Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Флоренский. Нельзя жить без Бога! - Михаил Александрович Кильдяшов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Интерес к языку влёк за собой интерес к языческой античности. Владыка, как и философ С. Н. Трубецкой, видел в ней предчувствие Христа. «Древняя философия — говорил он — природная, естественная, прозрачная, а нынешняя — сплошной туман: войдёшь, сделаешь пару шагов — и уже заблудился». Познания владыки были очень широки, он никого и ничего огульно не отрицал, был готов принять всё, что спасительно для души. Он хорошо знал психологию, следил за современной литературой, отчего снискал особенную любовь интеллигенции.

Мережковский, идеолог «нового религиозного сознания», после беседы со старцем Антонием воскликнул: «Нельзя разрывать с двухтысячелетним опытом Церкви!» Поэт, толстовец Леонид Семёнов признавался: «Я не знаю, кто больше — Толстой или этот епископ». «Капризным дитя» владыки стал Андрей Белый, которого тот всеми силами пытался уберечь от морока оккультизма. Духовным сыном был Алексей Петровский — будущий искусствовед, коллекционер, лучший советский специалист по библиотечному делу, а в начале ХХ века студент Московской Духовной академии. Именно он в феврале 1904 года привёл в заветную келью Донского монастыря Флоренского.

Слава о владыке Антонии как о старце распространилась в 1903 году, когда в Сарове на открытии мощей преподобного Серафима Саровского он дал глухонемой девочке съесть горсть муки и та заговорила. С этих пор люди стали приходить к нему как к провидцу и чудотворцу. Но он старался удалиться от суетной мирской славы. Старец считал, что каждый в меру своих сил наделён способностью либо к отцовской, либо к материнской любви: отец всегда занят большим делом, мать же хлопочет с малыми детьми, её любовь — потаённая, «затворная», без свидетелей. Именно такую любовь старец нёс своим чадам. Он пролагал к каждому особый путь: кому спасительнее была учёная беседа, кому — исповедь, кому — молитва.

В своей материнской любви старец бывал и по-отечески строг, но при любой суровости в его глазах оставался «кусочек ясного неба». Именно это «небушко» сделало для Флоренского старца Антония родным с первой встречи, напомнило очи так рано ушедшей тёти Юли. Ещё промыслительным показалось сходство фамилий — Флоренский и Флоренсов, — явно произраставших из общего корня.

Стала первая встреча со старцем для Флоренского беседой или исповедью — неизвестно. Но выпускника Московского университета тогда в первую очередь тревожил вопрос о выборе дальнейшего пути.

— Владыка, я порой перестаю чувствовать Христа. Не то чтобы сомневаюсь в его существовании. Нет. Просто становлюсь равнодушным, ощущаю, что «не холоден и не горяч». Мне кажется, я понял, как с этим бороться: нужна деятельность, не сама по себе, не деятельность ради деятельности, а во имя Христа, ради Христа. Только тогда живёшь с Ним. Я жажду такой деятельности непрестанно и вижу её только в монашестве. Но родители не принимают моего выбора. Я рос в благочестивой, но нерелигиозной семье. Религией отца и матери была семья, они положили на неё свои жизни, ничего не пожалев для детей. И вот теперь, когда мы выросли, семья стала рушиться. Нет вражды друг меж другом, но каждый как-то сам по себе. Нет единства, нет единения, которое, мне очевидно, возможно только во Христе. Но родителей в том не убедить, они должны прийти к этому сами, своим путём. Сейчас в моей жажде монашества они видят следствие семейного разлада. И теперь, владыка, я не знаю, какому евангельскому слову следовать: «Почитай отца и мать своих» или «Возьми крест свой и иди за Мною».

— Вы ещё не представляете, что такое монашество. Видимо, о нём известно Вам только из литературы. Желание монашества может быть или истинным — когда оно по Божьей воле; или ложным — когда есть только личное самомнение и самовольное смирение. Не стоит торопиться: если Ваше монашество угодно Богу, оно от Вас не уйдёт. Нужно набраться терпения и раньше времени не говорить о своём желании, тем более не следует смущать им отца и мать. По-моему, пока Вам лучше поступить в Духовную академию, получив на то родительское благословение. А по её окончании посмотрим, как быть дальше.

Старец давал советы, только когда чувствовал, что завоевал прочное место в сердце человека, когда до дна погружался в его положение и говорил с ним, как с родным, когда в ответ впускал человека в своё «золотое сердце». И потом уже в пастырском руководстве не жалел духовных богатств.

Ещё не разрешив сомнений, Флоренский на лето 1904 года уехал в Тифлис. Оттуда он отправился в путешествие на высокогорный перевал Цхра-Цхаро. «Девять родников» значит имя его: девять живоносных источников текут здесь, и каждый своими переливами рождает таинственную музыку, несёт небесную весть миру. Припади губами, взором, душой — утоли жажду. С вершины в 2709 метров Кавказ открывается во всём величии, мощи и красоте. На пятьсот верст видны снежные шапки, изгибы гор, будто хребет сказочного существа, уснувшего миллионы лет назад. Здесь солнце ярче, звезды в ночи из-за прозрачного воздуха кажутся ближе. Здесь облака можно зачерпнуть рукой и испить небесного млека. Взирая с такой высоты, осознаёшь, что царство Бога твоего не от мира сего.

Это был своеобразный интеллектуальный затвор. Уйдя в горы, Флоренский будто попытался приблизиться к той высоте, на которой летал орлий дух старца Антония. Гимназия, университет, естественные науки и математика, толстовство и соловьёвство, символистская поэзия — всё требовало в душе окончательной расчистки.

Результатом этого стала работа «Эмпирея и Эмпирия». Она представляет собой беседу позитивиста (А) и верующего (В), столкновение двух сфер: эмпирии — сферы научного опыта, и эмпиреи — сферы религиозной мистики, обозначение для которой Флоренский придумал как производную от античного и средневекового именования наивысшей области неба.

В считает, что полнота познания возможна лишь в религиозном опыте, в опыте традиционной православной церкви. А пытается возразить собеседнику и уточнить его позицию, уподобляясь то Понтию Пилату, то Великому инквизитору Достоевского. Он трактует Боговоплощение как результат череды событий, последовавших за грехопадением. Евангельские чудеса он старается промерить чувственным опытом, что дан зрением, слухом, осязанием, ставит под сомнение всё не укладывающееся в материалистическое сознание.

В, в свою очередь, не отрицая чувственного опыта, но говоря о его ограниченности, выделяет несколько способов различения объектов. Внешний — условно метод геометрии, которая способна определить облик предметов, но, например, не может отличить кусок стекла от идеально прозрачного льда такой же формы. Здесь во многом Флоренский обозначил мышление своего отца, и, кажется, представлял собеседником именно его в этой части диалога.

Внутренний способ охватывает область нравственности, для которой не достаточно внешних проявлений человека, а необходимо вникнуть в подлинные мотивы поступков. Так благодетель может благодетельствовать не из искренних побуждений, а лишь из желания прослыть таковым. Внутренний способ — способ Толстого.

Умозрительный способ применим в области математических абстракций, он позволяет постичь соотношение между стороной квадрата и его диагональю, постичь символы бесконечности и принципы аритмологии. Таково мышление профессора Бугаева.

И в каждом случае — неполнота, отсутствие Истины. Ни геометрия, ни алгебра, ни этика; ни линия, ни число, ни совесть не в состоянии постичь, как вино претворяется в кровь, а хлеб — в тело Господне. Не в состоянии постичь, чем таинство отличается от церемонии и как после причастия Христос сотворяет «обитель в сердце» человека. Это мистический опыт, это то, что прозревается такими очами, как у старца Антония (Флоренсова).

Эмпирия — нотные знаки. Эмпирея — музыка, записанная нотными знаками. Флоренский завершал свою беседу, и на горном перевале звучала музыка.

Большая келья Преподобного Сергия

«В монастырь не уходят, в монастырь приходят» — откровение, часто звучащее среди монашествующих. Пытался ли Флоренский уйти в монастырь, скрыться от суеты, позитивизма, родительской нерелигиозности, интеллигентских попыток реформировать традиционную Православную церковь, или же, действительно, желал прийти за умиротворением, за благодатью, за силами, с которыми можно молиться за весь мир — ведомо только Богу. Очевидны лишь сомнения, борения, тревога в его душе.

Неслучайно в эту пору он пишет работу о Гамлете. Флоренский воспринимает его как фигуру переходного периода, когда одна эпоха уже зачахла, а другая ещё не проросла. Принц Датский оказывается на стыке времён, в самом водовороте перемен, где гниль датского королевства порождена в первую очередь безверием: «Подгнили не только люди с их личной волей; подгнили не только внешние порядки; подгнило не только исполнение правды, — сама правда подгнила, подгнил принцип жизни, подгнил, страшно сказать, бог, и пустыми очами глядит в такие моменты серое небо. Безверье — охлажденье — равнодушье». Гамлет — «неудавшийся пророк», которому предстояло спасти выбившееся из колеи время: либо затормозить его и вернуть на прежний путь, либо вывести на иную дорогу. Но шекспировскому герою не удалось ни того ни другого — и в том его трагедия.

Из размышлений Флоренского можно вывести два типа гамлетизма — социальный и личный. Первый — борьба древней и новой правды: «Колеблются престолы, новое молодое племя рвется к мировластительству, вырывает скипетры и державы. А старые боги готовы пасть в черный Тартар, чтобы колебать оттуда почву нового религиозного сознания». Эти слова Флоренского звучат поразительным пророчеством о том, что случится в России примерно через полтора десятилетия. Личный же гамлетизм — это метания конкретного человека, в случае Флоренского — выбор между семьёй и монашеством.

Важно отметить, что стремление к монастырю было порывом целого поколения. Молодёжь, в начале ХХ века обратившаяся к церкви, в большинстве своём грезила не о белом духовенстве и даже не о том монашестве, что ищет уединения в монастырях, куда знают дорогу суетные миряне, — мечтала о скитах, отшельничестве, подвижничестве. Быть может, эти молодые пламенные сердца смущало то, что церковь к тому времени стала представлять собой в большей степени социальный институт, а не «столп и утверждение истины». В церкви иссякала мистика как опыт молитвенного общения со Христом, церковь всё быстрее и быстрее сходила с Маковца преподобного Сергия — с небесной высоты. Многие из этих молодых людей своим служением, самоотвержением и мученичеством вознесут церковь на апостольскую высоту, а иные постепенно отдалятся от неё, опалённые пламенем собственных сердец, станут антропософами или революционерами. От этого «опаления» стремился уберечь Флоренского старец Антоний, прозрев для духовного сына спасительный путь, который вёл в Московскую Духовную академию.

Спасительность такого пути осознал и сам Флоренский, когда ещё студентом университета, весной 1904 года, по совету духовника впервые посетил Академию. Тогда он познакомился и сразу сблизился с ректором епископом Евдокимом (Мещерским). Тот даже пригласил его с собой в летнюю поездку в Соловецкий монастырь. Но Богу была угодна иная встреча Флоренского с Соловками — она случится через тридцать лет.

А осенью 1904-го, всё же благословлённый родителями, Флоренский был зачислен в МДА без экзаменов как уже окончивший университетский курс. Тесное общение с ректором продолжилось, взаимопонимание укрепилось, хотя Флоренский ощущал, что у епископа Евдокима «недостаточно мистичности». Позднее этот недостаток станет одной из причин ухода епископа в обновленчество, которое без мистичности тоже вполне обходилось. Но на посту ректора МДА епископ Евдоким умел располагать к себе людей, сплачивать вокруг себя учащихся, решительно вступаться за них в сложных ситуациях.

Академия по-настоящему была домом и семьёй. Здесь, в отличие от университета, Флоренский быстро нашёл множество единомышленников, людей, близких по духу. Если в университете — равнодушие, прагматизм, зависть, лень, то в Академии — «ясные, прозрачные, очень глубокие души», «детскость», «умение по-детски радоваться всему, усматривать глубокое, интересное и живое в том, что у нас считается надоевшим». Большое благо Флоренский видел в том, что Академия «изолирована от города»: это сохраняло «свежесть и большую работоспособность». И сегодня, через более чем столетие, ощущаешь в Академии ту умиротворённость, интеллектуальную и молитвенную сосредоточенность, которую с такой радостью обрёл Флоренский. Находясь на территории лавры, Академия становится «большой кельей Преподобного Сергия», пребывает под молитвенным покровом «игумена земли Русской». Здесь учащиеся становятся братией. Вот тот самый «монастырь», который был спасителен для Флоренского.

Этот «монастырь», даровав желанное служение Христу, не потребовал отречения от светского знания. Флоренский не раз подчеркнёт, что Духовная академия — это не только обитель Сергия Радонежского, но и Академия Платона, располагающаяся «в глуши, в уединении», «в месте, способствующем созерцанию жизни». Неслучайно само именование: не «училище», не «университет» или «институт», а именно «Академия». Неслучайно, что у истоков её стоял тоже Платон — митрополит Московский Платон (Левшин), бывший ректором Троице-Сергиевой семинарии и создавший Вифанскую семинарию, на основе которых и возникла в 1814 году МДА. Неслучайно Академия настраивает на вдумчивый разговор — диалог, через который люди постигают друг друга и всё окружающее. Неслучайно одну из семестровых работ на 1-м курсе Флоренский посвящает Оригену — христианскому философу и ученику неоплатоника.

Божья воля, которой отдался Флоренский в Московской Духовной академии, привела его и в «платоновскую рощу» науки, и в Гефсиманский сад — монашеский скит, где случилась ещё одна встреча, определившая духовное возрастание молодого человека.

Голубиная кротость

Гефсиманский сад — образ земной жизни во всей полноте её времени и пространства. Гефсиманский сад — это одновременность чаши и Голгофы. Гефсиманский сад — это уже победа Сына, смиренно принявшего волю Отца. Это неотвратимость крестных язв Спасителя, заслонившего собою весь мир от тернового венца, гвоздей и копия. И промыслительно, что молитва о пяти язвах Христа родилась в скиту близ Троице-Сергиевой лавры, именуемом Гефсиманским:

«Господи, увенчанный терновым венцом в главу Твою, до крови и мозга, грехов моих ради; Иисусе, в правую ногу пробитый железным гвоздем грехов моих ради; Христе, в левую ногу пробитый железным гвоздем грехов моих ради; Сыне, в правую руку пробитый железным гвоздем грехов моих ради; Божий, и в левую руку пробитый моих грехов ради; и в ребро копием прободенный, от ребра источивый кровь и воду во искупление и спасение душ наших; Богородицею вразуми мя. И Тебе Самой оружие пройде душу, да от многих сердец открыется источник покаянно-благодарных сердечных слез всего человечества».

Составил эту молитву иеромонах, старец, а для большинства — «отец», «Батюшка», «Авва» Исидор. Флоренский, познакомившись с ним в первые месяцы учёбы в Академии, спешил к нему из Гефсиманского сада своей души, как на Пасху: шёл в скит опечаленный, в смятении, а возвращался бодрый и радостный.

«Радость моя!» — подобно святому Серафиму, приветствовал всех входящих в келью Авва Исидор. «Стяжи дух мирен — и тысячи вокруг тебя спасутся», — часто повторял старец слова святого, когда-то благословившего его мать в Саровской обители и предрекшего рождение в её семье великого подвижника веры. Так, отец Исидор родился в день кончины преподобного и всю земную жизнь пребывал под его молитвенным покровом, следовал его духовному примеру: молился на камне у своей кельи, был кроток, нестяжателен и по-детски прост, за что и прозвала его скитская братия «вторым Серафимом».

Вся жизнь его была полна, по слову Флоренского, «детскости». Уединённая келья, походившая на сказочную избушку, внутри была обклеена фотографиями духовных чад, лубочными картинками и обёртками от конфет. На подоконнике можно было увидеть посаженную в жестяные банки сорную траву или поставленную в воду ветку ивы: кто-то выполол, обломил, а батюшка пожалел, приютил. Видел в каждой былинке жизнь, считал угодной Богу любую тварь: выхаживал раненых птиц, беседовал с лягушками, даже мышей из кельи не выгонял.

С такой же детской непосредственностью отправлял он письма Александру III, Бисмарку и Гладстону, где говорил о единстве Святой Церкви, о всеобщей христианской любви, которая только и есть спасение для мира. Чтобы воспринять мир во всей его сложности, нужно быть не от мира, нужно поистине быть как дитя, жить в «простоте без пестроты».

За этой полнотой и простотой спешили к отцу Исидору люди самых разных возрастов, чинов и сословий. До начала разговора знал прозорливый Авва о тревогах пришедшего, приветствовал по имени того, кого видел впервые, находил простые спасительные слова для каждого. Исповедовались у него крестьяне и солдаты, семинаристы и монахи, университетские профессора и философы; ректор Духовной академии епископ Евдоким был его духовным сыном. И никогда Батюшка не обличал, не порицал — только слушал и молился, и на исповедующегося очами старца взирал целый мир, перед которым отступали мудрования, сомнения, искушения. Были свет и чистота, были слёзы искреннего покаяния и евангельские слова, произносимые Аввой Исидором: «Плачущие утешатся».

«Соль земли» — так назовёт Флоренский свою книгу о старце, написанную вскоре после его кончины. «Вы — соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделать её солёною? Она уже ни к чему негодна, как разве выбросить её вон на попрание людям». Земля — мир. Соль — праведники, хранители духа. Благодаря им Бог милует мир. Книга Флоренского — не биография, не земля, но и не житие — не соль. Это сказание — дух в мире, именно «соль земли». Следуя древнерусским сказаниям, автор умаляется, ни в чём не выпячивает себя, не выставляет на первый план личного знакомства со старцем, не называет себя его духовным чадом. Оттого ещё острее чувствуется сыновняя и отеческая связь.

Флоренский — духовный наследник Аввы Исидора: его быта, бытия, прозрений. Рождённый в Евлахе, проведший детство в Батуме и Тифлисе, Флоренский улавливал в облике простого крестьянского сына из Нижегородской губернии кавказские черты, будто видел в том свидетельство и кровного родства со старцем. А когда в 20-е годы Флоренский оказался в ссылке в Нижнем Новгороде, утешал себя тем, что пребывает на родной земле Аввы.

Готовность отдать последнее, будучи голодным, поделиться куском даже с сытым, стремление никого не оставить без «подарочка», даже в письме из заключения отправив адресату хоть что-нибудь на память, — это во Флоренском от отца Исидора, который берёг ягодку на кусте для гостя или картофелину для бедняка; который раздал накануне смерти всё: старую епитрахиль, истрёпанный молитвослов, листки с написанными от руки молитвами и духовными стихами. И эти «бедные подарочки» были бесценны.

Унаследовал Флоренский и земной крест Аввы — гонения. Не сумевший приобрести себе келью на Афоне, не раз оклеветанный братией в иных монастырях, долго искал пристанище батюшка Исидор, пока окончательно не поселился в Гефсиманском скиту. Так и Флоренский в зрелости будет гоним и за веру, и за научные идеи. Пророчества старца станут для него биографией. «Скоро будет такое гонение на христиан, что придётся прятаться», — говорил Авва. Но Флоренский не прятался: он испил горькую чашу до дна и вопреки всему сумел сохранить в себе «голубиную кротость» отца Исидора, как сохранил он и орлий полёт другого духовника — епископа Антония (Флоренсова).

Эти два типа русского старчества: «исидорово» — «скитское», от земли, и «антониево» — «академическое», от богословской кафедры, — определили Флоренского. Можно только гадать, кем бы стал он без одного из духовников: богословом и философом, умножающим познание и через то умножающим скорбь, или провинциальным настоятелем, живущим в постоянных заботах о приходе. Но Богу было угодно иное: чтобы во Флоренском встретились две духовные, мистические полноты и родилась новая, небывалая, способная озарять многое и противостоять многому, в том числе мощным ударам оккультной силы, которые принял на себя студент Академии, однажды спасая друга.

Чёрное крыло

Друг, нуждавшийся в духовном заступничестве Флоренского, — Андрей Белый. Лучезарное начало их дружбы, похожее на глоток весеннего воздуха, омрачилось «чёрным крылом гипноза» Валерия Брюсова. «Брюсов снял маску. Принимайте меры», — в панике осенью 1904 года писал Флоренскому Белый. Брюсов казался ему тенью, всюду следовавшей по пятам. Оккультист, участвовавший в спиритических сеансах, выступавший медиумом, овладел волей молодого поэта. Так однажды, сидя на лекции в университете, Белый ощутил неодолимую сонливость, отчего покинул аудиторию. Безотчетно отправился в Александровский сад, где на одной из скамеек заприметил Брюсова. Тот был погружён в себя, делал руками резкие, похожие на гипнотизерские, движения. Окликнутый Белым, встрепенулся, резко встал и с холодной улыбкой произнёс: «Странно: я как раз думал о вас». Таково было чародейство Брюсова, способного лишать Белого сил, навевать на него обморочный сон, страх, тоску и отчаяние.

Поводом для этого послужил любовный треугольник, вершиной которого стала Нина Петровская, внесшая незначительный вклад в русский символизм, зато оставившая заметный след в судьбах символистов. Влюбившаяся в златокудрого, ангелоподобного юношу, каким был в начале века Белый, упоенная взаимной любовью, а затем неожиданно отвергнутая, Петровская решила любыми путями вернуть Белого. Дошло даже до того, что покинутая прилюдно пыталась стрелять в поэта из браунинга, но пистолет дал осечку. Самым действенным же оказалось вызвать ревность Белого, ради чего Петровская сблизилась с Брюсовым.

«Сны, телепатия, обмен угрожающими стихами», аллюзии из античной и скандинавской мифологии, послания, сложенные в виде стрел, — всё было в этом противоборстве, пожалуй, кроме подлинной любви. Символисты, как писал Владислав Ходасевич, «пытались превратить искусство в действительность, а действительность в искусство». Всё для них служило творческим материалом, всё шло в топку поэзии, в том числе страсть и ревность. Искренняя любовь в среде символистов встречалась редко, скорее была, по выражению того же Ходасевича, «любовь к любви». Но как только творчество выпивало из взаимоотношений последние живительные для литературы соки, к этим отношениям у творцов пропадал всякий интерес.

Так и в треугольнике «Белый — Петровская — Брюсов» каждый, будто в заранее написанной пьесе, играл свою роль, преследовал свою цель: показать превосходство младших символистов над старшими, прослыть если не поэтессой, то музой поэтов, измерить силу собственного демонизма. Но главное — новые стихи, повести и романы. В итоге, когда участники и свидетели драматичных событий прочли «Огненного ангела» Брюсова, где в главных персонажах вполне угадывались прототипы, треугольник, выполнивший свою литературную миссию, распался сам собой.

Лишь Флоренский до последнего воспринимал всё серьёзно, и он был прав в этой серьёзности. В 30-е годы, когда модернистские течения станут уже историей литературы, он метко охарактеризует поэзию Брюсова: «Сознательно рассудочен, четок, весь в волеустремлении… Он приобрёл мастерство, огромное мастерство формальной отделки. Но тем не менее мало у него вещей, где чувствуется подлинное творчество. Большинство же напоминает великолепно сделанные железные венки, что вешают на кладбище, да фарфоровые цветы на них». Этот неутомимый пахарь на литературном поле наверняка осознавал в себе недостаток таланта и потому постоянно нуждался в творческом допинге, способном вывести его рассудочную натуру за пределы действительности. Так оккультизм стал для него своеобразным душевным морфием, в котором Брюсов видел локомотив литературного процесса, горизонт нового искусства, энергию, которую порой отождествлял с электричеством, а порой использовал для «транса и ясновидения». Брюсов считал себя хозяином этой энергии, её укротителем, но Флоренский, давно размышлявший о «суеверии и чуде», имевший опыт общения со старцами, осознавал, что коварство тех, кому «имя легион», в их умении притвориться рабами, чтобы постепенно поработить своих «господ».

В начале века Флоренский уже понимал, что Брюсов с его жаждой лидерства, с его стремлением написать «лучшую лирику, лучшую драму, лучший роман», похожий на черную пантеру, готовый в интеллектуальном и творческом противостоянии броситься на оппонента, мог легко стать «аппаратом для передачи воздействий» легиона. Потому Флоренский горячо молился за друга, спешил за помощью к владыке Антонию (Флоренсову), искал личной встречи с Брюсовым.

И если противоборство с ним для Белого оказалось литературной игрой, то для Флоренского — духовной бранью, где пришлось претерпеть не только за друга, но и за Истину. В своих статьях об оккультизме, спиритизме, чёрной магии Брюсов выступал противником позитивизма и, казалось бы, в том был союзником Флоренскому. Но на деле предлагал, как тонко почувствовал Флоренский, «усовершенствованный позитивизм», отстаивал спиритизм как альтернативный христианству способ познания, выводил оккультизм из сферы психологии и физиологии в сферу мистики и метафизики. «Все духи равны», — провозгласил Брюсов. Вот она лукавая логика легиона, его коварный план: приравнять свет и тьму, а затем уже вытеснить свет, чем и искусился поэт.

Не дождавшись встречи, в декабре 1904-го Флоренский пишет Брюсову прямодушное письмо, в котором призывает снять, пока не поздно, «легион масок»: «Магия не проходит даром. Она засасывает в себя… когда Вы перестанете смотреть на все через „мутную среду“, — тогда Вы увидите, что у Вас — не враги, а искренно любящие Вас братья». О любовном треугольнике Флоренский не написал ни слова, будущему пастырю гораздо важнее было попытаться спасти человеческую душу, утопающую во мраке, закупорить пробоину, через которую в мир сочилась тьма.

Судьба письма неизвестна: сохранился лишь черновик в архиве Флоренского, чистовик не найден, скорее всего, письмо не было отправлено. Но во всяком случае личные контакты Флоренского с Брюсовым с той поры прекратились. Дали трещину и отношения с Белым, который так и не осознал всей серьёзности произошедших событий. Естественно, что студент Духовной академии, Флоренский, решительно отдалялся от круга символистов с его самостью, титанизмом и демонизмом. И поводов для этого отдаления становилось всё больше и больше.

Церковь — не партия

«Есть пропасть между Сергиевским Посадом и Санкт-Петербургом — между обителью Преподобного и городом Императора» — так писал Флоренский в 1905 году Дмитрию Мережковскому и Зинаиде Гиппиус. В своём письме он подразумевал прежде всего риторику, стиль самовыражения и предупредительно извинялся за то, что манера академического «отшельника» может показаться столичным символистам слишком прямолинейной. Но был и иной, глубинный, смысл этой «пропасти», который подсознательно имел в виду Флоренский: пропасть между церковным и светским, пропасть, где по разные стороны храм и град. Град, растворивший окно, через которое в русскую жизнь хлынуло иноземное. Град, с которым пришло упразднение патриаршества. Град, взрастивший в русском человеке вольнодумца, бросающего вызов минувшим и грядущим векам. Поступив в Духовную академию патриархальной Москвы, Флоренский уже не жалел, что в университетские годы не попал в «град Петров».

В конце апреля 1905-го, на Светлой седмице, из города Императора в старую столицу приехали Мережковские. Благодушно и даже восторженно отнесшиеся к ещё студенту математического факультета — «Флоренский очень тонок и замечателен», — напечатавшие две его статьи в «Новом пути», Мережковские ждали встречи с молодым философом, «скрывшимся в Посаде»[1]. Но тот сумел лишь посетить публичную лекцию Мережковского в Москве, личное же общение так и не состоялось. Наиболее острые философские и религиозные вопросы пришлось обсуждать в переписке.

Не довелось Флоренскому побывать и на Религиозно-философских собраниях, организованных Мережковским в Петербурге. Они выросли из собраний поэтов и художников журнала «Мир искусства», когда творческая интеллигенция от эстетических вопросов перешла к вопросам церкви.

Апогей религиозных собраний пришёлся на 1901–1903 годы. Тогда они проводились с разрешения Синода, и председательствовал на них епископ Сергий (Старгородский), в будущем патриарх, а в ту пору ректор Санкт-Петербургской Духовной академии. Постоянными участниками собраний были Розанов, Бердяев, Франк, Струве и другие яркие представители так называемого «русского религиозного Ренессанса». Священноначалие считало, что собрания имеют важное просветительское значение, но впоследствии Синод своим указом их запретил, как запретил и издание «Нового пути», который к тому времени фактически превратился в печатный орган собраний, публиковавший протоколы заседаний. Ненадолго возрождённые через несколько лет, прежнего общественного резонанса собрания уже не имели.

Запретительные действия церковной власти во многом объяснимы.

Изначально собрания задумывались как место встречи духовенства и светской интеллигенции. Было движение навстречу, взаимное стремление преодолеть образовавшуюся пропасть, переступить через позитивизм, вольтерьянство, ницшеанство, марксизм, толстовство и слиться в братских объятьях. «Мы постараемся поверить, а они пусть начнут делать; и все кончится благополучно» — так говорил об этом сближении Василий Розанов.

Но голос мирян стал звучать всё громче и громче. Более эффектные и напористые в своей риторике, превосходившие числом, они начали заглушать слово духовенства. Мережковский настаивал на том, что «богословы привыкли к христианству», а интеллигенция подобна тем, кто не был приглашён на пир. Неприглашённые более томимы духовной жаждой. Они с надеждой смотрят в окна дома, где идёт этот пир, откуда льётся свет, а грозная, верная прислуга Хозяина — старуха-догматика — не пускает их на порог.

Но беда Мережковского и его окружения была в том, что, увидев в окнах свет, они пожелали стать его единственными хранителями, взять на себя роль неоспоримых духовных вожаков. Ради этого они готовы были разрушить дом, откуда исходило сияние.

В итоге сближения так и не произошло. Возможно, Религиозно-философским собраниям не хватило примиряющей, единящей силы, личности, слово которой было бы одинаково внятно и духовенству, и интеллигенции. Личности — связующего звена, в которую примерно через десять лет после закрытия собраний вырастет Флоренский, окончивший Академию, рукоположенный, ставший кандидатом богословия, активно преподающий, опубликовавший свой религиозно-философский труд «Столп и утверждение истины», не порывающий со светской наукой. Но в самом начале века подобной фигуры не нашлось.

Церковь верила в несокрушимость собственного авторитета, а интеллигенция впала в своё извечное заблуждение о том, что художнику и мыслителю в общении с Богом посредник в виде церкви не нужен. Но как только разрушаешь форму — чем была, с точки зрения интеллигенции, Церковь, — сразу же посягаешь на содержание: искажаешь догматику, подменяешь литургию самостийной мистерией, и в итоге создаёшь секту. Об этом молодой Флоренский предупреждал Мережковского и как литератора, и как философа в письме от 1905 года:

— Не измените в «Новом пути» жизненности, всеобщности, не превратите его в журнал узкой группы, в печатный орган отдельной партии. Не посягайте в нём на историческую Церковь, не обособляйтесь. Церковь — не партия.

Но Мережковский и Гиппиус уже искусились инаковостью, мудрованием. Отсюда их идея «нового религиозного сознания» и «Третьего Завета». Ветхий Завет, по Мережковскому, — Отец, явивший Истину; Новый Завет — Сын, явивший Любовь; Третий же Завет — Дух, который должен явить Свободу.

С одной стороны, в этой «свободе» Мережковским не хватило элементарной церковно-приходской грамотности, а с другой — к их творческой энергии примешалась какая-то ещё, которой стало тесно в символистской эстетике, в стихах и прозе. Энергия, которой потребовалось «литургическое» творчество.

«Стала работать над молитвами, беря их из церковного чина и вводя наше», — сообщала ближнему кругу Гиппиус. Постепенно этого «нашего» у неё набралось на целый «Молитвенник». «Наше» сложилось в ежевечерние молитвы и «четверговый чин» раз в две недели, на котором бывали некоторые участники Религиозно-философских собраний из числа интеллигенции.

Бывал на них и Андрей Белый, который, по просьбе Мережковских, пытался завлечь туда Флоренского, но безуспешно. Тому хватило рассказов друга.

Это дьявольское притворство не распознал оккультист Брюсов, не распознали и строители новой «церкви» Мережковские.

Но многие философы и поэты Серебряного века вовремя отстранились от подобных экспериментов. Видимо, насмотревшись на всё это, некоторые с подлинной жаждой света потянулись к традиционному Православию, стали священниками — это Сергей Булгаков, Александр Ельчанинов, Сергей Дурылин.

Флоренский раньше других ощутил всю опасность Мережковских: «Я должен быть в Православии и должен бороться за него. Если Вы будете нападать на него, то, быть может, я буду бороться с Вами».

Позже он найдёт точное слово для обозначения деятельности Мережковского: «Для меня самое отвратительное — имитация… потому мне противен Мережковский, что в нём почти ничего нет порождённого из себя». А в «Столпе и утверждении истины» будет дана исчерпывающая богословская характеристика: «Мне в высокой степени чуждо стремление людей „нового религиозного сознания“ как бы насильно стяжать Духа Святого. В непременном желании уничтожить времена и сроки, они перестают видеть то, что есть у них пред глазами, что дано им и чего они не знают и не понимают внутренне; гонясь за всем, они лишаются того, что есть и больше чего мы сейчас не в состоянии усвоить себе, потому что не чисто ещё сердце наше, не чисто сердце тварское, и нечистое, — оно сгорело бы от близости к Пречистому и Пречистейшему. Пусть, — хотя бы на короткое время, — вернется к ним спокойствие, и тогда быть может, увидят они, эти люди лжеименного знания, что нет у них реальной почвы под ногами, что говорят они пустоцветные слова и сами же потом начинают верить им».

Переписку с Мережковскими Флоренский прекратил, участвовать в их изданиях перестал. Старался уберечь от влияния этой пары младшую сестру Ольгу, которая была очарована их творчеством и добрым к себе отношением.

«Самый, кажется, умный и жестокий священник» — спустя годы обронит фразу Гиппиус.

Какую «жестокость» Флоренского имела она в виду? — недоумевают исследователи. Видимо, Гиппиус, сочинившая целый «молитвенник», вторгаясь в традиционные богослужебные тексты, хорошо усвоила смысловые оттенки слов. «Жестокий» в церковнославянском языке значит «суровый», «непокорный». И в этой непокорности верность Флоренского Истине. Верность, не позволившая превратить Православную церковь в «партию» чьих-то заблуждений и искушений.

Борьба превыше братства

Не только Мережковскому, но и многим другим современникам мог сказать Флоренский: «Церковь — не партия». В том числе основателям «Христианского Братства Борьбы». Это сообщество, заявившее себя именно «новой политической партией», возникло в Петербурге на волне «Кровавого воскресенья» и последовавших за ним стачек и забастовок.

Связь Флоренского с «Братством», вовлеченность в его работу оцениваются по-разному: одни называют его «активным участником», другие — чуть ли не «инициатором». Действительно, костяк «Братства» состоял из людей ближнего круга Флоренского: университетских друзей, символистов, земляков из Тифлиса.

Потрясенные политическими событиями, из Москвы в Петербург в феврале 1905 года приехали Эрн и Свенцицкий, которые озвучили идею создания «Христианского Братства Борьбы». Идею поддержал Андрей Белый, также приехавший в эти дни в Петербург и стремившийся включиться в какое-либо общее дело, чтобы душевно восстановиться после «битвы» с Брюсовым. Позднее к уже оформившемуся «Братству» присоединились С. Н. Булгаков и Ельчанинов, ещё не забывший ужаса студенческих волнений четырёхлетней давности и надеявшийся участием в «Братстве» хоть как-то предотвратить новую кровь. Свой интерес в ХББ разглядел Мережковский, воспринявший его как рычаг, с помощью которого можно опрокинуть традиционную церковь. В итоге общественная буря, помноженная на личные переживания и устремления участников «Братства», привела их к достаточно резким заявлениям и призывам.

Из Петербурга деятельность ХББ распространилась на Москву и Тифлис, где печатались «партийные» газеты, прокламации и листовки. Одна из листовок призывала к «совместной Господней работе всех верующих во Христа без различия исповеданий и национальностей ввиду того, что борьба с безбожной светской властью имеет смысл не только национальный, но и вселенский».

В 1906 году Свенцицкий, ставший лидером «Братства», конкретизировал содержание «работы верующих» в «Проекте краткой программы» ХББ. Она состояла из общей, церковной, политической и экономической частей. Посыл, изложенный во вступлении, видится вполне благим и приемлемым для христианина. Свенцицкий начинает с того, что никакой социализм и никакой научный прогресс не могут привести ко всеобщему благополучию, так как не способны предотвратить главной человеческой трагедии — смерти. Смерть одолима лишь в христианстве, и только христианский прогресс спасителен, потому что представляет собой со-действие Бога и человека. В таком со-действии, по мнению Свенцицкого, современное поколение, вступившее в апокалиптический период истории, должно выполнить возложенную на него миссию: найти пути преодоления апокалипсиса, пути одоления господства зла и смерти.

Эта часть «Проекта» никаких крамольных заявлений не содержит. Она во многом созвучна идеям Достоевского и недавно почившего Владимира Соловьёва. Благим представляется и утверждение, что «идеал человеческих отношений — Церковь». Радикализм «Проекта» начинается, когда Свенцицкий говорит, что там, где анархист произносит «государственный строй», а социалист — «экономический строй», мы говорим — «Церковь». Получается, назовись «церковью» — и делай что хочешь, подставляй под неё, как под икс, любые значения, наполняй жизнь каким угодно содержанием, реализуй любые политические программы.

С каждым пунктом в «Проекте» ХББ видится всё меньше христианства и всё больше борьбы. Упразднение судов и тюрем, отказ от участия в войне, введение выборов на всех уровнях (в том числе и в церкви), отказ от частной собственности, раздача крестьянам земли, свобода слова, упразднение монархии и создание демократической республики. В результате «Церковь» в программе Свенцицкого — замысловатый синтез анархизма и социализма.

Естественно, что «Христианское Братство Борьбы» с самого начала не нашло поддержки Синода. На события Кровавого воскресенья Синод отреагировал «Посланием», в котором пытался погасить волнения, дать понять, что в пору Русско-японской войны народ должен сплотиться вокруг царя, а не бунтовать, идя на поводу у внешних врагов и внутренних подстрекателей: «Значительные средства присланы ими, дабы произвести у нас междоусобицу, дабы отвлечением рабочих от труда помешать своевременной посылке на Дальний Восток морских и сухопутных сил, затруднить снабжение действующей армии всеми необходимыми для нее припасами и тем навлечь на Россию неисчислимые бедствия. Врагам нашим нужно расшатать твердыни наши — веру православную и самодержавную власть царскую. Ими Россия жива, на них возросла и окрепла и без них погибнет».

Это «Послание» и события Кровавого воскресенья Флоренский воспринял в эпицентре волнений, происходивших в Академии. 31 января студенты МДА, солидаризируясь с учащимися Петербургской и Казанской академий, объявили забастовку, решив не посещать занятий. От поведения Флоренского в этот момент зависело очень многое. Во-первых, он был старше большинства однокурсников, отчего считался среди них негласным лидером. Во-вторых, пользовался несомненным авторитетом преподавателей и осознавал особое расположение к себе ректора епископа Евдокима.

Можно себе представить терзания Флоренского. С одной стороны, он ещё по университету помнил, как студенческие бунты вырождаются в словоблудие «интеллигентных деятелей» и в результате только сбивают с учебного ритма. С другой стороны, Кровавое воскресенье по-настоящему потрясло всё общество, и отстраниться от этого потрясения, промолчать было бы откровенным малодушием.

В итоге Флоренский отправляет руководству Академии записку от лица студентов первого курса, в которой оказывается очень дипломатичен, взвешивает каждое слово. Он говорит, что студенты «не вправе высказываться непосредственно о вопросах политики», но считают необходимым «предотвратить нравственный разлад», возникший из-за «Послания» Синода. При этом первокурсники готовы объявить забастовку, только если «будет ходатайствовать о том же большинство студентов». В случае отсутствия поддержки большинства отправители записки поступят «согласно указанию своего епископа».

Как видно, Флоренский стремился не обострить ситуацию, а напротив, сдержать её в мирном русле. Этого же хотел ректор. Он до последнего отговаривал студентов от забастовки, несколько раз созывал собрание Совета Академии, где даже некоторые преподаватели высказывались за приостановку занятий; направлял депутацию к митрополиту Московскому Владимиру с просьбой распустить студентов до второй недели Великого поста, но митрополит не удовлетворил просьбу. Не смирила студентов соборная молитва 10 февраля в Покровском храме Академии: заупокойная литургия и панихида по убиенному террористом Каляевым великому князю Сергею Александровичу. Так во второй половине февраля занятия фактически были прерваны, учащиеся разъехались и собрались в Академии на первой седмице Великого поста, в начале марта. Главное, что забастовка не повлекла за собой беспорядков и каких-либо жертв.

Но после всего произошедшего Флоренский заговорил о своём разочаровании в ректоре, о том, что тому в сложившейся ситуации не хватило «духовной высоты», что он повёл себя не как пастырь, а как «начальник». Молодые, горячие сердца студентов ждали от Церкви слов заступничества за невинно убиенных 9 января. Ждали, что Церковь осудит несправедливость, открыто скажет, что погибли «наши братья во Христе». И не услышав подобных слов от Святейшего Синода, забастовавшие надеялись услышать их от такого близкого им отца ректора, но и он промолчал.

Однако Флоренский верил, что в Церкви есть истинные пастыри, для которых «в святой момент партийность и чиновничество, честолюбие и личные расчеты отходят в сторону и сияет одна правда — неискаженная правда Христова». Об этом он говорит в письмах близким и в проекте коллективного письма студентов МДА для газеты «Слово», которая обсуждала на своих страницах вопросы будущих церковных реформ. Флоренский убеждён в необходимости Поместного собора, но при этом осторожен в оценках восстановления Патриаршества, которое может привести к господству в церкви какой-либо группы духовенства, «партии»: «Как бы ни была хороша партия, раз она партия, то она тем самым изменяет духовной свободе и христианству и, значит, нежелательна, в особенности же нежелательна в Церкви».

Но при этом в суждениях Флоренского нет даже намёка на изменение государственного строя, на разрыв православия и монархии.

Флоренский не принял радикальности «Христианского Братства Борьбы». Не возгорелся он от самого замысла, не приехал вместе с Эрном и Свенцицким в феврале 1905 года в Петербург, сразу, по воспоминаниям Андрея Белого, почувствовав в этой затее «фальшь и реакционность». Хотя со Свенцицким, которого он знал ещё по университету, Флоренский оставался близок вплоть до 1908 года.

Молодые люди сходились в том, что в современной церкви поугас пламень веры. Оба близко к сердцу принимали общественные трагедии и несправедливость. Их объединяло Историко-филологическое общество Московского университета и организованное позже Московское религиозно-философское общество памяти Владимира Соловьёва. При этом они расходились в оценке Розанова и в суждениях о типах познания. Но главное, Флоренский во многом не принимал взглядов Свенцицкого на Церковь. И «Братство» обострило это расхождение.

Время изменит многое. Оба станут священниками, но у каждого будут свой путь, свой крест и своя Голгофа. Неизвестно, что сказали бы друг другу они, что бы вспомнили, если бы вдруг встретились в 20-е или 30-е годы. Ясно только, что в начале века «Братство» послужило не братскому сплочению, а разладу.

К этому же привело оно и в отношениях с Андреем Белым. После того, как Флоренский отстранился от деятельности ХББ, в их прежде интенсивной переписке возникла аритмия. Белый и сам очень быстро отошёл от «новой партии», сказав, что она «выбила из него на несколько месяцев всякую религию», что от бесконечной эмоциональной говорильни религиозные вопросы стали для него «тошнее касторки». Но именно февраль 1905-го провёл между Белым и Флоренским уже непреодолимую разделительную линию, которая прошла не только через социальные вопросы, но и через религиозное мироощущение. Примерно в это же время Белый отдалился от владыки Антония (Флоренсова), посчитав, что тот с его суровыми методами духовного руководства бросил камень в хрупкую, хрустальную душу поэта. Собирая душевные осколки, Белый обратится к антропософии, о чём с восторгом после восьмилетнего перерыва напишет Флоренскому. «Может быть, для Бориса Бугаева есть и иные пути — кратчайшие? — Может быть. Но что же говорить о них, когда по ним Б. Бугаев не идёт» — отреагирует Флоренский на духовные блуждания былого друга.

Белый поедет в Дорнах к антропософу Штейнеру, но русский поэт с его волнениями и философскими исканиями будет принят холодно. Разочарованным и даже обозлённым спустя годы Белый вернётся в уже советскую Россию. В книге воспоминаний «Начало века» он будто станет мстить своей лучезарной молодости за то, что она миновала. Многие друзья начала столетия будут выведены карикатурно, в том числе и Флоренский: тщедушный, нелепый, говорящий «гнусавым, себе самому подпевающим» голосом.

В 30-е годы в письмах из Соловецкого лагеря Флоренский тоже весьма нелицеприятно охарактеризует Белого, но в том будет не осуждение былого друга, а, скорее, жалость к нему: «…он был недостаточно умён для своей глубины, он не имел сил выразить её самостоятельно и потому всю жизнь искал чужих форм и способов выражения». Чем вызваны такие колкие слова с обеих сторон? Взаимной обидой? Или тоской по молодости? А может быть, досадой от того, что не сумели преодолеть непонимание, возникшее в 1905 году, не сберегли братства?

Так во время учёбы на первом курсе МДА Флоренский разошёлся с главными представителями символизма — Брюсовым, Мережковским, Белым. «Ты упрекаешь меня, что я остаюсь в пустоте и со всеми разрываю. Это не так, и я сохраняю к тем, с кем не имею почему-либо личных столкновений, самые лучшие чувства. Но что же я буду делать, когда всё моё развитие неудержимо идёт вперёд, когда каждый новый шаг налагает и новые обязанности, и новую работу и когда те, с кем я был близок на известной ступени, остаются на старом и потому перестают понимать, что мне нужно и какую новую сторону в мировоззрении я нашёл?… когда в сознании появляется новая сторона истины, то вместе с тем происходит трещина по отношению к тем, которые этого момента не воспринимают», — напишет в ту пору Флоренский матери.

Связь его истончилась с теми, кто пожелал расщепить истину на творчество, политику и науку, кто пожелал в части увидеть полноту целого. Истина же нерасторжима. Потому даже в социальных и политических вопросах Флоренский всегда был больше партийных программ и философских установок.

Единственный друг

В этот период в жизни Флоренского появляется новый друг — Сергей Троицкий. Сын сельского священника, окончивший Духовное училище и Костромскую Духовную семинарию, а затем, годом раньше Флоренского, поступивший в Московскую Духовную академию. Сокелейники, единомышленники по организации в Академии философского кружка, они быстро сблизились. Родина Троицкого — село Толпыгино Костромской губернии — стало для Флоренского вторым домом: в годы учёбы он приезжал сюда вместе с другом на рождественские и летние каникулы и во время приостановки занятий из-за забастовок.

Троицкий открыл для Флоренского русскую крестьянскую культуру, открыл Русь, Русь изначальную, помог постичь народную жизнь «из самой жизни», в её труде, молитве, песнях. Троицкий явил Флоренскому Родину его рода — отцовскую линию костромских диаконов и дьячков, и тому очень захотелось быть сопричастным этой патриархальной жизни, отдавать ей свои силы и знания. Друзья активно просвещали крестьян, помогали благоукрашать местный храм, читали в нём проповеди, собирали на собственные средства библиотеку, благодаря чему среди простых сельчан появились настоящие книгочеи, знатоки художественной литературы, современной философии, святоотеческого наследия.



Поделиться книгой:



Регистрация