Крист закричал — но звука не было.
Крист попытался бежать, лететь — но его обволокло безвоздушной влажностью и непрозрачной желтизной.
И тогда Крист понял.
Желтизна пульсировала. По желтизне сновали красные прожилки, в прожилках — капельки. Сгусток сжимался и разжимался, гоняя по прожилкам капли и пузырьки.
Звуков не было. Воздуха не было. Свет не приглушался ничем, даже если зажмуриться.
Крист оказался в яйце. Он снова забился и затрепыхался, но он и был тем самым сгустком, затемнением, едва просвечивающим сквозь скорлупу.
Крист сидел в яйце, яйцо стояло под лампой инкубатора в ряду таких же бессмысленных яиц с затемнениями, и в них другие сгустки сжимались и разжимались, гоняя по прожилкам кровь.
Ряды не нужных никому яиц, на которые специальные работники вынуждены тратить своё рабочее время и силы только потому, что им за это платят. Всегда мало, недостаточно, а работа монотонная — включать и выключать лампы, следить за датчиками температуры, раз в шесть часов переворачивать одинаковые яйца. В одном из них и сидит Крист, немой и бессильный, ничего не понимающий, не знающий внешнего мира, ничего почти, кроме желтого света, не видящий.
Сжатый тисками скорлупы и неспособный даже закричать. Раз в шесть часов его мир переворачивается с ног на голову в полной тишине и бессилии.
Крист бесконечно и бессмысленно кричит; даже если звука этого нет вне, он есть внутри Криста. Час за часом. День за днём. Раз в шесть часов перехватывает слабые сгустки легких, и даже внутренний крик прерывается.
***
С лица твари опадают клочья, целые лоскуты кожи.
Где-то там рычал и шипел Крист, походя на разозленного огнедышащего дракона из сказки. Только без огня. Крист был страшен, но тварь — ещё страшней.
И Стафен никак не мог отнять рук от твари. Мутило, дёргало внутри, желудок рвался наружу от отвращения.
— Крист!
Тварь выла, рычала, рыдала и хохотала одновременно. Небо мигало, словно кто-то включал и выключал гигантскую лампу — или коротило в электрической цепи.
Ладони жгло, когда через них лилась магия.
Тварь впитывала её в себя, как губка, как бездонная дыра.
А Стафен слабел. Он ведь даже и не маг толком.
Он никогда не хотел быть ведьмаком.
***
Мать умирала долго.
Стафену было уже ближе к четырнадцати, и он давно понимал, что такое смерть. Однажды уже понял, что смертен — среди ночи, лёжа в темноте, в кровати. Дуб шумел листвой, по подоконнику дробно бил дождь. А Стафен лежал под одеялом и вдруг разом ощутил, какой он маленький в сравнении с землёй, что под ним десятки и сотни километров бесконечной земли, камня, лавы, огненное земное ядро, которое ворочается внутри, как гигантский мотор. А он — маленький. Земле миллионы лет, а ему всего лишь тринадцать. И он умрёт. Его не станет. Смерть предстала перед ним как чёрная пустота, из которой он вдруг случайно появился (что тоже страшно, потому что его столько времени не было совсем), и в которую уйдет. И его не будет.
И от этого стало нечем дышать.
А потом, когда снова расправились легкие, снова ударило — мамы не будет тоже. Ещё одна чёрная пустота.
А чуть позже двенадцатого дня рождения мать заболела. Сперва это было какое-то легкое и почти бессимптомное недомогание: после работы она стала ложиться на диван и час-полтора дремать. Ещё через какое-то время — резко похудела. Появились таблетки и травки, свиточки и амулеты. Стафен взирал на них с ужасом, но потом отводил взгляд и перед самим собой делал вид, что ничего страшного.
Наконец мать ослабела. Она уже не работала, а сидела целый день в кресле под дубом, еду для неё и Стафена готовила соседка, или сам Стафен варил макароны и замороженные магазинные фрикадельки, совершенно безвкусные — или ему так казалось. Школьную рубашку Стафен гладил сам и кое-как, а матери говорил:
— Ты должна лечиться. Есть же лекарства. Давай поедем в город и заплатим денег, пойдём к лучшему доктору!
— В городе, — отвечала мать, — я совсем умру. Тут мне лучше.
У Стафена был уже тогда билет в деревенскую библиотеку — свой собственный, а не мамин. А в библиотеке — компьютер с доступом в интернет. И там Стафен сидел, пока не выгоняли, и искал для мамы врача, который бы приехал и её исцелил. В деревне, кстати, появился новый фельдшер, не местный, и поселился в домике на другой окраине. Стафен его издали видел, но сделал вид, что не узнал.
… И в один день мама позвала из комнаты и велела:
— Не иди в школу, сиди во дворе, хорошо? Я позвала тётю Еленку, она скоро придёт.
И Стафен как-то сразу понял, что и к чему. И просто смотрел на мать во все глаза. Она его поняла и слабо сжала его руку.
— Ничего больше нельзя сделать. Если бы я только могла… Но это не лечится. Прости.
И начала умирать.
Прибежала тётя Еленка, с которой мама была почти как сестра. Стафен послушно вышел во двор и сел в кресло, в котором все последние месяцы сидела мать. Было ли ему страшно? Наверно, нет, не страшно, а просто целиком и полностью поглотил тот ужас, который Стафен испытал, когда понял, что такое смерть.
Чёрный ужас, и слышались приглушенные стоны, шепот и вскрики, и через какое-то ещё время прибежал тот новый фельдшер с медицинской сумкой, мимоходом положил Стафену руку на плечо, исчез в доме.
Стафена никто не звал, не говорил, что там, а в окно он не заглядывал, потому что боялся и робел.
Дуб стал вдруг весь целиком желто-коричневый, хотя стоял ещё только май, совсем недавно лопнули почки и повылезли свежие молодые листики.
Пожелтел и начал осыпаться.
Стафен, возможно, тихо плакал, но точно не знал и не помнил. День шёл к обеду, потом к ужину, потом к ночи, а Стафен всё сидел, голодный и испуганный, и нервно прислушивался.
Высунулась из окна Еленка, растрёпанная и страшная. Велела:
— Иди скорее к матери, она зовёт. Давай, Стаф, иди.
В кровати, которая была теперь слишком широка и глубока, провалившись вроде как, лежала женщина, которая на маму не походила. Тощая, вместо лица — череп с запавшими глазами, а руки комкали то ли платок, то ли ещё какую тряпицу.
— Возьми моё, — прошелестела мать ужасным, диким голосом.
— Что? — переспросил Стафен. — Что — взять?
А она совала ему в руки эту тряпицу.
— Моё. Мой дар. Мою силу. Возьми от меня. Стань… стань… Будешь? Хочешь?
Стафен не понимал, но замотал головой.
— Нет. Нет, мам, не надо.
Еленка охнула над ухом.
— Бери. Мать даёт, бери.
— Нет.
У мамы были уже не пальцы, а скрюченные когти, как у яги из сказки или у вампира.
Стафен испуганно попятился. Но убежать ему не дали. Тот фельдшер схватил за плечи.
— Мать даёт тебе свою силу. Бери. Ты должен.
— Я… я — нет. Я не буду. Не стану…
Такой животный, нечеловеческий ужас был у Стафена в жизни впервые. И, может, в последний раз. Он хотел, чтобы всё кончилось, а маминой силы не хотел. Нет. Нет. Это её, не его. От ужаса он как-то вывернулся из цепких рук, как-то же, не чувствуя ни ног, ни всего себя, побежал. Бежал, ничего не замечая, и наступила ночь. Каркали вороны, на небе зажглись звёзды, а лес — обычный хвойник — стал страшным и холодным.
И тогда Стафен окончательно разрыдался, и рыдал, пока, кажется, не заснул или просто впал в бесчувствие.
Очнулся, когда ударила молния и загрохотал гром. Полился дождь, вмиг вымочив и лес, и Стафена, и превратив землю под ногами в хлюпающее болото.
Мать, почувствовал Стафен, умерла.
Совсем.
Страшнее всего потом стало вот что: Стафен долго не мог чувствовать. Совсем и ничего. Ни голода, ни горя. Он до мелочей помнит похороны — стоял яркий летний день. Было жарко, в чёрной рубашке пот тёк между лопатками, щекотал и раздражал. Воротничок натирал. Все плакали. Тётя Еленка, отчужденная и строгая, ничего Стафену не говорила, кроме каких-то неважных, бытовых вещей: ешь, иди, сядь и жди, а дальше между Стафеном и Еленкой, и всеми остальными разлеглась пустота. От Стафена шарахались, как от чумного.
Ему снова хотелось бежать не останавливаясь.
Он снова и снова пытался выпутаться из происходящего, но, ничего не чувствуя, страшился — внезапно начать.
И вот перед ним простирался лес. Беги куда хочешь.
И он побежал.
На бегу он будто бы делался мельче и незначительней, но остановиться не мог. Лес обгладывал его до мелкости и тонкости, прозрачности.
Он бежал и пытался понять, где он и что. Лес громоздился, чернел, набухал.
Безлунное небо было усыпано звёздами. Ветер дул в лицо. Стафен задыхался и слабел. Кое-как, запинаясь, бежал всё медленнее.
И, наконец, бежать не смог.
Это была поляна. Прогалина среди вековых нечеловеческих стволов невиданных деревьев. Посреди поляны стояло, пульсируя пронизывающими его венами и капиллярами, огромное яйцо.
Глава 6
Лиза звонила и звонила, но в конце концов поняла, что звонить сантехнику бессмысленно, хоть тут на визитке — трижды личный номер. И тогда она снова позвонила в домоуправление, усталая диспетчерша приняла заявку и велела “висеть на линии”. Раздражающе долгое время Лиза и “висела” — под бодрую электронную музычку размышляя, начала ли там водоросль уже громить коллекцию керамических черепашек, которую Лиза собирала с детства и которой, пожалуй, дорожит больше всего в этой квартире. Но за дверью пока, кажется, только шуршали.
Музычка оборвалась резко, даже как-то судорожно.
— Госпожа Вильновски? Лиза Амелия Вильновски?
— Да, это я…
— Начальник сантехнической службы города Василь Прим. На ваш адрес с утра была направлена бригада из двух сантехников, человек и ящер, вы их видели?
— Н-нет.
— И ничего странного не видели?
— У меня в комнате огромная призрачная водоросль. Что может быть ещё более странным? Я, между прочим, уже три часа…
— То есть вы их не видели? Точно?
— И на телефон не отвечают!
— Чёрт подери. Ждите.
Чего ждать, Лиза не поняла, но на том конце сбросили вызов.
Ещё не хватало всю выходную пятницу провести в ожидании невесть чего.
***
Тут вот ведь какое дело: Стафен, конечно, напрямую свою мать не убивал. И он её любил. По-настоящему, как может ребёнок, любил свою мать, хотя после её смерти долго сам в себе сомневался.
И, разумеется, не хотел, чтобы она умерла, и, конечно, не хотел той жизни, которая началась после её смерти. В интернате не было так уж плохо, только страшно и тоскливо. Длилось это какой-то год, а дальше началась учеба в техникуме. Было уже гораздо интересней, начали учить всему, что делала мама, но только с толковыми объяснениями, схемами и инструкциями. И многому из того, что мама не только никогда не делала, но и, наверно, не знала о таком. Она ведь не была классическая магичка, а силы и способности ведуний и ведьмаков сильно отличаются. Начать с того, что они — не врожденные.
И вот тут, вот в этот момент…
Это была обычная такая лекция, даже довольно скучная. Не в том смысле, чтобы Стафену не нравился предмет или раздражал преподаватель. Просто никто не учил запускать с ладоней фейерверки и перемещать предметы силой мысли, а просто рассказывали, тихо и спокойно, о природе магических сил. Что вот-де есть врожденные способности, как у всех присутствующих в аудитории, а есть — переданные, как у ведьм. И лектор этак спокойно, глядя поверх слушателей, в окно, за которым бесконечно моросило, сказал:
— У ведьм принципиально иной принцип взаимодействия с магией. Способность для них — дар. Обычно ведьма или ведьмак долго готовит к управлению этим даром кого-то, кого считает достойным, обычно своего ребёнка или ученика, а собственно овладение силами происходит только в момент смерти ведьмы. Считается, что ведьма не умрёт, пока не вырастит наследника. Магия внутри неё сама определит наиболее подходящий момент. И, опять же, считается, что если избранный наследник откажется от дара, то умирать ведьма будет долго и мучительно, поскольку магический дар тщетно будет искать выход, а потом, скорее всего, не только окончательно замучает ведьму, но и испортит её фамилиара — дерево или животное.
И вот тут у Стафена, видимо, случилась внутренняя истерика. Потому что снаружи никто ничего не заметил, а Стафен надолго оглох и онемел.
***
Однажды Кристу сказали, что у чешуйчатых чем больше крылья, тем меньше мозг. И, если уж откровенно, у чешуйчатых в принципе не так уж много мозгов, поэтому зря отменили крепостное право. А уж запретить ношение ошейника вообще было верхом идиотизма. С ошейником было бы разом всё понятно. А так — это для их же собственного блага. Они же неполноценные, их же любой обманет. Так что лучше уж за них будет решать хозяин, ведь так?
Тут нужно понимать: с самого начала жизни Крист был окружен другими ящерами и про людей мало что знал. Кроме воспитательницы мадам Сары, с людьми он не сталкивался, зато страшилок про двуногих наслушался много (некоторые даже сам придумывал). Страшилки любили рассказывать друг другу после отбоя интернатские дети, и целью рассказчиков было вовсе не предоставить некую правдивую информацию, а напугать посильнее. Про людей говорили, например, что у них вместо сердца маленькие моторчики, поэтому люди не чувствуют совсем ничего, даже боли. В общем, ничего хорошего на выходе из интерната Крист про людей не думал, поэтому как раз их-то внутренне и считал не вполне разумными, не вполне нормальными и вообще… Зачем они такие природой вообще выдуманы?