Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Ветер Трои - Андрей Викторович Дмитриев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тихонин лишь пожал плечами. Он был в тени и никуда не торопился. Оглядывал из-под навеса гладкую, натянутую, будто пленка, поверхность моря, безлюдный серый старый деревянный пирс, цепь неподвижных маленьких оранжевых буйков, вытянутую вдаль от берега, и маленькие, как буйки, головы редких пловцов, разбросанные по воде вдали; глядел на гряду гор материка, не слишком и далекую, но смутную, как даль, и будто бы подвешенную к небу в дрожащем, тихо дышащем горячем мареве… Услышал над собой: «Калимера» – и поднял глаза. Сбоку стоял, нависая над столиком, высокий лысоватый малый, уже немолодой, но гладкий, загорелый и румяный – и, судя по веселой, нагловатой и вместе с тем доверчивой улыбке, еще не отвыкший сознавать себя молодым.

Он и был, как оказалось, Атанасио, хозяином кафе и отцом школьника-официанта. На неуверенном английском он спросил, чем может помочь гостю. Тихонин начал было объясняться, но Атанасио, не дослушав и не проронив ни слова, поспешил его покинуть по примеру сына… Вернулся скоро – с рыжеватой ладной блондинкой, привыкшей, судя по усталой, победительной улыбке, сознавать себя хозяйкой жизни. Она представилась:

– Фиона, – и, осторожно подсев к столику, тут же спросила: – Каррикмакросс?

Тихонин, извинившись, дал понять, что не знает греческого, чем ее сильно развеселил:

– Я решила, вы ирландец, как и я, но не из Дублина и не из моего Йола – там везде обыкновенные оттенки рыжего, как и у меня. А вот в Каррикмакросс или в Маллингаре – там еще можно встретить рыжих цвета меди, как у вас.

– Я не рыжий и никогда им не был, – мягко возразил Тихонин. – Я из России и давно седой. Просто моя седая голова отчего-то отливает медью на свету, и никто не скажет отчего… Я хочу поговорить об участке при дороге, который – рядом с супермаркетом. Там оливы и маленький огород в углу…

– Это Мелина, ее дом по соседству, она там держит огород, пока земля не продана, – сказала Фиона и пояснила: – Мы здесь все свои.

– И вы землю продаете? – уточнил Тихонин.

– Земля не наша, – ответила ему Фиона, – но хозяина мы знаем: мы здесь все свои.

– Он здесь?

– Нет, он в Мессонги бывает редко.

– Надеюсь, он хотя бы в Греции? – спросил Тихонин и признался: – Я не люблю решать дела онлайн, по крайней мере – с незнакомыми людьми.

Фиона успокоила:

– Он близко, в Керкире, и тоже не любитель разговаривать вслепую; думаю, что вы ему понравитесь.

Она торжественно, но и не мешкая, достала телефон из кармана кухонного передника, кому-то позвонила, с кем-то вступила в долгий разговор по-гречески. Ее улыбка, вдруг застыв, от слова к слову становилась все растерянней, пока не сделалась унылой, но и не исчезла вовсе… Окончив разговор, Фиона снова перешла на английский:

– Poor Ioannidis![2]

– Уже продали? – попытался угадать Тихонин. – Или хозяин передумал?

– Нет, ничего не изменилось. Спиридоний будет счастлив с вами встретиться. Он бы и сейчас сюда приехал, но не может – он хоронит Иоаннидиса. – Фиона помолчала. – Но если вы готовы подождать… или вы спешите?

Тихонин не спешил. Он заказал у Атанасио – и по его совету – тарелку жареного гавроса: так называлась мелкая, размером со снеток, жирная рыбешка, к ней салат с фетой, бутылку ледяной рицины и сладкий крепкий кофе, смолотый по-гречески, то есть в пыль.

Рицина нагревалась слишком быстро, Тихонин торопился допить ее холодной, и потому ее надолго не хватило; он попросил еще бутылку и, отдельно, лед в стакане. Зной стоял столбом, как если бы остановилось время, но тень навеса неумолимо отползала в сторону, понемногу оставляя беззащитными голые колени и ступни Тихонина… Он то и дело, скинув шорты, выбегал из-под навеса к морю, погружался в воду, теплую, как пар турецкой бани, и возвращался к столику, на котором Атанасио уже который раз менял стакан со льдом…

– Ты почему не плаваешь? – спросил он у Тихонина. – Не научился или не любишь море?

– Я люблю море, – сказал ему Тихонин, – но боюсь его воды. Тонул однажды, еле выплыл.

– В России?

– Нет, в Босфоре. Около Стамбула.

– Да, там это возможно, – меланхолично согласился Атанасио.

Почти безлюдное кафе порой совсем опустевало, и Атанасио все чаще останавливался возле Тихонина с коротким разговором – и, прежде чем Тихонин вдруг забылся, разморенный рициной и жарой, успел сообщить, что в своей прошлой, еще ирландской жизни Фиона изучала этнографию, а в жизни новой, греческой, об этнографии забыла, занялась семейным бизнесом, обычным в Месcонги: кафе, жильем, сдаваемым внаём, инжиром, абрикосами, двумя оливковыми рощицами на холмах между Месcонги и Мораитикой, а для души – самозабвенно погрузилась в бездну проблем своей новой родни, ловко распутывая отношения родных и близких Атанасио всякий раз, когда они запутывались сызнова.

…Фиона вывела Тихонина из забытья, и ее голос был тревожен:

– Не засыпайте, спать нельзя. Сорок шесть в тени. Спиридоний не простит нам, если вы получите тепловой удар, и я себе такого не прощу… Вам нужен душ и кондиционер. Вам нужно отдохнуть и подождать еще немного Спиридония… У нас неподалеку есть апартаменты для приезжих; сейчас там никого. Если хотите, Атанасио вас проводит.

Атанасио взялся отвезти его на мотороллере. Когда вырулил на дорогу, Тихонин попросил его притормозить у супермаркета. Нашел свою машину, извлек из ее салона, пыхнувшего жаром в лицо, рюкзак, к которому привык настолько, что забывал о нем, таская на спине, зато, когда снимал – не забывал его нигде; забежал в супермаркет; возле кассы, как и ожидал, нашел прилавок с сувенирами, открытками и путеводителями на разных языках. Купил, не выбирая, греческий и вернулся к мотороллеру.

…Апартаменты – двухэтажный, цвета светлой охры дом на каменистом невысоком холмике назывался «Эвридика» – по имени матери Атанасио, о чем тот как бы вскользь, но с чувством сообщил Тихонину и проводил его по внешней лестнице на второй этаж. В комнате с двумя кроватями, как в недорогом отеле, Атанасио раздернул шторы и запустил кондиционер. Уходя сквозь кухню, предложил Тихонину освоить по-хозяйски содержимое холодильника:

– Оливки свои, томаты свои, и сыр у нас свой – Эвридика делает сама, тебе понравится. Отдыхай пока, а Спиридония я приведу, как только он объявится.

Оставшись один, Тихонин постоял под душем, повалялся, голый, на кровати, не снимая с нее покрывала и бездумно глядя в потолок, по которому бежала многоножка… Зудение кондиционера вскоре надоело; Тихонин выключил его, распахнул дверь на балкон, и в лицо хлынул звон цикад. Не выходя из тени комнаты, Тихонин выглянул наружу. За тропой, проходящей мимо ворот, клубилась зелень холмов, облитых солнцем, в которой желтели, кое-где и розовели полускрытые деревьями дома с плоскими крышами… Тихонин сел на край кровати, в заученной последовательности извлек из рюкзака и расположил перед собой на туалетном столике: баночку черной туши, пенал, в котором оказались стальные перья, палочка-стило из кости и тетрадь для упражнений в каллиграфии – с не рыхлыми, но мягкими зернистыми листами чуть желтоватой, словно потускневшей от времени белой бумаги новейшего, впрочем, производства; затем достал путеводитель, приобретенный в супермаркете, и, положив его перед собой слева от тетради, раскрыл на середине. Он не знал греческих букв и, любуясь ими, не слышал в себе звуков, ими обозначенных, не мог прочесть слов, из этих букв составленных, но тем и ценен для него был греческий путеводитель – возможностью срисовывать в тетрадь все эти буквы и слова, бескорыстно, то есть бесполезно радуясь их красоте, но не задумываясь над смыслом этих букв и этих слов: когда Тихонин упражнялся в каллиграфии, он отдыхал от всяких смыслов.

Ровный и звонкий гул цикад не мешал ему слышать любимый шелест палочки из кости, потом и легкое поскрипывание пера по бумаге, – он срисовал в тетрадь полторы страницы из путеводителя, и выглядели они, допустим, так:

Κωνσταντινούπολη, µε πληθυσµό 15 εκατοµµυρίων κατοίκων περίπου, που αυξάνεται συνεχώς, είναι η µεγαλύτερη πόλη της Τουρκίας. Πολύ λίγες πόλεις µπορούν να συγκριθούν µαζί της ως προς την οµορφιά των τοπίων της ή τη λαµπρότητα των ιστορικών της µνηµείων. Αυτός ο οδηγός περιέχει, όχι µόνο µιαν ακριβή περιγραφή των µνηµείων της αλλά ταυτόχρονα και φωτογραφίες για την εύκολη αναγνώρισή τους, τις οποίες θα χρειαστούν οι επισκέπτες. Η Κωνσταντινούπολη είναι η µοναδική πόλη στον κόσµο που βρίσκεται πάνω σε δύο ηπείρους……………………………………………….

………………………………………………………………

………………………………………………………………

Не покончив со второй страницей, он отложил перо.

Тушь высохла. Тихонин закрыл тетрадь, улегся на кровати с ноутбуком на груди и приступил к письму, еще не зная, даже не гадая, отправит ли его впоследствии Марии:

«Привет, я в Мессонги – это деревня на юго-восточном берегу острова Корфу, соответственно, напротив юго-западного побережья материковой Греции, той части материка, где она граничит с Албанией, а где граница точно – отсюда невозможно угадать, глядючи на эти сплошные туманные горы, но ты можешь посмотреть на карту, чтобы понять, откуда я тебе пишу. Жду деловой встречи с кем-то в каких-то номерах, из-за пандемии свободных от постоя, и развлекаю себя каллиграфией.

Пора уж мне перед тобой признаться в этой слабости, тем более что побудительной ее причиной когда-то стала ты – как и всему, что со мною происходит в жизни, насколько я могу судить и понимать. Я не могу найти двух точных слов, чтобы описать тебе мое состояние в первые дни после того, как я с тобой простился в Шереметьеве, к тому же навсегда, как я был убежден, а в многословные подробности вдаваться не хочу: они все в прошлом. Одно скажу, что я не запил. Я обратился к книгам. Я был в том возрасте, когда они спасают из любого омута. После колонии я знал: если тебе невмоготу – бери любую с полки, лишь бы она стоила того; не выбирай под настроение: любая стоящая книга тебя захватит, заслонит от жизни – потом опять отпустит в жизнь, уже снова к ней пригодного… После Шереметьева я наобум взял с полки “Идиота”, должно быть, потому, что полагал себя таковым. Читать мне было трудно, разогретые слова романа с первых строк обжигали мне нервы – притом что смысл этих строк я был тогда не в силах воспринять. Отторжение – вот что это было. Я думаю, возьми я тогда с полки любую другую книгу, я испытал бы то же самое: болезненное отторжение – таково было мое состояние, описать которое у меня и по сей день не найдется двух адекватных ему слов. И я было вернул на полку “Идиота”, как вдруг дошел до места, где речь шла об удивительном каллиграфическом таланте князя Мышкина, способного воспроизводить пером какой угодно почерк. Не буду пересказывать подробно, но ты, быть может, помнишь из романа: “Игумен Пафнутий руку приложил” – и все такое прочее. Передо мной на столе оказался карандаш, и я без всякой задней мысли тоже аккуратно вывел на клочке каком-то: “Игумен Пафнутий руку приложил”. И повторил, и еще раз вывел, да так вывел, что даже и залюбовался тем, что вышло. Многие дни потом я предавался бессмысленному чистописанию, пока мой ум не подостыл и не унялось сердцебиение. Я научился воспроизводить какой угодно почерк, если он того стоил: Достоевского, к тому же каллиграфии не чуждого, и Пушкина – летучесть его строк нельзя было передать старательным перерисовыванием, рука должна была сама обрести летучесть, хотя бы близкую к объекту перерисовывания, и это было самым трудным в моей работе с почерком Пушкина. Меньше всего было возни с почерком Горького, с его отдельными одна от другой буковками; хорош был у меня и почерк Пастернака – с его особыми нажимами длинных, горизонтальных, будто титлы, над строкой летящих линий. С Толстым намучился, да так с ним и не справился: мешало то, что я пытался его почерк разбирать – задача непосильная никому, как я думаю… Я поначалу выводил чужие буквы полутвердым карандашом, потом все же перешел на ручку, не самопишущую, ясно, но на вставочку, как на уроках чистописания в первом классе школы имени Бианки: деревянные вставочки и стальные перья к ним тогда свободно продавались в канцтоварах и почти исчезли вместе со страной: только о них я в той стране жалею. Как и о чернилах “Радуга”, само собою, черных: нынешние, тоже “Радуга”, уже не те. Ко времени, когда я перешел на тушь, я перестал копировать почерки больших писателей и иных исторических деятелей и принялся осваивать исторические шрифты – в этом занятии было немало веселого: к примеру, передать древнерусским полууставом или, что сложнее, скорописью – редакционную статью газеты “Ленинское знамя”, не отвлекаясь мыслью, разумеется, на содержание статьи. И тут я обнаружил важное. Чистописание, как я не сразу убедился, в идеале должно быть чистым от содержания того, что пишется; смысл отвлекает, можно сказать, хватает за руку, даже и просто раздражает – но куда от него деться? Слава богу, на свете есть письмо, и не одно, по крайней мере от меня скрывающее свой смысл наглухо, как в сейфе. Иероглифы, любые, пусть корейские. Любая клинопись. Грузинский и армянский алфавит. Еврейское письмо. Арабское письмо. Они все – чистая радость каллиграфа, не замутненная, по крайней мере для меня, ни мельчайшим сором смысла. В Стамбуле я вдруг встретил множество любителей каллиграфии, нашел и инструменты для нее – специальные палочки из дерева и из слоновой кости и даже прописи арабской вязи – на каллиграфию в Стамбуле давно установилась мода, и потому я никогда не чувствовал себя там одиноким. И я неплохо овладел арабской вязью.

А здесь, в деревне Мессонги, я развлекаю себя тем, что перерисовываю тушью – и пером, и палочкой – текст греческого путеводителя; по счастью, этот алфавит мне тоже незнаком: мне что альфа, что омега, а где там ипсилон, знать и не нужно для того, чтобы познать радость начертания этих прекрасных букв.

Довольно о чистописании, тебе, должно быть, уже скучно. Пока я тебе рассказывал о нем, сами собой подобрались два слова, вполне пригодных для того, чтобы описать, что я испытывал, как только проводил тебя навеки замуж в какую-то Америку. Вот эти слова: тягостное недоумение».

Письмо измучило Тихонина. Он было коснулся клавиши delete – но передумал и, письмо пока не отправляя, но и сохранив его, захлопнул ноутбук. На белой стене перед собой увидел черную панель телевизора. Взял пульт и принялся переключать каналы.

…Свет дня стал мягче, ленивый ветер, проснувшись где-то на холмах, уже проник с балкона в комнату – тепло оглаживало кожу, еще не освежая; цикады не смолкали, звон их был нестерпим, но и звал в сон… Тихонин без толку давил на кнопку пульта. Один греческий канал сменял другой: их английские названия вспыхивали и повисали в левом нижнем углу телеэкрана, сочащегося голубым пустым сиянием, но изображение нигде не появлялось, и, дождавшись надписи «no signal», Тихонин снова – и опять – давил на кнопку. Из-за неисправности антенны или каприза спутника все греческие каналы, даже местный «Corfu», оказались недоступны, все прочие – недосягаемы, кроме албанских. По одному из них шли новости, на другом – американский фильм, еще на двух, похоже было – классика албанского кино времен тирана-коммуниста Энвера Ходжи. И это было не кино – театр плавающих теней, где тусклый свет буквально в каждом кадре поглощался тусклой тьмой, и в этих черно-белых тусклых колебаньях тьмы и света передвигались по экрану усатые мужчины с ружьями, в папахах, иногда вздымая руки или ружьями грозя кому-то в горы, которые казались или были сумеречными декорациями, освещенные единственной и где-то спрятанной свечой. Когда Тихонину наскучило гадать: то был брак старой пленки или качество киносъемки времен Энвера Ходжи, – он погасил экран и начал засыпать, отплывая по теплой воде от илистого берега подальше – к середине реки, к желанному жуткому омуту, в прохладный звон и цокотание цикад…

Ему приснился Иоаннидис. С серых холмов, как сель, сходила черная толпа, текла и шла повсюду – по тропинкам, среди свинцовых трав и листьев; Тихонин сам был в той толпе, страшась удушья, но был он и над нею, в стороне, на склоне, и видел ее всю: все черные потоки греческой родни Фионы – тут замелькал в толпе, внизу, но оказался и вплотную рядом Иоаннидис; Тихонин оробел, но тут же рассмеялся, будто ношу сбросил, как только вспомнил, что он знал его всегда и никогда не забывал. Окликнул радостно, но Иоаннидис не услышал вдалеке, пришлось и в бок его толкнуть: «Эй, Иоаннидис!» – Тот отозвался: «А, это ты?.. И как тебе всё это?» – «Довольно грустно, – признался сам себе Тихонин, – но на то они и похороны. И очень жарко это все». – «Да, было жарко, – согласился Иоаннидис, – но теперь холодно». – «Да, верно, очень холодно. А я не обратил внимания». – «Очень холодно, – эхом отозвался Иоаннидис. – Сейчас бы темного вина с глюкозой». – «Ну вот! – обрадовался Тихонин. – Ты мне сказал о выпить сладкого албанского вина, и я тут же догадался, на кого ты так похож: на Побегалова, конечно; ты должен помнить Побегалова…» – «Но это я и есть, Тихоня, – ответил Иоаннидис. – Я был Побегаловым, пока не умер». – «Мне очень жаль». – «Все не так плохо. Я умер, как и надо, Иоаннидисом – и видишь, сколько собралось народу». Тихонин оглядел свинцовые холмы: «Но я не вижу Спиридония». – «Ты о святом? Его нельзя увидеть». – «Нет, я о нашем Спиридонии». – «Он где-то здесь, – заверил Иоаннидис, – но ты же слышишь эту музыку? Ее не звали, он ее совсем не терпит, и не захотел показываться». – «Конечно, слышу, – сказал ему Тихонин и услышал, и не захотел показываться: она текла, ползла с холмов, будто глюкоза. – Я понимаю Спиридония, – сказал он Иоаннидису. – Я ее помню. Два певца, две патоки, две мужские кошки…»

Ударил свет снаружи, и Тихонин, вмиг проснувшись, открыл глаза. Атанасио стоял над ним. По комнате, вздымая и опуская шторы, вовсю разгуливал прохладный ветер; дверь на балкон поскрипывала; там было темно, и цикад уже не было слышно. Откуда-то неподалеку текла и била в голову музыка, чем-то знакомая Тихонину…

– Хорошо отдохнул?

– Да, – сказал Тихонин. – Уже ночь?

– Скоро ночь, – ответил Атанасио. – Я сожалею: Спиридоний задержался на поминках… Дай мне свой мейл, я напишу тебе, когда он даст о себе знать, и вы с ним как-нибудь встретитесь.

Музыка накатывала из темноты липкой волной, и Тихонин наконец узнал ее. Пытавинская танцплощадка, оренбургский дом культуры, советские вечеринки на флэтах – ансамбль «Модерн токинг»: два певца, две патоки, две кошки… Спросил:

– Всегда так громко?

– Ужасно, – согласился Атанасио. – Это на вилле здесь неподалеку. Там никто не живет. Новые хозяева сдают ее для больших party. Те приезжают целыми автобусами и гуляют допоздна под музыку. Наши постояльцы жалуются; боюсь, мы их растеряем всех. Мало нам пандемии?.. Ужасно.

Он довез Тихонина до супермаркета на все том же детском мотороллере и, простившись, укатил во тьму. При ясном свете окон супермаркета Тихонин без труда нашел свой «ситроен», более-менее остывший, и через несколько минут был в Мораитике. Пансионат спал, все его окна были погашены, и лишь вода бассейна сияла голубой подсветкой. По плечи в голубой воде, одной рукой держась за бортик, стоял одинокий купальщик и с кем-то тихо говорил по телефону. Тихонин различил польскую речь, и шла она о некоем Чеславе и о его больной собаке, которую совсем напрасно тот привез с собой на Корфу, и теперь он без нее здесь – никуда… Не заходя в номер, Тихонин разделся и окунулся с головой в бассейн, в его прохладное сияние. Немного погодя и лишь затем, чтобы проверить свой польский, он заговорил с купальщиком и от него узнал, что с высокой горы, вздымающейся позади пансионата, открывается неслыханно красивый вид во все стороны. Чтобы не подниматься в гору по жаре, лучше всего начать подъем перед рассветом с тем, чтобы кстати уж и встретить рассвет на вершине… Укладываясь спать, Тихонин установил будильник в телефоне на пять часов утра.

Он вышел затемно, подсвечивая путь перед собой телефонным фонариком, чтобы не споткнуться или же не наступить на кошку, из тех, что, расплодившись, шныряли и дремали на всех газонах и дорожках вокруг пансионата, – и не пропустить подсказанный поляком выход к тропе, ведущей в гору. Тропа – каменистая, бугристая и узкая, наглухо скрытая во тьме от света звезд кронами деревьев, сомкнутыми над нею, начиналась сразу за короткой, в пять дворов, деревенской улицей и дальше поднималась круто вверх, петляя сквозь кустарник, то и дело царапавший Тихонина своими ветками и колючками. Он выключил фонарик, чтобы телефон не разрядился до рассвета. Упрямо и угрюмо шел вперед и вверх, испытывая крутизну тропы, нащупывая верный путь тонкими подошвами сандалий, усмиряя в себе детскую боязнь сбиться с него, заплутать в колючках, даже и сорваться в темноте со склона – но и посмеиваясь нервно над собою, над нелепостью того, что с ним происходит: куда, с какого глузду понесло его в ночи?

Ноги с отвычки ныли, ступни, ступая по буграм и по камням тропы, стали сплошной болью, глаза никак не привыкали к темноте; Тихонину уже казалось, что эта ночь, единственная из всех ночей в природе и во времени, вообще никогда не кончится, как и не кончится тропа, должно быть, в наказание ему – и никому другому, ведь ничьего дыхания, кроме его тяжелого дыхания, во всех горах вокруг не то чтобы услышать, но и представить было невозможно. Да, в наказание и в назидание, смысл которого разгадывать нет сил… Таким был голос страха и усталости, но ум тоже не молчал, напоминая: рассвет, однако, неизбежен. И – точно: за шестым по счету поворотом тропы, там, где она ощутимо раздавалась вширь, из глухих колючих зарослей и из темных крон над головой начал сочиться поначалу слабый серый свет… На восьмом, как подсчитал Тихонин, повороте тропы, на самом ее сгибе, он выбрался на тесный выступ на краю горы и сквозь свисающие ветви двух неведомых деревьев увидел с высоты перед собой Ионическое море и тени гор материка на просыпающемся горизонте… И море, оживая, наливалось, словно изнутри, холодным светом; казалось, этот стальной свет поднимается со дна, сам по себе, не дожидаясь солнца, застрявшего в пути где-то за горами. Разливаясь исподволь повсюду, свет промывал уже и небо над морем, над горами, все резче их очерчивая, а солнце не спешило показаться… Тихонин приостановил подъем к вершине, чтобы не упустить зрелище рассвета, дождаться его здесь, на склоне горы, – и он дождался. Красное солнце выглянуло из-за греческих или албанских гор, неважно; помешкав, вдруг подпрыгнуло и повисло в небе над ними. Тихонин сделал телефоном два десятка фотографий с тем, чтобы отправить их Марии, – довольный, что и в темноте был осмотрителен: не позволил телефону разрядиться. Он продолжил путь наверх, и скоро тропа вывела его к обочине ухоженной асфальтовой дороги, которая спускалась вниз с вершины куда-то влево, в сторону от преодоленной им тропы. Тихонин понял, что он мог добраться до вершины и в автомобиле от шоссе, откуда-то из закоулков Мораитики, но не пожалел о своем пешем подъеме: нытье в ногах и боль в ступнях отзывались в нем горделивой радостью. Три минуты прошагав по асфальту вправо и вверх, он оказался на вершине – и через полтора часа, на ней проведенных, уже в жару, в поту и пыли спустился по асфальту вниз. Заперся в номере и, придя в себя, взялся за письмо к Марии:

«Я нашел! Я расскажу сейчас подробно обо всем, ничего не упуская. Ты только представь себе или прикинь, как нынче модно говорить ………………………………………………………………………………………………

………………………………………………………………………………………….»

Ответ пришел незамедлительно:

«Тихоня, милый, я и представила, и прикинула, и вот что я могу тебе сказать: осади коней и не сердись. Я тебе, конечно, верю: вид с горы во все четыре стороны, как ты его описываешь, роскошен и, думаю, еще роскошнее, если увидеть его вживую. И острова на юге. И виноградники с оливковыми рощами, и море без границ на западе, и вид на материк на востоке, и зеленые вершины гор самого острова, уходящие вдаль, если посмотреть на север, – я все это живо представляю. И аллею олив рядом с домиком, который ты нашел, даже его хозяина, с которым ты договорился обо всем, не подождав меня, и каменистую поляну в конце этой аллеи олив – с видом на крыши деревни внизу (она зовется Маратейкой или как-то по-другому? – я позже посмотрю в твоем письме), на колокольню с циферблатом, стрелки которого с вершины невозможно разглядеть. И я убеждена: сам этот домик на западном краю вершины (видишь, как я точна в твоих деталях, как я внимательно читала!) очень мил и замечателен своей уединенностью. И понимаю: можно бы считать большой удачей, что хозяин домика (“непоседливый голландец”, как ты пишешь) готов его продать тебе прямо сейчас и обо всем с тобой договорился. Но выслушай меня, Тихоня, хотя бы мысленно. Что мы с тобой будем делать на горе с утра до вечера, изо дня в день, из года в год? Как ты – не знаю, зато я, что твой голландец, непоседлива. Я быстро озверею и от видов во все стороны и особенно от вида плоских крыш и циферблата подо мной внизу, на котором невозможно разглядеть стрелки, как ты пишешь, “с нашей орлиной высоты”. На что мне циферблат без стрелок? С горы, конечно, можно и спускаться. Пешком вниз и наверх мы не находимся: забудь о том, сколько мне лет, но вспомни о своих годах. Тем более, что время не стоит на месте даже на горе с тысячелетним видом на море и на острова… Конечно, на машине нет проблем спуститься, но куда на ней спускаться хотя бы раз за пару дней? Я, прочитав твое послание, почувствовала и поняла: в одну только Керкиру – только там можно погрузиться в подвижную живую жизнь во всем ее разнообразии. Насколько я могу судить, Керкира или Корфу (кстати, как лучше называть?) – это небольшой, но все же многолюдный и красивый город с видами не менее прекрасными, чем с твоей деревенской горы. Вот я и подумала: если тебе Корфу по душе, то отчего бы не найти приличное жилье в самой Керкире? Я обещаю: что бы ты там ни нашел, я возражать больше не буду и, не глядя, соглашусь, буду рада и благодарна. А перед голландцем извинись.

ЗЫ. Теперь по поводу твоего сна о Побегалове, который и во сне желает с тобой выпить сладкого плодового (или не плодового?) вина и говорит тебе, что умер. Ты спрашиваешь, помню ли я его. Как мне его забыть? Это ведь он сдал тебя ментам, когда вы оба спьяну или сдуру забрались ночью на хоздвор универмага. Он сам отмазался, тебя же упекли, я ему это не забыла. Он не соврал тебе во сне: он в самом деле помер – очень давно, мне моя мать об этом написала, когда я еще училась на Урале, но я тебе, когда мы виделись, рассказывать не стала почему-то. Он не успел дожить до двадцати, когда его свалил инсульт – редчайший случай в таком возрасте, в Пытавине об этом было так много разговоров, что даже моя мать решила мне об этом сообщить. И все в Пытавине сходились в том, что Побегалова убили портвейн и сладкое плодовое вино, а не что-нибудь еще ………………………………………………………………………………………

……………………………………………………………………………………………..»

Уже на другой день Тихонин был в Керкире. Нашел при помощи Амалии агентство по недвижимости, не слишком долго взвешивая, из двух предложенных агентством вариантов выбрал четырехкомнатную мансарду неподалеку от венецианской крепости: «Я поначалу и готов был согласиться на четыре комнаты в почти новом доме возле парка Монрепо, – написал он через день Марии, – но предпочел жилье в хорошем древнем доме почти что в самом центре Керкиры, она же Корфу».

«Тихоня, ты прекрасен! – ответила ему Мария. – И я уже сейчас, едва глаза закрою, представляю вид на крепость и на море из моего окна. Ты молодец, что взял квартиру с мебелью, и это ничего, что мебель тебе кажется безвкусной. К чему в начале новой жизни нервничать, тужить о быте и судорожно торопиться как-нибудь и наспех обставить голые стены? Лучше спокойно жить-поживать и потихоньку-полегоньку обзаводиться такой мебелью, которая мне глянется, – то есть искать и выбирать ее обдуманно, пока не поменяем всю. А то, что там под боком рыбный рынок, – это мне особый бонус от тебя, неизвестно за какие заслуги. Греческие названия рыб на этом рынке, тобою перечисленные, мне ничего пока не говорят, но это не беда. Я словно вижу этих рыб, когда закрываю глаза, а как они по-гречески, я быстро выучу, уж будь спокоен. В парк Монрепо и в гавань Алкиноя мы будем регулярно ходить пешком и там гулять, чтобы держать в тонусе наши стареющие кости (шучу!!!). И в Мараитике твоей (или она все же Маратеика?) хотя бы раз в ту гору с домиком мы обязательно поднимемся и там оглянемся вокруг – почему бы и нет? И вот еще, мой милый. Мы с тобой пока обходим стороной разную прозу жизни, и нас можно понять. Но сколько ты отдал за наше новое жилье? Возможно, ты у меня миллионер и для тебя это неважно – тогда можешь считать, что я спрашиваю просто так, из любопытства. Мне просто любопытно: много или мало?»

Задумавшись, Тихонин написал: «Квартира без рассрочки обошлась мне в 350 000 евро. Не знаю, много это или мало. Я разбираюсь в ценах, но я никогда еще не приценивался к счастью. Я не скажу, что мне не хватает денег, но не могу сказать, что я миллионер». Ответ был правдив, но выглядел уклончивым. Прислушавшись к себе, Тихонин стер его, не отправляя, и сам с собою вслух сказал:

– Мы обо всем поговорим при встрече, разве не так?

Воображая живо встречу, он бродил по старой Керкире из конца в конец, по своему новому жилью – из угла в угол. Опасаясь спугнуть счастье, он не решался прямо спрашивать Марию, да и самого себя спросить боялся, когда же этой встрече суждено случиться… Он и застрял на Корфу потому, что не представлял, как дальше быть: ждать Марию со дня на день или на время вспомнить о делах, но если так – то на какое время?.. Шли дни, Мария разговор сама не начинала, пришлось начать Тихонину, и он завел его издалека. Дела зовут его в Стамбул, потом в Россию, после в Киев, не исключен далекий перелет в Торонто, хотя Торонто под вопросом, и, возможно, до Торонто дойдет дело лишь зимой, под старый Новый год. «…Но как мне тяжело предположить, – пусть это только лишь предположение! – что после стольких лет разлуки мы и двадцать первый год двадцать первого века встретим порознь! А ты молчишь. Наверное, сама еще не все про себя знаешь. Но все же, как узнаешь, дай мне знать, пожалуйста, когда я наконец смогу тебя ввести в наши, с позволения сказать, чертоги».

«Тихоня! – был ответ. – Все сходится у нас удачно, и это очень хорошо, что у тебя дела в Стамбуле. Мне как раз нужно в Турцию, а именно в Трою. План таков: я очень скоро, в сентябре, пошлю тебе благую весть: “Встречай!” Ты меня встретишь в Стамбуле, и мы с тобою для начала вместе поедем в Трою. Твоя забота – проложить маршрут. С учетом, что я в Турции еще ни разу не бывала и многое хотела бы увидеть. Потом вези меня на Корфу и, так и быть, вводи в чертог. Я предвкушаю, мой Тихоня».

Тихонин сразу же отправился в Стамбул, где две недели предавался ожиданию. Как у него и раньше повелось, он жил там в Кадыкёе у Омера, одного из наших, оптового поставщика природных афродизиаков, сухофруктов и приправ на Гранд-базар и тонкого ценителя искусства каллиграфии. О делах Тихонина в Стамбуле мы не знаем толком ничего (Омер о них молчит) и обладаем лишь отрывочными сведениями о том, как он однажды поехал по неведомому делу на своей «тойоте» в Тузлу. То дело было вечером. Как нам Омер рассказывал потом, Тихонин, изнуренный предвкушениями и тревогой, от которых не спасала даже каллиграфия, вдруг пустился с ним, Омером, в такие откровенности, какие нам Омер не решился пересказывать – лишь утверждал, что каждый раз, когда Тихонин был готов разрыдаться, он, то есть Омер, подносил ему в горсти к ноздрям какую-то особенную смесь приправ, чтобы Тихонин, ими подышав, мог успокоиться. Мы не поверили Омеру, что Тихонин был способен на рыдание, но в остальном у нас сомнений нет.

Выпив на пару с Омером неустановленный объем неразбавленной ракы, Тихонин вспомнил о каком-то своем деле в Тузле и, не вняв дружеским предостережениям, сел в свою «тойоту», в пути превысил скорость даже выше превышений, увы, привычных для турецких трасс, – и не остановился по требованию патруля. Была погоня; он пытался оторваться… Когда полицейская стая со вспышками мигалок и зудящим скулежом сирен все же загнала его в тупик на самой дальней окраине Тузлы, Тихонин, полулежа на капоте, встретил загонщиков своих недоуменной жалобой: «Вот что может сделать с человеком всего один стаканчик яблочного чая!» По преданию, он это произнес, как было положено тогда – то есть не снимая медицинской маски… Его всю ночь продержали в участке – и отпустили по звонку какого-то из наших, вручив повестку в суд и до судебного решения забрав машину и права.

Вот-вот должна была прибыть Мария, и Омер нанял адвоката, сумевшего добиться, чтобы заседание суда было отложено на месяц. Тихонину пришлось со всей осторожностью и тактом, на которые он был способен, намекнуть Марии, чтобы она, когда приедет, не забыла захватить с собой водительские права. Как мы уже знаем, Мария не забыла.

Напомним: …сентября 2020 года после трехчасового ожидания в новом аэропорту Стамбула Тихонин, наконец, Марию встретил.

Они арендовали, как мы помним, автомобиль «рено-меган» в отеле «Хилтон» – там располагается прокат, где у Тихонина друзья и скидка. Марии пришлось сесть за руль, они прибыли в Султанахмет и поселились в одном маленьком отеле, который издавна был на примете у Тихонина. После ритуальной короткой прогулки по вечернему Стамбулу и ужина на крыше ресторана с видом сразу на Софию и на купол Голубой мечети Тихонин и Мария вернулись в свой отель и впервые за неполных сорок лет заперлись наедине.

Никто из нас там свечку не держал. Стояла ночь, и окна были наглухо зашторены, но как все было и что там у них происходило, каждый вправе вообразить в меру своей мечтательности, завистливости и, очень даже может быть, испорченности. Задолго до рассвета в номере зажегся тихий свет, и Мария сказала:

– Это было хорошо. Здравствуй, милый.

Тихонин, отчего-то испугавшись услышать звуки собственного голоса, ни слова не сказал в ответ, но лишь надолго задержал в себе глубокий вдох. А выдохнув, услышал, как Мария легко встает с постели, подходит к двери на веранду и, прежде чем раздвинуть шторы, просит:

– Теперь потуши свет: я не хочу, чтобы весь Стамбул проснулся и на нас глазел.

И Тихонин погасил ночник.

…Они сидели голые друг против друга в креслах на балконе, вдыхая легкий ветер, почти не различая очертания друг друга в темноте, высматривая редкие огни неспящих окон вдалеке и мерцающие, разбросанные в ночи огни судов, замерших на рейде Мраморного моря.

– Теперь скажи, – внезапно прозвучал во тьме голос Марии, которая решила вслух продолжить до того безмолвный разговор. – Скажи мне, почему ты этого со мной не сделал раньше.

– Когда? – испуганно спросил Тихонин.

– Более глупого вопроса в жизни я не слышала, – беззлобно и без горечи ответила Мария. – Когда? Когда-нибудь тогда; когда угодно… Когда я через всю страну приехала к тебе в колонию, к примеру… Мы – да: мы были несовершеннолетними в общепринятом смысле, но та старуха в вязаном берете…

– Черемных!..

– Старуха Черемных в вязаном берете поверх бигудей – она пустила в дом, потом ушла, оставив нас одних специально; нам же не мешал никто!

– Прости.

– За что? При чем тут это? Я не о том сейчас, я о другом. О том, сколько всего упущено.

– Мы наверстаем, – осторожно произнес Тихонин и попытался улыбнуться в темноте.

– Обещаешь? – Мария помолчала, прислушиваясь к быстрой тени птицы, порхнувшей мимо. – И все-таки, – продолжила она, – ты часто приезжал ко мне в Свердловск из Оренбурга?

– Три раза… Нет, постой: четыре.

– Четыре раза – и ни разу!.. У тебя совесть есть?

– Я тогда о совести не думал, – сказал Тихонин, – я слишком волновался. Я был робок.

– Ты был трус, – поправила Мария. – Ну, а в мечети? Ты вспомни ночь в Узбекистане – как мы спали на полу бывшей мечети, но каждый в своем спальнике. Холод был собачий, и никто не пришел ко мне в спальник…

– Бывших мечетей не бывает; как же было можно?.. – неуверенно сказал Тихонин. – Наверное, я так чувствовал тогда, даже если и не думал…

– Ладно, не будем о тех чувствах, – перебила Мария с досадой. – Лучше вспомни, как нам не спалось перед рассветом и мы вытащили спальники на улицу или во двор – и там из них глазели на азиатские звезды… Как звали ту звезду, которой я подмигивала?

Тихонин ненароком поглядел в ночное небо. Звезды были те же.



Поделиться книгой:



Регистрация