— За зубы, — отвечал Витька.
Были мнения, что гражданским лицам надо идти от дамы с левой стороны, а военные должны идти справа, чтоб была свободна собственная правая рука для отдания чести встреченным старшим чинам. Это убеждало — армия еще крепко сидела в нас, еще дергалась иногда рука к виску при встрече полковника, еще по утрам я говорил: «Пойти сапоги почистить», хотя давно носил полуботинки, но фраза: «Кавалер идет со стороны наиболее вероятной опасности для дамы» — это звучало.
В жизни данный совет исполнялся так (я, естественно, стал провожать Элизу): она, повторяю, жила на Арбате. О, тогдашние арбатские переулки, еще жива была Собачья площадка, еще Калининский проспект был в проекте, о, эти переулки, проулки, их загадочная внезапная красота и запутанность. Мы там любили гулять. Элиза, как и ее имя, была жеманна, тонка в талии, волосы имела распущенные, желтые (крашеные), что по тем временам казалось кому смелостью, кому развратом. Она звала парней по фамилии. После первых провожаний разведка донесла, что Элиза, кроме меня, встречается со старшекурсником. Соперничество обостряет чувства, тем более, воспитанный классикой, я знал, что за любовь надо бороться. Это уж потом будет понятно, сколько раз мы бываем в юности дураками. Вот этот, например, избитый женский прием: «А отсюда прыгнешь ради меня? Если любишь». И почему им надо непрерывно проверять крепость любви, почему непрерывно дергать за нити, проверяя прочность привязки? Ведь жестоко. Отсюда, от этого природного женского инстинкта, с которым они обязаны бороться, ибо любовь не требуют, а дают, от этого требования подвигов во имя любви чудовищное количество глупостей и преступлений. Ристалища, битвы, войны — вот следствие желания насытить сладострастие власти над возлюбленным.
Вот мы гуляли с Элизой и говорили.
— А с этой крыши прыгнешь? — спрашивала Элиза. — Кстати, тут у Нащокина бывал Пушкин. Боже, какое запустение и небрежение к национальной гордости. Прыгнешь?
— Что, правда, дом Нащокина?
— Прыгнешь?
— Глупость это все, — сердился я. — Ну прыгну, ну докажу, ну и что? И сломаю башку, и тебе приятно? И следующего приведешь? Мне еще учиться надо. Пусть вначале старшекурсники прыгают.
— А, боишься, боишься!
— Да вся эта литература, все эти средневековые рыцарские романы, это что — литература?
— А что тогда литература?
— Улучшение души. А тут заблуждение и не тот путь.
— Кокорева наслушался. Где у тебя душа, где? Здесь? — Элиза засовывала холодную ладошку под мой шарф. — Ну, погрей, погрей.
Дело ухаживания шло в мою пользу. Ведь не только мужчину можно взволновать, если вовремя восклицать: ах, какой вы талантливый, и неужели еще остался кто-то, кто не понимает этого, и женщины на этот счет таковы же. Я внимательно слушал Элизу. О ее знакомой пианистке, которая находила в Элизе задатки: «Смотри, какие гибкие пальцы, вот погни их в обратную сторону, мне не больно», о знаменитом гляциологе — ее первой любви и археологе, тоже знаменитом, — ее второй любви. «Они почти стрелялись, я кинулась между и уговорила поехать в одну экспедицию. Я просила год сроку для выбора, я стала затворницей, фигурное катание даже не смотрела (тогда, опять же кстати, фигурное катание было притягательным), о, где ты, несравненная Николь Аслер? Ты слушаешь?» — «Да, да, — горячо говорил я, — о, как я тебя понимаю! Ты тоже хороша, зачем хоть в одну-то экспедицию?» — «И ты понял, да, и ты понял мою вину?» — «А что такое?» — «Они оба погибли. Спасая друг друга. На Шпицбергене. Их раскопали. У обоих на груди была моя фотография». — «Элиза, — говорил я потрясенный и немного радостный отсутствием хотя бы еще двух конкурентов, — я стану журналистом, поеду туда и положу цветы на их могилу». — «Спасибо, милый. Подожди, я вытру слезы». — «Нет, дай я осушу их поцелуем».
Мы петляли по закоулкам, сплетничали о преподавателях, обсуждали виденные фильмы, и я все время перебегал на внешнюю сторону тротуара. «Что с тобой?» — тревожно спрашивала Элиза. Также я выполнял еще один урок Степачова, он говорил, что неправильно пропускать даму впереди себя в общественное место: мало ли там какая опасность, еще ударят, и надо войти, убедиться, что ничего даме не угрожает, тогда ее пригласить. И первым лез в булочные, кафетерии, первым вдвигался в кинозал, забывая, что все-таки Москва не Париж, что в Москве дамам такие опасности, как на Диком Западе, не грозят.
Но, несмотря на приличные манеры, дело двигалось, и я был приглашен в дом. Элиза предупредила, чтоб я при маме и папе не называл бульвар Гоголевским, а только Пречистенским, ушла вперед. Я купил длинный гладиолус, один, по причине отсутствия присутствия средств, но заготовил фразу, что он так же одинок в вазе, как я в этом мире, и двинулся.
Поднялся в старинном лифте, открыл двери с цветными витражами, погляделся в их волнистое стекло, сбежавшее, видимо, из комнаты смеха, и позвонил. Услышав шаги, встряхнул длинными волосами, отпущенными до плеч как компенсация за годы наголо остриженного затылка, как месть казарменному парикмахеру, который, извиняя себя обилием работы, никогда не точил инструмент, чтоб ему! Шаги приблизились, зазвучали дверные цепи. Я вырвал гладиолус из целлофана и, держа его в руке, как обнаженную шпагу, вошел в дверь, отошедшую внутрь высокого коридора.
— Мама, это он!
Я поклонился полной седой даме и браво сказал:
— Шел по Пречистенке, а до того по Остоженке, дивно у вас, дивно. Но это ужасно, что андреевский памятник Гоголю поставили во двор, а на его прежнем месте помещен явно невыразительный. Но вообще дивно!
— Дивно-то дивно, — сказала дама и ушла.
И больше в тот раз не показывалась. Папа Элизы уехал в тот день на своей машине на свою дачу, мы с Элизой пошли в ее комнату. Набор книг у нее по тем временам был престижный — Ахматова, Гумилев, Мандельштам, Бабель, Хемингуэй, Фолькнер на английском.
Мы уселись на диван и стали беседовать.
— Бабель, — закатывала глаза Элиза, — о, Бабель!
— Натурализм все это, — отвечал я. — Бабель. Конспект натурализма это, пусть и романтический. Подумай — голубиная кишка ползет по щеке, человек тычется лицом в лошадиную сырую рану, ковыряет в ней пальцем, как это? Золя и тот умел щадить.
— Значит, ты отрицаешь натуральную школу? Как же тогда твой Гоголь? Мало он описывал безобразий?
— Согласен, согласен — и там и там описана жизнь, но прочтешь Гоголя и улучшаешься, а прочтешь Бабеля — ухудшаешься. Бабель на нервы действует, Гоголь на душу.
— Ну уж Хемингуэя я тебе не отдам.
— И не отдавай, я всего прочел.
— Ха-ха-ха, ты не понял, я говорю не в смысле отдать, а в смысле не дам унизить.
— Никого я не унижаю, у всех найдутся читатели. Один другого всегда стоит. Хемингуэй! Молодец, умеет, себя все только высовывает.
— Ты не высовываешься!
— При чем тут я? Я объективен. Ему повезло, что его долго у нас не печатали, а он биографию делал, а слухи шли, а американцы любят эти штучки — охота на львов, Килиманджаро, рыбная ловля, о, подожди! За «Старика и море» я ему многое прощу.
— Нуждается он в твоем прощении!
— Не нуждается. Но отношение мое мне самому важно. Вопрос: Фитцджеральд хороший писатель?
— Д-допустим, — Элиза оглянулась на полку, Фитцджеральда там не стояло.
— Прекрасный! А Хемингуэй его умудрился, боясь конкуренции, унизить. Прочти «Праздник, который всегда с тобой». Читала? Перечитай. Перечитай-перечитай! А! — подскочил я так, что Элиза вскрикнула. — А, «Старик и море»! Знаешь, какое самое сильное место? Не рыба — мысли старика. Помнишь, он восхищается бейсбольным игроком великим Ди Маджио и безумно жалеет, что у того костная мозоль. Бедный Ди Маджио! А сам старик при последнем издыхании. Очень русская повесть!
— Какая, какая? Пойду маме скажу, а то так и умрет, не узнав.
— В том смысле русская, что сам гибнет, а других жалеет. Так-то он, конечно, американец. Зачем нам кого-то силодером к себе тянуть.
— Как тянуть?
— Ну, в смысле насильно, силодером. Нам своей классики и за глаза и за уши хватает.
С собой Элиза дала мне почитать свою курсовую по сопоставлению двух постановок «Маскарада» — в Театре им. Моссовета и во МХАТе. Их мы видели вместе, и это было основание для требования соучастия.
В следующее свидание меня поили чаем, я читал курсовую вслух, не всю, а наиболее яркие места:
— «…и если Царев в сцене ожидания Нины выходит слева и сидит неподвижно, — писала Элиза, — то Мордвинов в этой же сцене входит справа и ходит, то заламывая руки, то замирая…» Гениально! — хвалил я. — Неужели это еще не все заметили?
— Конечно, не все. Ты же впервые такое прочел?
— Впервые.
— Ну вот. Тебе легче, ты выбрал в курсовую «Конька-горбунка». Все-таки, согласись, это первичный слой, тебе пора подниматься к культуре.
Решительная встреча с предполагаемой тещей была вскоре. На сей раз я купил хризантемы и, ощущая их похоронный запах, причесался, глядясь все в то же «взволнованное» стекло.
Был встречен и публично, то есть при маме, чмокнут и был вынужден дурацки чмокнуть то место на щеке Элизы, которое указал ее палец. Был раздет и приглашен за стол. Перед этим я попросил показать мне умывальник, Элиза показала мне, где моют руки, и я их вымыл. Она подала полотенце.
— Эх ты, умывальник! Это ж не общежитие. Ванную можно от умывальника отличить?
— Можно! Твоя мама дивная женщина.
— Ну то-то.
По договоренности, заранее, я принес лимонную настойку, выставил. Сели. Я вел себя культурно, ложку достал не из-за голенища, взял со стола. Умел пользоваться ножом и вилкой. Угощая настойкой, вначале немного откапнул себе, потом, по табели о рангах, будущей теще и будущей жене. Налив, я совершил первую ошибку — не просто отставил бутылку, а захлопнул ее жестяным колпачком. Так всегда делал отец. «Не закроешь, — говорил он, — так хоть градус да выскочит». Поднимая тост, желая понравиться, стать душой общества, обязанный, как единственный кавалер в компании, веселить дам, произнес: «Ну, прощай, разум, здравствуй, дурь!»
— За знакомство, — мягко поправила меня будущая теща.
— Мы же в тот раз познакомились.
— За более близкое, — вступила Элиза.
Выпили. И дальше я, к сожалению, ускорил программу, как говорят, погнал картину, поспешно налил по второй. Здесь опять срабатывало правило отца: «Бутылку откроешь, так она кричит». Но эти мои просчеты были цветочками. Беседа и ужин шли своим порядком.
Я вновь налил.
— Вы не торопитесь? — спросили меня.
— Что вы, — отвечал я словами отца, — с такой закуской с литра не качнет.
У меня узнали об обширной родне. Я радостно сообщил, что и сам из большой семьи и что дядей и теток, что по отцу, что по матери, очень и очень много. И у всех детей, то есть моих братенников и сестренниц, очень помногу. «Не поддается исчислению».
— И все по деревням?
— Нет, в городах тоже есть. Но в Москве я первый.
— То-то им радости.
— Да я думаю, что гордятся, — отвечалось мне легко, так как я входил в новую семью, да и вообще никогда не врал, исполняя при этом завет мамы: «Врать себе дороже».
— А ваши планы? — Это меня все будущая теща допрашивала.
— Буду писать.
— А вы можете писать о спорте?
— Я его ненавижу!
Элиза запоздало ударила меня ногой по ноге.
— Почему?
— В нем есть что-то лошадиное, в нем есть желание превосходства, реванша, в нем есть возвеличение силы за счет унижения личности.
— Как? Победитель унижает личность? Чью?
— Но другие-то побеждены. А Диоген? Он говорит олимпийцу: «Ты чего радуешься?» — «Я же победил на Олимпиаде». — «Но ведь ты победил тех, кто слабее тебя».
— Победители протягивают руку побежденным!
— Чего и не обняться, когда, например, боксеры — и по морде надавал, и в милицию не забирают, да еще и хлопают.
Я опять получил ногой от Элизы.
— Позвольте, — заинтересованно сказала «теща», — подожди, Эля, отнеси лучше пустые тарелки…
— Мне интересно, мама, до чего он договорится.
— Да давайте я отнесу, — вскочил я.
— Что вы, что вы, вы — мужчина, как это можно…
— И правильно, — сказал я, — а то с этой эмансипацией докатились… — Тут я чуть не вскрикнул от удара ноги.
— Элиза, пересядь. Итак, позвольте, как же тогда: «В здоровом теле здоровый дух»?
— Это вздор, то есть это не совсем верно.
— Элизочка, я в восхищении. Молодой человек, этому выражению как минимум два тысячелетия.
— Ну и что, надо же когда-то и разобраться.
— Мама, он ревизионист. И агент мирового капитала. Ты! у тебя есть капитал? Сколько тебе платят за абсурды и абракадабры?
— Под знаком аббревиатур? — я сворачивал на шутку.
— Мам, он словарь на букву «а» уже освоил.
— Э-ли-за! — это было сказано внушительно, Элиза пригасла. — Чем же вы опровергнете это выражение?
— Все тем же. Вы посмотрите на драки хоккеистов. «Прессинг по всему полю!» Прессинг, говорили бы: стычки, потасовка, наезды, удары, нет, надо скрыть. Откуда же в них здоровый дух? Здоровый дух разве не есть порядочность, разве порядочность допустит драку? Как раз здоровый дух больше в тех, которые через свою боль понимают чужие страдания. А тут наступит бутсой на живот и дальше бежит, да еще радуется. Силовой прием! Конечно, вы можете сказать: кто же упавшему запрещает опередить и сделать свой силовой прием, так? Но если есть хоть капелька совести, этого нельзя. «Бей первым, Фреди!» — это же американство. Ведь это же убавляет жизнь, ведь все скажется: любой удар, травма, сотрясение…
— Это ваши собственные рассуждения?
— Вот то, что все скажется, это мама всегда говорила. Она не в смысле физических ударов, но и, например, если в чем-то покривишь совестью, то умирать будет страшно.
— Она верующая?
— Да нет, вроде не замечал. Да у нас и церковь-то разрушили.
— Ну-с, вернемся, — задумчиво протянула мама Элизы, — но вы сами занимались спортом?
— Куда я денусь, я ж из армии. Там не можешь — научат, не хочешь — заставят. Там…
— Значит, вам знакомо понятие победы, поражения?
— Да.
— Вы против понятия сильной личности?