смех, эксперт относил, к примеру, несуразные открытия и изобретения, ежегодно отмечаемые так называемой в народе «Шнобелевской» премией: миллионы людей во всем мире не то чтобы с нетерпением, но все-таки с улыбкой каждый год ждут объявления ее лауреатов, не смущаясь антисемитским запашком ее народного названия. Все, удостоенное этой премией, и в самом деле вызывает смех своей нелепостью. Тихонин с удовольствием прочел описание будильника, который, зазвонив в назначенное время, упрыгивает из-под руки хозяина, чтобы тот не смог его спросонья вырубить, и убегает от него: прыг, прыг! – по всей квартире, не прерывая звона, пока измученный погоней хозяин не проснется окончательно. Тихонину подумалось, что нелепость эта не так уж и нелепа и что ему такой будильник в иные дни б не помешал… В качестве нелепостей угрюмых эксперт назвал любые применения теории заговора, не опускаясь до их перечисления, а также национализм, геополитику, что-то еще, наверно, в том же духе, а что – издатели газеты предпочли выкинуть из текста, честно оставив вместо выпущенного значок <…>; вопросов веры и неверия эксперт и сам благоразумно не коснулся, иначе бы увел Тихонина так далеко, что не хватило бы длины маршрута электрички. Зато отнес к нелепостям такого рода хронологию Фоменко, все версии инопланетного происхождения земной цивилизации, учение Льва Гумилева о пассионарности и межэтническом резонансе, научный коммунизм, новую этику, постправду, феминитивы и, непонятно почему, психоанализ… Кроме нелепостей веселых и угрюмых эксперт отдельно и с заметной неохотой помянул нелепости унылые, скучные и тем особенно досадные: все эти попытки доказать, что дважды два – пять с четвертью, что Пушкин равен промокашке, потому что все равны и всё – равно, или что Шлиман ошибался: он открыл никак не Трою… Здесь Тихонин замигал, как если б в глаз ему угодила соринка, – и дальше вчитывался пристальнее, чем когда просто убивал время.

Унылыми и скучными эксперт считал любые разговоры о том, что Трою будто бы придумал кем-то будто бы придуманный Гомер, и ее вовсе не было, и нечего было раскапывать; или что Троя если и была, то найдена не там, где ее следует искать на самом деле, – с перечислением иных краев и берегов, где ее стоит поискать. Эксперт при этом не перечил утверждениям, что Троя выдумка или что найдена она не там, где следует, – но он считал все эти утверждения бессмысленными, поскольку Троя существует в веках и в нас, ее местонахождение, ошибочное или достоверное, в нашей всемирной Трое ничего не может изменить, как и любой якобы точный адрес Рая на земле. Самым нелепым и унылым из изыскателей такого рода эксперт назвал учителя истории из Айовы, который будто бы установил, где точно залегает настоящий Илион: всего-то в двух десятках миль от холма Гиссарлык, где Шлиман откопал, на самом деле, сторожевую базу на подступах к Трое, наподобие позднейших древнерусских городищ, – о чем преподаватель колледжа из Айовы и доложил участникам солидной научной конференции, куда был кем-то для чего-то приглашен.

Всего курьезней, что докладчик отказался предоставить координаты своей Трои, пока ему не предоставят средства на проведение раскопок самому. Скрыл он и свой метод вычисления координат – из опасения, что какая-нибудь жирная от денег или же жадная до них археологическая служба легко найдет и раскопает Трою без него. Доклад благополучно канул бы туда, откуда выканул, – в небытие, но был впечатан, как положено, в отчет о конференции. Докладчик, таким образом, внесен в анналы, откуда теперь дует в свою дудку о том, что истина в его руках, но, чтобы докопаться до нее, ему нужны финансы. Зовут его Филипп Масгрэйв (Filipp Musgrave).

Тихонин задержал в себе вдох. Электричка начала замедлять ход. Тихонин выдохнул в заледенелое оконное стекло и, прежде полной остановки, успел в нем продышать проталинку. Приник к ней и прочел название платформы «Люберцы-1». Подумал отчего-то: это важно – и решил его запомнить.

…Тот давний Фил был профессор, даже допущенный когда-то прочесть лекции в советских вузах, – этот Filipp был школьный учитель, пусть с амбициями: зацепка то есть так себе, но дрожь азарта требовала действия. Тихонин попросил о помощи всех тех из нас, кого застал в Москве. Дружески отодвинув его от компьютера, мы взялись за дело и довольно быстро выловили групповую фотографию выпускников колледжа и их преподавателей из округа Аппанус, штат Айова. И тот, кто в подписи под снимком был обозначен как Филипп Масгрэйв, был, в общем-то, похож на того Фила, но Тихонин сомневался: лицо учителя Масгрэйва было округлым, словно сплюснутым, да и немало лет прошло… Но вскоре мы нашли всем фоткам фото, сомнений не оставившее: Фил он, точно Фил! – на крупном, даже на сверхкрупном плане Филипп Масгрэйв заглядывал в самый объектив и нам подмигивал. На заднем, общем плане, в толпе голов, размытых дымом барбекю, Тихонин высмотрел туго повязанный платок, глухие темные очки, – он отчего-то был уверен: это она, Мария, оборотясь вполоборота, держит на отлете бокал мартини, судя по форме бокала.

Дальнейшие события были столь быстры, что не успевали развиваться: время, подобно жерлу хозяйственной воронки, сбрасывало их тесной сыпью; в итоге нами найден был колледж в Айове, в котором Фил Масгрэйв преподавал историю, и адрес дома, где он жил с женой по имени Мария.

Тихонин взмыл над океаном, добрался до Айовы, прибыл в округ Аппанус (или же он прибыл в Мэдисон, есть и такая версия), и восемнадцатого ноября восемнадцатого года, в час тридцать пополудни, уже стоял в густой тени двух сросшихся дубов и молодого клена, скрытый от посторонних взглядов еще и льющейся сверху осыпью сухих осенних листьев. Через дорогу перед ним тускло белел коттедж с окном низенькой мансарды наверху, ничем не отличимый от соседних домиков, тоже с чердачными жилыми окнами под крышами из металлочерепицы, – все с креслами-качалками на крылечках под навесом или на стриженой траве перед крылечками. Тихонин не был до конца уверен, что перед ним тот самый дом, что был изображен на фотографиях, любезно сделанных и предоставленных какими-то знакомыми примкнувших к нам американцев, а перейти через дорогу, проверить номер дома или, тем паче, постучаться – об этом он не смел даже помыслить. Всегда уверенный в себе, на зависть нам с завидной легкостью готовый с головой нырнуть в какой угодно омут, Тихонин, оробев, почувствовал себя спелёнатым до невозможности пошевелиться. Пока летел в Америку – обдумывал в подробностях, как подойдет к крыльцу, как постучит и как представится Марии, если она уже о нем забыла или его не узнает; как объяснит, зачем явился, если и самому себе это довольно трудно объяснить. Но впал в столбняк, врос в тень деревьев и растворился, словно соль в стакане, в россыпях и ворохах беспрестанно падающих листьев.

Он и язвил себя, и ядовито над собой смеялся, но все-таки смирился с тем, что так и будет там стоять и ждать, когда из дома, что напротив, кто-то выйдет или, напротив, в него кто-нибудь войдет.

Но никто не выходил и не входил; казалось, что в ветвях над головой скоро иссякнут листья, но никто нигде не появлялся; казалось, уже можно было не стесняться и не опасаться посторонних глаз – их просто не было нигде… Лишь ближе к вечеру, когда по крышам одинаковых домов за убранное, будто бы выбритое поле скатилось солнце и словно бы приполз, взъерошив палую листву в ногах, прохладный рыхлый ветер, притом что выше воздух оставался тёпл и неподвижен, – на дороге вдоль домов стали появляться люди: не часто, не подряд, с томительными перерывами.

Первым проехал велосипедист с зелеными фонариками, размазанно светящимися в быстрых спицах колес. Медленно прошла завитая старушка в баскетбольных шортах, с тремя таксами на тонких поводках – их тени чуть потявкивали, протекая с сухим шорохом мимо убежища Тихонина. Протарахтели на скейтбордах два подростка, закладывая вдвоем крутые повороты от обочины к обочине и при этом крепко держась за руки… Когда стемнело и медленно, чуть не задев Тихонина, мимо него проехала полицейская машина с многозначительно поворачивающимся маяком на крыше, он понял, что пора совсем исчезнуть, и на затекших ногах двинулся в сторону автобусной станции. Там был и молл; продавцы его охотно вступили в разговор с любезным незнакомцем с медной сединой; обаяние Тихонина сработало, и он без нашей помощи добыл адрес электронной почты Марии, на который моллом регулярно отправлялась информация о наличии тех или иных товаров.

Тихонин написал Марии из Москвы. Напомнил о себе и дал понять, что был бы рад с ней повидаться. Добавил к слову, что вспоминает о ней часто, а как вспоминает, долго о ней думает.

С той самой ночи, как Тихонину на мейл пришел ответ, он про себя и вслух твердил его как заведенный: «Я тебя не разлюбила, мой маленький прекрасный мальчик».

И это было лишь начало еженощной переписки. Вся она есть в нашем специальном файле; никто пока не выделил ее, чтобы нажать delete. Когда-нибудь потом она будет совсем доступна – если к тому времени потомки, с их вечной вожжой под хвост, вдруг не сотрут ее в мгновение ока; если не очистят память и от файла, и от всех ему подобных файлов; если и вовсе не отключат всюду электричество – тогда уже ничего нигде не будет.

Скажем одно: никто пока не знает, как письма оказались в этом файле за семью паролями, и приходилось слышать, будто среди нас есть семеро избранников, хранящих лишь по одному паролю каждый, но имена этих хранителей нам неизвестны. То немногое, за истинность чего мы все готовы поручиться, дошло до нас по воле самого Тихонина, в его же пересказе.

Где-то в середине мая девятнадцатого года Мария сообщила о своем решении вновь обрести его – теперь уже навеки.

Она доверилась ему и для начала доверила придумать, где им вдвоем устроиться, чтобы быть счастливыми и не унывать. Он первым делом развернул перед собой географическую карту мира, простился мысленно со всем своим пройденным маршрутом, непрямым и лишенным цели, – и прикинул кое-как, сверяясь с банковской историей, сколько было заработано в пути. Активы не впечатляли, но и не грозили нищетой, а что было накоплено – не обещало ренты по гроб жизни, но было достаточным, чтобы не в рассрочку, в любом не претендующем на роскошь из отмеченных на карте дивном месте огородить шматок пейзажа с видами, достойными повседневного взора Марии, – там выкупить или построить дом, внутри удобный и просторный, снаружи – сдержанный, не наглый, без вызова тому, что называют вкусом и традицией. Америка, крутые мегаполисы планеты – не подходили по обоюдному умолчанию. Россия не рассматривалась; Тихонин в письмах словно бы оправдывался, пусть Мария с ним не спорила: «Наша Россия хороша, и много в ней где хорошо жить, даже дышать в ней полной грудью, на ходу, на бегу да наспех, но в ней страшно укореняться: где не обрубит, там сгноит любые корни». Где и какой виделась Марии их будущая жизнь, она впрямую не высказывала; Тихонин даже полюбил вычитывать ее желания, как говорили раньше, между строк, – выуживать и находить в ее посланиях намеки, проговорки, догадываться о ее мечтах, ею самой, быть может, не определенных, и следовать своим догадкам.

Он догадался даже не мечтать о тропиках, в которых, правда, не бывал: кипящий жир солнца, липнущая сырость, эти слепящие цвета, все эти джунгли, где не продерешься сквозь колючки и лианы, а под ногами – то шипит, то что-то подозрительно елозит; все эти крики, вопли птиц и обезьян, и комары, и ливни по полгода – всё это, может, и прекрасно, но для тех, кто помоложе: «…а мы с тобой не то чтобы стары, но – годы, годы, годы», – он улыбался с грустью и растроганно, когда это писал, и она не стала спорить.

То же и Австралия. Там хорошо бы вместе побывать, но как там жить двум непривычным к ней, уже пожившим людям? Куда ни обернись – конца не видно: везде горячая и красная, как Марс, земля, и никого кругом не встретишь, а звери – да, забавные, но все-таки довольно странные, как не земные… Другое дело Новая Зеландия, где климат и пейзажи могли б Марию восхитить, но она не восхитилась и впервые написала не обиняками, а со всей прямотой:

«Тихоня, не дури. Пусть ты перекати-поле, и я голь перекатная, но мы оба европейцы. Ты прав в одном – что мы уже не молоды (о чем, по правде, мог бы умолчать): нам надо где бы потеплее, то есть и Норвегию не предлагай».

Тихонин заметался, пока лишь только взглядом, по европейской карте: Болгария, Испания и Черногория – там слишком много русских, Хорватия – там слишком много немцев, Италия и Франция – там слишком много всех.

«Как тебе Греция?» – спросил он у Марии в одном из писем – в ответном было что угодно и обо всем, но не было ответа… Прошел почти что месяц, прежде чем Мария вдруг его спросила: «Как там наша Греция?» И выходило, что она была согласна сразу – настолько, что даже не сочла нужным об этом сообщить как о само собой разумеющемся.

Тихонин написал ей: «Съезжу, посмотрю» – и съездил.

В Афинах он успел и раньше побывать, тогда ему там не понравилось: дело, ради которого он там оказался, не задалось и обломалось; полдня прошло в бесплодной спешке и сновании в распаренной толпе; город показался грязноватым; люди во дворах и окнах – сплошь крикливыми, – он улетел, даже не поднявшись на Акрополь.

…Из всего, что предлагала карта Греции, его вначале привлек Крит, но, по отзыву Марии, там было слишком много американцев. От островов поменьше, что в Ионическом море, что в Эгейском, в глазах рябило, так их было много, – Тихонину для выбора маршрута своей поездки к тем морям понадобилась Википедия. Заглядывая в завтрашний день, он рассчитывал увидеть его долгим, и взгляд его остановился на Икарии: «Я узнал из Википедии, – спешил он сообщить Марии, – что на этом островке живут одни лишь долгожители, и большинство из них – до 93-х лет. Мы сможем постараться там дожить до ста и тем самым наверстать время нашей сорокалетней разлуки с точностью до года. Я думаю уже на той неделе отправиться туда и все устроить».

«Тихоня, не спеши, – ответила Мария. – Я тоже заглянула в Википедию. Да, икарийцы живут долго, но их там слишком мало, всего лишь восемь тысяч с чем-то человек на двести с небольшим квадратных миль. Я в Айове такую жизнь видала: ты знаешь всех, все знают тебя, поговорить уже ни с кем не хочется. Пойми, мне толпы не нужны, но мне нужны люди». И Тихонин заказал билет на плотно населенный, но и не великий остров Корфу – еще и потому, что туда можно долететь, не пересаживаясь в Афинах.

В аэропорту Керкиры его встретила Амалия, дочь одного из наших, в прошлом летчика: когда-то жизнь свела его с Тихониным в Узбекистане; теперь он жил в Салониках, а его дочь держала небольшой пансионат в деревне Мораитика, на крутом холме, неподалеку от Керкиры. Она поселила Тихонина в верхнем номере с видом – поверх плоских крыш – на море; там, за морем, туманом над водой повисла гряда гор материка. Недолго вглядываясь с белого балкона в их слабые очертания, Тихонин услышал за спиной негромкий и привычно беспокойный голос хозяйки:

– Сейчас у меня тихо; вам понравится.

– Что, бывает шумно? – из вежливости спросил Тихонин.

– Редко, – ответила Амалия. – Только когда итальянцы. Не отдыхают, а оттягиваются. Орут, пьют, пляшут, не спят и другим не дают. И после них всё в номере вверх дном.

Тихонин не сдержал смех и обернулся:

– Простите. Вспомнил, как когда-то мы с вашим отцом оттягивались в Хумсане… Это в Узбекистане, там тоже небольшие горы.

– Я знаю. Я оттуда, только вас не помню: была маленькой или еще не родилась… Вы отдыхайте. Будут вопросы – заходите в офис, я освобожусь через полчасика: надо вселить поляков. Отец звонил, велел во всем вам помогать, да я и сама… Вы дверь оставили открытой; здесь опасаться нечего, но я закрою за собой.

Она оставила его наедине с пейзажем, но прежде, чем вышла из номера, Тихонин успел мельком оглядеть ее в сумраке комнаты. Молодая, сухая и упругая. Много работает и вечно устает – из тех, кто не умеет расслабляться, не волноваться и перекладывать свои заботы на других – похоже, что ей вечно не хватает времени… «Вот только не ревнуй, – сказал он мысленно Марии, – это не бес в ребро – простое любопытство, ведь я неплохо знал ее отца». Все дни блуждания по карте в поисках их последней общей гавани, и в самолете, и уже на Корфу, вдыхая запахи сухих олив и мягких испарений моря, он говорил и говорил с Марией: «…сейчас немного прикорну с дороги – и вперед: оглядываться, рыскать, осваиваться, а вечером всё опишу тебе подробно».

В тот день Тихонину особо нечего было описывать: он заспался, и когда Амалия взялась проводить его короткой дорогой к берегу, на Корфу уже пали сумерки. На улочке, словно стекавшей вниз с холма и застывшей светлой лавой меж низких, тесно слипшихся друг с другом белых деревенских домиков и ничем от них не отличимых апартаментов для туристов, на маленькой, как лужа, площади перед желтой церковью и колокольней с циферблатом – и дальше, на кривом и крутом спуске к узкому шоссе они почти не встретили людей. Шоссе, которым был насквозь прошит весь остров с севера на юг, было, напротив, оживленным: пришлось, его перебегая, приноравливаться к медленному звучному потоку нетерпеливых, несмотря на зной, автомобилей, мотороллеров и велосипедов.

И вторая, и первая береговые линии новехоньких, приземистых пансионатов, огороженных высоко постриженными зарослями белых, розовых и красных бугенвиллей с рододендронами, – были не по-летнему безлюдны и тихи; долгий вытянутый пляж был почти пуст: мало кто полеживал на выставленных длинными рядами лежаках, лишь кое-где в темнеющей воде и вдоль линии ленивого прибоя пошевеливались редкие фигурки отдыхающих, превращаясь прямо на глазах в фиолетовые тени…

– Пандемия; к нам почти не едут, – проговорила Амалия. – Не знаю, выйду по нулям к концу сезона или вообще окажусь в убытке – о прибыли я даже не мечтаю… Мне-то полегче, чем другим: я живу по большей части постоянными клиентами, они, кто может, все слетаются ко мне при всяких обстоятельствах, как к себе домой: они уже друзья… еще – друзья друзей или, как вы, друзья отца, и я со всеми вами продержусь, наверное… но разорятся у нас многие.

– Дома вокруг должны подешеветь, – предположил Тихонин.

– Да, но не сразу. Мы здесь сначала понадеемся, что вирус рассосется и забудется, мы побарахтаемся, как вот эти мальчики. – Она глядела вскользь из-под руки на компанию подростков, которые, мелькая пятками и переворачиваясь, ввинчивались в воду и, не побыв на глубине и полминуты, выныривали с плеском, криком и плевками на медную поверхность. – Да, побарахтаемся и потихонечку начнем сбрасывать недвижимость, как кожу. Чтобы понять, что нет надежды, и ничего уже не будет и деваться некуда, нужно еще немного времени. И если вы решили покупать здесь дом, советую приехать через год.

– Боюсь, у меня нет года… – Амалия словно споткнулась, и Тихонин поторопился ее успокоить: – Нет, я вполне здоров. Но год – это для меня невозможно долго… Боюсь, соломинка порвется, сон прервется, и я сорвусь, то есть проснусь, неважно…

– Наверное, я пойду, – мягко перебила его Амалия, невольно обернувшись и поискав глазами колокольню с циферблатом – его стрелки вдали, на верху холма были, однако, неразличимы под угасающим над ними солнцем. – Удачно отдохнуть. Найти, купить, не прогадать; будут вопросы или проблемы – обращайтесь.

Она сбросила сандалии и, подхватив их, быстро пошла прочь, босая, по песку. Разулся и Тихонин – и пошел бродить вдоль моря, по кромке вяло шевелящейся воды… Вернулся затемно; до полуночи сидел в «Таверне» на холме, невдалеке от церкви с колокольней – с тарелкой тушенной в овощах козлятины и с кувшином белого вина. Наутро взял в аренду «ситроен» в прокатной фирме у шоссе – маленький и маломощный, как большинство автомобилей на узеньких дорогах Корфу, и начал свои поиски с ближайшей к Мораитике деревне Мессонги: там, как успела разузнать Амалия, еще с весны был выставлен участок на продажу.

Воздух Мессонги звенел цикадами, и первое, что понял о себе Тихонин, припарковав машину в тощей предполуденной тени супермаркета, была совершенная невозможность куда-то устремляться, что-то выискивать, расспрашивать и хлопотать о чем угодно в этом немыслимом, немолчном звучном зное. Но долго заниматься поисками не пришлось: согласно схеме, нарисованной Амалией на бланке пансионата, участок оказался в десяти шагах от супермаркета, при дороге, и был отгорожен от нее мятой стальной сеткой, обросшей колючей вьющейся травой с редкими синими цветами. Под самой сеткой у дороги выстроилась небольшая вереница машин с австрийскими, румынскими, итальянскими и греческими номерами. Поверх их жарких крыш Тихонин разглядел обширную лужайку размером с два футбольных поля – неприбранную, сплошь устланную сухой и спутанной травой, зато с тремя десятками олив, разбросанных по всей лужайке и очень старых, судя по охвату причудливо корявых и приземистых стволов. В поисках ворот или какой-нибудь калитки он свернул за угол, на разбитую по-деревенски и сухо утрамбованную дорожку, ведущую к близким холмам; калитки не нашел, но по ту сторону сетчатой ограды увидел старую крепкую женщину в цветастом вылинявшем халате, подвязанном на животе, – она возилась с помидорной рассадой на маленьком, в пять грядок, огороде, разбитом меж двумя оливами на краю участка. Она не была похожа на его владелицу: кроме помидорных грядок на участке нигде не было видно следов ее заботы. Тихонин попытался с ней заговорить поверх ограды, но женщина лишь улыбалась и, похоже было, не ему: каким-то своим мыслям – было похоже, она его даже и не слышала… Сквозь сонный громкий звон цикад Тихонин попытался докричаться до нее – она не откликнулась опять, продолжая чему-то в себе улыбаться… Тихонину подумалось, что в Мессонги не понимают по-английски, но улыбчивая женщина не отозвалась ни на немецкий, ни на итальянский. Греческим он не владел совсем, а на турецком, который худо-бедно знал, он к ней обратиться не решился. Отважился спросить по-русски, где ему найти хозяина участка, – она выпрямилась, словно проснувшись, и, продолжая улыбаться, произнесла старательно, словно заученную по бумажке и давно затверженную фразу:

– Калимера[1], товарищ. Иди прямо пляж, там Атанасио. Спасибо, товарищ, – потом запахнула халат под грудью, поправила на животе узел хлястика, вновь склонилась над своими помидорами и принялась ножницами обрезать пасынки.

Вернувшись на дорогу, Тихонин без труда набрел на вымощенный мраморными плитами проход меж двух-трех лавочек, двух-трех кафе и вдоль развала пляжных сувениров вышел к морю, уже успев измаяться жарой. Цикад здесь слышно не было, но тихая вода, казалось, отражала каждый голос на малолюдном пляже, возвращая его стальным вибрирующим звоном. Тихонин нырнул в тень тряпичного навеса над верандой ближайшего к пляжному песку кафе и сел за столик лицом к морю, спиной к стене, успев на ней заметить длинный термометр: красный его столбик уже вытянулся вверх до сорока девяти градусов по Цельсию. Прежде чем сделать заказ, Тихонин спросил раскормленного официанта, по виду старшего школьника, знает ли он Анастасио.

– Атанасио, – поправил школьник, не задумываясь, и, словно не желая продолжить разговор, исчез.



Поделиться книгой:



Регистрация