Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Зеленая женщина - Валентин Сергеевич Маслюков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Синие глаза ее в синих тенях влажно сверкнули.

— Слушай, а когда ты у меня в мастерской была? Пошли посмотришь… И, к слову! А ведь где-то там у меня, дай бог памяти, и коньяк припрятан. Пойдем? — сказал Генрих.

— Прямо сейчас? — засмеялась она.

Резкий гортанный смех, в котором слышалось ему какое-то базарное «хо-хо!», Генриха опять покоробил, вернув его к ключам в двери, к незавернутому крану, к связке грязных пуантов, которые пришлось убирать со стула.

— Да, — сказал он и, потянувшись через стол, щелкнул выключателем — слепившая глаза лампа погасла. — Сейчас. Почему нет?

Мысль о Майе напомнила о себе новой горечью. Тут вдруг каким-то извращенным путем, он понял, как безнадежно потеряна была для него эта женщина. Остро осознанная потеря пробуждала чувственное любопытство к Ане. На которую все больше, умиротворяя его, накладывался образ Майи. Временами он с какой-то злорадной мстительностью путал ту и другую.

— Для кого мы работаем, как не для ценителя? Для избранных. А мы с тобой, Аня, избранные. Отмеченные печатью. Каиновой, наверное… — сказал он, приподнимаясь.

Не откликнувшись никаким похожим на согласие движением, она поскучнела, а повторить предложение Генрих не успел. Не стукнув и даже не обозначив себя магическим знаком фиги, ввалился Виктор Куцерь — умытый и одетый, в кожаных штанах с широким ремнем и в яркой вельветовой рубахе.

Он расселся на диване, сдвинул женские шмотки, не особенно-то ему мешавшие, занял собой пространство, захватил разговор и скоро уже вызвал затруднительный смешок Ани: жестом фокусника Виктор извлек из сумки початую бутылку, где оставалось стакана полтора водки.

— Будете? — спросил он, подавшись вперед вместе с бутылкой.

Аня покосилась на Генриха, словно сверяя впечатление. Похоже, комбинация Виктора с Генрихом не казалась ей особенно удачной.

Как бы ни расценивать официальный статус художника, Генрих Новосел располагался если и в стороне, на особицу от чиновной иерархии театра, то все ж таки высоко. Где-то даже на заоблачной высоте Колмогорова, по левую от него руку. Так что самый вопрос Виктора означал собой известную неуверенность. Ждала и Аня. Виктор имел пылких поклонниц, которых перебирал как паша (одна такая поклонница выносила ему в день рождения прямо на сцену под рукоплескания зала пятилитровую бутыль спирта; другая, поймав на проходе, без единого слова вкладывала в карман записку с номером телефона); Аня имела своих поклонников, не столь экспансивных, но интеллигентных и верных, которые одаривали ее стихами, — и вот, обласканные публикой, недосягаемо прекрасные, они, «ведущие мастера сцены», страшно зависели от начальства. Теперь, когда каждый из них представлял собой нечто для театра значимое, когда театр то и дело терял разбегающиеся в поисках денег и удачи таланты, они зависели, надо полагать, не столь уж и «страшно». Но память о долгом, упорном восхождении, когда многое, очень многое определялось тем, сумеешь ли ты понравиться, произвести впечатление, добиться, чтобы тебя выбрали, эта память зависимости засела в них еще с первого конкурсного экзамена — с детства.

Они ждали.

— Буду, — сказал Генрих.

Час или два спустя, когда допиты была и водка, и коньяк, они оказались на улице в поисках какого немудреного заведения. Все трое изрядно возбужденные, они оглашали пустоту ночи внезапным хохотом.

Скоро Генрих понял, что тягается с Виктором в остроумии, искоса поглядывая на Аню. А та не нуждалась в поощрении, чтобы заливаться смехом. После долгой, томительной, как в предгрозовую пору, сосредоточенности, которая разрешилась к исходу дня спектаклем, или, по собственным словам балерины, только что вваливши спектакль («когда ты ввалила спектакль»), она испытывала радость освобождения. А Генрих чувствовал, что не силах отвлечься от измучившей его горечи, настойчивая мысль о Майе саднила душу, не позволяя раскрепоститься до жизнелюбивой расхристанности Виктора или даже до Аниного самозабвения. И потому скорее искусственно раздраженный, чем веселый, он все чаще повторял с нехорошей интонацией:

— Ну ты, Витюша, талант!

Аня смеялась:

— Ай, чертенок!

Виктор забрал себе все, чего недоставало Генриху. Он как будто подгреб под себя бездумную радость жизни на расстоянии окрика во все стороны. Он вышагивал посреди тротуара, предоставив женщине и художнику почетные места по правую и по левую от себя руку. Он обнаружил талант повествователя, он свойски знался с поэзией, артистично переходя от непринужденных житейских бывальщин к закованным в рифму строфам, которые сочинял как будто бы на ходу. И хотя Генрих держался мысли, что это, скорее всего, заготовки — извлечения из обширных матерных поэм, которыми Виктор отмечал события закулисной жизни театра, он не мог не завидовать внутренней свободе этого счастливого человека.

— Короче: парикмахерская. Сажусь в кресло, — с неспешностью уважающего себя рассказчика повествовал Виктор. — Выступает из-за кулис — таким па глиссад — девочка: какую укладку желаете? Желаю причесаться, говорю.

Тоненьким подголоском хихикала Аня.

— Девочка щебечет, важен образ. «Представьте, вы артист, сцена, тысячи глаз…» — «Меня причесать». — «Просто причесаться?» Девочка меняется в лице и, обидевшись, уходит за кулисы. Возвращается с огромным горшком расчесок…»

Резкий гудок клаксона — с дурным смехом они шарахались от визжащей тормозами машины. Они озирались, а потом плутали в закоулках, где Виктор присмотрел как-то тихое заведеньице.

Пять или шесть столиков кафе были заставлены перевернутыми стульями. Усталая официантка держала в руке тряпку.

— Гена, ты чего дверь не закрыл? — крикнула она в сторону подсобного помещения.

— Нам по рюмочке, по последней, — заторопился Виктор.

Официантка, тощая, плоскогрудая женщина, окинула его взглядом:

— У нас закрыто.

— Женщина! — воскликнул Генрих, как внезапно возникший из люка Мефистофель. — Ты неисправима! Тебя уличают твои же собственные слова: Гена дверь не закрыл!

Официантка слабо махнула тряпкой, словно не зная, какое применение ей найти: то ли вернуться к уборке, то ли пустить ее в ход против посетителей, и, не видя много толку ни в том, ни другом, глянула опять в сторону подсобки:

— Гена, скандалят.

— Я — артист балета! — растопырив ладонь «стойте!», возвысил голос Виктор.

— Женщина! — воскликнул в свою очередь Генрих — счастливое вдохновение не покидало его. — Зачем, лукавая, взываешь ты к Гене, когда перед тобой заслуженный артист балета? А с ним великая актриса. Лучшая балерина из всех актрис мира. Дузе и Бизе в одном лице!

Зацепив большие пальцы рук за карманы джинсов, из подсобки явился хладнокровной породы парень. Не старый, но с обветренным темным лицом, на котором естественно было видеть горбатый казацкий нос и широкие усы.

— Не понял, — сказал Гена.

— Бизе. Я говорю о Бизе.

— Безе давно кончились, — раздражительно сорвалась официантка.

— Бизе скончался, но живет в музыке, — напомнила тогда Аня. — То-ре-а-дор!..

— Сме-лее в бой! — подхватил Виктор.

— Женщина! — протянул Генрих. — Бизе — великий композитор.

— А Дузе — великая актриса, — добавила Аня.

— А это, — Генрих представил Виктора, — лауреат. Великая актриса — вот. А я, недостойный, — художник.

— Он марает задники, — пояснил Виктор.

— Ну хватит уже! Задники! — сказал Гена.

— Задники! — не совсем уверенно возразила женщина. — Здесь люди едят!

Виктор обольстительно улыбнулся:

— Поэтому я и говорю: как насчет рюмочки глинтвейна? По-моему нормально.

Все замолчали. И по прошествии многих томительных мгновений, Гена освободил карманы от тяжести своих закаменевших рук.

— Так. Короче. Вам глинтвейна?

— По рюмочке.

Ничто не отразилось на лице Гены и тем удивительней, непредсказуемо и загадочно, подспудный ход мысли обнаружил себя в конце концов ухмылкой:

— Натка, ребята не отходя от кассы.

Оставленная Геной, чей непредсказуемый нрав утомлял ее, как видно, не меньше, чем прихоти клиентов, Натка почла за благо вернуться к чему-то определенному:

— А безе привезут завтра. Часов в одиннадцать.

— Молчи, женщина! — остановил ее Генрих и обратился к Гене: — Вашу руку, мужчина!

Рукопожатие затянулось. Они прощались на обочине опустелого проспекта, не одолев последних двух шагов до тротуара, где ждала их Аня.

— Я с вами прощаюсь! — проникновенно сказал Виктор.

— Я тоже, — возразил Генрих.

— Вы уходите, а я с вами прощаюсь, — расплылся в улыбке Виктор, чувствительно пожимая руку.

— Нет — вы уходите, а я прощаюсь! — сказал Генрих и, понизив голос, добавил явственно — так чтобы нельзя было ошибиться в значении сказанного: — Ты спиваешься и сходишь нафик со сцены. А я остаюсь. Навсегда.

Куцерь улыбнулся еще шире, до судорожной уже улыбки, и стиснул руку так, что Генрих не мог ни высвободиться, ни сдержать стона. В тот же миг легконогая Аня бросилась между ними и рубанула ребром ладони по сцепленным рукам:

— Всё, мужики! Я разбила!

Скривившись, с легким сипом на губах, Генрих отвел руку за спину и пошевелил пальцами.

— На что вы спорили? — спросила Аня с деланной беззаботностью.

— На вечность, — отвечал Генрих, не сводя глаз с противника.

— Да… И кто прав?

— Он прав… Но время еще есть.

Аня запнулась.

— Так, — сказала она. — Витя! Домой! Генрих! Ты меня проводишь.

Она подхватила его под руку, а Куцерь остался на мостовой, и долго, сколько можно было видеть, стоял, не уступая дорогу редким, слепо несущимся машинам.

Оставшись вдвоем, Генрих и Аня надолго замолчали. Хмель выветривался.

— Анечка, — испытывающе начал Генрих, — знаешь, что мне в тебе особенно нравится?

Она, естественно, не знала. Он объяснил:

— Ты не красива.

С подавленным смешком она успела лишь бросить взгляд — милая женщина в плотно сидящей шапочке с козырьком и опущенными ушами — и он повлек ее дальше, не давая опомниться.

— Красота банальна, замечала? Абсолютная, без изъянов красота — тире, знак равенства — абсолютная банальность.

Теперь она шла, не поднимая глаза.

— Что такое идеал? Стереть всё неправильное, уничтожить признаки индивидуальности. Индивидуальность — уродство. Красота — безликость. Вот почему, — да, следи! — вот поэтому все искусство нового времени — это последовательное или непоследовательное, на разные лады разрушение красоты. Разрушение идеала в исступленной погоне за индивидуальностью.

— Зачем же ты тогда в этом участвуешь? — принужденно засмеялась Аня. Она ждала, когда он переведет дух и смолкнет, чтобы вставить несколько слов — все равно каких. Она страдала в омуте его красноречия и хотела слышать свой голос.

— Ах, Аня, кто я? — возразил он, не запнувшись. — «Черный квадрат» Малевича — вот жирная точка в конце искусства. Сто лет назад. Всё, точка! Дальнейшее — эпигонство. Хождение по кругу.

— Но зачем тебя беспокоит: красива я — некрасива, тебе-то что?

— Слава богу ты некрасива! — воодушевившись, с напором воскликнул он. — Иначе я не смог бы любить тебя так, как люблю.

— Хо-хо, — засмеялась она, словно поперхнувшись. — Как завернул! Красиво!

Затем она вскрикнула сорванным до фальцета голосом:

— Вон моя маршрутка! — И рванулась бежать.

Он перехватил ее за руку:

— Подожди!

Понадобилось немного времени, десяток ударов сердца, чтобы гулко откатившаяся дверь маршрутки с лязгом захлопнулась. Они остались под церковной оградой поодаль от остановки, где несколько человек ждали последний троллейбус.

— Не обращай внимания на мои слова, — заговорил Генрих с ожесточением. — Много чести. Вот нам Виктор читал стихи, да? Те, что посвятил своей первой девушке. В семнадцать лет что ли там или в пятнадцать. «Что же ты жалеешь мне своей…» Извини, дуды. Оригинал ты слышала. И через неделю возлюбленная, убежденная откровенностью выражений, сдалась. Откровенность обезоруживает. Замечала?

— Нет, — механически отозвалась она.

— Как это у классика: затевать ухаживания ради нескольких приятных содроганий. Так?

— Не знаю.

— Сексуальная революция. «Что же ты жалеешь мне своей… дуды». Публика своей дуды не жалеет и чувствует себя даже польщенной. И вот на наших глазах, в течение считанных лет — мгновенно! — революция превращается в банальность. Всё. Приехали! — продолжал он, как в бреду, дергая себя за воротник мохнатой кофты, глядевшейся в полумраке, когда погасли несколько ближайших фонарей, фиолетово-черной, а не красной, какой она была совсем недавно, еще днем у подъезда Майи. — Анечка — ты великая актриса! Великая! Ты балерина, я художник — зачем мне врать? Я всегда тебя любил, любил во всех женщинах, которых знал, их было… черт его знает сколько… — Он махнул рукой. — Я любил так… по три дня, трое суток в постели. Все эти женщины… Они ступени — я по ним к тебе поднимался. И, конечно, что говорить, — продолжал он с дурным смешком, — эстетически неверно, противу регламента будет два признания в любви за один календарный день. Но что правило? Регламентированная банальность. Что такое искусство? Я скажу: искусство — это бесконечная, бесконечная и, увы, заранее проигранная борьба с банальностью.

Он посмотрел на нее, словно чего-то ждал.

Она подняла глаза. «До свидания!» — и, с места рванувшись, кинулась к подкатившему с визгом троллейбусу. Пустому, светлому внутри троллейбусу с открытыми настежь дверями. Так он и подкатил с заранее распахнутыми дверями. Она впрыгнула на ходу.

— Думай-думай! Искусство — к чему оно?! Кому это надо? — заорал, надрывая глотку, Генрих.

Дверь захлопнулась, словно водитель сторожил мгновение подхватить беглянку, и троллейбус, умопомрачительно завывая проводами — гоночный троллейбус! — помчался, развеивая собой пустоту ночи.    

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Двадцать шесть лет, то есть с той самой поры, когда девочка неслась сломя голову по широкой белой лестнице вниз и вопила что было мочи: «мама, мама, меня приняли в балетную школу!» — черная россыпь воронья вздымалась из чащи вязов и кружила, разнося ветер шумным шорохом крыльев, с недоумевающим карканьем поднималась все выше, растворялась, как ничтожная рябь, а девочка попала в объятия матери, спрятала лицо, — с той самой поры, когда лепет детства переменился и началось все самое счастливое, самое трудное, самое проклятое, — с той самой поры день Ани Антоновой начинался в магазинчике «Хлеб».



Поделиться книгой:



Регистрация