В свое оправдание автор указывает, что, кроме мемуаров и писем Ермолова, которые он использовал, для книги были изысканы «сотни (выделено О. Михайловым. –
Подвиг, совершенный Андреем Болконским, который в Аустерлицком сражении поднял полковое знамя и бросился на врага, получив тяжелое ранение, на самом деле был совершен любимым зятем Кутузова 23-летним флигель-адъютантом Тизенгаузеном.
Мы вынуждены обратить внимание на ремарку об историке А. И. Михайловском-Данилевском. Если посмотреть его пространное описание сражения, то мы не увидим в нем воспроизведения «целиком» записок Давыдова, а найдем лишь отзвуки из записок Давыдова в двух местах: «Все окружные селения пылали. Отблеск пожаров разливался на утомленные войска. Зажигались костры, и к ним кучами приползали раненые. Сражение утихло»[208]; «Армия его (Наполеона), как исстрелянный линейный корабль, с подбитыми снастями, колыхалась, неспособная не только к нападению, но даже к движению и бою: на каждое орудие оставалось только по семи зарядов»[209]. Сравнение с тем, как использовал текст Дениса Давыдова сам Михайлов, явно не в пользу романиста.
Затем Михайлов отметает обвинения в велеречивости главного героя: «Складывается впечатление, что торжественность латыни и была присуща ермоловскому мышлению, особенно в ту пору, когда потомки галлов, разрушивших Рим, шли русскими землями, оставляя за собой на месте сел и городов одни тлеющие угли». Такая высокопарность дает Михайлову возможность завершить ответ Мальгину тем, что критик вовсе игнорирует важное обстоятельство: этот «роман историко-документальный, с упором на героико-патриотическую тональность, что, согласимся, немаловажно в наше суровое время».
На той же газетной полосе, в пандан статье Михайлова – статья А. А. Смирнова «Ошибки в диктанте». Ответ Михайлову был написан историком-любителем, большим энтузиастом изучения Отечественной войны 1812 года, полковником, председателем комиссии по памятникам русской военной истории московского городского отделения Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры. Весело-задорно придумала этот ход редакция газеты, и читатели еще раз должны были убедиться в правоте печатного органа.
Смирнов не отвлекается ни на вопросы теории литературы, ни на другие произведения жанра, ни на прочих авторов; он со скрупулезностью и даже какой-то ограниченностью военного абзац за абзацем посвящает тому, чтобы установить фактические ошибки романиста Михайлова, но даже в этом принужден себя сдерживать: «Количество искажений фактов в романе О. Михайлова „Генерал Ермолов“ столь велико, что остановимся лишь на некоторых»[210].
Начинает он с банального, повторяя: «факт – едва ли не самая упрямая вещь на свете», после чего переходит к иллюстрации этой апофегмы, и с военной выправкой одни глупости – О. Михайлова – приумножает собственными.
Далее выискивает фактические ошибки: ордена и звезды, названия дивизий и армий, состав подразделений и их расквартировка, отсутствие партизанских отрядов в июне 1812 года, отсутствие понятия «окоп» в эпоху наполеоновских войн (до появления фугасных снарядов и нарезного оружия), причисление к убитым нескольких героев Бородинского сражения, которые были ранены; уточнение фамилии крестьянина, в избе которого состоялся военный совет в Филях, высмеивание утверждения, что Наполеон потерял в Бородинском сражении «убитыми свыше пятидесяти тысяч», и т. д.
Напоследок А. А. Смирнов переходит к «скрытым цитатам». Он замечает, что Михайлов возводит напраслину на Михайловского-Данилевского, тогда как сам романист «перенес обширные фрагменты» из его книги 1839 года, лишь немного их «осовременивая». Но особенно много заимствований он нашел из сборника Ф. А. Гарина «Изгнание Наполеона» (1948).
Интересно, что в завершение автор указывает: существует некий «документ», составленный сотрудниками Военно-исторического архива, с постраничным анализом сочинения Михайлова «Гроза двенадцатого года», которое вошло и в его книгу о Ермолове. «Они пришли к выводу, что в ряде случаев в тексте обнаруживаются фрагменты из достаточно обширных „скрытых“ цитат, взятых из пяти – шести источников»[211], притом с повтором ошибок этих источников. Мы склонны предполагать, что именно этот «документ» или его вариант был в распоряжении «Литературной газеты», быть может, даже и послужил основой рецензии А. Мальгина.
Внешне расчет газеты удался: читатель развлекался дуэлью романиста и рецензента. Казалось, по крайней мере со стороны, приглашенный эксперт положил на лопатки своего соперника. Однако нужно сказать, что эти доводы были значимы скорее для несведущего читателя. Но та мелочность, с которой ошибки выискивались, позволили квалифицированным читателям увидеть именно травлю Михайлова малограмотными журналистом и историком-любителем (особенно интересно мнение, направленное в редакцию газеты В. В. Бартошевичем и публикующееся нами в этой книге, см. с. 333).
Но и этим не закончилось усмирение Олега Михайлова. Если Вячеслав Шишков к тому времени уже не мог ответить, то классик Михаил Брагин, прочитав текст Михайлова в «Литгазете», взялся за перо и отправил письмо в редакцию. Это было ей более чем на руку, потому что еще раз подтверждало, что борьба газеты против отступлений от исторической правды ведется верно, по действительно серьезным поводам. И письмо Брагина 22 февраля было напечатано с редакционным заглавием «Документ действительно диктует». С самого начала знаменитый военный писатель и романист ставит точки над i:
Уже отмечалось, что автор книг о Суворове и Ермолове Олег Михайлов допускает ошибки в освещении истории. И в своей статье «Диктует документ» О. Михайлов искажает биографии Суворова и Кутузова, а приписывает эти свои ошибки мне как автору книги о Кутузове[212].
С военной четкостью он объясняет:
Остановимся и скажем:
1) Я не давал и не мог давать справку О. Михайлову об одновременной службе Суворова и Кутузова в Суздальском полку, так как знал, что Кутузов в нем не служил, и потому, освещая биографию Михаила Илларионовича, я не касался, повторяю, истории Суздальского полка.
2) Я не говорил об одновременном пребывании Суворова и Кутузова в Суздальском полку – «скорее всего, это художественный домысел», и такого разговора не могло быть за отсутствием в моей книге самой темы для обсуждения.
Запутавшись в истории Суздальского полка, О. Михайлов извращает историю еще и Астраханского пехотного полка…
Заканчивается это пространное письмо следующим: «Как видим, для того, чтобы оправдать собственные ошибки, О. Михайлов пытается бросить тень на другого автора, пишущего на ту же тему».
Сателлиты
Стоит напомнить, что и до всяких партийных призывов литературная критика обращала внимание на «профессионально слабые произведения», но градус обвинений был существенно ниже, а прецедентов такой критики – единицы. Скажем, в 1981 году в Симферополе появилось издание в новом для советской литературы жанре «книга для чтения на курорте», заглавие – «Крымские каникулы». И в мае 1983 года, что довольно-таки поздно для рецензии, в «Литературной газете» появляется проба критического пера студентки факультета журналистики МГУ Е. А. Дьяковой, посвященная «Крымским каникулам»[213]. Действительно, «книга для чтения на курорте» оказалась благодатной почвой для журналистской сатиры, поскольку это изначально была «развесистая клюква» для туристов. Поэтому основное внимание рецензента привлекают не столько опечатки и ошибки в стихотворных цитатах, сколько стремление авторов книги связать всё и вся с Крымом. Собственно, рассказ о связи Анны Ахматовой с Крымом, в котором «крымское влияние» на поэтессу отмечается не только в сборнике «Вечер», но даже и в «Поэме без героя», меркнет перед тем, что для Пушкина именно «Крым помог поэту обрести самого себя», «На Кавказе он пребывал в каком-то душевном оцепенении, природу наблюдал механически, сердце его молчало…», и вот тогда-то «Крым открыл Пушкину яркую первозданность природы, дал ощущение слитности с миром». То есть эта рецензия воспринимается скорее как сатира над провинциальным книгоизданием.
Реакция не заставила ждать: если авторы были раздражены глумливым тоном рецензии, то издательство «Таврия» направило в «Литгазету» официальное письмо с обещанием обсудить книгу на заседании редакционного совета и повысить качество туристской литературы. «Вот образец делового, конструктивного подхода к критике и достойный ответ некоторым чрезмерно обидчивым авторам», – констатировал отдел литературоведения газеты[214]. На этом вопрос был исчерпан.
Но после июльского пленума мягкосердечие осталось в прошлом. Тон критики в статье Татьяны Толстой в «Вопросах литературы», поддержанный и «Литературной газетой», – это уже не насмешки, а хлесткие обвинения. После этого письма читателей стали смелее, поддерживая кампанию в литературной критике, а журналы и газеты начали эти письма печатать.
Как раз ко времени пришлись критические опыты саратовского филолога В. М. Селезнева (1931–2012), отправляемые им в столичные органы печати. Уже осенью «Литературная Россия» публикует его разбор ошибок в тиражируемых версиях биографии А. В. Сухово-Кобылина[215] (чьим творчеством он занимался еще в семинаре Ю. Г. Оксмана). Автор отмечает также множество фактических огрехов в книге В. Ф. Федоровой «Русский театр XIX века» (1983); вспоминает ошибку В. И. Кулешова, который реплику «Сорвалось!» (финал «Свадьбы Кречинского») приписал Тургеневу, и теперь она повторилась в новом издании книги Кулешова (1982); также он обращает внимание на книгу Майи Бессараб «Сухово-Кобылин» (1981). Впрочем, читателям еще памятна его рецензия по поводу этой книги, в которой «быль побеждается небылью, реальность – легендой, факты – вымыслом»[216].
В журнал «Новый мир» В. М. Селезнев отправил разбор книги Г. А. Шахова «Игорь Ильинский» (1982), который завершается словами: «Хронологическая вольница, игрища с фактами более к лицу сборникам кинотеатральных анекдотов, чем серьезно задуманным изданиям»[217]; и еще одну статью – в газету «Литературная Россия», озаглавленную «Можно только сожалеть». В ней он берет три «серьезных, интересных работы» и рассматривает источник ошибок авторов: «невнимательное отношение к историческим документам и фактам», отразившихся на результате. Примечательно, что это три биографических повести – Л. Славина «Ударивший в колокол» об А. Герцене, М. Дальцевой «Так затихает Везувий» о К. Рылееве, И. Щеголихина «Слишком доброе сердце» о М. Михайлове[218]. «Литературная Россия» нарочито не упоминает о том, что все рассматриваемые критиком в статье книги напечатаны в серии «Пламенные революционеры», то есть совершенно очевидно избегает критиковать собственно Политиздат, ограничиваясь персональной критикой его авторов.
Поскольку изучение беллетризированных жизнеописаний оказалось тогда необычайно плодотворным для критиков, то можно было взять наугад томик обширной серии ЖЗЛ и в доброй половине зафиксировать ровно тот самый «метод», которым действовали литераторы. Вопрос был только в том, чтобы критику не промахнуться, то есть взять книгу такого автора, которого на текущий момент партийно-государственное начальство, заседающее в секретариате Союза писателей и в аппарате ЦК, наметило для битья. Впрочем, случайностей тут быть не могло: просто так статьи против известных литераторов в органах печати не появлялись.
Девятнадцатого января 1984 года «Комсомольская правда» поместила статью Л. В. Ханбекова (род. 1936) – известного критика и чиновника от литературы (зам. главного редактора Главной редакции художественной литературы Госкомиздата СССР, хотя регалии не были озвучены), озаглавленную «Строки взаймы взял автор у героя своей книги». Первые два слова были даны крупным кеглем, а сама статья была посвящена литератору, который руководствовался теми же принципами, которыми Олег Михайлов создавал своего «Ермолова».
На этот раз была рассмотрена книга «Серафимович. Неверов» В. Чалмаева (род. 1932). Как писал позднее другой герой нашей книги, знаток «добротного клея и закройных ножниц» В. Петелин, эта работа Чалмаева была вынужденной: незадолго до того он написал ряд статей,
в которых критик откровенно пишет об извечных ценностях русского народа, о национальном характере, о величии России в литературе и культуре. Статьи подверглись недоброжелательной критике со стороны официальных органов. И острому перу В. Чалмаева пришлось искать прибежища в биографическом жанре («Серафимович. Неверов». ЖЗЛ. М., 1982)[219].
Это была не первая биография, созданная пером В. Чалмаева: только в этой серии вышли два издания его книги о сталинском наркоме В. А. Малышеве (1978, 1981), так что законы жанра он знал.
Положительных рецензий на книгу «Серафимович. Неверов» было предостаточно и в центральной, и в местной прессе, даже в отраслевых журналах, то есть книга не просто была замечена, а встречена аплодисментами. Безоглядно расхвалил книгу журнал «Молодая гвардия», что было объяснимо: в ведении издательства ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия» находились и серия ЖЗЛ, и одноименный журнал; это если не говорить о том, что В. Чалмаев было некогда зам. главного редактора этого печатного органа, а проводимая журналом идеологическая линия была одновременно и его собственной. Приведем вводные строки этой рецензии, созданной литературоведом В. П. Рынкевичем (1927–?):
Новая книга В. Чалмаева пронизана первородством ощущений, острым чувством слова, индивидуальностью восприятия жизни. Изданная в серии «Жизнь замечательных людей», она лишний раз показала возможности и диапазон В. Чалмаева – критика, документалиста, писателя. Объединившая под одной обложкой биографии двух замечательных советских художников слова – А. С. Серафимовича и А. С. Неверова, книга явила читателю и новые грани дарования самого автора.
Углубляясь в историю казачьего рода Серафимовича, В. Чалмаев предугадывает истоки талантливой батальной живописи писателя. И одновременно вскрывает родники его народности…[220]
Журнал «Новый мир» поместил свой обзор книги даже раньше, но и здесь в целом были сплошь похвалы, притом от маститого критика У. А. Гуральника (1921–1989), который также начинал более чем торжественно:
Опираясь на своих предшественников, В. Чалмаев написал хорошее, во многом оригинальное биографическое повествование. Современность этого издания сказывается прежде всего в объективности оценок и, что не менее важно, в стремлении рассмотреть жизнь и творчество писателя в четко обозначенном социально-историческом и историко-литературном контексте. Стиль изложения привлекает своей свободой, раскованностью[221]…
То есть книга была высоко оценена крупным литературным деятелем – и, добавим здесь, евреем, который, судя по мифу о литературной критике эпохи Андропова, должен был бы выступить совершенно иначе по отношению к сочинению русского патриота Чалмаева, но ничуть.
И вот спустя полтора года после лавины положительных отзывов газета «Комсомольская правда», одна из самых популярных в ту эпоху, печатает текст другого критика – сановного. Название рецензии не сулило ничего хорошего, но содержание было еще непригляднее. Л. Ханбеков вроде сперва пытается даже похвалить книгу, но получается у него неубедительно:
…Поначалу показалось мне, – есть сцены, эпизоды, написанные живо и выразительно. Но как-то так выходит, что у В. Чалмаева хватило сил на яркий, сильный запев, а затем начиналась обычная хроника, заурядный, посредственный комментарий к достаточно широко известным фактам из двух писательских биографий[222].
Далее автор переходит к чувствительным для каждого писателя моментам, мы же для примера ограничимся только первым:
Итак, первая глава книги. Юный Саша <Серафимович> живет с отцом и матерью, братом и сестрой в обозе войска Донского. В одном из походов он открывает для себя сложный и противоречивый мир казачества, который казался ему, восторженному юнцу, олицетворением доброты и силы, удали и поистине семейного уклада в отношениях между офицерами и казаками, командирами и подчиненными. И вдруг – экзекуция, розги, казаки избивают вчерашнего товарища тальниковыми прутьями.
«– Нефед, за что его секли?
Нефед, перетиравший тарелки, ставивший их в шкаф, ответил не сразу. Он понял, что мальчику очень важно смягчить какой-то удар, ранивший его душу, соединить разорванные нити.
Но особых слов он не нашел:
– А как же! Присяге он, Кислоусов, изменил, свой полк, станицу, стало быть, опорочил, царю, отечеству верой-правдой не выслужил…
– Нефед, а ему больно было?
– Как же не больно…
– И он всерьез кричал?.. И плакал?
– Закричишь… Да не убивайся об нем. Жив остался, молодой, а бывало и хуже – насмерть запарывали…»
Хорошо. Конечно же, хорошо написано. Диалог подкупает точным и выразительным языком. Отчетливы полюса: неграмотный денщик и мальчик, за речью которого хорошо ли, плохо ли, но уже следит бонна. Но сколько тут собственно В. Чалмаева? Обратимся к источнику.
«Нефед мыл тарелки.
– Нефед, за что его секли?
Я хотел спросить о чем-то совершенно другом, совсем не об этом.
– Да, а то как же, присяге изменил, свой полк, стало быть, опорочил, царю, отечеству верой-правдой не выслужил.
– Нефед, а ему больно было?
– А то не больно.
– Он кричал.
– Закричишь».
Творческий вклад автора, как видим, выразился в «обогащении» ситуации предметами быта: появился шкаф, бесфамильный казак стал… Кислоусовым.
Но это, так сказать, финал эпизода. А вот его исток.
Далее критик продолжает сопоставлять то, как беззастенчиво В. Чалмаев использует текст Серафимовича, выдавая переписанное за свое литературное творчество, потому что преподносится это отнюдь не в качестве выдержек из классика. После еще нескольких примеров «чистого цитирования», в заключение, критик вопрошает:
Спрашивается, почему бы не предоставить слово самому писателю без своего бесцеремонного вмешательства в его текст? Почему бы не адресовать юного читателя ЖЗЛ к двум автобиографическим очеркам писателя о детстве «Поход» и «Наказание»? Ведь это, по крайней мере, помогло бы избежать отсебятины.
В ответ на такие рецензии многие (и среди них В. Петелин, О. Михайлов, Н. Эйдельман) начинали писать письма, требовать сатисфакции от печатного органа… Но Чалмаев, будучи пойман за руку, сделал иначе: жил дальше, как будто ничего не произошло. И это сберегло ему и силы, и время, и нервы.
Почему-то именно эту статью Л. Ханбекова взяли на карандаш юристы, изучающие авторское право. Вероятно, они не читали «Литературную газету» и потому решили, что такой прием написания биографий – явление исключительное: «Плагиат при использовании чужого произведения для создания производного встречается редко. Известны, например, случаи заимствования текста писателя без ссылок на первоисточники», и далее делается ссылка на статью в «Комсомольской правде» о творческом методе В. Чалмаева[223].
Впрочем, литературоведы – люди не настолько впечатлительные, и уже в марте (то есть, при желании, статью редакция могла снять) в журнале «Волга» саратовский литературовед А. И. Ванюков (род. 1940) продолжил восторгаться биографической прозой Чалмаева – не только тем, что при описании детства Серафимовича при походном марше казачьего полка «автор стремится проследить процесс самосоздания, внутреннего „зодчества“, который был „очень непрост и самобытен“», но и в целом, как «во всеоружии историко-литературного анализа автор исследует, показывает
Наблюдая баталии критиков, рядовые читатели строчили в газеты о фактах отступлений от исторической правды в современной литературе, а журналисты и критики публиковали их в нужной им композиции. Скажем, критик Наталья Иванова в «Литературной газете» поместила статью «Бумага стерпит?..»[225], написанную по письмам читателей. Она с негодованием констатирует, что в журнале «Знамя» рассказ А. П. Чехова «Ванька» назван «На деревню дедушке», причем это вложено в уста героини публикуемого в журнале произведения, которая в прошлом – учительница начальных классов и которой «грешно не знать название хрестоматийно известного рассказа Чехова». Или другой пример: в журнале «Огонек» напечатано стихотворение П. Антокольского «Маяковский», но оно не только содержит неверную пунктуацию, но и «безжалостно искажено».
В том же ключе и письмо доктора филологических наук из Иванова П. В. Куприяновского (1919–2002), который вводит в круговорот событий сотрудников редакций, поскольку его «многолетний опыт показывает, что большая часть вины за подобного рода ошибки лежит не на авторах, а на редакторах…»[226]. И следуют примеры: Верхне-Волжское издательство, готовя книгу его статей, напечатало текст записки В. И. Ленина «с двумя серьезными ошибками», хотя автор внес правку в верстку; в «Некрасовском сборнике» (Л., 1983) редакторы перепутали его инициалы; редакция «Вопросов литературы» в рецензии Г. Белой перепутала название книги и т. д. Завершал же литературовед тем, что стоит повысить ответственность «редакторской и корректорской службы» за качество изданий.
Андрей Мальгин – «критик божьей милостью»
Выход статьи А. Мальгина «Разрушение жанра», неожиданной по своей резкости, которую можно спутать со смелостью, вывело на арену журналистики новое имя; раньше подобные вольности могли позволять себе только титаны литературной критики или же партийные функционеры. А здесь против знаменитых писателей Н. Эйдельмана и О. Михайлова выступил 25-летний журналист со звонким и очень заметным голосом, сыгравший одну из ключевых ролей в кампании по борьбе с отступлениями от исторической правды.
Биография Мальгина до прихода в «Литературную газету» не то чтобы прозрачна. Мы знаем, что, родившись в 1958 году в городе Севастополе в семье военнослужащего, он в 1975‐м поступил на международное отделение факультета журналистики МГУ.
Нужно отметить, что сам 1975 год был поворотным для советской журналистики, потому что единственный раз в послевоенное время ЦК КПСС принял специальное постановление «О мерах по улучшению подготовки и переподготовки журналистских кадров». Конечно, партия настаивала и на том, чтобы на факультеты журналистики принимали только «лиц, политически грамотных, преданных делу партии, активно участвующих в общественной жизни и имеющих призвание к журналистской профессии»[227], однако это скорее дежурные слова, тогда как важным было само повышенное внимание к отрасли, приведшее к увеличению числа мест и преподавательских ставок. Одним из последствий этого постановления стала и спешная организация на журфаке МГУ международного отделения. Именно на это отделение и был зачислен будущий «критик божьей милостью»[228].
Дальнейший период биографии будущего критика наиболее туманен и имеет различные толкования, потому что студент факультета журналистики отбыл в 1977 году по студенческому обмену в Варшаву, затем вернулся на родину, был вынужден был восстанавливаться на журфаке. Наиболее романическое объяснение следующее:
Летом 1980 года, когда в разбуженной Польше делала первые шаги «Солидарность», советский студент Варшавского университета Андрей Мальгин был досрочно выслан на родину. За «антисоциалистические высказывания», как объяснили ему сотрудники КГБ[229].
Хотя само отделение международной журналистики если и не было филиалом организации из трех букв, то считалось кузницей ее кадров (впрочем, оговоримся, не сразу). Как пишет Д. О. Рогозин, видный выпускник того же отделения 1986 года, то был «рассадник вольнодумства», однако специфического: основную массу студентов этого «элитного» отделения журфака составляли дети «партийных номенклатурщиков и советских пропагандистов»[230], впрочем, только юноши, потому что девушки туда зачислялись крайне редко. В любом случае, комсомольский стаж и идеальная характеристика – самое малое, что было необходимо для поступления на это отделение. Однако как раз в тот год, когда поступал А. Мальгин, отделение принимало абитуриентов с оценками на полбалла ниже, чем в среднем по факультету: оно было новое и только для молодых людей, которым не требовалось общежитие[231].
В 1982 году Мальгин получил диплом Московского университета и поступил на работу в «Литературную газету»; к тому времени он имел опыт и музыкальной журналистики в «Студенческом меридиане», и даже режиссуры. Однако для того, чтобы попасть в столь знаменитую газету, этого всего было недостаточно; для распределения в «Литгазету» помогли знакомства. О том, как ему там работалось, А. Мальгин вспоминал в 1991‐м:
И тут я хочу отдельно сказать о «Литературной газете», в которой я в свое время проработал четыре года и от суждений о которой старался все последующие годы уклоняться. Теперь не уклонюсь, скажу, благо есть повод.
Все наши руководители, начиная, может быть, даже со Сталина, использовали эту газету для одной простой вещи – для выпускания пара. Уж какая у нее была замечательная репутация вплоть до начала перестройки, уж какие смелые судебные очерки она печатала, уж как она люто обрушивалась на власти, не умеющие справиться с гололедом, какие замечательные репортажи из будуара Бриджит Бардо помещала! Министерства и ведомства трепетали, а самому большому начальству жилось спокойно – его не трогали.
И невдомек было простому советскому читателю, что каждую такую смелую статью смелые руководители газеты по десять раз возили в ЦК и в КГБ визировать, а там в каждом отдельном случае каждую строку обсасывали и обмеряли – какой процент правды можно, а какой нельзя пропустить. «Литературной газете» разрешалось многое, но не все, и она не рыпалась – она точно знала свое место.
Так, как истязали мои статьи в «Литературной газете», их нигде не истязали. Если затронешь правого писателя, требовали «для равновесия» обязательно тронуть левого. Если упоминался армянин, рядом следовало поставить азербайджанца. Ну и так далее – таким образом достигалась «объективность»[232].
Очень быстро за Мальгиным закрепилась репутация автора, «взыскательно анализирующего литературные произведения, критикующего литературный брак»[233]. Ярки были его выступления, в которых он разоблачал недобросовестных критиков, расхваливающих беспомощные произведения, а также напоминал читателям об актуальности постановления ЦК КПСС «О работе с творческой молодежью»[234]. В «Литературной газете» и «Литературной России» он занимался критикой произведений молодых поэтов, обычно с большой самоуверенностью, отнюдь не апологетической[235]; обычно он актуализировал тему в духе текущего политического момента, скажем, укоряя авторов в пристрастии к алкоголю, переходящем на страницы поэтических сборников[236].
В контексте слов о «прогрессивности» Мальгина назовем несколько его рецензий.
Во-первых, это отзыв на «Избранные работы в двух томах» критика Виталия Озерова[237], выдвинутые на Государственную премию 1981 года, напечатанный в «Московском комсомольце». Вероятно, следует вспомнить, что автор – видный деятель идеологического фронта, секретарь правления Союза писателей СССР, умелый организатор, а современники отмечали ценность его книги о Фадееве – «в ней впервые был честно описаны обстоятельства его самоубийства»[238].
Это два тома творений классика-современника: в первом томе помещены циклы публицистических статей и очерков «Коммунист наших дней в жизни и литературе», «Тревоги мира и сердце писателя»; во втором – монография «Александр Фадеев: творческий путь». Надо ли говорить, что за первый цикл автору Президиумом Академии наук СССР уже была присуждена премия имени Н. А. Добролюбова 1977 года, а монография о Фадееве выдержала перед этим четыре издания. Однако оставался не отмечен цикл под общим названием «Тревоги мира и сердце писателя», крайне важный для читателя, ведь «в книге анализируется ход идеологической борьбы в области литературы и искусства, разоблачаются враждебные эстетические концепции, коварные методы „советологов“ и их приспешников»[239].
И вот эти два тома идеологической прозы превращаются под пером нашего критика из отчетов писательского функционера о загранкомандировках в нечто литературно и общественно великое: это и «рассказ о встречах с писателями и другими деятелями культуры, и путевые впечатления о поездках на все континенты, и серьезные раздумья о литературе, месте писателя в обществе… Не случайно она представлена на соискание Государственной премии СССР». Перед нами именно недоступные или малодоступные соотечественникам поездки за границу, которые иллюстрируют «литературно-политическую карту мира, в котором нет границ», перед читателями предстает «полпред советской культуры за рубежом», его «обычный рассказ о личных впечатлениях перерастает в серьезное литературоведческое исследование».
А писательская фантазия Озерова! Критик акцентирует на ней внимание читателей в очерке «Даже стихии покоряются писательском слову», да и мы тоже присоединимся к пораженным читателям:
Исландская поэтесса, узнав, что у берегов ее страны, никогда не знавшей войны, намечаются натовские маневры, написала стихи, в которых призвала природу взбунтоваться. Наутро разразилась буря, учения были отменены, военные корабли убрались восвояси. Совпадение? Конечно. Но совпадение символичное.
Или же статья «О друзьях и врагах культуры», образы которых писатель списал «не только в дружественной нам Монголии, но и в Испании генерала Франко».
Завершает свою смелую рецензию А. Мальгин следующим:
Это произведение человека, соединяющего в одном лице и критика, и литературоведа, и историка, и журналиста, и общественного деятеля. Это произведение человека, пропускающего тревоги мира через свое сердце.
Конечно, столь выдающийся труд был удостоен Государственной премии СССР 1981 года.
Не менее любопытен восторженный отзыв Мальгина на книгу Владимира Огнева «Свидетельства» (1982), напечатанный в «Литературной газете». Неизвестно, насколько сложно было автору провести в печать эту статью, но ничего опасного мы в этой рецензии не отыскали:
Живой процесс развития литературы за пять лет – с 1970 по 1974 год – представлен в ней очевидцем и участником этого процесса. Книга написана в необычной форме – форме дневника, в котором отразилась напряженная, непрерывная работа критика – день за днем, месяц за месяцем. Размышления над прочитанными книгами, компетентный рассказ о текущих литературных событиях, описание встреч, споров, поездок[240].
И действительно, «Свидетельства» – это сборник литературно-критических статей, написанных литературным функционером по всем возможным поводам, но чаще это встречи с писателями стран народной демократии: либо у них на родине, либо в Москве. Мальгин отмечает «не только эрудицию автора, но и четкость его социально-критических оценок, твердость и определенность гражданской позиции». В целом это гимн критика автору:
…Книга наполнена воздухом мировой литературы. Судьбы художников разных эпох и континентов переплетаются в ней, литературные традиции пересекаются, люди, никогда не видевшие друг друга, встречаются на страницах книги Вл. Огнева, начинают спорить, в беседу включается сам автор – и все это дает неповторимое удивительное ощущение единства мировой культуры, развивающейся и обогащающейся в соответствии с общими объективными законами. «Быть интернационалистом для поэта, художника, артиста – значит чувствовать мир в единстве, слышать „музыку революции“, как любил говорить Блок, ибо для художника мир всегда гармоничен, если он справедлив», —
льется елей из сосуда Мальгина на полосу «Литературной газеты».
И есть причина этого неумеренного славословия: несмотря на миф об Огневе, будто его «партийная и литературная номенклатура критика просто ненавидела»[241], он хотя и был беспартийным, но вполне успешно трудился: сперва в «Литературной газете», а в 1957‐м, при основании при Союзе советских обществ дружбы и культурных связей с зарубежными странами журнала «Культура и жизнь», стал членом редколлегии, зав. отделом литературы и искусства; но в основном он находился на творческой работе. Притчей во языцех были продолжительные творческие командировки Огнева в страны народной демократии, и книга «Свидетельства» описывает пять лет его путешествий. Ну и общеизвестна была его близость к Г. М. Маркову, главе советских писателей, покровительство которого эти поездки Огневу обеспечивало. Впрочем, хотя в мае 1983 года глава московских коммунистов В. В. Гришин по представлению Союза писателей РСФСР отправил в ЦК КПСС предложение о награждении Огнева орденом «Знак Почета», самым меньшим из орденов СССР, «за заслуги в развитии советской литературы и в связи с 60-летием со дня рождения», однако вскоре он отозвал представление, и было решено ограничиться грамотой Верховного Совета РСФСР[242].
«Острой» была и обширная рецензия А. Мальгина на сборник стихотворений Роберта Рождественского «Это время»[243], в которой строгий критик не скупится на похвалы: «Поэт заряжает своей убежденностью, своей ничем непоколебимой верой», и «нет поэта, у которого стихи были бы так патетичны, как у Рождественского», «и стихам его – свидетельству об этом беспокойном и прекрасном времени – суждена долгая жизнь»… Удивительно, но как и в предыдущих рецензиях, тут тоже нет даже намека на сомнения: только беззастенчивое восхваление.
Или же прославление Мальгиным сборника певца освоения Сибири Анатолия Преловского «Земная тяга». Эта рецензия не могла быть критической в принципе – не только по тематике поэзии, но и потому, что за свой свод поэм «Вековая дорога», посвященный, как это формулировал глава советских писателей Г. М. Марков, «духу новаторства, патриотизму участников грандиозного строительства БАМа, умение преодолевать любые трудности, отсутствие потребительского подхода к жизни», автор был удостоен Государственной премии СССР 1983 года[244]. И Мальгин с придыханием повествует читателю о том, как эволюционировало дарование Преловского. Позволит ли он себе хоть толику критики? Конечно, нет. Он рассуждает о том, как вырос талант писателя:
Высокое слияние души и просветленного разума, бренного существования и творческого порыва, мира, окружающего поэта, и мира внутреннего становится сутью лирики Преловского. Это то, ради чего он боролся со словом, обуздывал форму, ограничивал и истязал собственный стих. И это те ориентиры, по направлению к которым он, на мой взгляд, развивается[245].
Такие рецензии молодого критика не шли в одиночку: именно Мальгин одним из первых обратил внимание читателей на необходимость выполнения решений июньского пленума ЦК 1983 года: «Конечно, не случайно на недавнем Пленуме ЦК КПСС, когда шла речь о том, против чего должны бороться работники культуры, в одном ряду с „идейно чуждыми“ назывались и „профессионально слабые произведения“»[246].
Рвение Мальгина по общественно-политической линии не могло остаться незамеченным, и партийный комитет «Литературной газеты» оценил его дарования, отметив в годовом отчете 11 ноября 1983 года, сочтя нового сотрудника серьезной удачей газеты:
Отделы литературы народов СССР, русской литературы, публикаций за последнее время пополнились новыми сотрудниками. Истекший год проверил их профессиональный уровень, редакторскую и журналистскую квалификацию <…> Активно зарекомендовал себя А. Мальгин (отдел русской литературы)[247].
Третья жертва кампании – Натан Эйдельман
Натан Яковлевич Эйдельман (1930–1989) был литературной знаменитостью той эпохи. У него не было ни премий, ни званий, только ученая степень кандидата исторических наук, ну и не самая удачная биография.
Говоря о тяжкой доле его отца, нужно сказать, что перековка целого поколения, особенно евреев, которым советская власть дала настоящую свободу и возможность учиться в вузах, жить в больших городах и т. д., из сторонников революции в безгласных противников этой власти часто происходила через аресты и лагеря. Таков был и Яков Наумович Эйдельман (1896–1978) – «пламенный еврей», осужденный в 1950 году на десять лет лагерей по 58‐й статье, а после освобождения ставший активным участником сионистского движения в СССР. До того как советская система перемолола его, отправив в воркутинский лагерь, он прошел обычный для журналистов той эпохи путь: работал в газетах и писал тексты вполне в соответствии с духом времени, в том числе и в эпоху Большого террора; в 1942 году ушел на фронт и служил в армейских газетах, в 1945‐м вступил в ВКП(б), все годы до и после войны был пропагандистом еврейской литературы и театра, переводчиком с идиш, а некоторые его тексты по истории русской литературы вызывают мысль, что сын многое перенял от отца[248].
Окончив с отличием исторический факультет Московского университета в 1952 году, в тот момент, когда отец отбывал срок в Заполярье, после некоторых мытарств Н. Я. Эйдельман получил ставку преподавателя истории и географии в школе рабочей молодежи в Ликине Московской области[249]. Там он проработал три года, а летом 1955‐го смог перейти на должность учителя истории в московскую 93‐ю школу Краснопресненского района на Большой Молчановке. Вероятно, он бы и проработал там всю свою жизнь, если бы не неприятности по политической линии: вместе с некоторыми товарищами по истфаку он был близок к аспиранту Л. Н. Краснопевцеву, который после XX съезда КПСС организовал нелегальный кружок молодых историков, изучавших марксизм-ленинизм, вопросы истории революционного движения. Доклад Н. С. Хрущева придал им сил, кружок начал формулировать политические требования, в том числе гласное расследование злодеяний Сталина, отмену 58‐й статьи УК, создание рабочих советов на предприятиях с правом смены администрации, созыв чрезвычайного съезда КПСС и чистку рядов партии, осуждение тотального огосударствления всех сторон экономической и культурной жизни СССР… Такие идеи, довольно близкие прогрессивной молодежи, стали причиной внимания к кружку КГБ и формирования уголовного «дела молодых историков» (1957–1958), которое дошло до суда, а деятельные участники кружка получили длительные сроки лагерей[250]. Н. Я. Эйдельман был близок к некоторым участникам кружка, разделял их интересы и даже дал согласие вступить в кружок, но не успел. Отказавшись от сотрудничества со следствием, он, однако, не был обвинен, но был исключен из рядов ВЛКСМ и навсегда лишился права работать на педагогическом поприще.
Устроившись экскурсоводом в Московский областной краеведческий музей в Истре, он впоследствии получил ставку научного сотрудника и затем зам. директора, проработав там до конца 1964 года. В том же году он защитил в Институте истории АН СССР диссертацию «Корреспонденты вольной печати Герцена и Огарева в период назревания первой революционной ситуации в России» (на основе ее в 1966 году в издательстве «Мысль» вышла книга «Тайные корреспонденты „Полярной звезды“»); в конце 1966‐го стал членом редколлегии журнала «Знание – сила»[251], где работал до 1970 года, но сохранял связи с журналом до конца жизни.
Литературной работой Н. Я. Эйдельман начал заниматься в 1955 году (именно тогда было положено начало «Путешествию в страну летописей»), первые печатные тексты он подписывал псевдонимом «Н. Натанов»; в 1965‐м был принят в профком литераторов при Гослитиздате, а в начале 1967 года подал заявление в Союз писателей, что было обосновано несколькими книгами. После двух лет томительного ожидания, в начале 1969 года, получил заветный для каждого литератора членский билет. Рекомендации для вступления ему тогда дали писатели Д. С. Данин, А. М. Турков, В. В. Жданов и Ю. В. Давыдов. Особенно нужно отметить роль литературоведа С. А. Макашина, который сказал массу лестных слов в адрес Н. Я. Эйдельмана на заседаниях приемной комиссии, что оказалось едва ли не решающим; после этого, накануне итогового голосования на заседании секретариата Московского отделения СП РСФСР, отдельное заявление в пользу писателя подал драматург В. С. Розов, особо отметив книгу «Ищу предка» именно как «труд писателя»[252].
Жанр своих литературных работ Н. Я. Эйдельман в 1969 году определил как «проза, документальная публицистика». Но более интересно, как он охарактеризовал их еще в 1967 году:
Мои занятия историей помогли мне обратиться к литературе. Я ощущал ограниченность чисто научных методов проникновения в прошедшее, все больше видел в ученых изысканиях не цель, а средство, исходный пункт для литературных занятий. <…> Странствия по «пограничной области», разделяющей и соединяющей литературу с историей, привлекают меня и в тех случаях, когда выхожу за обычный круг своих тем – Россия в XIX веке – и пытаюсь писать историко-фантастические рассказы, а также очерки и книги о древнейшей человеческой истории[253].
В 1970–1980‐е годы имя Натана Эйдельмана уже было известно очень широко: он прошел в своей творческой биографии путь от ординарного историка до неординарного исторического писателя и лектора. Такой эволюции отчасти способствовал и необыкновенный ораторский дар Эйдельмана, который помогал ему видеть моментальную реакцию слушателей на те мысли и положения, которые впоследствии становились главами его книг.
Бытует мнение, что Эйдельман «как ученый стоит в ряду многих замечательных русских историков XX века»[254], однако эти слова стоит отнести к нему не как к ученому, а именно как к историческому беллетристу и просветителю. И именно в этой ипостаси он и замечателен, и исключителен.
Как крупный литератор он заявил о себе в 1970 году книгой «Лунин» в серии «Жизнь замечательных людей»; так и писал один его горячий сторонник: «В этой книге взрывоподобно явил себя
Приведем еще несколько откликов.
Натан Яковлевич не умел писать неувлекательно. Под его пером историческая наука органически перерастала в беллетристику: все оживало, делалось притягательным, загадочным, ярким. Мне случалось слышать, что увлекательность его работ частично навеяна вкусами издателей, но я всегда видел здесь другую причину. Натан Яковлевич был лектор и педагог божьей милостью. Несправедливая судьба навсегда отделила его от педагогической кафедры, но жажда педагога кипела в нем. В нем жила потребность видеть лицо своей аудитории. Популяризаторский жанр создавал ощущение непосредственного контакта с ней и утолял жажду лекторства[257] (
В одном ряду с вечерами стихов Евгения Евтушенко в Лужниках, концертами бардов, таких как Владимир Высоцкий или Булат Окуджава, во всевозможных закрытых НИИ, неожиданными показами фильмов Андрея Тарковского на окраинах Москвы, скандальными премьерами в Театре на Таганке Юрия Любимова, – были и публичные выступления Натана Эйдельмана. Свидетельствую как очевидец об их неизменном успехе у публики – и в Центральном Доме литераторов, и в Институте радиотехники и электроники АН СССР, и в музеях А. С. Пушкина или А. И. Герцена[258] (
Природный артистизм Натана имел отклик публичный, широкоформатный, с оттенком успеха еще и театрального – битковые сборы, цветы, очереди за автографами, жажда собравшихся продлить очарованье, не отпуская его вопросами; мы принадлежали ему, а он – нам, в самом лучшем смысле[259] (
Слушая потрясающей красоты голос Натана Эйдельмана, его баритональные теплые тона, все всегда обращали внимание прежде всего на то, как подчас импровизационно рождалась, словно на глазах, мысль историка в сюжетах о России. Память у Эйдельмана была феноменальная, поэтому всегда казалось, что он стоит рядом с событиями, о которых рассказывает, независимо от временнóй удаленности, что он видит своих героев в лицо[260] (
Жажда лекторства, утоляемая, впрочем, сверх меры (отчасти, по-видимому, и по причине нужды в презренном металле[261]), явно разбазаривала творческие и физические силы. Как отметил в свое время А. А. Ильин-Томич,
будучи по призванию просветителем, Эйдельман выступал, кажется, всюду, куда его звали, – и это было великим благом для слушателей. Но до какой степени шло это на пользу его дару историка и исторического писателя? Сколько книг и научных исследований он не успел написать оттого, что растрачивал себя на эту – безусловно крайне важную – просветительскую деятельность?[262]
Впрочем, Эйдельман этим в значительной степени компенсировал свою потребность общаться с внимающей каждому слову аудиторией, как когда-то гениальный исследователь русской литературы XVIII века Г. А. Гуковский словесно набрасывал с кафедры положения будущих книг.
Историческая проза Н. Я. Эйдельмана оказала влияние даже на его антагониста в глазах читающей публики В. С. Пикуля, чье творчество было и остается невероятно популярным. На Третьих Эйдельмановских чтениях в 1993 году историк литературы А. С. Немзер говорил
об эволюции творчества Пикуля от подражания историческому или нравоописательному роману второй половины XIX века до подражания не кому иному, как Эйдельману, чья популярность среди интеллигентных читателей вызывала у Пикуля соревновательный пыл и на чьей прозе Пикуль явно учился (другой вопрос, насколько уроки пошли впрок)[263].
Тяга читающей публики к истории, и отсюда популярность не только таких титанов исторического романа, как В. С. Пикуль, но также и более «интеллигентских» писателей – Натана Эйдельмана, упомянутого Юрия Давыдова или Якова Гордина, – происходила еще и от духа эпохи позднего Брежнева – стабильности, напоминающей вечность.
Не имея собственного содержания, мысля себя «концом истории» (ясно, что коммунизма не будет, но зато социализм уж такой развитой, что дальше некуда), время это отличалось своеобразной ностальгической всеядностью. Официоз по-своему, противостоящие ему духовные силы по-своему пребывали в грезах о былом, старательно выискивая в далеком или близком прошлом нечто привлекательное и в то же время схожее с днем сегодняшним. В «вечности по-советски» должно было найтись место всему: мистифицированной Древней Руси и мистифицированной эпохе революции, вымышленному XIX веку и вымышленным шестидесятым годам. Вкус к истории, очевидный в исканиях многих замечательных писателей, постоянно «испытывался на прочность» аудиторией, искавшей в прошлом не движения противоречий, но удобного антиквариата. Проблема заключалась не в том, что Пикуль вытеснял Эйдельмана, а в том, что публика была готова читать Эйдельмана (или Трифонова, или Юрия Давыдова), так сказать, «по-пикулевски»[264].
Пикуль же был серьезной отдушиной после советской реалистической литературы с ее принципами идейности, борьбы хорошего с лучшим и т. д. Сочинения, в которых автор вел повествование так, «будто ему дано право кроить и перекраивать былую жизнь – и все дозволено»[265], были увлекательным чтением без подтекста:
Семидесятые годы были временем триумфа Валентина Пикуля. К политической оппозиции Пикуль, разумеется, никакого отношения не имел, его успех не в последней степени объяснялся тем, что его романы представляли неофициальный вариант отечественной истории. В них идеологию заменила физиология. Даже вполне достойные исторические романы советского периода были романами идеологическими, а лучшие из них – как «Смерть Вазир-Мухтара» – напряженно идеологическими. Средний читатель, уставший от идеологии вообще, предпочел деидеологизированные, растянутые до романных объемов квазиисторические анекдоты Пикуля. И это тоже была своя форма неприятия системы[266].
Устоялось мнение, что во многом силами Н. Я. Эйдельмана был создан феномен «декабристского мифа», через призму которого многие историки и литераторы доносили до читателей свой морально-нравственный посыл, идею внутреннего противостояния: