Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: История древнерусской литературы - Рикардо Пиккио на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Чаще всего фрагменты этого еще не устоявшегося стихосложения включаются в исторические или ораторские произведения традиционного образца, составляя всего лишь риторическое обрамление, связанное со стилистической структурой изысканного «плетения», выработанного в XVI в. школой митрополита Макария. Таковы «вирши», включенные в сочинения Авраамия Палицына, о котором мы расскажем ниже, князя Семена Ивановича Шаховского и монаха Антония Подольского.

ВОЗВРАТ К ТРАДИЦИИ В «СМУТНОЕ ВРЕМЯ»

Если исключить новаторские «вирши», письменные сочинения Московии во время и сразу после польских нашествий исповедуют древнейшие идеалы и традиционные стилистические нормы долгого православного славянского средневековья. Они, безусловно, интересны как исторические документы, но мало что добавляют к литературному наследию. Их основной мотив — искренний патриотизм, основанный на религиозном чувстве, который воодушевлял поколения прошлых веков. Писатели выступают против поляков, против католиков, против их союзников внутри страны. Их обвинения глубоко прочувствованы, однако по форме они не отличаются от тех, с которыми мы имели дело в ходе нашего повествования. Их форма близка к известным риторическим моделям со старой техникой цитат и библейских ссылок, а также призывов к защите наследия предков и святой православной Руси. В этой неспособности к обновлению мы ощущаем как бы проявление усталости, предупреждение о том, что скоро вековой цикл будет исчерпан. В «Смутное» время, однако, старые стандартизированные формулы церковнославянской литературы дышат еще современной страстностью и, в конечном счете, документально подтверждают устойчивость духовного наследия людей, которые крепко держатся за свои принципы.

В 1610—1611 г. неизвестный автор, видимо чиновник из московской государственной администрации, написал «Новую повесть о преславномъ Росийскомъ царстве и великом государстве Московскомъ». В данном случае термин «повесть» не означает «история» в прямом смысле слова, то есть не следует стилю киевской летописи. События эпохи «Смуты» изложены в полемических целях, дабы пробудить православный славянский патриотизм и призвать к сопротивлению полякам. В сущности, перед нами призыв, «манифест» с явно публицистическими интонациями.

Автор обращается к «всякихъ чиновъ людем, которые еще душь своихъ от Бога не отщетили, и от православные веры не отступили, и верою прелести не последуютъ, и держатся благочестия, и к соперникомъ своимъ не прилепилися, и во отпадшую ихъ не уклонилися, и паки хотять за православную свою веру стояти до крове»[172].

Этих людей, которым неведомо предательство, в отличие от многих власть имущих, соблазнившихся польскими обещаниями, призывают сражаться «за православную веру, и за святыя Божия церкви, и за свои души, и за свое отечество» и выбрать «славную смерть»[173]. Политика, земельные амбиции, доктрины кажутся пустыми и коварными провокациями. В то время как ренегаты «И по се время мало не до конца Росийское царство ему, врагу, предали!»[174], один-единственный защитник отечества представляется сильным и непобедимым — патриарх Гермоген.

Возврат к представлению о Церкви как о высшем синтезе традиции предков порождает один из главных мотивов «Смутного времени». В эпоху Ивана Грозного партия последователей Иосифа Волоцкого выступала за подчинение духовной власти светской, что фактически было навязано уже во время правления Василия Васильевича с низложением Иосифа и последовавшим за этим провозглашением автокефалии. Однако политика тех же московских самодержцев отстаивала национальные прерогативы русской Церкви, и в 1589 г. Борис Годунов добился от Константинополя признания титула «патриарха» (вместо традиционного «митрополита») за религиозным главой Московии. Когда государство, гордость и миф XVI в., в начале XVII в., казалось, рушилось, патриотизм русских людей смог опереться на духовного руководителя, который и юридически обладал верховной властью и выражал самые глубокие «самодержавные» амбиции восточного славянского мира. Патриарх Гермоген является символом силы, которую никто и никогда не сможет сломить: «Паче же подивимся и удивимся пастырю нашему и учителю, и великому отцемъ отцу, и святителю! (Имя же его веемъ ведомо.) Како, яко столпъ, непоколебимо стоить посреди нашея великия земли, сиречь посреди нашего великаго государства, и по православной вере побараетъ и всехъ техъ душепагубных нашихъ волков и губителей увещеваетъ. И стоит единъ противу всехъ ихъ, аки исполинъ-муже, безо оружия и безо ополчения воинъскаго, токмо учение, яко палицу, в руку свою держа протива великихъ агарянских полковъ и побивая всехъ. Такоже и онъ, государь, вместо оружия токмо словомъ Божиимъ всемъ соперникомъ нашимъ загражая уста, и посрамляя лица, и безделны отсылая от себя. И нас всехъ укрепляеть и поучаеть, чтобы страха ихъ и прещения не боятися, и душами своими от Бога не отщетитися, и стояти бы крепце и единодушно за преданную намъ от Христа веру и за свои души...»[175]

Хотя с точки зрения стилистики в этих патриотических тирадах на «псевдодревнем» языке нет ничего нового и легко узнаваемы приемы традиционного византийско-славянского ораторского искусства, было бы неверно судить обо всем сочинении как о простом повторении или механической компиляции устаревших мотивов. Против Польши, величественно предававшейся идеалам гуманизма, носительницы литературы, вскормленной латинизмом и уже плодотворно окропленной возрожденческим настроем, старая Русь выдвигает фигуру священника, уверенного, что его святые слова, лишенные светского блеска, но пылающие библейской страстью, сумеют разбудить в славяно-христианском народе живые отклики.

Чтобы понять, каково значение таких текстов, как «Новая повесть о преславномъ Росийском царстве и великом государстве Московскомъ», которая может считаться символом духовного климата, мы не должны заниматься «абстрактным» чтением. Иначе говоря, судить о нем следует не исходя из нашей сегодняшнего эстетического восприятия, а как бы пробуждая в себе целую религиозную и художественную цивилизацию, которая могла реагировать только на стимулы подобного рода. Если это приведет нас к отрицательному суждению о Древней Руси, если мы станем называть ее «отсталой», «закрытой», «монотонной», это все равно не исказит перспективу истории литературы, которую мы характеризуем. В начале XVII в. в большом столкновении с католическим западом Московия сумела придать привлекательность ветхим формулам, что демонстрирует крепость литературной традиции, которая останется основополагающей и впоследствии, когда вся Русь претерпит глубокие изменения, включив собственный голос в современную культуру Европы.

Не позднее 1603 г. патриархом Иовом была написана «Повесть о честном житии благов^рнаго и благородного и христолюбивого государя и царя и великого князя Федора Ивановича всеа Русии», выражающая переход торжественной имперской риторики XVI в. в форму не менее изысканную и пышную, но уже задетую идеологическими кризисами. Царь Федор, сын Ивана Грозного, последний государь из рода Рюриковичей, обрисован в своем христианском благочестии на традиционном фоне, где сплетаются изображения и словесные формулы летописей, житийной литературы, (как в «светской агиографии» Дмитрия Ивановича Донского, «слов» во вкусе XV в. Пахомия Логофета) и «Степенной книги». Более четко, чем в других текстах, мы наблюдаем здесь переход от типично церковнославянской прозы к досиллабической поэзии. Техника «виршей» едва намечена, поскольку использованы рифмы почти исключительно с глагольными окончаниям, то есть способ давным-давно известный в древнеславянской православной литературе:

«.. Богу повсегда умъ свой вперяше и душевное око бодренно и неусыпно храняще...»

Борьба с поляками в Москве, занятой Лжедмитрием I, убийство узурпатора и восшествие на престол Василия Шуйского описаны в «Повести 1606 года», которая позднее была включена в более обширное произведение, названное его первым издателем «Иным сказанием». Автор, чье имя нам неизвестно, был монахом Троице-Сергиевого монастыря, ярым сторонником Василия Шуйского и врагом Бориса Годунова. Его стиль богат «плетением», метафорами, пышными эпитетами и отголосками многих текстов более древней церковной литературы, начиная с «Жития Бориса и Глеба» и вплоть до «воинских повестей».

«Смута» породила не только раздробленность и распри внутри правящей элиты, но и первые в русской истории большие крестьянские бунты. В 1603 г. восставшие под предводительством Хлопка угрожали Москве. В 1606—1607 г. целая армия крестьян во главе с Иваном Болотниковым вовлекла в серьезные военные действия силы царя Василия Шуйского, поддержав сначала Лжедмитрия, а потом другого «Рюриковича», Петра, называвшего себя сыном покойного царя Федора Ивановича. Крестьянские восстания не оставили прямых следов в письменной литературе (за исключением некоторых воззваний Ивана Болотникова, написанных с собой силой). Тем не менее эти события стали сюжетом для так называемого «Послания дворянина к дворянину», написанного, вероятно, в 1606 г. тульским дворянином Иванцом Фуниковым, который в непринужденном, местами народном стиле описывает свои приключения.

В 1612 г. провинциальный русский священник пишет «Плачь о пленении и о конечном разорении превысокаго и пресветлейшаго Московъскаго государства». Уже самое название с торжественными эпитетами возвращает нас к основным риторическим мотивам Московии и к той религиозно-патриотической интонации, которую на примере «Новой повести» мы признали главной для эпохи польских вторжений. Еще больше, чем в других аналогичных сочинениях, «Плач» неизвестного священника показывает возврат к церковнославянской традиции. Уже в начальном риторическом вопросе используется разработанная Епифаниём техника: «Откуду начнемъ плаката, увы! толикаго падения преславныя ясносияющия превеликия России? Которым началом воздвигнемъ пучину слезъ рыдания нашего и стонания?»[176]

Причины разорения, указанные «богоизбранному стаду», кроются не только в алчности внешних врагов, но и в развращенных русских обычаях. Из-за этого «падеся превысокая Россия, и разорися толикии твердый столпъ», и все «от великих благородныхъ, от премудрыхъ и до простых»[177] предались Содому и Гоморре и всевозможным грехам.

Та же риторическая интонация, которая характеризует произведения, создаваемые непосредственно как ораторские, звучит и в летописных сочинениях, посвященных «Смуте». Среди них первостепенное место занимает «история», обычно называемая «Сказанием», вышедшая из-под пера монаха Троице-Сергиевого монастыря Авраамия Палицына. Текст неоднократно переделывался. Первые главы были написаны в 1611-1612 г., последние — в 1620 г. «Сказание» Палицына важно, главным образом, как исторический источник, поскольку ни одно из современных ему сочинений не является столь обширным и не опирается на такое количество политических документов. Чуткость Палицына к самым новым литературным голосам подтверждена использованием досиллабических виршей в уже развитой форме.

Примерно в то же время, то есть во втором десятилетии XVII в., были написаны две «повести» о жизни и трагической смерти князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского, выдающегося полководца, прославившегося победами над войсками Лжедмитрия II и внезапно умершего после пира у князя Воротынского. Народная молва приписала причину несчастья отраве, которую поднесла Скопину-Шуйскому Мария, жена князя Дмитрия Ивановича Шуйского. О трагедии рассказано во втором произведении — «Писание о преставлении и о погребении князя Михаила Васильевича Шуйского, рекомаго Скопина». Согласно композиционным законам большей части произведений древнерусских писателей, в этой повести мы находим также вкрапленные изысканные ученые мотивы и народные элементы. Скопин-Шуйский, будучи членом взошедшей на престол семьи, принадлежит к царскому роду «от единаго корени владеющаго вселенную Августа, кесаря Римского», и происходит от «единыя православныя веры християнския началника, князя Владимера Киевскаго и всеа Русския земли». Отравительница Мария действует по дьявольскому подстрекательству завистника славы мужественного защитника родины. Автор «повести» описывает его как «змия лютоя, злым взором аки зверь лютый»[178]. Общий тон экспозиции настолько традиционен, что если бы не конкретный историзм рассказанных событий, то трудно было бы признать в некоторых отрывках руку писателя XVII в. Смерть героя оплакивают мать, товарищи по оружию, бояре, воеводы и атаманы, и «повесть» передает в прямой речи текст каждого плача, как это было в киевской летописи или «Слове о житии и о преставлении Дмитрия Ивановича». По окончании цитаты повествование продолжается после формальной связки, напоминающей стиль Нестора или «Жития Авраамия Смоленского» XIV в.: «Но бо все вкратце пишем, а недоумием убо много и жалостнаго плача и причитания их исписати. Но возвратимся Убо ко прежнему»[179].

Жизненность летописной литературы еще более подтверждается произведением, приписываемым большинством ученых князю Ивану Михайловичу Катыреву-Ростовскому (умер в 1640 г.), а другими — Сергею Ивановичу Кубасову. Этот последний является, во всяком случае, автором новой редакции «Русского хронографа» 1617 г., дополнявшей изложение вплоть до времен Ивана Грозного. Летописная композиция, автор которой окончательно не установлен, открывается длинным заголовком-содержанием, который объявляет о «повести о начале царствующего града Москвы», «о корени великих князей Московских», «о пресечении корени царскаго от Августа царя», «о настатье царя Бориса» (Годунова) и о приходе еретика Гришки Отрепьева (Лжедмитрия) в царствующий град Москву. На основе указания в послесловии ученые условно озаглавили это произведение «Летописной книгой». Необычная живость изложения этой книги объяснялась латинским влиянием, которому был известен новый вариант «Истории Трои». Как в «Сказании» Палицына, так и здесь новая литературная атмосфера документирована наличием «виршей», включенных в прозаический текст. В течение всего XVII в. «Летописная книга» пользовалась большой популярностью и неоднократно переделывалась. И это свободное вмешательство более поздних редакторов в уже известные тексты подтверждает неугасимость типичной для славянского средневековья традиции.

АЗОВСКАЯ ЭПОПЕЯ КАЗАКОВ

Ухудшение положения крестьян в Московском государстве при аграрной системе, которую в ходе XVI в. самодержавие и дворянство еще больше основывали на крепостном праве, провоцировало массовое бегство крестьян из деревень на еще свободные пограничные земли. Так на нижнем Дону сложились вольные общности беглых людей, принявших название «казаков» (термин тюркского происхождения, который как раз и означает «свободные люди»). Такие же группы «казаков» находились и в низовьях Днепра, на пограничных землях между Польско-Литовским государством и Московией. Казаки очень скоро стали представлять собой значительную военную силу. Под предводительством избранных военачальников-«атаманов» они часто угрожали с нижнего Дона турецким владениям, выходя за пределы Азовского моря вплоть до Черного. В 1637 г. донские казаки взяли приступом крепость Азов и удерживали ее до 1642 г., отражая наступления турецких войск. Вынудив в 1641 г. султана Ибрагима I снять осаду, защитники Азова обратились к царю Михаилу Романову, чтобы тот включил Азов в Московское государство и послал военное подкрепление. После некоторых колебаний Москва отклонила предложение и под турецким давлением заставила казаков возвратить туркам Азов. Эпизод, входящий в политическую панораму начала XVII в., когда периферийные силы Московского государства проявляли более динамичную инициативу по сравнению с центральной властью, предоставил тему для одного из самых популярных в XVII в. повествовательного цикла.

Описание азовских событий содержится в нескольких «повестях», названных А. С. Орловым[180] «Исторической» «Особой», «Документальной» и «Поэтической». В них описывается взятие крепости казаками в 1637 г. и последующие события, включая осаду крепости в 1641 г. К концу века последующие обработки этого материала сложились в так называемую «Сказочную» (легендарную) историю о взятии и осаде Азова.

С художественной точки зрения наибольший интерес представляет «Поэтическая история» об осаде 1641 г. (она известна нам в четырех редакциях). Написана она, по-видимому, в 1642 г. одним из защитников Азова Федором Ивановичем Порошиным, который возглавлял кавказскую делегацию в Москву, направленную к Михаилу Романову за помощью.

Как и в других текстах этого периода, мы не находим здесь новых стилистических или концептуальных элементов. Иногда кажется, что читаешь «Повесть временных лет», «Сказание о Мамаевом побоище» или «Повесть о взятии Константинополя». Однако сочинение написано живо, дышит страстью, богато поэтическими эффектами. Книжные и народные мотивы гармонично переплетаются, как этого и требует традиционная летописная норма Slavia Orthodoxa. Хотя образы турок Ибрагима I кажутся списанными с образов половцев или татар времен хана Батыя, литература не стоит на месте. Сила изысканной древнерусской традиции обнаруживает моральную силу и придает прелесть каждой фразе и каждому жесту, совершаемому не случайно, но в гармонии с законами, установленными предками. Азовские казаки оказываются предоставленными самим себе, они не зависят от царя и свободны выбирать свою судьбу. Но они не колеблются. В них сильна мораль Slavia Orthodoxa. Патриотизм и религия неразделимы. Перед лицом турецкой угрозы они знают, какие обвинения бросить в лицо бусурманам, какие молитвы возносить Богу, Богоматери и угодникам, каких чудес ждать от Неба, как приветствовать братьев-христиан, солнце, реки, леса, море. Если бы в их поступках было больше непредвиденного, а в словах больше реализма, исчезло бы волшебное очарование выполненного в старинной манере полотна.

Подобно летописцам прошлых веков, автор «Поэтической» повести ставит перед собой задачу скорее «передать» факты, нежели воплотить их в художественной форме. Такое изложение обусловлено определенными обстоятельствами, оно должно было, по всей видимости, потрясти душу на московских властителей и подвести их к тому, чтобы они выступили против турок. Описание каждого боя сопровождается точным перечислением участвующих в сражении сил. Огромное численное превосходство войск Ибрагима документировано цифрами, описанием оружия и тактики. Ядро рассказа, однако, состоит не столько в батальных сценах, сколько в «моральном споре» между казаками-христианами и бусурманами-турками. Глашатаи обеих сторон читают звучные обращения. Турки угрожают осажденным и соблазняют их: «О люди Божии, Царя Небесного! Никем вы в пустынях водими или посылаеми! Яко орли парящи без страха по воздуху летаете, и яко лви свирепи, в пустыняхь водимы, рыкаете! Казачество донское и волское, свирепое! Соседи наши ближние! Непостоянные нравы, лукавые! Вы пустынножителем лукавы убицы, разбойницы непощадные!.. Где вы тепере можетеутечи от руки ево? Прогневали вы Муратъ салтанова величества, царя турского... И кто васъ можеть, злодеи убицы, укрыть или заступить от руки ево такия силные и от великих таких страшных и непобедимыхъ силъ его?... Промышляйте себе в нощь сию животомъ своимъ... Видите вы и сами, воры глупые, очима своима силу ево великую неизреченную, какь оне покрыли всю степь великую!.. А естли толко вы служить похочете, казачество свирепое, государю царю водному рать салтанову величеству, толко принесете ему, царю, винные свои головы разбойничьи в повиновение на службу вечную. Отпустить вамъ государь нашъ турецкой царь и паши ево все ваши казачьи грубости прежние и нынешное взятье азовское... Обогатить васъ, казаковъ, онъ, государь, многим и неизреченным богатством»[181].

Отвечают защитники Азова: «... А холопи мы природные государя царя христианскаго царства Московскаго. Прозвище наше вечное — казачество великое донское безстрашное!.. Равенъ он, собака смрадная, вашь турской царь, Богу Небесному пишется... Где ево рати великия топеря в полях у насъ ревут и славятца, завтра туть... лягут люди ево от насъ под градомъ и трупы многия... Давно у насъ в полях наших летаючи,.. хлекчут орлы сизые и грають вороны черные, подле Дону у нас всегда брешуть лисицы бурыя, а все они ожидаючи вашево трупу бусурманского»[182].

Следует рад атак. День за днем обороняются казаки. Когда силы их оказываются на исходе, они бегут в церкви и молятся угодникам, изображенным на драгоценных иконах. Видя близкую смерть, они прощаются с миром: «Прости насъ, холопей своих грешных, государь наш православной царь Михайло Федоровичь всеа Русии! Вели наши помянуть души грешныя! Простите, государи, вы патриархи вселенские! Простите, государи, все митрополиты, и архиепископы, и епископы. И простите все, архимандриты и игумены! Простите, государи, протопопы, и священницы, и дьяконы! Простите, государи, вси христианя православные!»[183]

Хотя положение представляется безнадежным, христиане-казаки не становится жертвой бусурман. С неба нисходят к воинам нежные и ободряющие слова Богородицы, а из иконы Иоанна Предтечи льются слезы. Турки отброшены. Как половцев в «Повести временных лет», так и мусульман Ибрагима поражают ангелы небесные: «И оне о том насъ, бусурманы, многажды спрашивали: “Хто у васъ выходить из града на бой с мечемъ?” И мы им сказываемъ: “То выходят воеводы наши”»[184].

Казачья среда представляет собой в XVII в. новый аспект русской духовности, хотя развивающиеся в ней религиозные и фантастические мотивы могут восходить к известным образцам киевской, татарской и московской эпох. В то время как письменная традиция других восточнославянских зон подчиняется официальным указаниям, тексты, являющиеся выразителем мира казачества, внутренне независимы. Те же формулы риторики Slavia Orthodoxa как проявление религиозной веры и морали, а не как бюрократическая норма, дышат необычайной свежестью. Тот факт, что древние слова киевских летописей, ораторов XIII в. и «плетельщиков словес» могут давать полноценную духовную пищу и вольному миру казаков, говорит нам о том, насколько глубоко литература Древней Руси пронизывала русский духовный мир и сколь жизненно важной была защита этого наследия в эпоху широкого западного наступления.

К середине века в казачьем мире большой популярностью пользовалась русифицированная переработка одной восточной легенды, встречающейся уже у Фердоуси и пришедшей в Slavia Orthodoxa через турецко-татарское посредничество. Самая древняя ее редакция носит название «Сказание о неком славном богатыре Уруслане Залазоревиче». В позднейших текстах имя героя еще больше русифицировано в «Еруслана Лазаревича». Уруслан — «богатырь», то есть воин-герой, обладающий необыкновенной силой, рыцарь, ищущий чудесных приключений, не подвластный никакому государю. Он один побеждает целые войска, один предпринимает долгие путешествия на сказочный Восток. Завоевав царства и самых прекрасных принцесс земли, он уезжает «казачить», то есть вести свободную, полную приключений жизнь. В русской легенде большинство первоначальных восточных мотивов приобретает местную окраску. Смесь сказки с летописью, которая, начиная с киевских времен, часто придавала «повести» черты «романа» и рыцарской поэмы, в XVII в. обогащает книжную традицию посредством внесения в нее типичных мотивов устной традиции.

«ПОВЕСТЬ О ЮЛИАНИИ ЛАЗАРЕВСКОЙ»

«Повесть о Юлиании Лазаревской», святой и благочестивой муромской боярыне, была написана между 1620 и 1630 г. Это краткое сочинение с житийными элементами, принадлежит оно перу сына Юлиании, Каллистрату Осорьину. С художественной точки зрения этот текст, по правде говоря, не заслуживает пристального внимания. Каллистрат Осорьин не являет миру оригинального писательского дара. От современных ему авторов он и отличается как раз отсутствием риторических амбиций.

Однако некоторые специфические обстоятельства придают «Повести о Юлиании Лазаревской» особое значение в истории русской литературы XVII в. и объясняют ее несомненный успех. Здесь мы впервые сталкиваемся с использованием агиографической техники для описания жизни светского человека, не принадлежавшего к царскому роду. В предыдущие эпохи ни один простой мирянин не стал героем жития, которое должно было послужить примером для христиан русских земель. «Светская биография», о которой мы говорили в связи с житиями Александра Невского, Дмитрия Ивановича Донского, а также Федора Ивановича, лишь отчасти представляла собой модель «светского» жития, поскольку князь, будучи главой общности Slavia Orthodoxa, имел священнический сан. Юлиания Лазаревская, напротив, стремится к святости, оставаясь в миру, не покидая семьи и не принимая монашества. Прославление ее лишний раз доказывает, насколько православные религиозные концепции были распространены также и вне среды духовенства.

Как «персонаж» Юлиания Лазаревская стала своего рода образцом. Ее пример установил на Руси обычай «благородных благодетельниц», святых личностей, которые, можно сказать, создают моральное оправдание землевладельцам, от которых зависят миллионы крепостных, нередко погибающих от нищеты, голода и болезней. В глубоко религиозной стране, где идеалом является общность братьев-христиан, крестьянская проблема, так невероятно обострившаяся в связи с экономической и административной эволюцией московского государства в XVI в., не могла не вызвать отклика. Уже в начале XVII в. среди знати постепенно созревают сомнения и угрызения совести. Юлиания Лазаревская предлагает тем, кто живет в богатстве и наживается на человеческом горе, надежду на вечное спасение. Она хорошо обращается со своими крестьянами, и когда в русских деревнях свирепствуют чума и неурожай, Юлиания раздает обильную милостыню. Ее добрые дела, даже больше, чем аскетический образ жизни, делают ее образцом для знати.

Глава третья

Закат Slavia Orthodoxa

Во второй половине XVII в. процессы эволюции древнерусской цивилизации, начавшиеся еще в эпоху Ивана Грозного и прерванные «Смутным временем», польским вторжением и кризисом центральной власти, достигли максимального развития. Второй представитель династии Романовых, царь Алексей Михайлович (1645—1676 г.) упрочил центральною власть, еще более объединив вокруг себя дворянство. Окончательно сформировались экономическая и административная система, заложенная еще в XVI в. и основанные на расширении привилегий, жалуемых правителем, что приводило к ухудшению положения крепостных. Последние попытки Церкви возродить идеалы и правовые нормы древнего славянского православия, согласно которым верховный пастырь был одновременно и главой русского общества, потерпели крах и породили серьезный кризис церковной власти и раскол церкви.

Расширение границ Московского государства и приток вместе с завоеванными народами новых культурных сил имели немаловажное значение для внутреннего преобразования русской культуры. Понятие славяно-христианского народа, объединенного одной верой и одним церковным языком, не могло сохраниться и в этой новой, отныне многонациональной державе. Единство власти на огромных просторах Сибири зиждилось не столько на престиже Патриарха, сколько на военном и административном могуществе государства, справедливости царя и поддержке сельской аристократии. Война с Польшей и восстание днепровских казаков во главе с Богданом Хмельницким против польского владычества привели к присоединению в 1654 и 1667 г. к Московскому государству большой части территории Украины и Белоруссии. Два десятилетия спустя к империи Романовых присоединился Киев. Культурное влияние этих земель, бывших некогда колыбелью восточнославянского православия и особенно тесно связанных во второй половине XVI в. с гуманистическими традициями польской культуры, ускорило развитие литературы и в целом движение русской духовной жизни к менее традиционным формам. Под влиянием светской культуры, выразителями которой являлись знать и государственные чиновники, и пришедших с Запада нововведений наступает конец единству церковнославянских стилей и господству религиозной тематики, открывается путь к различным литературным «жанрам». Происходит отделение поэзии от прозы. Повесть, высвободившись из структур исторического, наподобие библейского, рассказа, начала развиваться в наиболее подвижных и многообразных формах, в форме новеллы, сатирической публицистики, приключенческого романа, моралистического рассказа. Искусство ушедшего из церковной среды слова породило театр — феномен, который в условиях религиозного консерватизма на протяжении веков был чужд восточным славянам.

Однако освобождение литературной и общественной жизни от влияния церкви в Московии при Алексее Михайловиче Романове не было столь быстрым и всеобъемлющем, чтобы объяснить им одним глубокий кризис традиций Slavia Orthodoxa. Культура этих десятилетий, казалось, предвещала революцию — и, действительно, после Алексея Михайловича и краткого правления Федора Алексеевича Петр Великий на пороге XVIII в. проведет в жизнь наиболее революционные за всю историю России реформы. Но сейчас новые времена еще только брезжили. В домах знати, в присутственных местах и в деревнях соблюдались старые религиозные традиции и обычаи предков в обстановке, манере одеваться, в общественных отношениях. Это нашло отражение в 1635 — 1639 г. в рисунках Адама Олеариуса и в описаниях Григория Карповича Котошихина (или Кошихина, ок. 1630 — 1667). Котошихин в определенном смысле продолжает традиции политической литературы князя Курбского. Будучи участником русской дипломатической миссии, Г. К. Котошихин перешел на службу к шведам, был известен в Стокгольме под именем Ивана Седицкого. Он написал там трактат «О России в царствование Алексея Михайловича», в котором описывал свою страну глазами «иностранца». В 1667 г. в Швеции Котошихин за убийство был приговорен к смертной казни и казнен. Его произведение, имеющее безусловную документальную ценность, остается лишь отдельным эпизодом русской культуры XVII в.

Истоки кризиса необходимо искать скорее не в выдвижении на первый план светских кругов, которые лишь при Петре Великом действительно возьмут бразды правления новой Россией, а во внутренней трансформации церковной культуры. С Украины в Московию нахлынули священники и монахи, которые спустя несколько лет стали распространять религиозные и политические концепции, часто приходящие в противоречие с московскими. Украинское духовенстве с конца XVI в. обучалось в школах различных братств, организованных по западному образцу. В 1631 г. в Киеве Петр Могила (1596 — 1647 г.), ученый молдавского происхождения, достигший сана митрополита, воспротивившись Брестской унии и поддерживая пропольскую сторону, выступавшую против присоединения Польши к Московии, быстро создал получившую известность Коллегию (впоследствии Академию). В Коллегии изучали не только теологию и философию, но также риторику и различные виды светской литературы. Ученики Коллегии, созданной П. Могилой в Киеве, сочиняли стихи на греческом и латинском языках и переводили античную литературу на церковнославянский язык. Им не была известна чрезмерная суровость Московии в отношении любых форм «светской» культуры. В киевской Коллегии, как и в любой другой украинской школе, читали схоластические драмы, а молодые священники воспитывались в духе, не слишком далеком от того, который царил в польской католической церкви у ученых иезуитов. В 1674 г. архимандрит древнего Печерского монастыря и бывший ректор киевской Коллегии Иннокентий Гизель (1600 — 1683 г.) опубликовал «Синопсис» «славяно-русской» истории, проникнутый идеалами независимости украинской Церкви. Это был первый настоящий «исторический текст», составленный по западному образцу на основе фрагментов летописных текстов. На протяжении всего XVIII в. вплоть до эпохи романтизма «Синопсис» останется основным учебным пособием, на котором воспитывались новые поколения интеллектуалов.

В Московии пришельцев из западных земель принимали зачастую с недоверием. Священников, обучавшихся в православных школах, как, например, в школе в Яссах, получившей название «Славяно-греко-латинской академии», не могли не подозревать в пристрастии к католическому Западу. В определенном смысле их моральное состояние соответствовало тому, которое веком ранее явилось причиной долгих мытарств Максима Грека. Однако нельзя не учитывать, что афонский монах, почитатель Савонаролы, оказался один на один с официальной Церковью (его друзья по движению Нила Сорского были бессильны против нее), а новаторы XVII в. быстро превратилось в многочисленную силу и благодаря высокому культурному потенциалу оказались на первой ступени иерархической лестницы. По инициативе выходцев с Украины и из Белоруссии в Московии также создаются школы по типу Киево-Могилянской коллегии, где впервые наряду с церковнославянским и греческим стали преподавать латынь. Симеон Полоцкий[185] и его ученик Сильвестр Медведев открыли школу при Спасском монастыре, а боярин Ф. М. Ртищев — при Свято-Андреевской церкви в окрестностях Москвы.

Помимо общекультурной ориентации, западные славяне оказали большое влияние на развитие русского литературного языка. Украинские течения, выражающие интересы ученых кругов, способствовали защите синтаксических и лексических норм церковнославянского языка. В то же время, однако, расширение их знаний, вплоть до латинской риторики, привело к неизбежному отрыву от фундаментальных стилистических традиций древнерусского языка. Во второй половине XVII в. наблюдалось противоречие между тенденциями развития церковнославянской лингвистической культуры и новыми тенденциями, созревавшими в светской среде и ориентированными на сугубо русское языковое наследство. К концу века ситуация стала еще более нестабильной. В сущности, в Московии существовало двуязычие, точно описанное Генрихом Вильгельмом Лудольфом, автором «Русской грамматики», вышедшей в Оксфорде в 1696 г. (содержавшей также «Руководство по славянской грамматике»). С одной стороны, научный язык стремился к обновлению за счет ассимиляции греческих и латинских элементов. В этом большая заслуга принадлежит украинцу Епифанию Славинецкому, умершему в 1675 г., переводчику трудов Отцов Церкви и автору «Греко-славяно-латинского лексикона» и «Филологического лексикона». С другой стороны, светский язык, обогащенный различными влияниями польского, немецкого и латинского языков, начал ощущать в церковнославянском препятствие для своего естественного развития. Вот, что писал Лудольф: «... Как никто из русских не может писать или рассуждать по научным вопросам, не пользуясь славянским языком, так и наоборот, — в домашних и интимных беседах нельзя никому обойтись средствами одного славянского языка, потому что названия большинства обычных вещей, употребляемых в повседневной жизни, не встречаются в тех книгах, по каким научаются славянскому языку. Так у них и говорится, что разговаривать надо по-русски, а писать по-славянскому»[186].

Языковая нестабильность явилась отражением глубокой общественной и духовной неустойчивости. В середине века патриарх Никон попытался провести ожидаемую реформу, пытаясь восстановить главенство Церкви. После его неудачного эксперимента инициатива перешла к светской власти и, наконец, воплотилась в «прозападной революции» Петра Великого. Древняя литература была связана с главенствующим положением Церкви. При Петре Великом произошел окончательный упадок Slavia Orthodoxa, его языка и идеалов.

СИЛЛАБИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ (СИМЕОН ПОЛОЦКИЙ, СИЛЬВЕСТР МЕДВЕДЕВ, КАРИОН ИСТОМИН)

В 1664 г. в Москве обосновался белорусский монах, который в скором времени приобрел большое влияние при дворе царя Алексея Михайловича, а его многообразное творчество сыграло решающую роль в развитии литературы Московии. Родом из Полоцка, Самуил Емельянович Петровский-Ситнианович (1629-1680 г.) в 1656 г. после пострижения в монахи он начал зваться Симеоном. Как Симеон Полоцкий (или же «Симоне из Полока») он приобрел большую известность на новой родине. Его творчество явилось документальным свидетельством культурной жизни периода первого становления симбиоза «Великой, Малой и Белой России» (по официальной терминологии). Первые поэтические опыты Симеона Полоцкого восходят к годам учебы в Киево-Могилянской коллегии и пребыванию в польских коллегиях у отцов иезуитов. Начав писать на польском и латыни, он затем пробует свои силы в литературном языке, распространенном тогда на Украине и в Белоруссии (особый синтез местных диалектных элементов, польских и латинских слов в рамках общей структуры церковнославянского языка), и в итоге окончательно воспринял церковнославянский в ученой форме, которую Мелетий Смотрицкий пожелал закодировать. Сам по себе тот факт, что бывший ученик польских иезуитов смог утвердиться в столице славянского православия, указывает на то, насколько изменилась духовная атмосфера по сравнению с эпохой Ивана Грозного и Смутного времени. Лингвистические опыты С. Полоцкого свидетельствуют о степени внутренних противоречий у восточных славян.

Если окончательный выбор Симеоном Полоцким церковнославянского языка и свидетельствует о принадлежности к старой литературе, то содержание и сама техника стилистики его произведений отражают совершенно иной мир. По сути, можно сказать, что его произведения выражают прозападную традицию Белоруссии XVI—XVII в., лишь прикрытую языковыми формами, распространенными в Московии. Во многих отношениях это вливание молодых и прогрессивных сил в древнерусскую литературу необходимо рассматривать как положительный факт, поскольку оно стимулировало движение к более совершенным художественным формам. В то же время необходимо признать, что это движение вперед привело к утере своеобразия традиции Slavia Orthodoxa, то есть к Упадку литературной культуры, зародившейся в XI в. и просуществовавшей более шестисот лет.

Симеон Полоцкий был первым поэтом Московии, первым автором, для которого поэзия стала самостоятельной выразительной формой, подчиняющейся четким законам стихосложения. На основе своих предыдущих опытов создания стихов на польском и белорусском языках, он ввел так называемую «силлабическую поэзию». В то время как слагатели досиллабических «виршей» ограничивались использованием рифмы, создавая меняющиеся просодические единицы, Симеон использовал определенное число слогов (шесть, восемь, тринадцать, четырнадцать). Ударение при этом не несло основной нагрузки, так как система стиха строилась по законам польского языка, где обычно все слова имели ударение на втором слоге от конца слова. Приспособленная к русскому церковнославянскому языку, «силлабическая поэзия» оказалась не в состоянии отразить специфическую мелодику русского языка, основанную на меняющемся ударении, и казалась тяжелой и монотонной. Однако к концу XVII в. ее успех был заметным.

Вдохновенный поэт Симеон Полоцкий оставил значительное литературное наследие. К концу жизни он решил собрать и систематизировать свои стихи, чтобы затем опубликовать их отдельными томами. В целом это риторические стихи, написанные с назидательной целью. В них прославлялась добродетель и осуждался порок, иногда со ссылками на христианскую доктрину, а иногда на политические и общественные установки самодержавного государства. Мелодичные стихи с легкими парными рифмами создавали впечатление исключительной легкости и выгодно контрастировали с излишней декоративностью и схематичностью, характерными для большой части западной поэзии барокко.

Первый поэтический сборник Симеона Полоцкого, переработанный в 1677—1678 г., носит название «Вертоград многоцветный». Задуманный в виде энциклопедического справочника, он содержит длинный ряд произведений, распределенных по темам и расположенных в алфавитном порядке. Обращаясь к книге как к словарю, читатель мог легко найти, например, на букву «м» поэтические размышления о монахах или на букву «в» — о вдовах. Эта старинная система пользовалась большим успехом у польской знати XVII в.

Осуждая алчность купцов, поэт перечисляет их недостатки: они хотят покупать по низкой цене, а продавать по высокой, они всегда готовы обмануть и солгать, обманывают покупателя на качестве и количестве товара. Эти грехи приводят их к погибели, и поэтому стихотворение завершается следующим увещеванием:

Отложите дела тмы, во свете ходите, Да взидите на небо, небесно живите![187]

Именно эта интонация характерна для «Вертограда многоцветного», где много морализирования, примеров добродетели, познавательных сведений по истории, географии и естествознанию (на основе Плиния Старшего), лингвистических толкований, рассуждений о доброй монархии и тирании, остроумных анекдотов. Западное, главным образом, латинское образование Симеона Полоцкого отразилось прежде всего в трактовке исторических тем. Вместо известных библейских персонажей, характерных для восточнославянских повестей, мы встречаем здесь полководцев, ученых и поэтов классицизма, как в ученой литературе католического мира: от Гомера до Аристотеля, Демосфена, Анакреонта и Софокла.

Одновременно с «Вертоградом многоцветным» Симеон Полоцкий подготовил для печати в 1678 г. полный рифмованный перевод «Псалмов» Давида, и здесь следуя литературной традиции, которая еще веком ранее в Польше ознакомилась с соответствующим переводом Яна Кохановского. Этот перевод вызывал большое негодование защитников древней религиозной московской культуры, которым передача священного религиозного текста в светской поэтической форме представлялась кощунством. У сторонников противоположной партии «латинистов» и «западников» этот перевод встретил, напротив, горячий прием, и уже в 1680 г. текст Симеона Полоцкого был положен на музыку певчим В. П. Титовым.

Третий сборник Симеона Полоцкого, завершенный в 1679 г. и получивший название «Рифмологион», содержит прежде всего стихи, написанные к торжественному случаю, и панегирики государям. Здесь мы находим восхваление самодержавной власти и русского государства, его миссии освободителя христиан от турецкого ига. Ответственный за воспитание детей царя, белорусский монах являлся лучшим глашатаем официальных концепций, стремления возвеличить Московию, перед которой постоянно маячил мираж Константинополя. В этом отношении примечательно стихотворение, посвященное дню рождения Петра Алексеевича, будущего Петра Великого:

Радость велию месяц май явил есть, Яко нам царевич Петр яве ся родил есть... ... Победитель прииде и хочет отмстити, Царствующий оный ныне освободи. О Константине граде! Зело веселися! И святая София церква — просветися! Православный родися ныне нам царевич, Великий князь московский Петр Алексеевич...[188]

В целом, поэтическое наследие Симеона Полоцкого не свидетельствует о высоком поэтическом даре автора. И вновь больше, чем выражение отдельной личности, историка литературы интересуют признаки общей эволюции, то есть документы «литературной цивилизации», близкой к завершению своего цикла. Как теоретик и образец «силлабической поэзии», Симеон Полоцкий ознаменовал своим творчеством следующий фундаментальный этап в развитии новых ветвей от единого ствола церковнославянского стиля, предварив во многих отношениях русский классицизм (французского образца) XVIII в. Позднее мы увидим, какую роль сыграет авангардная силлабическая поэзия для зарождения русской драматургии. Его стих, гибкий в своем одноголосье, нашел прекрасное применение в двух драмах, более близких к разговорной речи, то есть «славяно-русскому» стилю светской культуры, которые автор включил в «Рифмологион».

«Силлабическая поэзия» после безвременной смерти Симеона завоевала большую популярность и сохраняла ее вплоть до начала XVIII в. благодаря двум его ученикам: Сильвестру Медведеву и Кариону Истомину.

Сильвестр Медведев, родившийся в 1641 г., был, как и Симеон Полоцкий, решительным сторонником приходящих с Запада новых веяний. Он выразил в своей литературной деятельности идеологическую и языковую направленность, свойственную ученикам школ, в которых греческому языку противопоставлялась латынь. В его творчестве отразилась драма, которую переживала церковная культура конца XVII в. Вовлеченный в политическую борьбу, он был казнен по приказу Петра Великого в 1691 г. Поэтическое наследие Сильвестра Медведева в отношении тематики и техники стихосложения не много добавило к тому, чего достиг его учитель. В стихах, посвященных царю Федору Алексеевичу и другим представителям двора, превалируют панегирические интонации. Наивысшим достижением его творчества можно считать «Епитафион» на смерть Симеона Полоцкого. Двенадцать четверостиший с парными рифмами свидетельствуют об установившемся к тому времени литературном вкусе.

Точными свидетельствами о жизни Кариона Истомина, плодовитого и высокообразованного писателя, занимавшего видные посты еще в начале XVIII в. при Петре I, мы не располагаем. Подобно Симеону Полоцкому и Сильвестру Медведеву, он был активным популяризатором науки и внес немалый вклад в распространение печатного дела. Историкам культуры, изобразительного искусства и педагогики хорошо известны его «Малый букварь» (1694 г.) и «Большой букварь» (1696 г.), педагогический трактат со старинным заглавием «Домострой», а также прекрасно иллюстрированный том «Полис», в котором двенадцать научных дисциплин изложены в хорошо сложенных, но поэтически бедных стихах. Страсть Кариона Истомина к науке и его дидактические склонности отразились в поэтическом послали к царевне Софье Алексеевне, а чисто схоластические черты его стихотворных композиций проявляются в стихотворении, посвященном царевичу Алексею Петровичу: начальные буквы каждой строки образуют фразу «Алексей Царевич Вечно Живи». Эти игры с льстивым светским оттенком, нестабильность стиля то греческого, то латинского толка, нередко находящегося под влиянием светского языка, характерны скорее для петровской эпохи, чем для поблекшего контекста древнерусской литературы. Однако не стоит недооценивать значение этой эпохи, ориентирующейся на латинскую и польскую культуры как предвестника так называемого «русского классицизма».

ТЕКСТЫ ЗАПАДНОГО ПРОИСХОЖДЕНИЯ

Степень изменений, произошедших в литературной жизни Московии в XVII в. под украинским, белорусским и польским влиянием, быть может, даже больше, чем оригинальные тексты, демонстрирует большое число переводов, распространявшихся в этот период сначала в рукописной форме, а затем постепенно и в виде печатных изданий. Главным образом, во второй половине века начинают рушиться вековые культурные границы, и на место культурного сознания, сохранявшего восточные церковнославянские традиции, выступает новое культурное сознание. Похоже, впервые на российской земле начинают действовать законы спроса и предложения, которые активизируют книжный рынок независимо от духовного диктата Церкви.

Большая часть текстов, проникших в Россию с Запада через польское и украинско-белорусское посредничество, пришла со священниками, которые после восстания под предводительством Богдана Хмельницкого и присоединения Украины перебрались с западных территорий в столицу Романовых. Им мы и обязаны появлению многочисленных переводов, переложений и адаптации богатейшей стилистической гаммы.

В рамках общей славянской культуры эта «переходная» литература представляет, безусловно, первостепенный интерес, даже если в перспективе нашей литературной истории является только простым свидетельством кризиса древнерусской традиции.

Сильное западное влияние в Московии накануне реформ Петра Великого было подготовлено русско-польским сближением XVII в., которое не только сформировало новую славянскую культуру, более не ограниченную конфессиональными границами, но также способствовало знакомству русского читателя и с некоторыми сюжетами, широко распространенными в латинском и германском мире. Прежде чем стать достоянием ученой литературы, интеграция России с остальной Европой проявилась на уровне между народной и «полуученой» литературой светских кругов и низшего дворянства. Таким образом, в России распространялись и с большим интересом читались старые истории западного средневековья. На основе перевода Яна Кошижека (XVI в.) был создан сборник рассказов «История о семи греческих мудрецах». Из Польши пришла в Московию «Повесть о храбром и славном рыцаре Петре Златых ключей и о прекрасной Магилане», «Повесть о Железном императоре», «Повесть о Мелюзине», некоторые новеллы Боккаччо, басни Эзопа, различные шуточные сборники, итальянские новеллы XIV в. на основе переработки XVI в., сделанной Николаем Реем в его Apofegmata («Римские деяния»). С польского же был сделан перевод «Magnum Speculum Exemlorum» («Великое зерцало»). С чешского были переведены немецкие легенды.

Многие из этих переводов и переложений породили, в свою очередь, местную литературу, в которой заимствованные иностранные мотивы слились со старыми сюжетами летописей, апокрифов и эпоса. Сначала русская народная поэзия заимствует персонажи западной новеллистики, показывая, насколько жива еще в конце XVII в. ассимилирующая сила коллективной музы, которая на самых восточных землях нашего континента увековечивает типично средневековые взгляды и художественные приемы.

Из всех западных историй, которые появились в Московии в столь позднюю эпоху, особое внимание литераторов и филологов привлекает «Сказание про храброго витязя про Бову Каралевича», которое выдержало большое количество изданий и известно под различными названиями. Мы знаем, что эта русская версия о Бове из города Антона была любимым чтением царя Алексея Петровича. Тематически это произведение оказало существенное влияние на позднейшую русскую литературу вплоть до наших дней. Эта история была переведена в XVI в. у южных славян непосредственно с итальянского и, возможно, уже тогда была известна на Руси. Ее белорусская версия засвидетельствована «познаньской» рукописью.

СЕКУЛЯРИЗАЦИЯ ПОВЕСТИ

Упадок наиболее типичного жанра древнерусской литературы — повести, ее светской повествовательной формы, часто чуждой традиции местных летописей и легенд, является явным признаком кризиса конца XVII в. Это явление достаточно сложное, и его правильная трактовка требует рассмотрения различных аспектов идеологии и языкознания, которые до сего времени лишь косвенно интересовали нашу историографию. Беря во внимание только лишь повествовательный стиль старой литературы и высокопоставленную религиозную среду, которая его породила и распространила в киевском и московском обществах, нельзя объяснить такую неожиданную и во многом противоречивую эволюцию. Несомненно, что повести XVII в. часто вновь обращаются к древним летописям и апокрифам, но необходимо отметить в них новую интонацию, даже тогда, когда мы не сталкиваемся с нововведениями, связанными с обновлением Московии или с западным влиянием. Нередко светские мотивы являются более древними и более проникнутыми средневековыми понятиями, чем церковные. Это позволяет не принять утверждения ученых о том, что большое тематическое богатство повести XVII в. будто бы является признаком «прогресса» и «зрелости» литературной культуры. На самом деле с формальной и идеологической точек зрения судьба различных произведений светского характера, лишенных характерных особенностей книжной литературы, связана с закатом культуры этой эпохи. Здесь речь идет не только о противопоставлении заката культуры Slavia Orhodoxa Московии и расцвета новой русской культуры, но и о том, сто в этом смысле понятие «эволюции» может совпадать с понятием «прогресса». Повести XVII в. и породившую их духовную атмосферу необходимо оценивать скорее в их внутреннем и непосредственном значении, сопоставляя с достижениями предыдущей литературы, а не только с расцветом более поздней литературы, которую они, по всей вероятности, предвосхищали.

Стилистическая традиция книжной литературы, за последний век обогатившейся и укрепившейся, — от «Повести временных лет» до «Степенной книги» и «Плача о пленении и о конечном разорении превысокаго и пресветлейшаго Московского государства» — являлась выражением культуры, сознающей свою собственную миссию. В ней отразилось все наиболее прогрессивное и жизнестойкое, что выработало славянское православие. Хотя совершенно справедливо сетовать на то, что в русских церковнославянских текстах слаба социальная составляющая и чрезмерно недоверие к индивидуально-личностному искусству, считавшемуся недопустимым в соответствии с христианскими традициями, необходимо, однако, признать, что кроме этой «официальной» литературы никакой другой не существовало. Сами песни и народные сказания XI-XVII в. оставили существенный след в развитии русской словесности постольку, поскольку были заимствованы монахами, священнослужителями или Другими лицами, удерживающими монополию на литературную деятельность. Когда во второй половине XVII в. церковная культура уже переживала кризис, сила, которая могла бы ей достойно противостоять, еще не возникла. Вакуум, возникший в связи с упадком Slavia Orthodoxa, не мог заполниться в литературе столь же совершенными произведениями. Тогда большее распространение получили народные тенденции, которые в течение веков оставались в долитературной сфере устной традиции и которые все еще не поднялись над художественным сознанием низшего сословия. Старинные истории, которые европейское средневековье сохранило на обочине художественной литературы, были записаны, развиты, приспособлены к новым темам и выдвинулись на первый план. В связи с этим возникла новая читающая публика, отличная от той, к которой обращались писатели предыдущей эпохи, но менее рафинированная.

Закат церковной культуры происходил, однако, не так быстро, чтобы позволить литературе оторваться от древней литературной традиции. До конца эпохи Петра Великого культура Московии не знала революционных преобразований, и в отсутствие радикальных реформ в образовательной сфере оставался значимым принцип, согласно которому тот, кто умел писать, должен был обязательно владеть хотя бы зачатками книжного стиля. Это объясняет постоянное присутствие, даже в повествовательных сочинениях, наиболее далеких от традиционного стиля лексических и синтаксических форм, чуждых народной речи. Личность писателя, его, пусть неосознанное, стремление передавать образованную речь, лежащее в основе его техники «ремесло» — все это породило духовную сферу, в которой произошло взаимовлияние старой и новой повести. С одной стороны, создается впечатление, что древний стилистический ствол дал неожиданно новые пышные побеги, с другой — что в тени этого ствола укоренились чужие отростки, питающиеся его соками. Обзор повествовательных произведений XVII в. показывает со всей очевидностью, что имела место скорее «передача», нежели «продолжение». Еще в зародыше новая литература рядится в типичные формы старой повести, поскольку только в таком виде она может существовать как литература письменная. Ее тематика, цели, дух принадлежат иному миру. Если перенести акцент на длительную эффективность устарелых архаических выразительных средств, приспособленных к светским рассказам, то можно говорить об освобождении повести от церковного влияния. Но этот процесс можно также охарактеризовать как частичное включение повествовательной светской традиции, до конца XVII в. развивавшейся устно и остававшейся вне «литературы», в формальную сферу церковнославянской литературы. С первым определением можно согласиться (учитывая сказанное выше об отношениях старой и новой повести) хотя бы потому, что сам по себе термин «повесть» относим к поздним повествованиям в том значении, в котором используются и по отношению и к современной литературе (как «истории» в смысле повествования, пусть не фантастического и не приключенческого, но в то же время отличного от романа).

Развитие летописного изложения в сторону собственно повествовательной формы уже наблюдалось в старых летописях. В «Повести временных лет» и в «Киево-Печерском Патерике» встречаются отдельные главы, в которых можно видеть зачатки древнерусской новеллы. Именно элементы разговорной речи, встречающиеся в подобных фрагментах, привлекали авторов и читателей XVII в. Так родились некоторые произведения, которые, в отличие от большинства новых повестей, были тематически связаны с древней литературой. В них и, возможно, только в них проявляется «зрелость» древнего стиля при соприкосновении с более динамичной тенденцией. В качестве примера такой новой формы «исторического романа» можно привести сборник «Повести о начале Москвы». Возникнув из устных рассказов, включенных уже в Ипатьевскую летопись под 1175 г. и переработанных в XVI в., эти повести XVII в. (их можно разделить на три основные группы: «хронографическая», «новелла» и «сказка») повествуют о трагической гибели Андрея Боголюбского. Происхождение Москвы, в древности называемой Кучково, описано на фоне соперничества владимиро-суздальских князей и семьи боярина Степана Ивановича Кучка. Согласно «летописной» версии Юрий Долгорукий основал город во владениях Кучка. Князь Юрий убил Степана Ивановича. Дочь боярина Улита вышла замуж за Андрея, единственного сына Юрия, и впоследствии убила его из низменных побуждений (Андрей вел аскетический образ жизни и не удовлетворял плотских потребностей жены). В «новелле», однако, Улита предстает как жена Суздальского князя Данилы Александровича. Сыновья боярина Кучка, перебравшись ко двору князя, становятся любовниками Улиты и вместе с ней убивают Данилу. Через некоторое время Владимирский князь Андрей, мстя за убийство, уничтожает сыновей Кучка и на месте разоренного Кучково основывает Москву. После Андрея в Москве правит Иван, сын Данилы, которого верный слуга спас от братьев, любовников Улиты. Помимо этого рассказа образ «сына Данилы» появляется в народной поэзии и составляет основную завязку «легенды» о происхождении Москвы.

Старую летописную структуру особенно хорошо сохраняет новелла, названная «Повесть о начале царствующего града Москвы», хотя по живости изложения она стоит близко к устной речи. Периоды сменяют друг друга по заведенному образцу, но влияние «устной речи» не оставляет и намека на «плетение словес», делает их более стройными и краткими, напоминающими стихи: «Были тут по Москве-реке села красные, хорошы, боярина Кучка Стефана Ивановича. И бысть у Кучка боярина два сына красны, и не было столь хорошых во всей Руской земле. Изведав про них князь Данило Суздальский и спроси у боярина Кучка Ивановича двух сыновъ к собе во двор с великим прением. И глагола: “Аще не дашь сыновъ своих ко мне во двор, и яз-де на тобя с войной приду, и тобя мечем погублю, и села твои красные огнем пожгу”. И боярин Кучко Стефан Иванович убояся грозы князя Данила Суздальского и отдав сыновъ своих князю Данилу Суздальскому. И князю же Данилу Суздальскому полюбилися оба сынови Кучковы, почал их любити, и пожалова их — одного в стольники и другаго в чашники.

И приглянусь оне Данилове княгине Улите Юрьевне и уязви дьявол ея блудною похотью, возлюби красоту лица их; и дьявольским возжелением зжилися любезно»[189].

Любовная интрига, развивающаяся во всем многообразии и богатстве, неизвестном летописям предыдущих веков, превращает повесть из официальной истории, составленной в соответствии с Писанием, в роман.

Это будет характерно не только для светских сюжетов — таких, как основание Москвы, но и для чисто религиозных, как например, повесть «О зачатии Отроча монастыря». «Отрок», или «слуга», Григорий, любимец князя Ярослава Ярославича Тверского, полюбил Ксению, дочь пономаря, и попросил у своего господина разрешения жениться на ней. Однако, пораженный красотой невесты, князь Ярослав Ярославич сам женился на ней. Григорий удалился от мирской жизни и основал монастырь, который впоследствии был назван «Отрочь».

Аналогичные примеры адаптации традиционной тематики к нерелигиозному и народному мышлению XVII в. представляют собой, как мы подчеркивали выше, только незначительную часть в общей картине новой повествовательной традиции, в которой превалировали дидактические и приключенческие сюжеты, пришедшие из устного народного творчества или в недавнем прошлом заимствованные у западных славян или греко-балканских народов.

Существует целый цикл рассказов о льстивой, лживой и легкомысленной женщине, которой должен остерегаться благоразумный муж. Хотя для письменной литературы Московии подобная тема была новинкой, нельзя сказать, что она, действительно, была в чем-то современным открытием. Эта тема восходит к средневековью, колорит которого она и сохраняет. В «Сказании и беседе премудра и чадолюбива отца к сыну» приводится спор между родителем, настойчиво подчеркивает женские недостатки, и сыном, который, напротив, стремится показать женщин с хорошей и привлекательной стороны. Женщина-соблазнительница нарисована разнообразными красками в «Притче о старом муже», в «Сказании о молотце и девице» и в серии новелл, где вновь появляется Соломон, любимый персонаж древних апокрифов.

Более ограничено средневековыми рамками в теме и композиционной структуре «Сказание о явлении и сотворении Честнаго и Животворящаго Креста Господня, что в Муромском уезде на реке на Унже». Две главных героини, благочестивейшие сестры Марфа и Мария, встречаются после долгих лет разлуки, когда их враждующие мужья, запрещавшие им видеться, внезапно одновременно умирают. Появляется ангел, который передает вдовам золото и серебро. Из золота создается ковчег, а из серебра — чудотворный Муромский крест. По сравнению с традиционными рассказами о «благочестивых благодетельницах» или «основательницах» это «Сказание» отличается более живыми биографическими элементами и частым использованием народной речи.

Реальные масштабы «секуляризации» повествовательного жанра видны, однако, из других произведений, совершенно чуждых церковной морали и даже пропитанных антиклерикальным юмором. Такова, например, «Повесть о некотором госте богатом и о славном о Карпе Сутулове и о премудрой жене ево, како не оскверни ложа мужа своего». После стольких веков официального благочестия и истовой набожности в литературе слышатся теперь и «мирские» голоса. Благочестивая и преданная жена противопоставлена священнику-греховоднику. Богатый купец Карп Сутулов, отправляясь в дальний путь, просил своего друга в случае необходимости ссудить деньгами свою любимую супругу. Когда жена Сутулова предстала перед ним, этот последний, сраженный ее красотой, ответил: «Азъ дамъ тебе на брашна денегь сто рублевъ, толко лягъ со мною на ночь»[190]. Мудрая женщина просит разрешения подумать и обращается за советом к своему духовнику, который, в свою очередь, предлагает ей двести рублей. Потом архиепископ за ту же услугу предлагает ей триста. Представители светских и религиозных кругов осаждают добродетель жены Карпа Сутулова, но она не уступает им. С помощью хитрости она запирает в три сундука друга своего мужа, духовника и архиепископа, которым в разное время назначила свидание у себя дома, каждый раз крича в подходящий момент: «Се мужъ мой от купли приехалъ»[191]. Три греховодника были осуждены воеводой. Так мудрая жена получила деньги, отомстила лжецам и спасла свою честь.

Если не достаточно интриги и смысла рассказа для доказательства его народных истоков и отнюдь не современного и не новаторского его характера, то стоит учесть уровень автора и читателя, который демонстрирует техника изложения. Как и в старых деревенских историях, прямая речь часто повторяется, чтобы читатель не потерял нить повествования и хорошо запомнил его основные моменты: «Тому ж преждереченному гостю Карпу Сутулову прилучися время ехати на куплю свою в Литовскую землю. И шед удари челомъ другу своему Афанасию Бердову: "Друже мой любиме, Афанасе! Се ныне приспе мне время ехати на куплю свою в Литовскую землю, азъ оставляю жену свою едину в доме моем; и ты же, мой любезнейши друже, жену мою, о чем тебе станет бити челомъ, во всем снабди...” Карпъ же шедъ к жене своей и сказа ей: “Азъ быль у друга своего Афанасия и би челомъ ему о тебе...” И минувши уже тому 3 года... она же шеть ко другу мужа своего, ко Афанасию Бердову, и рече ему... Онъ же на ню зря очима своими и на красоту лица ея велми прилежно, и разжигая к ней плотию своею, и глаголаша к ней... И шед вскоре, и призвавъ к себе отца своего духовнаго, и рече ему: “Отче мой духовны, что повелиши о семь сотворити, понеже мужъ мой отиде на куплю свою и наказавъ мне: “... Иди ко другу моему, ко Афанасию Бердову, и онъ тебе по моему совету дастъ тебе денегъ сто рублевъ”. Ныне. .. азъ идохъ ко другу мужа моего, ко Афанасию Бердову, по совету мужа своего. Он же рече ми: “Азъ ти дамъ сто рублевъ, толко буди со мною на ночь спать”... И рече ей отецъ духовный... И шедъ от него на архиепископевъ двор... “О велики святы, что ми повелевавши о семь сотворити, понеже мужъ мой купецъ славен зело, Карпъ Сутуловъ, отиде на куплю свою в Литовскую землю...” И как мужь мой поехал на куплю свою и наказалъ мне: “... ты по моему совету приди ко другу моему, ко Афанасию Бердову,, и онъ по моему приказу дастъ тебе... денегъ сто рублевъ...»[192]

Подобные повести XVII в. едва ли заслуживают быть включенными в рамки «литературы». Они не привлекли бы нашего внимания, если бы своей примитивностью не отражали тенденцию упадка культуры, о котором мы говорили выше, что, по нашему мнению, является наиболее характерной особенностью рассматриваемой эпохи. Изменение формальных ценностей в сравнении с церковной литературой особенно очевидно, так как можно с уверенностью отметить уже к концу XVII в. возникновение новой русской литературы с более широкими горизонтами и более свежим стилем.

Более динамична и оригинальна, чем история о жене Карпа Сутулова, «История о российском дворянине Фроле Скобееве», которая, однако, была написана позднее, вероятно, в начале XVIII в. Язык повести более совершенен, он отличается от церковнославянского и, по крайней мере, в тех редакциях, с которыми мы знакомы, несет на себе печать петровского времени. Фрол Скобеев — искатель приключений, человек веселый и лишенный предрассудков. Он совращает девушку из хорошей и богатой семьи (в ситуации, которая предоставляет автору удобный случай смягчить уместными юмористическими мазками непристойную сторону) и устраивает в конце концов свою судьбу благодаря выгодному браку.

Еще в XVII в. была обработана «Повесть о Горе и Злочастии, какъ Горе-Злочастие довело молотца во иноческий чинъ». Эта повесть, интересная с точки зрения той моральной атмосферы, которую она передает, и ее художественных достоинств. Она характеризует собой переход от устной литературы к просветительному направлению. Возможно, речь здесь идет о записи народной песни с добавлением городских дидактических элементов, распространенных в основном среди купечества. В то время как в других светских повестях этого времени незрелость светского языка плохо сочетается с зарождающейся литературной стилистикой, введенной «писателями» (то есть теми, кто впервые письменно зафиксировал текст), в этой сохранилась неподдельная певучесть народных ритмов. Только внешне здесь может идти речь о прозаическом тексте. Разделив отдельные ритмические элементы, мы получим поэму в народном стиле с отдельными рифмами и ассонансами. Дошедшая до нас в единственном позднем списке «Повесть о Горе-Злочастии» представляет собой, возможно, лишь отдельный эпизод культурной жизни XVII в. Обращение книжной литературы к народной, чтобы черпать из живого наследия поэтические стимулы, едва наметилось и наиболее плодотворное развитие этого процесса придется на XVIII—XIX в.

Действие переносится в мир, чуждый древнему повествованию. Религиозная мораль практически исчезает. Герой — неопытный и легкомысленный молодец, который в конце концов вынужден удалиться в монастырь, потому что не смог справиться с превратностями судьбы. Не «греховность» как таковая привела его к крушению, а слабость характера. Читателя не должно вводить в заблуждение религиозное начало повести:

А въ начале века сего тленнаго сотворнл Бог небо и землю, сотворил Богь Адама и Евву, повелелъ имъ жити во святомъ раю, дал имъ заповедь божественну: не повелел вкушати плода винограднаго от едемскаго древа великаго..[193]

Рассказ о первородном грехе, о гневе Божьем, об изгнании из рая излагается в обычной манере и не имеет отношения к «плетению».

Юный герой с любовью воспитывается родителями, которые его предостерегают от коварства жизни:

«Милое ты наше чадо, послушай учения родителскаго, ты послушай пословицы добрыя, и хитрыя, и мудрыя, не будетъ тебе нужды великия, ты не будешь в бедности великой...»[194]

Сын же не следует мудрым советам, беззаботно шатается по свету, заводит легкие знакомства и теряет все, что имел. Тут вмешиваются «люди добрыя», которые наставляют его на путь истинный. Обретя богатство, женившись на добродетельной женщине, юноша чувствует себя счастливым и радуется жизни. Но ревнивая судьба, подстерегающая неосторожных, караулит его:

Подслушало Горе-Злочастие хвастанье молодецкое, само говорить таково слово: «Не хвалися ты, молодец, своим счаст-емъ, не хвастай своим богатествомъ! Бывали люди у меня, Горя, и мудряя тебя и досужае, и я их, Горе, перемудрило, и учинися имъ злочастие великое, до смерти со мною боролися, во зломъ злочастии позорилися, не могли у меня, Горя, уехати, нази они во гробъ вселилися, от мене накрепко они землею накрылися босоты и наготы они избыли, и я от них, Горе, миновалось, а злочастие на их въ могиле осталось...»[195]

Горе и Злосчастие олицетворяют враждебные человеку силы. Одна как бы тень другой, и для усиления они слиты в один персонаж. Горе-Злосчастие — демон, который воплощает в себе зло, злые чувства и злые поступки. Это проклятие, которое падает на голову несчастных, и в то же время это их собственная душа. Когда юноша одолевает судьбу, Горе-Злосчастие проникает в его сознание и подбивает его разрушить то, чего он с таким трудом достиг. Горе является ему во сне в образе архангела Гавриила и говорит с ним, пробуждая в нем внутреннее томление, беспокойство, жажду странствий:

«Али тебе, молодецъ, неведома нагота и босота безмерная, легота, безпроторица великая?...»[196]

Итак, преследуемый соблазнами Горя, несчастный вновь сталкивается с Злосчастием. И вновь «люди добрые» хотят спасти его, но раскаяние и разум бессильны против того, что стало отныне частью человека, его натурой, характером и способом существования. Блудный сын не обретет больше покоя. Дважды он покидает свою семью, чтобы удовлетворить страсть к путешествию. И совесть, почти воплощение Горя, бормочет ему правду:

Говорить Горе таково слово:

«Ты стой, не ушелъ, добрый молодецъ! Не на час я к тебе, Горе злочастное, привязался, хошь до смерти с тобою помучуся. ... Хотя кинся во птицы воздушныя, хотя в синее море ты пойдешь рыбою, а я с тобою пойду под руку под правую»[197].

Это начало исповеди. Молодец пытается всеми возможными способами избежать грядущих событий. Но напрасно. Он вьется в небе ясным соколом, но Горе неумолимо следует за ним в образе кречета. Он становится голубем, а Горе обращается ястребом. Он превращается в волка, и его преследует свора собак. Он становится травой, а Горе серпом. Наконец, ему ничего другого не остается, как отказаться от борьбы и признать себя побежденным. Конфликт завершается уходом юноши в монастырь и смягчен только надеждой на спасение души.

Драма человеческой жизни, которая в истории борьбы импульсивного юноши и дьявольского Горя-Злосчастия выступает в образе дохристианских суеверий, в сочинении «Повесть зело предивна и истинна яже бысть во дни сия, како человеколюбивый Бог являет человеколюбие свое над народом христианским» развертывается, напротив, согласно традиции средневековых апокрифов, хотя и не избегает мирского и светского опыта. В других редакциях повесть имеет другое название — с упоминанием главного действующего лица Саввы Грудцына и места действия — Казани. Савва, сын богатого купца Фомы Грудцына, обуреваем фаустовской жаждой славы и успеха. Дьявол в чужом обличье помогает ему осуществить свои желания, но заставляет заключить классический договор. Повесть богата событиями. Савва отправляется на военную службу, добивается милости при дворе Михаила Федоровича. В конце концов, несмотря на договор с дьяволом, он спасается благодаря вмешательству Пресвятой Богородицы. Многочисленные влияния, ощущаемые в разных частях повести более, чем в других произведениях того времени, свидетельствуют о стилистическом слиянии церковных и местных народных элементов, а также недавно завезенных легенд.

Демонологические мотивы еще более ярко выражены в «Повести о Соломонии». Соломония — женщина, долго терзаемая дьяволом и затем спасенная благодаря чудесному изгнанию демонов блаженными Прокопием и Иоанном Устюжскими.

НА ГРАНИЦЕ УСТНОЙ И ПИСЬМЕННОЙ ТРАДИЦИЙ: САТИРА

«Повести» о Горе-Злосчастии или Савве Грудцыне до такой степени изобилуют элементами устного народного творчества, что можно спорить об их принадлежности к древнерусской литературной традиции, если в соответствии с принятыми критериями под литературой понимать результат деятельности, органично выражаемой в письменных документах. В связи с тем, что в конце XVII в. начинается собирание произведений устного народного творчества, которые в различных редакциях составляют предмет чтения наиболее образованных сословий также и в XVIII в., проблема состоит в определении того, до какой степени такого рода произведения анонимного устного происхождения являются «творческими», а не просто «записью». Трудно провести четкую границу также и потому, что в XVII в. еще не разработаны критерии объективной «записи», принятые в современной фольклористике. В нашем случае следует вспомнить о включении различных элементов народного происхождения в сферу письменной литературы хотя бы для того, чтобы лучше описать панораму литературной культуры на границе между славянским православным средневековьем и современной русской эпохой. Даже наименее оригинальные с точки зрения стилистики и индивидуального творчества произведения представляют в наших глазах определенную ценность (не будем здесь рассматривать их место в народной традиции), поскольку они уже не являются объектом «декламации», но объектом «чтения». Несмотря на примитивную структуру этих произведений, в них все чаще можно обнаружить следы работы редактора, который старается привести текст в соответствие с законами письменного изложения, что само по себе и делает их фактом литературы.

В эту в определенном смысле второстепенную область литературы XVII в. мы включаем различные тексты, которые по своей природе не укладываются в рамки типичной повести. Их характеризует общая сатирическая интонация. Церковная культура не принимала сатиру, шутку, остроту, относя их к подозрительному «светскому» миру. Поэтому, когда с упадком книжной традиции в конце XVII в. народная сатира закрепилась в письменных произведениях, приведение ее стилистики в соответствие с техникой церковнославянской литературы проходило достаточно непросто. Сатирический жанр достиг своего наивысшего развития в польском и польско-украинском стилях, поскольку из западных земель во время и после Смутного времени в Московию было завезено немало аналогичных произведений. Во многих случаях трудно установить, является ли данный текст местным или это переложение западного прототипа, пришедшего из Польши.

Сомнения подобного рода относятся, например, к повести «Суд Шемякин», в которой чувствуются отголоски «польских книг»и которая, однако, развивает тему, более характерную для русских земель, нежели для Польши. В образе судьи Шемяки выведены чиновники-вымогатели и взяточники, а история показывает, как трудно бедняку, у которого нет возможности ни подкупить их, ни добиться справедливости. Когда на Шемякином суде двое богатых обвиняют бедного, ясно, что обвинительный приговор будет вынесен именно ему. Бедняк, взяв взаймы лошадь, оторвал ей хвост, и владелец требует возместить ему ущерб. По дороге в суд несчастный обвиняемый с горя бросается с моста. Судьбе было угодно, однако, чтобы он упал на сани, где лежал больной, который от удара скончался. Сын умершего, объединившись с владельцем бесхвостой лошади, поволок бедолагу прямо к Шемяке. Богатые принесли с собой дары, а бедняк держал в руке большой камень, завернутый в платок. «Если судья засудит меня, — думал он, — я убью его этим камнем». Судья же решил, что в платке предназначенное ему золото. В результате был вынесен неожиданный приговор: за бедняком была оставленалошадь, пока ее хвост не отрастет снова, а сын убитого Должен броситься на бедняка с моста. Пристрастность приговора приводит всех в замешательство. Истцы отказываются от своего обвинения, а Шемяка, узнав, что было в узелке бедняка, перестает жалеть о неполученном вознаграждении, радуясь тому, что удалось избежать опасности.



Поделиться книгой:



Регистрация