Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Зеленая женщина - Валентин Сергеевич Маслюков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это был беспримерно большой, даже громоздкий репертуар для театра с двумя репетиционными залами и труппой в семьдесят пять человек. Спектакль, который появляется в афише в лучшем случае один-два раза в месяц, требует неустанного возобновления, «ремонта». Нужно репетировать. Нужно вводить новых солистов на главные и вторые роли, заново учить их давно освоенному, объяснять то, что первые исполнители партий создавали вместе с балетмейстером под себя, под свое понимание образа, свою пластику и свои возможности. Спектакль со временем «заплывает»: теряется понимание авторского замысла. Иные подробности кажутся уже не важными, не обязательными и потому, стоит оставить дело без присмотра, опускаются. Выраженная в богатстве нюансов психология танца огрубляется, приобретает более общее, приблизительное выражение. Долгие гастроли где-нибудь в Голландии, на малой сцене, волей-неволей заставляют упростить там и здесь рисунок танца, убрать сложные, требующие разбега трюки, точно так же как заставляют обходиться минимумом декораций. Но если декорации по возвращении домой достаются из запасников просто по налаженному порядку вещей, то нужно бдительное хозяйское око, чтобы восстановить первоначальный текст танца. Когда же в репертуаре три десятка спектаклей, недалеко тридцать первый, а где-то в тумане проступают очертания еще нескольких — тогда ноша творца, озабоченного судьбой своих детищ, становится почти непосильной.

Искоса поглядывая на Колмогорова, отмечая его вылепленные нижним светом черты, Генрих представлял его себе в виде ожесточенного собственным упрямством человека, который раскинул руки, пытаясь удержать охапку ярких игрушек, — те сыплются при каждом шаге наземь. Он прогибается подхватить и теряет, он глухо рычит и не хочет признать очевидного — всего, пожалуй, не ухватить.

И жадность его, Колмогорова, происходила, как понял вдруг с чувством открытия Генрих, — жадность его происходила из самой наивной, по-детски наивной веры в вечность.

— Ну что это?! — поморщился Колмогоров, бегло оглянувшись на вошедшего. — Школярство.

Генрих посмотрел на сцену.

Адама танцевал Виктор Куцерь, посредственный актер за пределами двух-трех бурных чувств, иногда ему удававшихся, и талантливый танцор, понемногу спивавшийся, — временами, казалось, он уже не выходил из постоянного гусарского пьянства, которое сказывалось у него чуть большей живостью и влажным блеском диковатых выпуклых глаз. Сейчас, под взглядом шефа, Куцерь танцевал со старательностью школяра, только что получившего разъяснения об основах сценического дела. А это было все построенное на нюансах адажио! Тот умный, тонкий перебор оттенков, в котором Колмогоров не видел себе равных. Адажио — переливы слитого с движением и с музыкой проникновенного чувства. Великолепный образец человеческой породы — обнаженный атлет со скульптурным торсом, в обтягивающих мышцы коротких штанах телесного цвета, Куцерь изображал рождение первых влечений. С дурной сладостью взора простирал к партнерше руки и петлял по сцене в полном соответствии с начертаниями балетмейстера, который исходил сейчас желчью от этой бескрылой добросовестности.

Положение спасала Аня Антонова, Ева. Неплохая балерина и великая актриса, как подозревал Генрих. Открытая взорам в желтоватом трэсе, цельном трико, под которым слегка проступали ребра, одна во всем мире, она не сознавала тысячи прикованных к ней взглядов. Взволнованная свежестью утра, она существовала с невесомой легкостью юности, но взор ее, печальный, отстраненный взор Боттичеллевой Венеры, уже хранил в себе трагический опыт будущего, прошлого и настоящего. В ней была та же, непонятно даже откуда взявшаяся у этой не особенно красивой женщины с резким, вульгарным смехом, — та же необыкновенная, берущая за живое боттичеллевская раздвоенность: трогательная невинность рождения, которую осенила крылом печаль предчувствия. Все то, что выразил в «Рождении Венеры» художник. Который, несомненно, писал бы свою Венеру с Антоновой, если бы пятьсот лет назад не увидел эту печаль в другой женщине.

Антонова держала зал. Всецело убежденный Евой, трагическую невесомость которой могли оценить немногие, но ощущали почти все, — зараженный Евой, зритель принимал и Адама, благополучно укрытого тенью женщины. Конечно же, Колмогоров отлично все это понимал. Но дергался.

— А кто сегодня Ева?.. Антонова, — сказала Нина, которая после реплики Колмогорова тоже глядела на сцену. — Здесь Антонова хороша.

Не дождавшись ни от кого отклика, Нина обратилась к художнику.

— Я говорю, Генрих Михайлович, адажио у Антоновой получается.

— Получается! — неожиданно для себя взорвался Генрих. — Антонова — великая актриса! Великая! Или надо умереть, чтоб тебя заметили?

Испуганно дрогнув взглядом, Нина отвернулась к сцене, Колмогоров молча покосился.

Сладостное эхо злости дрожало в Генрихе. Немного спустя, он продолжал спокойнее:

— Я смотрю иногда: Аня Антонова. Ведь вот же, вот оно, черт возьми!

Нина нагнулась к микрофону:

— Вырубка!

— Да видит ли это кто вообще…

— Вырубка! — повторила Нина со сдержанным напряжением в голосе.

— Вырубка! — метнулся из динамика голос помрежа.

— Вырубка! — дернулся Колмогоров.

— Вырубка! — заорала Нина в микрофон, не заботясь, что отчаянный вопль ее пробьется через двойные стекла в зал.

Два водящих луча погасли, а третий, что пробивал из левой ложи, упорно держал солистов, которые должны были тут уйти в темноту. Сбился и дирижер. После короткой заминки, он собрался было, заполняя паузу, повторить сыгранный кусок заново, расслабленно взмахнул руками и остановился — до оркестровой ямы и дальше, до первых рядов партера, явственно доносились из-за кулис надрывные стоны помрежа:

— Вырубка!

Словно парализованный, дирижер застыл. Смешались Адам и Ева. Они могли бы уйти со сцены и под лучом, но повторные заклинания корчившегося над микрофоном помрежа, лишили их воли. По залу нарастало предчувствие готовой разразиться беды.

— Вырубка! — напрягая на шее жилы, прорычал в регуляторе Колмогоров и ударил кулаком поручень.

Левая ложа задумалась. Ничем другим, кроме девственной безмятежности, нельзя было уже объяснить то упорство, с которым левый луч держал артистов, ставших в пристойных, но не предусмотренных балетмейстером позах.

— Вырубка! — с искаженным лицом надрывалась Нина.

Все это длилось в общей сложности не больше пяти, в крайнем случае, десяти секунд. Сопровождаемые лучом, Адам и Ева двинулись артистическим шагом со сцены, и луч погас, как только скрылись из виду занимавшие его объекты. Дирижер подхватил потерянную мелодию.

На Колмогорова страшно было и глянуть.

— Это что?! — проговорил он сдавленно, словно подбираясь к самому жуткому. Нина вцепилась в стойку микрофона. — Вы чего добиваетесь? — задыхался он.

Все сжались, казалось — ударит. Напарница Нины Рая, опустив глаза, — выбившиеся из заколки рыжие пряди дрожали у нее на щеке — быстро щелкала тумблерами и шептала что-то мимо Нины в микрофон — нужно было поддерживать безостановочный ход спектакля.

— Вы способны… чем-то руководить?! — поднимал голос Колмогоров. Слова теснились в нем злобной кашей. — Вы можете навести у себя… на кухне порядок?

— Лариса! — крикнула Нина в микрофон.

— А? Что? — нежным девичьим голоском отозвалась вдруг левая ложа.

— Ты оглохла? — мгновенно взвилась Нина. — Ты оглохла?

Безмятежность изменила наконец левой ложе:

— Я наушники сняла, — сообщила она, заторопившись. — А теперь надела.

— Ты оглохла?! — вскричала еще раз Нина.

— У меня уши заболели. От наушников.

Колмогоров перехватил микрофон:

— А голова как?!

— Болит, — призналась, дрогнув, левая ложа.

При этих словах Рая выразительно постучала себя по виску и сообщила для общего сведения, но более всего, надо думать, для Колмогорова:

— Новая девочка. Странная какая-то.

— Вы что тут — странноприимный дом устроили?! Богадельню для странных девочек? — разразился наконец Колмогоров. — Я эту вашу психушку прикрою!

Рая с опаской посматривала в зал, ожидая, что зрители начнут оборачиваться на крик. Генрих хранил бесстрастие постороннего. Все молчали.

Колмогоров зашарил рукой по пиджаку. Вытащил из кармана пачку лекарства, растерзал ее и принялся совать в рот таблетку.

Хватаясь за перила, он спустился к двери и бросил на пороге потише:

— Странноприимный дом! Закрывать будем!

В зале зажегся свет, казавшийся блеклым после ярких контрастов сцены. Зрители расслабленно поднимались и тянулись к выходу. Рая, поглядывая в световую партитуру, набирала на пультах второй акт. Присев в дальнем углу возле настольной лампы, Нина повернулась ко всем спиной и там, в этом укромном месте, перед отключенным за праздные разговоры телефоном, возле шкафчиков, где женщины держали мелкие свои радости, зажав голову, плакала.

Было время, вид праздничной толпы в вестибюлях театра волновал Генриха, возбуждая смутные фантазии. В небрежном наряде среди костюмов и галстуков, вечерних платьев, неузнанный, принадлежащий лишь самому себе, он острее переживал свою избранность. Давно уже стало иначе: праздничная толпа, гул расслабленного ожидания не трогали в нем сокровенных струн и, проходя через вестибюль, он едва замечал зрителей, очереди в буфеты, слышал и пропускал мимо ушей обрывки банальных рассуждений. На этот раз Генрих замедлил шаг, пытаясь уловить отзвуки только что разыгравшейся в регуляторе драмы. И скоро должен был убедиться, что опять, как с начала времен, волна раскатилась с шорохом и опала, оставив исчезающую на глазах пену. Ничто не вывело зрителя из блаженного сна. Представлялось вообще сомнительным, чтобы зрители, сколько-нибудь значительная их часть, сумели отличить технический сбой от задуманной балетмейстером и необходимой по сюжету паузы.

— Извините, — налетел на Генриха взъерошенный юнец и, вильнув в толпе, устремился к буфету.

Слишком бодрое «извините» заставило Генриха поморщиться.

Он огляделся. За парнем спешили, стараясь все же не выдавать озабоченности, девушки. В трех шагах с готовой фразой на устах ловила его взгляд женщина.

— Ох уж эти буфетоманы! — сказала она. — Зачем они в театр ходят?! Что за пошлость!

Генрих выдержал паузу. Высокая, довольно стройная, женщина перешла уже в тот возраст особенной, идейной опрятности, когда безукоризненно отглаженная кофточка, белоснежные рюши и не обношенные туфли становятся основанием для надежд. Все это — и новые туфли, и рюши, и надежды — Генрих увидел в ее глазах.

— Пошлость скрашивает жизнь и делает ее терпимой, — наставительно произнес он. — Исключив пошлость, воспаряешь в сферу небесной математики. Довольно безлюдную.

Она успела лишь улыбнуться, отметив отглаженное изящество фразы, — с каким-то мстительным удовлетворением в душе он прошел мимо.

На сцене за звуконепроницаемым занавесом, ватником, Генриха встретила рабочая суматоха. С безучастным выражением на лице, словно со сна, спиной к пульту, над которым белел циферблат больших часов, стоял помреж Сергей Мазур. Одной рукой он придерживал сынишку, и тот живо таращил глазенки, не отделяя от спектакля, от общей радости впечатлений ту ожесточенную суету, которая сопровождала перемену декораций. Односложно на ходу переговариваясь, рабочие сцены подвязывали задник к опущенному почти до пола штанкету — тонкой железной трубе на тросах. Другие тем временем сворачивали снятое полотнище и волокли прочь, не обращая внимания ни на художника, ни на немногих слонявшихся в забытье артистов, ни на едва успевшего отступить репетитора, который что-то толковал богу, согласно кивавшему на всякое замечание.

Механически уклоняясь от столкновений, замедленно бродила по сцене Антонова и с отчужденным лицом, как не принадлежащий себе человек, извивала руки.

Вблизи в ней не было ничего, почти ничего от Боттичелливой Венеры, и Генрих приглядывался к ней, словно пытаясь понять, куда девалось то, что рождалось на сцене.

Прежде он не особенно замечал Антонову. После развода со второй женой, известным театральным критиком, старше его на шесть лет, он, сразу помолодев, имел несколько необременительных связей с молоденькими девочками из кордебалета. Тогда, освободившись, он не чувствовал расположения впутываться в отношения с требовательными, склонными на что-то рассчитывать солистками. К тому же Антонова — вряд ли ей было теперь больше тридцати пяти лет — представлялась ему почти что старой женщиной, несмотря на то, что он и сам уже подходил к сорока. Но он-то, оглядываясь назад, сохранял достаточно жизненной дерзости, чтобы заглядывать и вперед. А она приближалась к балетной пенсии, и это некоторым образом делало ее старше своего возраста. И потом он не видел в ней ни обещавшего игру интеллекта, который предполагал почему-то в своей второй жене, ни цветущей бездумности девчонок кордебалета, в которых, напротив, не обманулся. В сущности, ничего не было и в Антоновой. Кроме вот этого как будто даже случайного, даром доставшегося ей боттичелливского обаяния. Оно исчезало, словно смазанное тряпкой, стоило ей ступить со сцены.

Вблизи Генрих видел руки стареющей балерины: изможденные трудом, оплетенные выпуклыми венами кисти с ломкими, почти костлявыми пальцами (как чудно звучали они на сцене!). Он видел измученное лицо почти некрасивой женщины. Кто-то говорил, кажется, Куцерь, что Антонова в день спектакля с самого утра ничего не ест, чтобы не прибавить довеска к своим сорока семи килограммам. Она пришла из училища (что было известно со слов того же Куцеря) «вот с такими сиськами». Разговорчивый Куцерь обволакивающим движением изображал преувеличенные формы, все те вызывающие удивление пропорции, которые можно видеть на порнографических картинках: втянутая в никуда талия при ставших торчком налитых грудях. Но такова и была Антонова, когда пришла в семнадцать лет из училища. Кукольные голубые глаза (они и сейчас не стали меньше), своеобразный, неправильный носик (тоже слегка торчком — вздернутый) — все слагалось в останавливающие взгляд черты. И где это все ныне? Выматывающая, как страсть, работа и поглощенная работой страсть иссушили грудь, остались лишь выступающие под грязноватым, захватанным после первого акта трико девические бугорки. Не совсем здоровая кожа с раскрытыми на лице от грима и пота порами, тощие, как витое железо, мускулы, обозначенная жилами шея. Ничего лишнего. Ничего просто так… бесполезного.

Генрих ступил ближе, она вынуждена была остановиться.

— Аня, — сказал он, глядя в глаза, — ты знаешь, что ты великая актриса?

Внутренне она как будто запнулась. В лице ее, однако, отразилось не смятение, не удовольствие — была эта, скорее, досада от необходимости отвлечься и сообразить ответ.

— Да. Хорошо. Спасибо, — буркнула она и, мгновение-другое помешкав: не ждут ли от нее еще чего-нибудь, положенного в таких случаях, возвратилась к своим блужданиям.

Он хмыкнул, задетый больше, чем мог бы себе в этом признаться, сунул руки в карманы и остался посреди сцены, подняв глаза вверх к грозовым тонам развернутого над головой задника. Это была работа Пищенко — громадный человек с простертыми в парящем полете руками. Стремление, размах, мощь… слепые провалы глазниц.

— Генрих Михайлович!

Новосел вздрогнул от голоса Колмогорова.

Колмогоров сидел на откидном стуле возле пульта помрежа. За кулисами толпился готовый к выходу кордебалет: одетые в механические костюмы мужчины, скопище серого, цилиндрического с кроваво-яркими пятнами сфер.

— Пожалуйста, прошу вас, — сказал Колмогоров. — Пора… Или вы хотите станцевать?

Новосел обнаружил, что сцена опустела. Помреж за пультом ждал, приготовившись открыть занавес. На лицах артистов угадывались ухмылки.

Три четверти часа спустя голос Мазура возвестил о конце спектакля:

— Спасибо, девочки, дай бог не последний раз, — донеслось из динамика. Свойское прощание с регулятором разнеслось по всем гримерным и служебным помещениям.

Генрих запер мастерскую и спустился на первый этаж.

В дверях комнаты рядом с навесным ящиком «ПК» — «пожарный кран», торчала связка ключей. Это была беззаботная Анина манера: я здесь. Стекла фрамуги светились.

Генрих постучал и, не дождавшись отклика, потянул дверь.

— Нельзя, нельзя! — ойкнула, сверкнув голыми плечами, Антонова. Женщина, что копалась у нее в волосах, выплетая искусственные пряди, подвинулась заслонить балерину, другая женщина, в таком же синем халате, напротив, обратилась ко входу, встречая мужчину немым вопросом, но обе не сильно всполошились.

— Минуточку! — высунулась, поднырнув под чужую руку, Антонова. Она проказливо, как захваченный беспричинным смехом ребенок, улыбалась.

Генрих вышел и потоптался в тускло освещенном коридоре, досадуя, что поставил себя в мальчишеское положение. Рядом, в курилке возле лифта, слышались женские голоса. Расслабленной походкой явился из-за угла Виктор Куцерь и, увидев художника, которого отмечал как не последнего в театре человека, размягчено заулыбался. С голыми икрами, в цветастом махровом халате, в просторных меховых шлепанцах, Куцерь наслаждался легкостью своего истомленного тела. По сторонам широкого диковато красивого лица его топорщились влажные кудри. Церемонно глянув на Генриха: вы позволите? — он постучал. И на очередное «нельзя!» сложил фигу, чтобы показать ее в стекло над дверью. Именно этого магического знака, похоже, до сих пор не хватало — Виктор уверенно открыл дверь навстречу беспомощному «ой-ой-ой!»

Повторно Генрих спустился на первый этаж четверть часа спустя. Одетые балерины торопились к выходу по одной и парами. У Антоновой торчали в двери ключи. Одна, в черном байковом костюме, усталая и опустошенная, она бездеятельно сидела за столом.

— А, Генрих! В кои-то веки заглянул, — сказала она, будто первый раз его видела. — Садись. Брось их вон туда. — Кокетливый палец прочертил щедрую дугу.

Все стулья и диван занимали ношеные пуанты, платья, пачки, какие-то кофты. Пуанты гирляндами длинных тесемок висели на раскрытой дверце стола. Антонова млела в сиянии двух ламп, укрепленных по бокам зеркала. Из незавернутого крана возле двери журчала в раковину вода.

Генрих убрал пуанты со стула, потом плотно, с томительной неспешностью завернул кран и сел. Антонова улыбалась, лукаво склонив голову. Слепящий свет ламп, которые отражались и в зеркалах, ей не мешал.

Теперь это была другая Аня. Не та, что на сцене, не боттичелливская Венера, и не та отчужденная женщина, которая буркнула пару слов в ответ на несвоевременные комплименты художника, — другая, третья. Пластично переменившись, она обратилась в лукавую, легкомысленную актрису. И, похоже, эта нестоящая, любительская игра давала ей больше, чем подлинные переживания сцены. Давала раскованное, не омраченное страданием довольство собой — все то, что так редко и мало приносит творчество.

— Вот, — заметила она, поднимая нарисованные брови, и показала грязные, с расквашенными носками пуанты, — развалились за один спектакль. Стелька сломалась — проходила полакта на пальцах. А потом эти пластыри… кровь… суставы, травмы, госпиталь, операция — забытая старость.

— Ты великая актриса, — возразил Генрих с ненужным внутренним раздражением.

И нарочито, как ему казалось, оставленные в двери ключи, и незавернутый кран, и игра, пришедшее на смену отчужденной сосредоточенности, — все вызывало у него неясную потребность одернуть.

— Сколько раз я глядел на сцену и… с каким-то ужасом — вот именно: ужасом! — говорил себе: да ведь это великая актриса! — повторил он.

— Мне это уже говорили, — негромко возразила она. — Но я не верю.

Ничего театрального не осталось. Она — и Генрих вынужден был это отметить — взвешивала его слова. Странным образом, вопреки принятому им тону, он почувствовал опасность. Он счел бы себя униженным, если бы эта актриска разглядела в нем то, в чем он и сам для себя не до конца разобрался. Поэтому он повторил, скрывая оттенки за горячностью выражения:

— Хотелось оглянуться — да видит ли это кто вообще? Ведь вот же оно, вот, черт возьми! Перед вами! Где у людей глаза?!

— Нельзя верить, — покачала она головой.

Две яркие лампы и зеркала беспощадно высвечивали морщинки, поры, жирные остатки краски на ресницах, залегшие в углах рта складки. Большой рот, большие глаза — всё рассчитанного на сцену размера, всё рассчитано на зал в тысячу мест.

Он подвинулся ближе и понизил голос до шепота:

— А зачем же ты веришь?

Она не стала отвечать, а переменила тон:

— Знаешь, как я смотрю на себя? Кассету, где меня сняли. Вот так! — Гибко припала к столу, заслонив лицо ладонью. — В у-у-зенькую щелочку. Первые пять минут что-то невыносимое… до отвращения. Не могу на себя смотреть. Понемногу раздвигаешь пальцы, или боком, искоса. Нужно время, чтобы притерпеться. Потом ничего. Можно. Я была, — живо перескакивала она с одного на другое, — недавно была в театре. Давно не ходила ни в какой театр. Первые пять минут я была просто потрясена неестественностью интонаций, этой… — не найдя слова, она помахала играющей рукой. — Меня все угнетало. Просто… не по себе. Как мурашки по телу, зуд — невозможно терпеть. А потом ничего, втянулась. Перестала замечать все это… что поначалу резало. И смотрела с таким увлечением. Получила огромное наслаждение. Огромное.



Поделиться книгой:



Регистрация