Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Лев Толстой - Анри Труайя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Спустились вниз, на крыльцо, и увидали Толстого, который слезал с лошади. Весь в пыли, лоб в поту, застенчивой радостью светился взгляд. Соня не осмеливалась подумать, что ради нее он проехал пятьдесят верст, отделявшие Ивицы от Ясной. И вот уже все домочадцы окружили его, поздравляя. Дед сказал, потрепав по плечу: «Сколько же ты времени ехал к нам». – «Да часа три с лишним. Я ехал шагом – жарко было», – отвечал гость.

В этот момент Соня ощутила желание любить этого человека и боязнь привязаться к нему. Она думала о Лизе, надежды которой предавала, молодом и внимательном Поливанове, который со дня на день должен был просить ее руки, и чувствовала себя виноватой, хотя ни в чем упрекнуть себя не могла. Вечером после прогулки молодежь – офицеры, соседи-помещики, студенты – собрались в гостиной. Затеяли игры и танцы. Соня была в белом платье со светло-лиловыми бантами на плечах, от которых разлетались длинные концы лент, называемые «suivez-moi».[355]

«– Какие вы здесь все нарядные, – заметил Лев Николаевич…

– А вы что ж, не танцуете? – сказала я.

– Нет, куда мне, я уже стар».[356]

После ужина гости стали расходиться, но кто-то попросил Таню спеть. Ей не хотелось, она спряталась под рояль, о ней забыли. Так, невольно, ей пришлось присутствовать при странной сцене. Дом погрузился в тишину, когда в гостиную вошли Лев Николаевич и Соня. Оба были сильно взволнованы и сели перед карточным столиком, который еще не сложили.

«– Так вы завтра уезжаете, – сказала Соня, – почему так скоро? Как жалко!

– Машенька одна, она скоро уезжает за границу.

– И вы с ней? – спросила Соня.

– Нет, я хотел ехать, но теперь не могу».[357]

Не зная о присутствии младшей сестры, она, не отрываясь, смотрела в его лицо – страдающее, умоляющее. Молчание затянулось:

«– Пойдемте в залу, – сказала Соня. – Нас будут искать.

– Нет, подождите, здесь так хорошо.

И он что-то чертил мелком по столу.

– Софья Андреевна, вы можете прочесть, что я напишу вам, но только начальными буквами, – сказал он, волнуясь.

– Могу, – решительно ответила Соня, глядя ему прямо в глаза».[358]

«Я следила за его большой, красной рукой и чувствовала, что все мои душевные силы и способности, все мое внимание были энергично сосредоточены на этом мелке, на руке, державшей его. Мы оба молчали.

„В. м. и п. с. с. ж. н. м. м. с. и н. с.“, – написал Лев Николаевич.

„Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают мне мою старость и невозможность счастья“, – прочла я.

Сердце мое забилось так сильно, в висках что-то стучало, лицо горело – я была вне времени, вне сознания всего земного: мне казалось, что я все могла, все понимала, обнимала все необъятное в эту минуту.

– Ну, еще, – сказал Лев Николаевич и начал писать:

„В в. с. с. л. в. н. м. и в. с. Л. З. м. в. с. в. с. Т.“

„В вашей семье существует ложный взгляд на меня и вашу сестру Лизу. Защитите меня вы с вашей сестрой Танечкой“, – быстро и без запинки читала я по начальным буквам».[359]

Это не было ни предложением, ни объяснением в любви, но Соня поняла, что такого рода переписка подразумевала, предполагала между ней и Толстым родство душ, которое важнее любых обещаний и клятв. Справившись с волнением, услышала недовольный голос матери, которая звала ее спать. Перед тем как лечь, зажгла свечу и записала в дневнике слова, написанные Львом Николаевичем мелом на зеленом сукне. Таня, выбравшись из своего укрытия, пришла в комнату позже, а наутро призналась, что все видела и слышала, а потому опасается неприятностей. Но Соня была так счастлива, что отказывалась проявлять беспокойство.

На следующий день Толстой вернулся к себе в Ясную, взяв с Берсов обещание заехать к нему на обратном пути в Москву. В Ивицах осталась восемнадцатилетняя девушка, полная надежд, двадцатилетняя, мучимая ревностью, и шестнадцатилетняя, которая сожалела, что все это происходит не с ней. Считая, что Таня на ее стороне, Лиза с заплаканными глазами как-то сказала ей: «Соня перебивает у меня Льва Николаевича. Разве ты этого не видишь?» Та попыталась утешить сестру. Напрасно. Барышни готовились к отъезду, отношения между ними были весьма натянутыми.

Как и было обещано, остановились на ночь в Ясной Поляне. Мария Николаевна решила воспользоваться оказией и доехать с ними до Москвы, чтобы отправиться оттуда в заграничное путешествие. Это опечалило тетушку и слуг, Толстой ходил мрачный. На рассвете огромная «анненская» карета стояла у крыльца, стали прощаться. Вдруг среди плачущих женщин появился Лев Николаевич в дорожном платье, за ним шел слуга Алексей с чемоданом.

«Я еду с вами, – сказал он просто и весело. – Разве можно теперь оставаться в Ясной Поляне? Будет так пусто и скучно, – прибавил он».[360]

Безмерно счастливая Соня постаралась сохранить спокойное выражение лица под подозрительным взглядом матери.

В карете было четыре места внутри и два снаружи. Решили, что Лев Николаевич займет место снаружи, а Лиза и Соня по очереди будут составлять ему компанию. Лошади бежали хорошо, кучер время от времени сигналил в рожок. Когда Соня была внутри с матерью, Таней, младшим братом и Марией Николаевной, часы длились нестерпимо долго: она завидовала Лизе, которая на свежем воздухе беседовала с писателем. Чтобы скоротать время, путешественники жевали конфеты и фрукты, но Соня отказывалась от лакомств, и, склонившись к окну, считала верстовые столбы. Наконец остановка! Ее очередь ехать рядом с Толстым! Наступала ночь, холодало. Прижавшись к нему плечом, девушка слушала рассказы Льва Николаевича о Кавказе и Севастополе, войне, диких черкесах, французах, англичанах, немцах… Ему пришлось повидать столько стран, узнать стольких людей, пройти через столько испытаний! Устав, закрывала глаза, дремала, просыпалась от тряски, чувствовала его плечо, слышала звук его голоса, решительного и нежного, который мешался со звоном колокольчиков. Так прошла ночь. В карете все спали, за исключением, быть может, Лизы, которая ждала своего часа…

На последнем участке пути перед Москвой ехать с Толстым была очередь Сони, но Лиза умоляла уступить ей место под предлогом, что задыхается внутри.

«– Софья Андреевна! – окликнул меня Лев Николаевич, – ведь теперь ваша очередь ехать сзади.

– Я знаю, но мне холодно, – уклончиво ответила я, и дверка кареты захлопнулась за мной».

Лиза с видом победительницы устроилась наверху. Толстой в задумчивости стоял рядом, потом, ни слова не говоря, сел на козлы рядом с кучером. Карета тронулась, сзади сидела одинокая, обиженная девушка и плакала.

Лев Николаевич с сестрой вышли в Москве, Берсы отправились дальше, в Покровское, где их ждал доктор. Между сестрами стали вспыхивать ссоры, родители уже не могли не обращать на это внимания. Берс придерживался строгих правил, а потому считал, что, если попросят ее руки, Соня, как младшая, должна отказаться в пользу Лизы. Любовь Александровна, женщина чувствительная, предпочла бы довериться сердцу своих детей. Таня жалела Лизу, неловкую и высокомерную, и откровенно была на Сониной стороне. Тем не менее, по безмолвному соглашению, никто не решался припереть графа к стенке – слишком важен он был для них, слишком много беспокойства причинял. Следовало дать ему время, чтобы планы его наконец стали ясны.

Мария уехала, Толстой снял квартиру у немца-сапожника, но там чувствовал себя неуютно. К тому же одолевали мысли о Соне. Ему было ясно одно – из сестер Берс дорога была ему она, а вовсе не Лиза. Но можно ли просить ее руки, ведь так велика разница в возрасте? И не лучше ли для него во что бы то ни стало сохранить независимость? Он никогда не раскаивался, что порвал с Валерией. Но только не испытывал к ней того, что к Соне. Если она отдалится от него и выйдет за другого, он будет сожалеть об этом всю жизнь. Что делать? Собственная нерешительность измучила его. Толстой гадал на картах, искал вокруг себя знаки в пользу или против женитьбы и почти каждый день шел пешком в Покровское. Приходил в сумерки, запыленный, с пересохшим горлом и сильно бьющимся сердцем. Светлые платья девушек, их звонкие голоса и милые глупости вознаграждали его за долгое путешествие. Как-то, сидя в коляске, стоявшей посреди двора, Соня воображала, как бы отдавала приказы, будучи императрицей. Неожиданно Толстой схватил оглобли, энергичным усилием сдвинул повозку с места и побежал, крича: «Вот как я прогуливаю мою императрицу!» Девушка умоляла его остановиться – ноша была тяжела.

Она была под впечатлением от увиденного, его силы и здоровья. Графа оставляли ужинать, стелили ему. Ах, этот опасный комфорт, который устраивают нерешительному мужчине родители девицы на выданье. Сама природа, казалось, склоняла претендента к сентиментальным размышлениям: хороши были ночи, в пруду отражалась луна, трава на лугу как будто была припудрена серебром, земля, напоенная солнечным теплом, отдавала с приходом темноты свои чудные запахи. Сидя в беседке, Лев Николаевич говорил с девушками обо всем и ни о чем, забывал о заботах и пытался понравиться. Вот уже несколько дней у него был соперник – преподаватель истории из Московского университета, который не спускал глаз с Сони, вздыхал и отворачивался. Но еще опаснее казался Поливанов, он должен был вот-вот вернуться. Раз двадцать признание в любви готово было сорваться с губ, но каждый раз он останавливался. Когда чувство мучило его слишком сильно, выходил на балкон и говорил: «Что за безумные ночи!»

Снедаемый беспокойством, вновь начал вести дневник. «Не ел два дня, мучился зубами, ночевал у Берсов. Ребенок! Похоже! А путаница большая, – записывает он 23 августа. – О, коли бы выбраться на ясное и честное кресло!.. Я боюсь себя, что ежели и это – желанье любви, а не любовь. Я стараюсь глядеть только на ее слабые стороны, и все-таки оно. Ребенок! Похоже».

Через три дня спросил этого ребенка, ведет ли она дневник. Соня отвечала уклончиво, но призналась, что сочинила повесть, и дала ему ее прочитать. Почему решилась на это? Ведь некоторые малосимпатичные черты, которыми она наделила Дублицкого, могли оскорбить Льва Николаевича, вызвать его гнев. Но спор, ссора, казалось ей, все-таки лучше, чем то состояние неопределенности, в котором находились ее сердечные дела. И тот, и другая были слишком застенчивы, чтобы говорить обо всем откровенно, он доверился ей, выводя мелом начальные буквы слов на карточном столике, так почему же ей не открыться ему, пользуясь вымышленными персонажами. Сгорая от стыда, отдала ему тетрадь.

Толстой взял ее в город, где прочитал, не отрываясь, как в зеркале видя свое лицо, о некрасивости и потертости которого забыл. Первой его реакцией было оскорбленное тщеславие. Поразмыслив же, понял, что, хотя героиня находила Дублицкого старым, некрасивым, непостоянным, была искренне увлечена им. Но это открытие утешило его лишь отчасти. «Дала прочесть повесть, – заносит он в дневник 26 августа. – Что за энергия правды и простоты. Ее мучает неясность. Все я читал без замиранья, без признака ревности или зависти, но „необычайно непривлекательной наружности“ и „переменчивость суждений“ задело славно…» Задело настолько, что 28 августа, в день своего рождения, поверяет дневнику: «Мне 34 года. Встал с привычкой грусти… Скверная рожа, не думай о браке, твое призванье другое, и дано зато много».

Но работа успокоения не приносила. Маленькая Соня, безотчетно или вполне сознательно, все рассчитала верно, дав ему свою повесть: теперь каждая попытка выбраться из ловушки, в которой он оказался, приносила ему все больше боли. Вновь пришел в Покровское, увиделся с ней, опять засомневался, потом преисполнился надежд: «Не любовь, как прежде, не ревность, не сожаление даже, а похоже, а что-то сладкое – немножко надежда (которой не должно быть). Свинья. Немножко, как сожаленье и грусть. Но чудная ночь и хорошее, сладкое чувство…» (29 августа); «Соню к П. не ревную; мне не верится, что не я. Как будто пора, а ночь. Она говорит тоже: грустно и спокойно. Гуляли, беседка, дома за ужином – глаза, а ночь!.. Дурак, не про тебя писано, а все-таки влюблен… Ночевал у них, не спалось, и все она. „Вы не любили“, – она говорит, и мне так смешно и радостно» (30 августа); «Никогда так ясно, радостно и спокойно не представлялось мне будущее с женой» (3 сентября); «А накануне я не спал ночь, так ясно представлялось счастье. Вечер говорили о любви. Еще хуже» (5 сентября); «Дублицкий, не суйся там, где молодость, поэзия, красота, любовь – там, брат, кадеты… Вздор – монастырь, труд, вот твое дело, с высоты которого можешь спокойно и радостно смотреть на чужую любовь и счастие, – и я был в этом монастыре и опять вернусь» (7 сентября). Но тут же следует приписка: «Неискренен дневник. Arriére-pensée,[361] что она у меня, подле меня будет сидеть и читать и… и это для нее».

На другой день Берсы вернулись в Москву, Толстой звонил уже вечером им в дверь: «Соня отворила, как будто похудела. Ничего нет в ней для меня того, что всегда было и есть в других, – условно поэтического и привлекательного, а неотразимо тянет» (8 сентября). «Она краснеет и волнуется. О, Дублицкий, не мечтай… Уехать из Москвы не могу, не могу. Пишу без задней мысли для себя и никаких планов стараюсь не делать. Мне кажется, что я в Москве уже год. До 3-х часов не спал. Как 16-летний мальчик мечтал и мучился» (9 сентября).

Той же ночью решает написать ей письмо, где говорит, что отказывается от счастья, что ее родители ошибаются, считая его влюбленным в красавицу Лизу, что он не ошибся, узнав себя в ужасном Дублицком:

«Повесть ваша засела у меня в голове, я узнал себя в Дублицком, и это, к несчастью, напомнило мне то, о чем я слишком часто забываю: что я дядюшка Лев, старый черт, совершенно лишенный привлекательности, который должен в одиночестве, упорно работать, пользуясь тем, что дал ему Бог, и не думать ни о каком другом счастье, кроме того, что дает уверенность в выполненной задаче… Я мрачен, когда смотрю на вас, потому что ваша юность напоминает мне слишком живо о моей старости и невозможности счастия… Я – Дублицкий, но жениться просто потому, что следует иметь жену, я не в силах. Я требую от женитьбы чего-то страшного, невозможного… Я хочу, чтобы меня любили так же, как люблю я сам… Я больше не приду к вам».

Написав это, Толстой почувствовал невероятное облегчение, убрал послание в ящик стола и больше не думал о нем.[362] Проснувшись на следующее утро, он был разбит, но вновь полон надежд – решимость не видаться с Соней растаяла при свете дня. Наспех приведя себя в порядок, бросился к ней: «Ее не было… Приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде. Au fond сидит надежда. Надо, необходимо надо разрубить этот узел. Лизу я начинаю ненавидеть вместе с жалостью. Господи! Помоги мне, научи меня. Опять бессонная и мучительная ночь, я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеешься, тому и послужишь. Сколько планов я делал сказать ей, Танечке, все напрасно… Господи, помоги мне, научи меня».

Любовь мучила, как болезнь. Он мог думать только о Соне, и чем старее и безобразнее казался себе, тем желаннее была она. Одиннадцатого сентября Лев заставил себя не идти к Берсам и провел время за молитвой. Двенадцатого опять был у них, но народу было слишком много, и разговоры раздражали его: среди этих пустых, ничтожных людей Соня казалось недосягаемой. Как хорошо было бы схватить ее и убежать к себе в деревню! «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится. Был у них вечер. Она прелестна во всех отношениях. А я отвратительный Дублицкий. Надо было прежде беречься. Теперь уже не могу остановиться. Дублицкий, пускай, но я прекрасен любовью. Да, завтра пойду к ним утром. Были минуты, но я не пользовался ими. Я робел, надо было просто сказать. Так и хочется сейчас идти назад и сказать все и при всех. Господи, помоги мне».

На следующий день снова одни обещания самому себе: «Завтра пойду, как встану, и все скажу или застрелюсь». Нет, он не застрелится, но говорить о своих чувствах тоже не будет – напишет письмо, это проще. Но что делать, если она откажет? И как страшно, что согласится! Вокруг была тишина, на столе горела свеча – Толстой писал. Закончив, отметил в дневнике: «4-й час ночи. Я написал ей письмо, отдам завтра, то есть нынче 14. Боже мой, как я боюсь умереть. Счастье, и такое, мне кажется невозможно. Боже мой, помоги мне». Закрыв тетрадь, еще раз перечитал письмо.

«Софья Андреевна!

Мне становится невыносимо. Три недели я каждый день говорю: „нынче все скажу“, и ухожу с той же тоской, раскаяньем, страхом и счастьем в душе… Я беру с собой это письмо, чтобы отдать его вам, ежели опять мне нельзя или недостанет духу сказать вам все…

Скажите, как честный человек, хотите ли вы быть моей женой? Только ежели от всей души, смело вы можете сказать: „да“, а то лучше скажите „нет“, ежели есть в вас тень сомненья в себе.

Ради Бога, спросите себя хорошо.

Мне страшно будет услышать „нет“, но я его предвижу и найду в себе силы снести; но ежели никогда мужем не буду любимым так, как я люблю, – это будет ужасней».

Письмо он не отдал Соне ни 14-го, ни 15-го. Но 15-го все же сказал, что хочет обсудить с ней что-то очень важное. Она подняла на него свои большие черные глаза, взглянула удивленно. Действительно не понимала – что или пыталась сделать вид? Толстой дотронулся до письма, лежавшего в кармане, и, не сказав ни слова, вышел.

Шестнадцатого он снова был в Кремле. После обеда Соня играла на рояле итальянский вальс «Il baccio». Была так взволнована, что пальцы путались. Чтобы скрыть свои чувства, попросила сестру Таню спеть. Когда вновь сбилась, Лев Николаевич присел рядом: загадал – если Таня верно возьмет верхнюю, очень высокую ноту, отдаст письмо, если нет, положится на волю Божью и будет ждать. Приближался конец песни, нота вышла чудесная – кристально чистая, удивительная для столь юной певицы. Он внутренне вздрогнул и сунул руку в карман. Таня побежала готовить чай, Толстой прошептал:

«Я хотел с вами поговорить, но не мог. Вот письмо, которое я уже несколько дней ношу в кармане. Прочтите его. Я буду здесь ждать вашего ответа».

Соня схватила письмо и бросилась в комнату, где жила с сестрами. Сердце билось так сильно, что она с трудом разбирала написанное. Когда дошла до слов: «Хотите ли вы быть моей женой», кто-то постучал в комнату. Это была Лиза.

«– Соня, – почти кричала она. – Отвори дверь, отвори сейчас! Мне нужно видеть тебя…

Дверь приотворилась.

– Соня, что le comte[363] пишет тебе? Говори!..

– Il m'a fait la proposition,[364] – отвечала тихо Соня, видимо, испугавшись состояния Лизы и переживая, вместе с тем, те счастливые минуты спокойного удовлетворения, которое может дать только взаимная любовь.

– Откажись! – кричала Лиза. – Откажись сейчас! – в ее голосе слышалось рыдание».[365]

«Вошла моя мать и сразу поняла, в чем дело. Взяв меня решительно за плечи и повернув к двери, она сказала:

– Поди к нему и скажи ему свой ответ.

Точно на крыльях, с страшной быстротой вбежала я на лестницу, промелькнула мимо столовой, гостиной и вбежала в комнату матери. Лев Николаевич стоял, прислонившись к стене, в углу комнаты и ждал меня. Я подошла к нему, и он взял меня за обе руки.

– Ну, что? – спросил он.

– Разумеется, да, – отвечала я».[366]

При этих словах от ужаса и радости у него закружилась голова. Через несколько минут о случившемся знал весь дом, Толстой принимал поток поздравлений. Только Лиза осталась плакать в комнате, и недовольный доктор Берс избегал встречи под предлогом недомогания – ему казалось, что Толстой повел себя некорректно, выбрав среднюю дочь, когда ему прочили старшую.

Когда жених уехал, Любовь Александровна попыталась урезонить мужа тем, что с их многочисленным потомством и весьма скудными доходами грех было бы отказать богатому, талантливому и благородному претенденту из-за одного только вопроса старшинства, что, сражаясь с любовью, не выиграешь ничего, что главное все-таки не принципы, а счастье Сони. Подавив обиду, Лиза встала на сторону жениха и невесты. Вместе с матерью им удалось умилостивить доктора, который благословил Соню семейной иконой. Все всплакнули.

Вернувшись к себе, Толстой записал в дневнике: «Сказал. Она – да. Она как птица подстреленная. Это вовсе не забудется и не напишется».

Семнадцатого сентября были именины Любови Александровны и Сони. По традиции старшие дочери одеты одинаково – «лиловые с белым барежевые платья, с полуоткрытыми воротами и лиловыми бантами на корсаже и плечах». «Обе они казались бледнее обыкновенного, с усталыми глазами, но, несмотря на это, они все же были красивы, в своих праздничных нарядах с высокой прической». На столах стояло угощение, в вазах – цветы. К двум часам комната наполнилась гостями, которые подходили к матери с поздравлениями. Каждому она говорила: «Нас можно поздравить и с помолвкой дочери», но не успевала предупредить, какой, а потому каждый тут же оборачивался к Лизе. Та краснела, неловко улыбалась и указывала на Соню, которая тоже краснела. Как будто специально, чтобы усугубить неловкость, посреди гостиной появился Поливанов. Он прибыл выразить свое уважение хозяйке дома и напомнить о себе той, кого считал уже своей невестой. Соня собралась с силами, пытаясь не выдать замешательства. Брат Саша поспешно увлек молодого человека в другую комнату, где сообщил новость. Узнав о помолвке, Поливанов подошел к Соне и сказал: «Я знал, что вы измените мне; я это чувствовал».

Толстой с беспокойством наблюдал, как этот франт шепчется с его будущей женой. Поодаль, выпрямившись и сжав губы, стояла Лиза. «Жених, подарки, шампанское, – записал Лев Николаевич в тот же вечер. – Лиза, жалка и тяжела, она должна бы меня ненавидеть. Целует».

Оставалось назначить день свадьбы. Как все слабовольные люди, приняв решение, Толстой не в силах был ждать его исполнения, и потребовал от ошеломленных Сониных родителей, чтобы венчание состоялось 23 сентября, через неделю после помолвки. Любовь Александровна возражала – надо было подготовить приданое.

«– Зачем? Она и так нарядна; что же ей еще надо?» – нетерпеливо вопрошал жених. Матери со вздохом пришлось согласиться. Урегулировав этот вопрос, Толстой спросил у невесты, предпочитает она отправиться в свадебное путешествие за границу или сразу обосноваться в Ясной Поляне. Соня выбрала Ясную, сказав, что хочет немедленно начать вести серьезную семейную жизнь. Он был ей за это признателен. Конечно, в доме они будут не одни, рядом будет тетушка Toinette. Но Соня уже нежно полюбила старушку и не сомневалась, что найдет в ней союзницу. Оставалось шесть дней до свадьбы, и девушку закружил вихрь визитов, писем, покупок, списков приглашенных… Всеобщее возбуждение, вызванное, как казалось Толстому, одним только кокетством, считал он бесполезным и разрушительным, полагая, что при замужестве главное не платья, но душа. Перед близким человеком не следовало прятаться, наоборот, надо было предстать обнаженным, даже во всем своем безобразии. И если это испытание выдержат, семья получится, если нет – лучше разойтись сразу.

Пребывая в таком расположении духа, Лев Николаевич решил показать невесте свой дневник. Она описала его как Дублицкого во всей его неприглядной внешности, теперь должна понять, что внутри он еще ужаснее. Его безумные планы, правила для жизни, интеллектуальные упражнения, его выворачивание наизнанку, зубная боль, ярость, болезни, эротические фантазии, отношения с Валерией, крестьянки, она должна знать все. Если Соня не отвернется от него после прочитанного, значит, в состоянии понять. Он страдал, что может пасть в глазах той, чье уважение было ему так важно. В день свадьбы на минутку забежал к Берсам, и они устроились между чемоданами и разложенными вещами, Толстой вновь стал мучить ее вопросами и сомнениями в ее любви, Соня плакала. Возвратившись к себе, записал: «Непонятно, как прошла неделя. Я ничего не помню: только поцелуй у фортепьяно и появление сатаны, потом ревность к прошедшему, сомненья в ее любви и мысль, что она себя обманывает». И это девушка прочтет тоже. Он волновался, как будто ставил на карту все.

Соня не без страха получила пакет с его дневниками и целую ночь их читала. От страницы к странице рушился облик будущего супруга, каким она себе его представляла. Подобные признания трудно было бы вынести и женщине зрелой, здесь же с ними столкнулась восемнадцатилетняя, выращенная матерью так, что ничего не знала о «грязных» сторонах жизни. Она не могла понять, как человек, так прекрасно говоривший о добродетели, самоотречении, смелости, был в то же время так слаб и развращен. Почему такая резкая смена взглядов в политике, искусстве, любви? И что за безудержный интерес ко всему, что затрагивает его лично? Занимаясь так много собою, не захочет ли он заняться и ею? Если его принципы так суровы, станет ли требовать и от нее морального совершенства, которого в ней нет? А если мнение его меняется столь быстро, не оставит ли ее на другой день после свадьбы? Натура противоречивая, настоящий двуликий Янус – вот что такое ее жених. В глаза Соне бросались страшные строчки, посвященные женщинам, его осуществившимся и несвершившимся желаниям… Она заливалась слезами. «Помню, как тяжело меня потрясло чтение этих дневников, которые он мне дал прочесть, от излишней добросовестности, до свадьбы. И напрасно: я очень плакала, заглянув в его прошлое», – напишет Софья Андреевна.

К утру девушка успокоилась. С красными глазами, припухшими веками, улыбаясь, вышла навстречу Льву Николаевичу, который пришел узнать, что она думает. Толстой казался уставшим, взволнованным. Соня утешила его, сказав, что прощает все, вернула тетради, но в глубине души чувствовала, что произошедшее поправить нельзя – оно оставило след на всю жизнь.

Свадьбу назначили на 23 сентября 1862 года, таинство должно было совершиться в восемь вечера в придворной церкви Рождества Богородицы на территории Кремля. Утром, когда все в доме было вверх дном, неожиданно приехал Толстой и прошел в комнату дочерей Берсов. Обычай требовал, чтобы в день венчания молодые не виделись. При его появлении Соня забеспокоилась – что еще хотел он сообщить ей? Бледный, растерянный, с неподвижным взглядом, Лев Николаевич сел рядом с ней между уже запакованными сундуками и чемоданами и спросил, уверена ли она в том, что любит его, и не будет ли жалеть, что не пошла за Поливанова или кого-то другого из ее поклонников. Сам он не боится мнения света, а потому разрыв вовремя кажется ему лучше мучений после свадьбы. Соня подумала, что Толстой ищет предлог, чтобы отказаться от женитьбы, расплакалась. Когда он пытался утешить ее, в комнату, негодуя, вошла Любовь Александровна. «Нашел когда ее расстраивать, – укоряла она. – Сегодня венчание, ей и так тяжело, да еще в дорогу надо ехать, а она вся в слезах».

Сконфуженный жених стал просить прощения и скоро ушел. В шесть часов измученная Соня стала одеваться – к венцу ее готовили сестра Таня и подруги. Легкое, воздушное платье окутывало ее как облако, оставляя открытыми, по моде того времени, плечи и шею, на голове – венок из цветов.

По православному обряду жених должен был приехать в церковь первым и прислать оттуда шафера предупредить невесту, что ждет ее. Соня давно уже была готова и томилась в ожидании рядом с родными. Время шло, никто не приезжал. Невесту стала терзать ужасная мысль – не сбежал ли ее суженый. Она вспоминала все, что сказала утром, и сомнения перерастали в уверенность. Полуживая от страха, не решалась поднять глаза на родителей, которые, конечно, все понимали. В конце концов в дверь позвонили, но это оказался не шафер, а очень возбужденный слуга Толстого Алексей. Оказалось, что он запаковал чемоданы и забыл оставить Льву Николаевичу чистую рубашку. День был воскресный, все магазины закрыты, а вещи сложены у Берсов. Пришлось открывать чемоданы, перерывать вещи. Найдя драгоценную рубашку, Алексей бегом бросился домой.

Но вот прибыл довольный шафер с сообщением, что граф Лев Толстой, одетый с ног до головы, ожидает невесту у входа в церковь. Начались слезы, прощания, советы: «Что мы будем делать без нашей маленькой графини», – сетовала няня. «Без тебя я умру от горя», – говорила Таня.

Доктор Берс болел, а потому оставался у себя в кабинете. Любовь Александровна взяла икону мученицы Софьи и благословила дочь. Соня села в карету и одна, без родителей, отправилась в церковь, которая находилась неподалеку. Все время пути, не переставая, плакала. Сквозь слезы видела деревья, жениха, освещенную церковь и толпу незнакомых людей, которые зашептались при ее появлении. Таинство совершали два священника, торжественно пел хор. За молодыми стояли два шафера, державшие венцы. Одним из них был отвергнутый Митрофан Поливанов, которого уговорила Любовь Александровна. Соне казалось, происходит что-то неизбежное, как стихия, а потому и раздумывать не над чем.

После церемонии родные и самые близкие друзья собрались у Берсов, чтобы поздравить новобрачных. Было приготовлено все, «что обычно бывает на свадьбах: шампанское, фрукты, конфеты». Соня переоделась в дорожное темно-синее платье, Сергей Николаевич заранее уехал в Ясную помочь тетушке встречать молодых. Отправлялась с ними в путь пожилая горничная Берсов Варвара, чтобы молодой хозяйке не было так одиноко на новом месте. И вот разлука, все, кроме Льва Николаевича, который молча проявлял нетерпение, заплакали. Стали прощаться. Когда Лиза подошла к Соне, та внимательно на нее посмотрела – глаза ее были полны слез. Присели, помолчали минуту, поднялись, раздались последние слова прощания и благословения, молодые вышли на порог.

За порогом ждал новенький дормез, запряженный шестеркой лошадей, кучер и форейтор. Шел дождь, «в лужах отражались тусклые фонари улиц и только что зажженные фонари кареты». На верх дормеза увязали багаж, Толстой стал торопить с отъездом. Молодые сели в карету, Алексей захлопнул дверцу и забрался на заднее, верхнее сиденье, где уже устроилась Варвара. «В воздухе послышался не то стон, не то громкое восклицание; в нем слышались и ужас и страдание раненого сердца…» Любовь Александровна… Тяжелая карета тронулась в путь.

Забившись в уголок, Соня продолжала плакать. Слушала, как по крыше барабанил дождь, копыта лошадей стучали по мостовой, ветерок время от времени колыхал занавеску, и в карету проникал бледный свет фонарей – все вокруг казалось мокрым, холодным, мрачным и беспокойным. Впервые расставшись с родными, она испытала вдруг страх перед этим немолодым бородатым человеком, который имел теперь над нею какие-то ужасные права, о которых ей ничего не было известно. Нет, не напрасно в своей повести дала ему фамилию Дублицкий. Это действительно человек «double», двойственный, способный на самое лучшее и на самое худшее. Соня вздыхала и отворачивалась, Толстой заметил, что она, должно быть, совсем не любит его, раз так страдает, разлучаясь с родными. Не зная, что ответить, девушка насупилась.

На станции Бирюлево Лев Николаевич попытался рассеять возникшую между ними натянутость, стал нежнее и веселее. Им, «молодым, да еще титулованным, приехавшим шестериком в новом дормезе, открыли царские комнаты, большие, пустые, с красной триповой мебелью», очень неуютные. Соня почувствовала еще большую неловкость – забившись в угол дивана, сидела как «приговоренная».

«– Что же, хозяйничай, разливай чай, – говорил Лев Николаевич».

Соня послушалась. Движения ее были скованны, она не решалась перейти на «ты», не называла мужа и по имени. Дождь все шел, прибывали новые постояльцы, хлопали двери, раздавалось ржание лошадей, крики конюхов. В эту ночь в Бирюлеве она стала ему женой.

Двадцать четвертого сентября вечером дормез остановился у крыльца яснополянского дома. Тетушка Toinette, прижимая к груди икону Благовещения, устремилась навстречу молодой хозяйке. Рядом с ней стоял брат Льва Николаевича Сергей, держа в руках хлеб-соль. Соня поклонилась до земли, перекрестилась, приложилась к иконе и обняла старушку. Толстой последовал ее примеру. Потом, взявшись за руки, они вошли в дом.

На другой день Лев Николаевич записал в дневнике: «Неимоверное счастье… Не может быть, чтобы все это кончилось только жизнью».

Глава 2

Неимоверное счастье

Сонина молодость перевернула жизнь Толстого – видя, как она играет во «взрослую», ему хотелось каждую минуту заключить ее в объятия, унести в их комнату, расцеловать. «Я дожил до 34 лет и не знал, что можно так любить и быть счастливым, – писал он 28 сентября своей драгоценной тетушке-бабушке Александрин Толстой. – Теперь у меня постоянное чувство, как будто я украл незаслуженное, незаконное, не мне назначенное счастье». Очаровательной показалась даже первая ссора с женой. Лев Николаевич заплакал, потом заметил в дневнике: «Она прелесть. Я люблю ее еще больше». Позже, застав ее за письмом сестре Тане, добавил от себя: «Татьяна, милый друг! пожалей меня, у меня жена глупая (глу, выговариваю я так, как ты выговариваешь)», потом продолжила Соня: «Сам он глупый», и снова Лев Николаевич: «Эта новость, что мы оба глупые, очень тебя должна огорчать, но после горя бывает и утешенье, мы оба очень довольны, что мы глупые и другими быть не хотим», «А я хочу, чтобы он был умнее», – заключила Соня.

И они от души смеялись своим глупостям, которые были свидетельством их любви. Но Соня не хотела быть женой-ребенком, очень скоро она решила взять дом в свои руки – некоторые привычки мужа казались ей малопривлекательными. Он, например, спал по-мужицки, завернувшись в простыню, положив под голову кожаную подушку. Она заставила его пользоваться наволочками и пододеяльниками, как принято в городе. Точно так же была возмущена тем, что слуги спали прямо на полу, где придется – в коридоре, прихожей, там, где застал сон. Потребовала, чтобы у каждого было определенное место. Но как заставить слушаться эту многочисленную челядь, невежественную, не думающую, ленивую? Повар Николай Михайлович, флейтист из оркестра старого князя Волконского, на вопрос, почему он сменил флейту на печь, упрямо отвечал: «Потому что потерял мундштук». Иногда бывал так пьян, что не мог приготовить обед, тогда на его место становился слуга Алеша Горшок. Другим замечательным персонажем была Агафья Михайловна, экономка, которая на ходу вязала чулки, и до такой степени восхищалась животными, что не в состоянии была проглотить кусок мяса, раздавить таракана, подкармливала мышей молоком, а пауков – мухами. В ее обязанности входило выхаживать многочисленных щенков. Она держала их в своей невероятно грязной комнате, закрывая чистой одеждой, чтобы защитить от холода, а если кто-то из ее подопечных заболевал, зажигала свечку у иконы Николая Чудотворца. Были еще могучая служанка Дуняша, Алексей, прачка со своими дочерьми, староста Василий Ермилин, рыжий кучер Индюшкин, всякого рода помощники, ученики, мальчики на побегушках, вышивальщица, женщины, выполнявшие тяжелые работы, даже запомнить все эти лица и имена оказалось затруднительно. Деликатная тетушка Toinette давно предоставила им всем полную свободу. Соня попыталась призвать их к порядку, яростный звон ее колокольчика боролся с апатией слуг. Она распекала Дуняшу, Алешу и даже Агафью Михайловну. Лев Николаевич удивлялся громким голосам, которые доносились сквозь закрытые двери его кабинета, но пока не беспокоился. Ему и в голову не могло прийти, что у его молодой жены скверный характер. Впрочем, он замечал, что, лишенная своих обязанностей хозяйки дома, тетушка как-то съежилась и поблекла, проводя время с неразлучной своей Натальей Петровной. Та, что вырастила его, знала и прощала ему все шалости и похождения, та, которая ревниво оберегала его покой, когда он стал зрелым человеком, чувствовала, что больше не нужна ему, и отошла в тень. «У тетеньки сделалось новое старческое выражение, которое трогает меня», – отметил Толстой в дневнике 19 декабря.

Но даже столь незаметное пребывание тетушки придавало дому атмосферу нездоровья и старости. Соня привыкла к своей большой, шумной, веселой семье, а потому скоро загрустила от скуки, царившей в Ясной: радость первых открытий прошла, ей становилось одиноко. Муж поглощен был делами имения, часто отлучался из дома, и она впадала в какую-то спячку. Снова принялась вести дневники, быть может, по совету Льва Николаевича. А поскольку писала в минуты грусти, записи совершенно лишены светлых пятен. «Вот сейчас я одна, смотришь кругом – грустно. Одна, это ужасно. Я не привыкла. Сколько жизни было дома, а здесь все мертво, когда его нет… Голоса веселого никогда не слышишь, точно умерли все», «Тетеньку люблю, кажется, не искренно. Мне это грустно. Ее старчество меня реже трогает, нежели злит», «Я виновата перед ней, виновата, я должна больше ей угождать, хоть за то, что она Левочку вынянчила и моих понянчает».[367]

Хорошо понимая, что испытывает невестка, тетушка Toinette молча наблюдала за ней и жалела. Однажды вечером, когда Толстого не было дома, тихо подошла к молодой женщине, взяла ее руку и поцеловала. «Отчего? Меня это сильно тронуло. Она, верно, добрая, ей жаль, что я одна…» – записала Соня.

Чтобы развеять эту удушливую атмосферу, бросилась в хозяйственные заботы. С большой связкой ключей на поясе сновала от погреба к чердаку, ходила на скотный двор, смотрела, как доят коров, руководила засолкой огурцов и записывала счета. Ее муж, рассчитав управляющих, решил сам распоряжаться ста семьюдесятью шестью десятинами принадлежавшей ему земли. Всегда готовый увлечься новыми методами ведения хозяйства, занялся пчеловодством, установив рядом с лесом у Засеки ульи, насадил яблони и капусту, попробовал выращивать баранов, купил японских свиней, каких видел у заводчика Шатилова. Перед тем как должна была прибыть первая партия, он не переставал восхищаться: «Что за рыло! Что за удивительная порода!», и поручил эти драгоценные создания пьянице, которого надеялся вернуть через работу к нормальной жизни. Но свинопас не оценил этой милости, рассердился, что его приставили к свиньям, и в отместку уморил их голодом. Толстой списал это на эпидемию какой-то болезни и обратился к другим экспериментам. «Я ужасался над собой, что интересы мои – деньги или пошлое благосостояние»,[368] – описывал он этот период жизни. Ему вторила Соня: «Неужели, кроме дел денежных, хозяйственных, винокуренных, ничего и ничто его не занимает. Если он не ест, не спит и не молчит, он рыскает по хозяйству, ходит, ходит, все один».[369]

Афанасий Фет, заехав как-то в Ясную, застал хозяина за ловлей карасей в пруду. Тот так был увлечен тем, чтобы улов не ускользнул, что не мог уделить гостю должного внимания, а потому позвал жену. Она прибежала в белом платье, с огромной связкой ключей на поясе и «невзирая на крайне интересное положение, бросилась тоже к пруду, перескакивая через слеги невысокой изгороди.

– Что вы делаете, графиня! – воскликнул я в ужасе. – Как же вы неосторожны!

– Ничего, – отвечала она, весело улыбаясь, – я привыкла.

– Соня, вели Нестерке принести мешок из амбара и пойдемте домой.

Графиня тотчас отцепила от пояса огромный ключ и передала его мальчику, который бросился бегом исполнять поручение.

– Вот, – сказал граф, – вы видите полное применение нашей методы: держать ключи при себе, а исполнять все хозяйственные операции при посредстве мальчишек». Мальчиков этих было тем более много, что школы к тому времени были закрыты.



Поделиться книгой:



Регистрация