Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Человек для себя - Эрих Зелигманн Фромм на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Понять эгоизм легче, сравнив его с жадной озабоченностью делами других, например, проявлением чрезмерной опеки со стороны властной матери. Хотя осознанно она уверена, что нежно любит свое дитя, на самом деле она испытывает глубоко подавленную враждебность к объекту своей заботы. Она чрезмерно внимательна не потому, что чересчур сильно любит своего ребенка, а потому, что стремится компенсировать отсутствие способности любить его вообще.

Эта теория природы эгоизма подтверждается психоаналитическими наблюдениями над невротическим «бескорыстием» – симптомом невроза, наблюдаемым у многих пациентов, обычно жалующихся не на него, а на другие, с ним связанные: депрессию, утомляемость, низкую работоспособность, неудачи в любовных отношениях и т. д. Бескорыстие не только не воспринимается как «симптом», оно часто рассматривается как похвальная черта характера, которой такие люди гордятся. «Бескорыстный» человек «ничего не хочет для себя», он «живет только для других» и гордится тем, что не считается с собой. Он с удивлением обнаруживает, что, несмотря на свое бескорыстие, чувствует себя несчастным и не удовлетворен своими отношениями с самыми близкими людьми. Такой человек хочет быть избавленным от своих симптомов – но не от своего бескорыстия. Аналитическая работа показывает, что его бескорыстие является не чем-то отдельным от прочих симптомов, а одним из них, на деле часто самым важным; способность любить и наслаждаться чем-либо оказывается парализована, человек бывает переполнен враждебностью к жизни, а за фасадом бескорыстия кроется незаметный, но от этого не менее сильный эгоцентризм. Такого пациента можно вылечить, только если его бескорыстие рассматривать как симптом в ряду других симптомов, чтобы получить возможность исправить отсутствие продуктивности, в котором коренятся и бескорыстие, и другие трудности.

Природа бескорыстия наиболее ярко проявляется в его воздействии на других; в нашей культуре это чаще всего видно на примере влияния «бескорыстной» матери на ее детей. Она полагает, что благодаря ее бескорыстию ее дети испытают, что значит быть любимыми, и, в свою очередь, научатся, как надо любить. Эффект материнского «бескорыстия», однако, совсем не совпадает с ее ожиданиями. Дети совсем не так счастливы, как должны были бы быть люди, уверенные в том, что их любят, они тревожны, напряжены, боятся неодобрения матери и беспокоятся о том, что не оправдывают ее ожиданий. Как правило, на детей влияет скрытая враждебность матери к жизни, которую они скорее чувствуют, чем осознают; постепенно они также проникаются ею. В целом воздействие «бескорыстной» матери не особенно отличается от воздействия матери-эгоистки; оно часто бывает даже хуже, поскольку бескорыстие матери не позволяет детям ее критиковать. Дети чувствуют себя обязанными не разочаровать ее; под маской добродетели их учат нелюбви к жизни. Если изучить влияние на детей матери, искренне любящей себя, то обнаружится, что нет ничего, что помогло бы детям лучше почувствовать, что значат любовь, радость, счастье, чем любовь матери, которая любит себя.

Проанализировав эгоизм и любовь к себе, мы теперь можем перейти к обсуждению концепции своекорыстия, которое стало одним из ключевых символов современного общества. Оно еще более двусмысленно, чем эгоизм или любовь к себе, и эту двусмысленность можно в полной мере понять, только принимая во внимание историческое развитие концепции своекорыстия. Проблема заключается в том, что считать составляющим своекорыстие и как его определять.

К этой проблеме существует два фундаментально различных подхода. Одним является объективистский, наиболее четко сформулированный Спинозой. Для него своекорыстие, или интерес «к поиску собственной пользы», идентично добродетели. «Чем более кто-то стремится искать для себя полезного, т. е. сохранять свое существование, – говорит Спиноза, – и может это, тем более он добродетелен; и наоборот, поскольку кто-либо небрежет собственной пользой, т. е. сохранением своего существования, постольку он бессилен»[89]. В соответствии с этим взглядом интерес человека заключается в том, чтобы сохранять свое существование; это то же самое, что реализовать свои врожденные возможности. Такая концепция своекорыстия – объективистская, поскольку «польза» не воспринимается в терминах субъективного ощущения того, в чем заключается интерес индивида, а с точки зрения природы человека, объективно. У человека есть лишь один реальный интерес, и это – полное развитие своих возможностей, его самого как человеческого существа. Как нужно знать другого человека и его реальные потребности, чтобы любить его, так нужно знать самого себя, чтобы понять, каковы интересы своего Я и как их удовлетворить. Отсюда следует, что человек может обманываться относительно своих интересов, если он не знает себя и своих реальных потребностей; наука о человеке – основание для определения того, что составляет собственный интерес человека.

За последние три столетия концепция своекорыстия все более сужалась, пока не приобрела почти противоположного содержащемуся в трудах Спинозы значения. Своекорыстие стало идентичным эгоизму, стремлению к материальным приобретениям, власти и успеху, вместо того чтобы быть синонимом добродетели; его преодоление сделалось этическим предписанием.

Такое вырождение стало возможным благодаря переходу от объективистского к ошибочно субъективистскому подходу к своекорыстию. Своекорыстие не считалось более определяемым человеческой природой и потребностями человека; соответственно представление о том, что человек мог бы ошибиться в отношении него, было отброшено и заменено идеей о том, что воспринимаемое человеком как интерес его Я неизбежно и есть его истинный личный интерес.

Современное понятие своекорыстия представляет собой странное смешение двух противоположных концепций: с одной стороны, взглядов Кальвина и Лютера, с другой – представлений прогрессивных мыслителей, разделяющих позицию Спинозы. Кальвин и Лютер учили, что человек должен подавлять свое своекорыстие и считать себя всего лишь инструментом Божьего промысла. Прогрессивные мыслители, напротив, полагают, что человек должен быть самоцелью, а не средством достижения какой-либо цели, превосходящей его. Получилось, что человек воспринял суть доктрины Кальвина, отбросив ее религиозные формулировки. Он превратил себя в инструмент – не божественной воли, а экономической машины или государства. Он согласился играть роль орудия – не Бога, а промышленного прогресса; он стал трудиться и зарабатывать деньги, но не ради того, чтобы получать удовольствие, тратя их, и не ради того, чтобы наслаждаться жизнью, а чтобы копить, инвестировать, добиваться успеха. Монашеский аскетизм был, по выражению М. Вебера, заменен аскетизмом внутреннего мира, и личное счастье и удовольствия перестали быть реальными целями жизни. Однако такая установка все дальше расходилась с кальвинистской концепцией и смешивалась с прогрессивным взглядом на своекорыстие, согласно которому человек имел право – и обязанность – сделать преследование собственных интересов высшей нормой жизни. В результате современный человек живет по принципу самоограничения, а мыслит с точки зрения своекорыстия. Он полагает, что действует в своих интересах, в то время как его первоочередной заботой являются деньги и успех; он утаивает от себя тот факт, что его важнейший человеческий потенциал остается нереализованным и что он теряет себя, преследуя цель, достижение которой считает лучшим для себя.

Сужение значения понятия своекорыстия тесно связано с изменением концепции Я. В Средние века человек чувствовал себя неразрывной частью общественной и религиозной общины и воспринимал себя как индивида еще не полностью выделившимся из группы. С начала современной эпохи, когда человек как индивид оказался перед лицом необходимости воспринимать себя как независимую единицу, его идентичность стала для него проблемой. В XVIII и XIX веках концепция Я значительно сузилась: личность стала восприниматься как та собственность, которой она владеет. Формула для нее сделалась не «Я то, что я думаю», а «Я то, чем я владею»[90].

За последние несколько поколений под воздействием растущего влияния рынка концепция Я сместилась от «Я то, чем я владею» к «Я то, чем вы желаете меня видеть»[91]. Человек, живущий в условиях рыночной экономики, чувствует себя товаром. Он оторван от себя, как продавец товара оторван от того, что хочет продать. Несомненно, он заинтересован в самом себе, чрезвычайно заинтересован в своем успехе на рынке, однако «он» – управленец, наниматель, продавец – и одновременно товар. Его своекорыстие оборачивается интересом к «нему» как к субъекту, который «его» нанимает, а также как к товару, за который следует получить оптимальную цену на личностном рынке.

«Противоречивость своекорыстия» современного человека лучше всех описал Ибсен в «Пер Гюнте». Пер Гюнт полагает, что вся его жизнь посвящена удовлетворению интересов его Я. Вот как он описывает это Я:

Да, гюнтское «я сам» есть легионЖеланий, и влечений, и страстей;Есть море замыслов, порывов к цели,Потребностей… ну, словом, то, чем яДышу, живу – таким, каков я есмь[92].

В конце жизни Пер Гюнт понимает, что обманывал себя, что, следуя принципу своекорыстия, он не сумел понять, в чем заключаются интересы его настоящего Я, и потерял то самое Я, которое стремился сохранить. Ему говорят, что он никогда не был самим собой и поэтому должен снова отправиться в переплавку как сырье. Пер Гюнт обнаруживает, что жил по принципу тролля: «Будь собой доволен», противоположному человеческому принципу «Будь самим собой». Он испытывает ужас перед пустотой, в которую он, не имеющий собственного Я, не может не погрузиться, когда исчезают или подвергаются серьезным сомнениям подпорки его псевдо-Я, успеха, собственности. Он вынужден признать, что, пытаясь завладеть всем богатством мира, неустанно преследуя то, что он считал своими интересами, он потерял душу – или, как сказал бы я, свое Я.

Искаженное значение концепции своекорыстия, которым проникнуто современное общество, привело к атакам на демократию со стороны различных тоталитарных идеологий. Они утверждают, что капитализм морально порочен, поскольку им управляет принцип эгоизма, и провозглашают моральное превосходство собственных систем, указывая на то, что они руководствуются принципом бескорыстного подчинения индивида «высочайшим» целям государства, «расы» или «социалистического отечества». Их критика на многих производит впечатление, потому что люди чувствуют, что в преследовании частных интересов нет счастья, и испытывают стремление, каким бы смутным оно ни было, к большей солидарности и взаимной ответственности людей.

Нет нужды тратить много времени на опровержение тоталитаристских претензий. Во-первых, они неискренни, поскольку лишь маскируют чрезвычайный эгоизм «элиты», желающей завоевать и сохранить власть над большинством населения. Их идеология бескорыстия имеет целью обмануть тех, кто находится под контролем элиты, и облегчить ей эксплуатацию и манипулирование людьми. Более того, тоталитарные идеологии запутывают своих последователей, притворяясь, будто они олицетворяют принцип бескорыстия, в то время как государство как целое осуществляет принцип безжалостного эгоизма. Каждый гражданин обязан быть преданным общему благополучию, однако государству позволительно заботиться о собственных интересах без оглядки на благополучие других наций. Помимо того факта, что доктрины тоталитаризма служат прикрытием для самого крайнего эгоизма, они воскрешают – в светском изложении – религиозную идею о врожденном бессилии и слабости человека и вытекающей из этого потребности в подчинении, преодоление которой являлось сутью современного духовного и политического прогресса. Авторитарные идеологии не только угрожают самым драгоценным достижениям западной культуры, уважению к уникальности и достоинству индивида, они также стремятся перекрыть дорогу конструктивной критике современного общества и тем самым необходимым изменениям. Недостатки современной культуры кроются не в принципе индивидуализма и не в идее, согласно которой своекорыстие есть моральная добродетель, а в вырождении значения личного интереса; не в том, что люди слишком сосредоточены на своих личных интересах, а в том, что они проявляют недостаточный интерес к настоящему собственному Я, не в том, что они слишком эгоистичны, а в том, что они не любят себя.

Если причины упорного следования ошибочной идее своекорыстия так глубоко укоренены в современной общественной структуре, как это показано выше, шансы того, что значение понятия «своекорыстие» изменится, действительно были бы невелики, если только не обнаружится специфических факторов, содействующих изменению.

Возможно, наиболее важным из таких факторов является внутренняя неудовлетворенность современного человека результатами преследования «личного интереса». Религия успеха рушится, превращается в один лишь фасад. Веру в погоню за личной выгодой в прежней форме подорвали сужение социальных «открытых путей», несбывшиеся надежды на создание лучшего мира после Первой мировой войны, депрессия конца 20-х годов XX века, угроза новой чрезвычайно разрушительной войны вскоре после окончания Второй мировой войны и безграничная неуверенность, вызванная этой угрозой. Помимо этих факторов, поклонение успеху как таковому не смогло удовлетворить неискоренимое стремление человека быть самим собой. Как многие фантазии и мечты, оно тоже выполняло свою функцию какое-то время, пока было новым, пока связанное с ним возбуждение было достаточно сильным, чтобы препятствовать трезвому рассмотрению. Растет число людей, которым все, что они делают, кажется напрасным. Они все еще находятся под очарованием лозунгов, проповедующих веру в светский рай успеха и гламура. Однако сомнение, служащее питательной средой любого прогресса, начало их посещать и сделало готовыми задаться вопросами о том, каковы их настоящие интересы как человеческих существ.

Внутреннее разочарование и готовность пересмотреть собственные интересы едва ли могли бы дать результаты, если бы этого не позволяли экономические условия нашей культуры. Как я уже говорил, хотя направление человеческой энергии в работу и стремление к успеху были необходимыми условиями огромных достижений современного капитализма, была достигнута стадия, когда проблема производства продукции была фактически решена и когда первоочередной задачей человечества стала организация общественной жизни. Человек создал такие источники механической энергии, что освободил себя от необходимости тратить всю свою человеческую энергию на труд для производства материальных средств к существованию и смог обращать значительную часть своей энергии на жизнь как таковую.

Только при наличии этих двух условий – субъективной неудовлетворенности культурно заданной целью и социоэкономического базиса для изменений – может начать действовать третий необходимый фактор – рациональное понимание. Таков принцип социальных и психологических изменений в целом и изменения значения своекорыстия в частности. Пришло время пробуждения к жизни усыпленного стремления к удовлетворению истинных интересов человека. Как только человек поймет, в чем его личный интерес, первый и самый трудный шаг к его реализации будет сделан.

2. Совесть, возврат к себе

Всякий, кто говорит и размышляет о содеянном им зле, думает о совершенной мерзости, а о чем человек думает, тем он и пойман; вся душа его полностью поймана тем, что он думает, и так он все еще остается в плену мерзости. И он наверняка не сможет отвернуться от нее, потому что дух его огрубеет, сердце сгниет, и печаль может овладеть им. Что же делать? Как ни перемешивай грязь, грязью она и останется. Грешить или не грешить – что даст нам это на небесах? Пока я размышляю об этом, я мог бы на радость небесам низать жемчуг. Вот почему написано: «Отвернись от зла и твори добро» – полностью отвратись от зла, не предавайся ему в мыслях, твори добро. Ты поступал неправедно? Так уравновесь зло добрыми делами.

Исаак Мейер из Гера

Не может человек сделать более гордого заявления, чем сказать: «Я буду поступать по совести». На протяжении всей своей истории люди отстаивали принципы справедливости, любви и правды, сопротивляясь любому давлению, направленному на то, чтобы заставить их отказаться от того, что они знали и во что верили. Пророки действовали по совести, когда обличали свое государство и предрекали ему падение из-за развращенности и несправедливости. Сократ предпочел смерть поступкам, идущим наперекор его совести и предполагающим уступку неправде. Если бы не совесть, человечество давно остановилось бы на своем нелегком пути.

От этих людей отличаются другие, тоже утверждающие, что ими движет совесть, – инквизиторы, сжигавшие людей совести на кострах во имя собственной совести, инициаторы захватнических войн, утверждающие, что действуют по зову совести, в то время как превыше всего для них удовлетворение жажды власти. Едва ли найдется акт жестокости или безразличия к другим или себе, который не оправдывался бы велениями совести; эта потребность в умиротворении совести тем самым показывает, какой силой та обладает.

Совесть в своих многочисленных эмпирических проявлениях действительно представляется загадкой. Являются ли различные ее виды одним и тем же, различаясь лишь содержанием? Или же это различные феномены, у которых общее – лишь название «совесть»? Не оказываются ли несостоятельными выводы о существовании совести, когда проблема исследуется эмпирически с точки зрения человеческой мотивации?

На эти вопросы философская литература дает множество ответов. Цицерон и Сенека говорили о совести как о внутреннем голосе, который обвиняет и оправдывает наше поведение в соответствии с его этическими качествами. Философия стоицизма связывает совесть с самосохранением (заботой человека о себе); Хрисипп описывает совесть как осознание собственной гармоничности. В схоластической философии совесть считается законом разума (lex rationes), внушенным человеку Богом. Она отличается от «синдерезиса»; если под последним понимается привычка (способность) выносить суждения, желание поступать правильно, то первая прилагает общий принцип к конкретным действиям. Хотя термин «синдерезис» современными авторами отброшен, термин «совесть» часто употребляется в том же значении, какое придавала синдерезису схоластическая философия, – в значении внутреннего осознания моральных принципов. Английские авторы подчеркивали эмоциональный элемент такого осознания. Э. Шефтсбери, например, предполагал наличие у человека «морального чувства», понимания правильного и неправильного – эмоциональной реакции, основывающейся на том, что сам человеческий разум находится в гармонии с космическим порядком. С. Батлер утверждал, что моральные принципы – врожденная составляющая конституции человека, и отождествлял совесть с внутренним желанием поступать добродетельно. Согласно взглядам А. Смита, ядром совести являются наши чувства по отношению к другим и наша реакция на их одобрение или неодобрение. И. Кант отказывал совести в каком-либо специфическом содержании и отождествлял ее с чувством долга как таковым. Ницше, резкий критик религиозных «угрызений совести», видел корни истинной совести в самоутверждении, способности «сказать «да» своему Я». М. Шелер считал совесть выражением рациональной оценки, однако оценки эмоциональной, а не рассудочной.

Однако без ответа и без рассмотрения остаются многие важные вопросы; к ним относится проблема мотивации, на которую несколько больше света могут пролить психоаналитические исследования. При последующем рассмотрении мы будем, следуя общей линии разделения авторитарной и гуманистической этики, различать совесть «авторитарную» и совесть «гуманистическую».

а. Авторитарная совесть

Авторитарная совесть – это голос интериоризованного внешнего авторитета: родителей, государства или того, кого данная культура признает авторитетом. До тех пор, пока отношение людей к авторитету остается внешним, лишенным этической санкции, говорить о совести едва ли возможно: поведение людей остается соответствующим ситуации и регулируется страхом наказания и надеждой на награду; оно всегда зависит от присутствия представителя власти, его осведомленности о происходящем и его действительной или предполагаемой способности наказывать или награждать. Часто переживание, которое человек принимает за чувство вины, порожденное совестью, оказывается всего лишь страхом перед таким представителем власти; на самом деле человек испытывает не чувство вины, а страх. При формировании совести такие авторитеты, как родители, церковь, государство, общественное мнение, осознанно или бессознательно рассматриваются как этические и моральные законодатели, и их законы и санкции человек воспринимает, тем самым их интернализуя. Законы и санкции внешнего авторитета становятся частью человека, и вместо того чтобы чувствовать ответственность перед чем-то внешним, человек чувствует ответственность перед чем-то внутренним – собственной совестью. Совесть – более эффективный регулятор поведения, чем страх перед внешней властью, потому что если можно убежать от последней, то от себя и тем самым от интернализованного авторитета, ставшего частью Я, не убежишь. Фрейд описывал авторитарную совесть как Супер-эго, однако, как я покажу ниже, это лишь одна из форм совести или, возможно, предварительная стадия в ее развитии.

Хотя авторитарная совесть отличается от страха наказания и надежды на награду, будучи интернализованным отношением к авторитету, в своих главных аспектах она с ними довольно сходна. Наиболее важная черта сходства заключается в том факте, что предписания авторитарной совести определяются не собственными ценностными суждениями, а исключительно тем, что приказы и табу исходят от авторитета. Если эти нормы окажутся направлены ко благу, ко благу будет направлять совесть и поступки человека. Однако эти нормы становятся нормами совести не потому, что они хороши, а потому, что заданы авторитетом; если же они плохи, они все равно становятся частью совести. Поклонник Гитлера, к примеру, совершая поступки, противные человеческой природе, полагал, что действует в согласии с собственной совестью.

Однако даже хотя отношение к авторитету становится интернализованным, такую интернализацию не следует считать настолько полной, чтобы отделить совесть от внешних авторитетов. Подобное полное отделение, которое мы можем изучать на примере навязчивого невроза, скорее исключение, чем правило; обычно человек, чья совесть авторитарна, привязан к внешнему авторитету и его интернализованному эху. На деле между ними имеет место постоянное взаимодействие. Присутствие внешней власти, перед которой человек благоговеет, есть источник, постоянно подпитывающий интернализованный авторитет – совесть. Если бы власть в действительности не существовала, т. е. у человека не было причин ее бояться, то авторитарная совесть ослабла бы и лишилась силы. Одновременно совесть влияет на тот образ внешней власти, который предстает человеку: такая совесть всегда окрашена потребностью человека в объекте обожания, в идеале[93], в стремлении к какому-то виду совершенства, и этот совершенный образ проецируется на внешнюю власть. В результате такое представление о власти, в свою очередь, окрашивается «идеальным» аспектом совести. Это очень важно, поскольку представление человека о качествах авторитета отличается от его действительных качеств; авторитет все больше и больше идеализируется и тем самым получает все больше оснований для ре-интернализации[94]. Очень часто такое взаимодействие интернализации и проекции приводит к непоколебимой уверенности в идеальном характере власти, уверенности, не поддающейся воздействию любых эмпирических свидетельств противного.

Свое содержание авторитарная совесть черпает из приказаний и табу власти; ее сила коренится в чувствах страха и благоговения перед властью. Чистая совесть – это сознание того, что авторитет (внешний и интериоризованный) доволен, угрызения совести – сознание того, что он недоволен. Чистая (авторитарная) совесть порождает чувство благополучия и безопасности, поскольку предполагает одобрение и большую близость к авторитету.

Больная совесть вызывает страх и неуверенность, поскольку действия вопреки воле власти влекут за собой опасность наказания и, что еще хуже, отвержения авторитетом.

Чтобы в полной мере понять важность последнего обстоятельства, нужно помнить о структуре характера авторитарной личности. Она обретает внутреннюю безопасность, сделавшись – симбиотически – частью авторитета, который ощущается как нечто большее и более могущественное, чем она сама. До тех пор, пока человек остается частью авторитета – ценой собственной целостности, – он чувствует себя причастным к силе авторитета. Его чувство уверенности и идентичности зависит от этого симбиоза, и быть отвергнутым авторитетом – значит, быть выброшенным в пустоту, оказаться лицом к лицу с ужасом небытия. Для авторитарного характера нет ничего хуже. Конечно, любовь и одобрение авторитета приносят величайшее удовлетворение, но даже наказание – лучше, чем отверженность. Карающая власть все еще остается с человеком, и если он «согрешил», наказание по крайней мере свидетельствует о том, что власть все еще о нем заботится. Принятием наказания человек искупает свой грех, и безопасность, обеспечиваемая принадлежностью к авторитету, восстанавливается.

Библейский рассказ о преступлении и наказании Каина представляет собой классическую иллюстрацию того факта, что человек больше всего боится не наказания, а отверженности. Бог принял жертву Авеля, но отверг жертву Каина. Не приводя никакой причины, Бог сделал с Каином худшее, что может быть сделано с человеком, который не может жить, будучи отверженным властью. Бог не принял его жертву и тем самым отверг его самого. Отверженность была для Каина непереносима, поэтому Каин убил соперника, лишившего его необходимого. Как же был Каин наказан? Он не был убит и даже не получил увечья; более того, Бог запретил убивать его кому бы то ни было (знак на Каине должен был защитить его от убийства). Наказание заключалось в том, что Каин стал изгоем, после того как Бог отверг его; он оказался отделен от своих ближних. Воистину должен был Каин сказать о таком наказании: «Наказание мое больше, нежели снести можно»[95].

До сих пор я имел дело с формальной структурой авторитарной совести, показывая, что чистая совесть есть осознание выполнения требований авторитета (внешнего или интернализованного), а нечистая совесть – осознание его недовольства. Теперь мы обратимся к вопросу о том, что составляет содержание чистой или нечистой авторитарной совести. Хотя очевидно, что любое отступление от позитивных норм, заданных авторитетом (независимо от того, хороши или плохи эти нормы сами по себе), является непослушанием и тем самым виной, существуют проступки, существенные для любой авторитарной ситуации.

Как важнейший проступок в авторитарной ситуации рассматривается бунт против власти авторитета. Таким образом, непослушание становится главным грехом, а послушание – главной добродетелью. Послушание предполагает признание верховной власти и мудрости авторитета, его права отдавать приказы, награждать и наказывать по собственному усмотрению. Авторитет требует подчинения не только из страха перед его силой, но и в силу убеждения в его моральном превосходстве и правоте. Положенное авторитету уважение сопровождается запретом на сомнения. Власть может снизойти до того, чтобы дать объяснение своим приказам и запретам, своим поощрениям и наказаниям, но может и воздержаться от этого; однако индивид никогда не получает права задаваться вопросами или критиковать. Если индивиду кажется, что существуют основания критиковать власть, то именно подчиненный власти индивид ошибается, и сам факт того, что он осмелился критиковать, служит доказательством его вины.

Обязательность признания превосходства авторитета приводит к нескольким запретам. Самый важный из них – табу чувствовать себя равным авторитету или даже способным стать таковым, потому что это противоречило бы безоговорочному его превосходству и уникальности. Настоящим грехом Адама и Евы, как уже указывалось выше, была попытка уподобиться Богу, и именно в наказание за такой вызов и одновременно как предупреждение против его повторения они были изгнаны из садов Эдема[96]. В авторитарных системах авторитет занимает положение, фундаментально отличное от положения подчиненных ему людей. Он обладает силой, не доступной ни для кого больше: магией, мудростью, могуществом, в которых другие люди не могут с ним сравниться. Каковы бы ни были прерогативы авторитета, является ли он повелителем Вселенной или уникальным вождем, посланным судьбой, принципиальное различие между ним и любым человеком есть основной принцип авторитарной совести. Особенно важным аспектом уникальности авторитета является привилегия быть единственным, кто не подчиняется воле другого, но диктует свою волю сам, кто есть не средство, а самоцель, кто творит, а не сотворен. При авторитарной ориентации волеизъявление и акт творения – привилегии авторитета. Подчиняющиеся ему служат средствами достижения его целей и тем самым оказываются его собственностью, используемой им по своему усмотрению. Верховная власть авторитета ставится под сомнение любой попыткой создания перестать быть вещью и сделаться творцом.

Однако человек никогда не переставал стремиться производить и творить, потому что продуктивность – источник силы, свободы и счастья. Однако в той мере, в какой он чувствует себя зависимым от превосходящих его сил, сама его продуктивность, утверждение его воли заставляют его испытывать чувство вины. Вавилоняне были наказаны за попытку силами объединенного рода людского построить башню, достигающую небес. Прометей был прикован к скале за то, что выдал людям секрет огня, символизирующего продуктивность. Гордость силой и властью человека осуждалась Лютером и Кальвином как греховная гордыня, а политическими диктаторами – как преступный индивидуализм. Человек пытался получить прощение богов за преступление продуктивности, принося жертвы, отдавая им лучшую часть урожая или стада. Обрезание – другой пример попытки умилостивить Бога, отдав ему часть фаллоса, символа мужской плодовитости, чтобы сохранить за собой право им пользоваться. В дополнение к жертвоприношениям, которыми человек признает – пусть лишь символически – монополию богов на продуктивность, человек подрывает собственные силы чувством вины, коренящимся в авторитарном убеждении, что проявление собственной воли и творческих сил есть бунт против прерогатив авторитета как единственного творца и что долг человека – быть его «вещью». Чувство вины, в свою очередь, ослабляет человека, лишает сил, увеличивает его покорность, чтобы оправдаться за попытку быть «собственным творцом и строителем».

Парадоксально, но авторитарная нечистая совесть есть результат чувства силы, независимости, продуктивности и гордости, в то время как чистая совесть проистекает из послушания, зависимости, бессилия и греховности. Св. Павел, Августин, Лютер и Кальвин совершенно недвусмысленно описывают чистую совесть. Осознание собственного бессилия, презрение к себе, отягощенность чувством собственной греховности и подлости – все это признаки добродетели. Сам факт наличия нечистой совести является признаком добропорядочности, потому что нечистая совесть – симптом «страха и трепета» перед авторитетом. Это приводит к парадоксальному результату: авторитарная нечистая совесть оказывается основой чистой совести, в то время как чистая совесть, в случае если человек ею обладает, должна порождать чувство вины.

Интернализация авторитета имеет два следствия: то, которое мы только что рассмотрели, когда человек подчиняется авторитету, и другое – когда человек принимает на себя роль авторитета, относясь к себе с той же строгостью и жестокостью. Таким образом, человек оказывается не только покорным рабом, но и суровым надсмотрщиком, обращающимся с собой как с собственным рабом. Это второе следствие очень важно для понимания психологического механизма авторитарной совести. В авторитарном характере, более или менее ущербном в отношении продуктивности, развивается определенная степень садизма и деструктивности[97]. Эта разрушительная энергия находит выход благодаря принятию роли авторитета и доминированию над собой как над слугой. При анализе Супер-эго Фрейд дал описание деструктивных компонентов, нашедших многочисленные клинические подтверждения, полученные другими наблюдателями. Не имеет значения, предполагается ли, как делал Фрейд в своих ранних работах, что корень агрессивности кроется во фрустрации инстинктов или, как он заключил позднее, в «инстинкте смерти». Важен тот факт, что авторитарная совесть вскармливается деструктивностью, направленной против самой личности, так что разрушительным устремлениям оказывается позволено действовать под маской добродетели. Психоаналитические исследования, в особенности исследования навязчивых состояний, обнаруживают, в какой степени совесть иногда обладает жестокостью и разрушительностью, позволяющими человеку дать выход затаенной ненависти, направив ее против самого себя. Фрейд убедительно показал правильность тезиса Ницше, согласно которому ограничение свободы обращает инстинкты человека «вспять, против самого человека. Вражда, жестокость, радость преследования, нападения, перемены, разрушения – все это повернуто на обладателя самих инстинктов: таково происхождение “нечистой совести”»[98].

Большинство религиозных и политических систем в истории человечества могли бы послужить иллюстрациями авторитарной совести. Поскольку с этой точки зрения я проанализировал протестантизм и фашизм в «Бегстве от свободы», здесь я не буду приводить исторических примеров и ограничусь обсуждением некоторых аспектов авторитарной совести, которые могут быть обнаружены в детско-родительских отношениях в нашей культуре.

Использование термина «авторитарная совесть» применительно к нашей культуре может удивить читателя, так как мы привыкли считать авторитарные установки характерными только для диктаторских, недемократических культур; однако такой взгляд связан с недооценкой силы авторитарных элементов, в особенности роли анонимного авторитета, действующего в современной семье и в обществе[99].

Психоаналитическая беседа предоставляет хорошую возможность изучения авторитарной совести у представителей городского среднего класса. Здесь родительский авторитет и способы реагирования на него детей раскрываются как ключевая причина неврозов. Аналитик обнаруживает, что многие пациенты не способны критиковать своих родителей вообще; другие, критически относясь к родителям в некоторых аспектах, проявляют неспособность критиковать как раз те родительские качества, от которых страдают; третьи испытывают чувство вины и тревоги, стоит им высказать обоснованные претензии или гнев в адрес родителей. Часто требуется напряженная аналитическая работа, чтобы заставить человека хотя бы вспомнить инциденты, вызвавшие его гнев и критику[100].

Более тонким и еще более скрытым является то чувство вины у ребенка, которое возникает вследствие недовольства им со стороны родителей. Иногда оно приписывается ребенком тому, что он недостаточно любит родителей, особенно когда родители полагают, что являются средоточием его чувств. Бывает, что чувство вины у ребенка возникает от страха разочаровать родителей. Это обстоятельство особенно важно, поскольку касается одного из ключевых элементов родительской установки в авторитарной семье. Несмотря на огромные различия между римским pater familias[101], семья которого была его собственностью, и современным отцом, все еще широко распространено мнение, что дети являются на свет, чтобы удовлетворить родителей и компенсировать им разочарование собственной жизнью. Такое отношение нашло классическое выражение в знаменитом монологе Креонта о родительском авторитете из «Антигоны» Софокла:

Ты прав, мой милый. Пред отцовской волейВсе остальное отступить должно.Затем и молим мы богов о детях,Чтоб супостатов наших отражалиИ другу честь умели воздавать.А кто и в сыне не нашел опоры —Что скажем мы о нем? Не ясно ль всем,Что для себя он лишь кручину создалИ смех злорадный для врагов своих[102].

Даже в нашей неавторитарной культуре случается, что родители хотят от своих детей «полезности» ради восполнения того, что они сами упустили в жизни. Если родители не преуспели, дети должны добиться успеха и тем самым позволить родителям испытать удовлетворение опосредованно. Если они не чувствуют себя любимыми (особенно если они не любят друг друга), дети должны компенсировать им это. Если родители бессильны в общественной жизни, они стремятся восполнить это, контролируя детей и властвуя над ними. Даже если детям удается соответствовать родительским ожиданиям, они все равно чувствуют вину за то, что делают недостаточно и тем разочаровывают родителей.

Одна из специфических особенностей опасения разочаровать родителей часто бывает вызвана чувством отличия от них. Властные родители хотят, чтобы их дети походили на них темпераментом и характером. Отец-холерик, например, не находит взаимопонимания с сыном-флегматиком; отец, стремящийся к практическим достижениям, бывает разочарован сыном, интересующимся теоретическими исследованиями, и наоборот. Если установка отца носит собственнический характер, он интерпретирует сыновние отличия как неполноценность; сын испытывает чувство вины и ущербности из-за своего отличия и пытается превратиться в такого человека, каким хочет его видеть отец, однако достигает лишь задержки в собственном развитии и превращения в весьма несовершенную копию отца. Поскольку сын считает, что должен быть похожим на отца, такая неудача порождает у него нечистую совесть. В попытке освободиться от подобных представлений об обязанности и стать «самим собой» сын часто оказывается настолько угнетен виной за свое «преступление», что сдается, так и не достигнув своей цели – свободы. Эта тяжесть особенно велика потому, что человеку приходится противостоять не только родителям, их разочарованию, обвинениям и просьбам, но также всей культуре, требующей от детей «любви» к родителям. Приведенное описание, хотя и соответствует авторитарной семье, не представляется верным для современных американских, особенно городских, семей, в которых обнаруживается незначительная открытая авторитарность. Однако нарисованная мной картина тем не менее соответствует истине в своих основных чертах. Вместо открытой авторитарности обнаруживается анонимная, выражающаяся в терминах эмоционально заряженных ожиданий вместо явных распоряжений. Более того, родители не считают себя авторитетом; несмотря на это, они являются представителями анонимной власти рынка; они ожидают, что дети будут жить в соответствии со стандартами, которым должны подчиняться и дети, и родители.

Не только чувство вины порождается зависимостью человека от иррационального авторитета и убеждением, что угождать власти – его долг; чувство вины, в свою очередь, укрепляет зависимость. Чувство вины – самое эффективное средство формирования и укрепления зависимости, и как раз в этом кроется одна из социальных функций авторитарной этики на протяжении всей истории. Авторитет как законодатель заставляет своих подданных чувствовать вину за многие и неизбежные прегрешения. Вина за неизбежные проступки перед властью и жажда прощения образуют ту бесконечную цепь прегрешений, чувства вины и потребности в отпущении грехов, которая сковывает человека и заставляет его испытывать благодарность за прощение, вместо того чтобы критиковать требования власти. Именно взаимодействие чувства вины и зависимости обеспечивает крепость и силу авторитарных отношений. Зависимость от иррационального авторитета приводит к ослаблению воли зависимой личности; одновременно то, что парализует волю, служит укреплению зависимости. Так и возникает порочный круг.

Самый эффективный способ ослабить волю ребенка – вызвать у него чувство вины. Начиная с раннего детства это достигается принуждением ребенка видеть в собственных сексуальных побуждениях и их ранних проявлениях нечто «плохое». Поскольку ребенок не может не испытывать сексуальных влечений, такой метод формирования чувства вины срабатывает безошибочно. Как только родители (и представляемое ими общество) преуспевают в создании постоянной ассоциации между сексом и чувством вины, последнее возникает в такой же степени и с такой же частотой, как сексуальные импульсы. Кроме того, с «моральных» позиций клеймятся и другие физические функции. Если ребенок не пользуется туалетом, как ему предписано, если он не так чистоплотен, как от него ожидается, если он не ест то, что должен, – он плохой. К возрасту пяти-шести лет ребенок приобретает всепроникающее чувство вины, поскольку конфликт между его естественными импульсами и их моральной оценкой родителями создает постоянно действующий источник чувства вины.

Либеральная и «прогрессивная» системы воспитания не изменили эту ситуацию так, как хотелось бы думать. Открытый авторитет был заменен анонимным, явные команды – «научно» разработанными формулами: вместо «не делай этого» говорят «тебе не понравится это делать». На самом деле такой анонимный авторитет может быть даже более гнетущим, чем открытый. Ребенок больше не осознает, что им распоряжаются (как и родители не осознают того, что отдают приказы), так что не может сопротивляться и таким образом развить в себе чувство независимости. Его уговаривают и принуждают во имя науки, здравого смысла и сотрудничества – а кто может бороться против таких объективных принципов?

Когда воля ребенка сломлена, его чувство вины усиливается и еще одним способом. Он смутно понимает свое подчиненное положение и поражение и должен как-то в этом разобраться. Он не может принять озадачивающие и болезненные ощущения без попытки их объяснить. Рационализация в этом случае в принципе бывает такой же, как у индийского неприкасаемого или страдающего христианина – поражение и слабость «объясняются» просто как наказание за грехи. Факт потери свободы рационализируется как доказательство вины, и убеждение в этом усиливает чувство вины, вызванное культурной и родительской системами ценностей.

Естественная реакция ребенка на давление родительского авторитета – протест, что и составляет суть фрейдовского эдипова комплекса. Фрейд полагал, что, скажем, маленький мальчик в силу направленных на мать сексуальных желаний становится соперником своего отца, и развитие невроза происходит вследствие невозможности удовлетворительно избавиться от тревоги, вызванной таким соперничеством. Указывая на конфликт между ребенком и родительским авторитетом и неспособность ребенка удовлетворительным образом разрешить этот конфликт, Фрейд действительно обнаружил корни невроза; по моему мнению, однако, этот конфликт в первую очередь порождается не сексуальным соперничеством, а реакцией ребенка на давление родительского авторитета, который, в свою очередь, является неотъемлемой частью патриархального общества.

В то время как общественный и родительский авторитет стремится сломить волю ребенка, лишить его спонтанности и независимости, ребенок, от рождения к этому не склонный, борется против авторитета, представленного родителями; он борется не только против давления, но также за свободу быть самим собой, полноправным человеческим существом, а не автоматом. Для одних детей битва за свободу оказывается более успешной, чем для других, хотя очень немногие достигают полного успеха. В основе каждого невроза можно обнаружить шрамы, оставленные поражением в борьбе против иррационального авторитета. Они формируют синдром, главнейшими чертами которого являются ослабление или полный паралич своеобразия и спонтанности личности, ослабление Я и подмена его псевдо-Я, у которого чувство самости притупляется и замещается восприятием собственной личности как суммы ожиданий других; автономность заменяется гетерономностью, туманностью или, по выражению Г.С. Салливена, паратоксическим качеством межличностных отношений. Наиболее важным симптомом поражения в борьбе за себя оказывается нечистая совесть. Если человеку не удается освободиться из авторитарных сетей, такая неудачная попытка становится доказательством вины, и, только снова покорившись, можно обрести чистую совесть.

б. Гуманистическая совесть

Гуманистическая совесть не является интернализованным голосом авторитета, которому мы стремимся угодить и чьего неудовольствия боимся; это наш собственный голос, звучащий в каждом человеческом существе и не зависящий от внешних санкций и наград. Какова природа этого голоса? Почему мы его слышим и почему можем оказаться глухи к нему?

Гуманистическая совесть есть реакция всей нашей личности на собственное правильное функционирование или дисфункцию; это реакция на проявление не той или иной способности, а всей их совокупности, которая и определяет наше человеческое индивидуальное существование. Совесть оценивает наше поведение как человеческих существ; это (как показывает корень слова: со-весть) внутреннее знание (весть), знание о нашем относительном успехе или неудаче в искусстве жить. Однако, хотя совесть есть знание, она больше, чем просто знание в области абстрактного мышления. Она обладает аффективным качеством, поскольку является реакцией личности в целом, а не только разума. На самом деле нам нет нужды осознавать веление совести, чтобы испытать ее воздействие. Поступки, мысли и чувства, необходимые для должного функционирования и раскрытия нашей цельной личности, порождают ощущение внутреннего одобрения, «правильности», характеризующее гуманистическую «чистую совесть». С другой стороны, поступки, мысли и чувства, наносящие вред нашей цельной личности, вызывают ощущение неловкости и дискомфорта, характерные для «угрызений совести». Таким образом, совесть есть наша реакция на нас самих. Это голос нашего истинного Я, призывающий нас вернуться к себе, жить продуктивно, развиваться полностью и гармонично – т. е. стать тем, чем мы потенциально являемся. Совесть – страж нашей целостности, готовности «уметь ручаться за себя и с гордостью, стало быть, сметь также говорить Да самому себе»[103]. Если любовь может быть названа подтверждением потенциальных возможностей, заботы и уважения к уникальности любимого существа, гуманистическая совесть может по праву считаться голосом нашей любовной заботы о себе.

Гуманистическая совесть представляет собой не только выражение нашего истинного Я; она также вмещает главное содержание нашего морального опыта. В ней мы сохраняем знание о цели жизни и принципы, благодаря которым ее можно достичь, те принципы, к которым мы пришли самостоятельно, и те, о которых узнали от других и которые нашли правильными.

Гуманистическая совесть есть выражение личного интереса и целостности человека, в то время как совесть авторитарная базируется на подчинении, самопожертвовании, долге или «социальном приспособлении». Цель гуманистической совести – продуктивность и, следовательно, счастье, поскольку счастье необходимый спутник продуктивной жизни. Нанести себе ущерб, став чьим-то орудием, каким бы достойным этот кто-то ни старался казаться, быть «самоотверженным», несчастным, смирившимся, безвольным, – все это противоположно требованиям совести человека; любое нарушение целостности и должного функционирования личности в отношении не только действий, но и мышления и даже таких вещей, как пищевые предпочтения или сексуальное поведение, есть противостояние собственной совести.

Однако не противоречит ли нашему анализу совести тот факт, что у многих людей голос совести так тих, что оказывается неслышен, и человек им не руководствуется? Действительно, это обстоятельство служит причиной моральной шаткости человеческой ситуации: если бы совесть всегда говорила громко и отчетливо, только немногие сбились бы с пути к моральным целям. Один ответ вытекает из самой природы совести: поскольку она служит охране истинных интересов человека, она влиятельна в зависимости от того, в какой степени он не утратил себя и не стал добычей собственного безразличия и деструктивности. Отношение совести к продуктивности определяется их взаимодействием. Чем более продуктивно человек живет, тем сильнее его совесть и тем сильнее, в свою очередь, она способствует продуктивности человека. Меньшая продуктивность приводит к ослаблению совести; парадоксальность – и трагичность – ситуации человека заключается в том, что его совесть слабее всего тогда, когда он больше всего в ней нуждается.

Другим ответом на вопрос об относительной неэффективности совести служит наш отказ прислушиваться к ней и – что даже более важно – незнание того, как нужно прислушиваться. Люди часто питают иллюзию, что их совесть заговорит громким голосом и ее указание будет ясным и отчетливым; ожидая этого, они не слышат вообще ничего. Когда голос совести тих, ее советы становятся неотчетливыми, и человеку нужно учиться прислушиваться к ним и понимать их, чтобы действовать соответственно.

Однако научиться понимать указания собственной совести чрезвычайно трудно главным образом по двум причинам. Чтобы услышать голос совести, нужно быть в силах прислушиваться к себе, а именно в этом большинство представителей нашей культуры испытывает трудности. Мы слушаем любой голос и кого угодно, только не себя. Мы постоянно окружены шумом мнений и идей, отовсюду на нас обрушивающихся: с киноэкрана, из газет, радио, пустой болтовни. Если бы мы намеренно постарались не дать себе прислушиваться к себе, мы едва ли справились бы лучше.

Прислушиваться к себе так трудно потому, что это искусство требует еще одной способности, редко встречающейся у современного человека: умения оставаться наедине с собой. У нас развилась боязнь одиночества; мы предпочитаем самую непритязательную и даже неприятную компанию, самые бессмысленные занятия тому, чтобы побыть наедине с собой; похоже, что мы опасаемся перспективы оказаться с собой лицом к лицу. Разве мы считаем, что так окажемся в плохой компании? Думаю, что страх одиночества скорее вызван чувством смущения, граничащего иногда с ужасом перед тем, чтобы увидеть человека одновременно такого знакомого и такого чужого; мы боимся обратиться в бегство. Таким образом, мы упускаем шанс прислушаться к себе и продолжаем игнорировать свою совесть.

Прислушиваться к тихому и неотчетливому голосу совести трудно еще и потому, что он не обращается к нам напрямую; кроме того, мы часто не осознаем, что нас беспокоит именно совесть. Мы по ряду причин, не имеющих явной связи с совестью, можем чувствовать только тревогу (или даже считать, что заболели). Возможно, наиболее часто встречающейся непрямой реакцией на то, что мы пренебрегли голосом совести, является смутное и неопределенное чувство вины и неловкости или просто усталость и вялость. Иногда такие чувства рационализируются как чувство вины за нечто несделанное, в то время как промашки, в которых человек себя винит, не создают настоящих моральных проблем. Однако если искреннее, хотя и неосознанное чувство вины делается слишком сильным, чтобы его можно было устранить поверхностными рационализациями, оно находит выражение в более глубокой и интенсивной тревоге и даже в соматическом или психическом заболевании.

Одной из форм такой тревоги оказывается страх смерти, не обычный страх, который человек испытывает, думая о неизбежном конце, а постоянно преследующий ужас. Такой иррациональный страх смерти является следствием неудачи в проживании жизни; это выражение угрызений совести за напрасно потраченную жизнь и упущенный шанс продуктивного использования своих способностей. Умирать очень горько, но мысль о том, что умираешь, не жив, невыносима. С иррациональным страхом смерти связан и страх перед старостью, который преследует большинство представителей нашей культуры. Здесь мы тоже обнаруживаем разумное и нормальное беспокойство, которое, впрочем, по качеству и интенсивности очень отличается от отвращения перед тем, чтобы «сделаться слишком старым». Мы часто, особенно в психоаналитических ситуациях, наблюдаем людей, одержимых страхом перед старостью, когда они еще совсем молоды; они убеждены, что угасание физических сил связано с ослаблением личности в целом, эмоциональных и интеллектуальных возможностей. Это едва ли более чем предрассудок, сохраняющийся, несмотря, на обилие свидетельств обратного. В нашей культуре ему способствует акцент, который делается на так называемых качествах юности – быстроте, гибкости, физической бодрости, – востребованных в мире, в первую очередь ориентированном на конкуренцию, а не на развитие собственного характера. Однако многие примеры показывают, что человек, живший продуктивно до того, как состарился, ни в коей мере не деградирует; напротив, психические и эмоциональные качества, развившиеся в процессе продуктивной жизни, продолжают усиливаться, хотя физические силы убывают. Однако личность индивида, жизнь которого была непродуктивна, действительно деградирует, когда ему изменяет физическая бодрость, которая была основной пружиной его деятельности. Угасание личности в старости – симптом: это доказательство того, что человек потерпел неудачу в продуктивной жизни. Страх перед старением оказывается выражением, часто неосознанным, непродуктивности жизни; он – реакция совести на насилие над нашим Я. Существуют культуры, испытывающие большую потребность в специфических качествах старческого возраста – мудрости и опыте – и соответственно более их ценящие. В таких культурах обнаруживается установка, столь прекрасно выраженная японским художником Хокусаем: «С шестилетнего возраста у меня была страсть изображать формы вещей. К тому времени, когда мне исполнилось пятьдесят, я опубликовал бесконечное множество рисунков, но все, что я создал до семидесяти, не следует принимать во внимание. В семьдесят три я немного узнал о реальной структуре природы, животных, растений, птиц, рыб и насекомых. Соответственно, когда мне исполнится восемьдесят, я достигну еще большего прогресса; в девяносто я проникну в тайну вещей; в сто лет я наверняка достигну замечательной стадии, а когда мне исполнится сто десять, все, что я сделаю, даже просто точка или линия, оживет. Написано в возрасте семидесяти пяти мной, некогда Хокусаем, а ныне Гакэдзином, стариком, помешанным на рисовании»[104].

Боязнь неодобрения, хотя и не столь драматическая, как страх смерти и старости, служит едва ли менее значимым выражением неосознанного чувства вины. Здесь мы тоже обнаруживаем иррациональное искажение нормальной установки: человеку естественно стремиться к тому, чтобы быть принятым близкими, однако современный человек желает быть принятым всеми и поэтому боится отклониться в мыслях, чувствах и действиях от культурного паттерна. Одной из причин такой иррациональной боязни неодобрения служит неосознанное чувство вины. Если человек не может относиться к себе с одобрением, поскольку потерпел неудачу в том, чтобы жить продуктивно, ему приходится заменять его одобрением других. Эту жажду одобрения можно в полной мере понять, только если мы опознаем в ней моральную проблему, выражение всеохватывающего, хотя и неосознанного чувства вины.

Казалось бы, человек с успехом может заглушить голос совести, однако имеется жизненное состояние, в котором такая попытка не удается: это сон. Здесь человек закрыт для шума, обрушивающегося на него днем, и воспринимает только свой внутренний опыт, состоящий из многочисленных иррациональных устремлений, а также ценностных суждений и прозрений. Сон часто оказывается единственным состоянием, в котором человеку не удается заглушить свою совесть; трагедия состоит в том, что во сне, когда мы слышим голос совести, мы не можем действовать, а проснувшись и обретя способность действовать, мы забываем то, что узнали во сне.

Иллюстрацией этого может послужить следующее сновидение. Известный писатель оказался в ситуации, когда ему предложили пожертвовать своей целостностью творца в обмен на богатство и славу. Раздумывая над тем, принять ли это предложение, он увидел такой сон: у подножия горы ему встретились двое весьма преуспевающих людей, которых он презирал за их оппортунизм. Они посоветовали ему ехать по узкой дороге к вершине. Писатель последовал их рекомендации, но, когда он почти туда добрался, машина упала в пропасть, и он погиб. Содержание этого сна легко интерпретировать: во сне писатель знал, что принятие сделанного ему предложения будет равнозначно его уничтожению, не физической смерти, конечно, как выразил это символический язык сновидения, но уничтожению как целостной, продуктивной личности.

При обсуждении совести я рассматривал авторитарную и гуманистическую совесть по отдельности, чтобы показать их характерные свойства, однако в действительности они, конечно, не разделены и не исключают одна другую в одном и том же человеке. Напротив, каждый обладает обеими «совестями». Проблема заключается в том, чтобы различить их относительную силу и их взаимоотношение.

Часто чувство вины осознанно испытывается как проявление авторитарной совести, хотя динамически оно коренится в совести гуманистической; в этом случае авторитарная совесть оказывается рационализацией гуманистической. Сознательно человек может испытывать чувство вины за то, что не угодил авторитету, в то время как бессознательно он чувствует себя виноватым в том, что не оправдывает собственных ожиданий. Например, человек, хотевший стать музыкантом, делается бизнесменом, чтобы удовлетворить желание своего отца. В бизнесе он не преуспел, и отец выражает свое разочарование в сыне. Сын, испытывая депрессию и неспособность к адекватной деятельности, в конце концов решает искать помощи психоаналитика. Во время психоаналитического интервью он сначала подробно говорит о своих чувствах несостоятельности и подавленности, однако вскоре признает, что депрессия вызвана чувством вины за то, что он разочаровал отца. Когда аналитик высказывает сомнение в искренности этого чувства, пациент раздражается. Однако вскоре после этого ему снится, что он стал успешным бизнесменом, за что его очень хвалит отец, чего никогда не происходило в реальной жизни; в этот момент в сновидении его охватывает паника и желание покончить с собой, и он просыпается. Сон поражает пациента и заставляет задуматься о том, не ошибается ли он, в конце концов, насчет настоящего источника своего чувства вины. Тут он и обнаружил, что в основе чувства вины лежит не его неспособность угодить отцу, а, напротив, покорность и неудача в удовлетворении собственных стремлений. Осознававшееся чувство вины было вполне искренним как проявление его авторитарной совести, однако оно служило прикрытием для настоящего чувства вины – вины перед собой, которое он совершенно не осознавал. Причины этого подавления обнаружить нетрудно: его поддерживают представления нашей культуры, в соответствии с которыми полагается чувствовать вину за разочарование отца, но не за пренебрежение своим Я. Другой причиной является страх перед тем, что, осознав свою настоящую вину, придется освободиться и всерьез взять на себя ответственность за свою жизнь, вместо того чтобы колебаться между страхом перед гневом отца и попытками угодить ему.

Другая форма отношений между авторитарной и гуманистической совестью состоит в том, что хотя содержание норм идентично, мотивация следования им различна. Заповеди, например, не убивать, не ненавидеть, не завидовать, любить ближнего своего, – это нормы как авторитарной, так и гуманистической этики. Можно сказать, что на первом этапе эволюции совести авторитет отдает приказания, которые позднее выполняются не из послушания власти, а в силу ответственности перед собой. Дж. Хаксли указывает, что обретение авторитарной совести было необходимым этапом в процессе человеческой эволюции, до того как рациональность и свобода развились до такой степени, которая сделала возможной гуманистическую совесть; другие ученые высказывали ту же мысль применительно к развитию ребенка. Хотя Хаксли прав в своем историческом анализе, не думаю, что для ребенка в не-авторитарном обществе должна существовать авторитарная совесть как предварительное условие формирования совести гуманистической; однако лишь будущее развитие человечества сможет доказать или опровергнуть это предположение.

Если совесть основывается на ригидном и непоколебимом иррациональном авторитете, развитие гуманистической совести может оказаться почти совершенно подавленным. В этом случае человек делается полностью зависимым от внешней силы и перестает заботиться о собственном существовании или чувствовать ответственность за него. Все, что имеет для него значение, – это одобрение или неодобрение этой силы, которая может быть представлена государством, вождем или не менее могущественным общественным мнением. Даже самое неэтичное с гуманистической точки зрения поведение может восприниматься как «долг» в авторитарном смысле. Чувство «долга», общее обоим видам совести, потому и является таким обманчивым, что может быть проявлением как самого худшего, так и самого лучшего в человеке.

Прекрасной иллюстрацией сложного взаимодействия авторитарной и гуманистической совести является «Процесс» Ф. Кафки. Герой книги, К., «в одно прекрасное утро» оказывается арестован за преступление, о котором он ничего не знает; ничего не узнает он и за весь тот год, что ему остается прожить. Весь роман посвящен попыткам К. оправдаться перед таинственным судом; законы и процедуры, которыми суд руководствуется, остаются ему неизвестны. Он отчаянно старается привлечь на помощь юрких юристов, женщин, связанных с судом, любого, кого только может найти, – безрезультатно. В конце концов его приговаривают к смерти и казнят.

Роман написан символическим языком, подобным языку сновидения; все события конкретны и кажутся реалистичными, хотя на самом деле говорят о внутренних переживаниях, символизируемых внешними событиями. Сюжет выражает чувство вины, которое испытывает человек, обвиняемый неизвестным авторитетом и упрекающий себя в том, что не угодил ему; однако этот авторитет настолько вне досягаемости, что человек даже не может узнать, в чем его обвиняют или как он может защищаться. С этой точки зрения роман представляет теологический взгляд на мир, сходный с теологией Кальвина. Человек обречен на осуждение или спасение, не понимая причин этого. Все, что ему остается, – это трепетать и отдаться на милость Бога. Теологический взгляд, выражаемый такой интерпретацией, есть кальвинистская концепция вины, являющаяся крайним выражением авторитарной совести. Однако в одном отношении власти в «Процессе» фундаментально отличаются от кальвинистского Бога. Они не блистательны и величественны, а развращены и грязны. Этот аспект символизирует бунт К. против авторитетов. Он чувствует себя раздавленным ими и виновным, однако ненавидит их и осознает отсутствие у них каких-либо моральных принципов. Это смешение покорности и бунтарства характерно для многих людей, поочередно подчиняющихся и восстающих против авторитетов, в частности против интернализованного авторитета – совести.

Однако чувство вины К. является одновременно и реакцией его гуманистической совести. Он обнаруживает, что «арестован»; это означает, что он остановился в своем росте и развитии. К. ощущает свою пустоту и бесплодие. Кафка несколькими фразами мастерски описывает непродуктивность жизни К. Вот как тот живет: «Этой весной К. большей частью проводил вечера так: после работы, если еще оставалось время – чаще всего он сидел в конторе до девяти, – он прогуливался один или с кем-нибудь из сослуживцев, а потом заходил в пивную, где обычно просиживал с компанией пожилых господ за постоянным столиком до одиннадцати. Бывали и нарушения этого расписания, когда, например, директор банка, очень ценивший К. за его работоспособность и надежность, приглашал его покататься в автомобиле или поужинать на даче. Кроме того, К. раз в неделю посещал одну барышню по имени Эльза, которая всю ночь до утра работала кельнершей в ресторане, а днем принимала гостей исключительно в постели»[105].

К. чувствует себя виноватым, не зная почему. Он бежит от себя, он озабочен тем, чтобы найти помощь других, в то время как только понимание настоящей причины чувства вины и развитие собственной продуктивности могли бы его спасти. Инспектору, который его арестовывает, К. задает множество вопросов о суде и его шансах на процессе. Он получает единственный совет, который может быть дан в такой ситуации. Инспектор говорит: «И хотя я не отвечаю на ваши вопросы, но могу вам посоветовать одно: поменьше думайте о нас и о том, что вас ждет, думайте лучше, как вам быть»[106].

В другом случае совесть К. представлена тюремным капелланом, который показывает К., что тот сам должен дать себе отчет и что ни взятка, ни призыв к жалости не могут разрешить его моральной проблемы. Однако К. видит в священнике лишь представителя власти, который мог бы вступиться за него, и все, что занимает К., это не гневается ли тот на него. Когда он пытается разжалобить священника, тот кричит с кафедры: «“Неужели ты за два шага ничего не видишь?” Окрик прозвучал гневно, но это был голос человека, который видит, как другой падает, и нечаянно, против воли, подымает крик, оттого что и сам испугался»[107]. Однако даже этот крик не пробудил К. Он просто чувствует себя еще более виноватым, потому что, как он считает, рассердил священника. Тот завершает беседу словами: «Почему мне должно быть что-то нужно от тебя? Суду ничего от тебя не нужно. Суд принимает тебя, когда ты уходишь, и отпускает, когда ты уходишь»[108]. Эта фраза выражает суть гуманистической совести. Никакая превосходящая человека сила не может предъявлять ему моральные требования. Человек сам несет ответственность за обретение или потерю собственной жизни. Только понимая голос своей совести, может он вернуться к себе. Если он на это не способен, он погибнет; никто не может ему помочь, кроме него самого. К. не удается понять голос своей совести, поэтому он должен умереть. В самый момент казни он впервые видит проблеск своей настоящей проблемы. Он ощущает собственную непродуктивность, неспособность любить, неспособность верить: «Взгляд его упал на верхний этаж дома, примыкавшего к каменоломне. И как вспыхивает свет, так вдруг распахнулось окно там, наверху, и человек, казавшийся издали, в высоте, слабым и тонким, порывисто наклонился далеко вперед и протянул руки еще дальше. Кто это был? Друг? Просто добрый человек? Существовал ли он? Хотел ли он помочь? Был ли он одинок? Или за ним стояли все? Может быть, все хотели помочь? Может быть, забыты еще какие-то аргументы? Несомненно, такие аргументы существовали, и хотя логика непоколебима, но против человека, который хочет жить, и она устоять не может. Где судья, которого он ни разу не видел? Где высокий суд, куда он так и не попал? К. поднял руки и развел ладони»[109].

В первый раз К. представил себе солидарность человечества, возможность дружбы, обязательства человека перед самим собой. Он задается вопросом о том, что представляет собой высокий суд, однако тот высокий суд, о котором он задумывается, – это не иррациональная власть, в которую он верил, а высокий суд его собственной совести, являющейся настоящим его обвинителем, которого он не сумел распознать. К. осознавал только свою авторитарную совесть и пытался манипулировать авторитетами, которых она представляет. Он был так занят такой самозащитой против кого-то, кто выше его, что совершенно упустил из виду свою настоящую моральную проблему. Он сознательно признает себя виноватым, потому что его обвиняют авторитеты, но виновен он потому, что впустую растратил свою жизнь; он не мог измениться, потому что был не способен понять свою вину. Трагедия заключается в том, что видение того, как все могло быть, посещает его, когда уже поздно.

Необходимо подчеркнуть, что различие между гуманистической и авторитарной совестью заключается не в том, что первая развивается независимо, а вторая формируется культурной традицией. Напротив, они сходны с нашими способностями мыслить и говорить, которые, хотя и являются врожденными, развиваются только в социальном и культурном контексте. Человечество за последние пять или шесть тысячелетий своего культурного развития сформулировало этические нормы в рамках религиозных и философских систем, на которые и должна ориентироваться совесть каждого индивида, если он не хочет начинать с самого начала. Однако в интересах каждой такой системы их представители стремились сильнее подчеркнуть различия, а не их общее ядро. Тем не менее с человеческой точки зрения общие элементы учений гораздо важнее, чем их различия. Если понимать ограничения и искажения учений как следствие конкретных исторических, социоэкономических и культурных условий, в которых они выросли, обнаруживается удивительное совпадение взглядов всех тех мыслителей, чьей целью были рост и счастье человека.

3. Удовольствие и счастье

Блаженство не есть награда за добродетель, но сама добродетель; а мы наслаждаемся им не потому, что обуздываем свои страсти, но, наоборот, вследствие того, что мы наслаждаемся им, мы в состоянии обуздывать свои страсти.

Спиноза[110]

а. Удовольствие как критерий ценности

Авторитарная этика обладает преимуществом простоты; ее критерии добра и зла определяются диктатом авторитета, добродетель человека заключается в повиновении им. Гуманистической этике приходится справляться с трудностью, о которой я уже говорил выше: для человека, ставшего единственным судьей, удовольствие или боль представляются конечными критериями добра и зла. Будь такая альтернатива единственной, действительно гуманистический принцип не мог бы стать основанием этических норм. Мы ведь знаем, что кто-то находит удовольствие в пьянстве, в обогащении, в славе, в причинении страданий людям, хотя другим приятно любить, делиться всем с друзьями, мыслить, творить. Как можем мы руководствоваться мотивом, одинаковым для животного и человека, для благодетеля и преступника, для здорового и больного? Даже если мы ограничим принцип удовольствия, сведя его к тому, что не причиняет вреда и не ущемляет законных интересов других, едва ли он окажется адекватным как руководящий принцип наших поступков.

Однако выбор между подчинением авторитету и откликом на удовольствие в качестве ведущего принципа ошибочен. Я постараюсь показать, что эмпирический анализ природы удовольствия, удовлетворения, счастья и радости свидетельствует, что они различные и отчасти противоречивые феномены. Такой анализ указывает на то, что счастье и радость, хотя и являются в определенном смысле субъективными переживаниями, есть исход взаимодействия с объективными условиями, от которых они зависят; их не следует смешивать с обычным субъективным ощущением удовольствия. Эти объективные условия в целом можно суммировать как продуктивность.

Значимость качественного анализа удовольствия была опознана еще в самом начале развития гуманистической этической мысли. Удовлетворительного разрешения проблемы, впрочем, не было найдено, поскольку отсутствовало понимание бессознательной динамики ощущения удовольствия. Психоаналитические исследования дают новые данные и предлагают новое решение этой древней проблемы гуманистической этики. Для лучшего понимания полученных данных и их приложения к этической теории представляется желательным кратко рассмотреть самые важные этические теории удовольствия и счастья.

Гедонизм утверждает, что направляющим принципом человеческих действий является удовольствие, как фактически, так и нормативно. Аристипп, первый представитель этого направления, полагал, что достижение удовольствия и избегание боли служат целью жизни и критерием добродетели. Для него удовольствие было удовольствием момента.

Такая радикальная – и наивная – гедонистическая точка зрения обладает тем достоинством, что бескомпромиссно подчеркивает значимость индивида и конкретную концепцию удовольствия, отождествляя счастье с непосредственным переживанием[111]. Однако подобный подход сталкивается с уже упоминавшейся явной трудностью, преодолеть которую гедонистам не удалось: их принцип носил совершенно субъективный характер. Первая попытка пересмотреть гедонистическую традицию, введя объективный критерий в рассмотрение понятия счастья, была сделана Эпикуром, который, продолжая настаивать на том, что цель жизни – удовольствие, утверждал, что хотя всякое удовольствие – благо, не всякое удовольствие следует выбирать, поскольку некоторые из них позднее приносят неприятности большие, чем само удовольствие; согласно учению Эпикура, только правильные удовольствия позволяют жить мудро, приятно и праведно. «Истинное» удовольствие заключается в спокойствии ума и отсутствии страха и достижимо только для человека, обладающего благоразумием и предусмотрительностью, а следовательно, готового отказаться от немедленного удовлетворения ради удовлетворения постоянного и безмятежного. Эпикур старался показать, что его представление об удовольствии как цели жизни согласуется с такими добродетелями, как умеренность, мужество, справедливость и дружба. Однако использование ощущения как мерила всякого блага не позволило ему преодолеть основную теоретическую трудность: соединить субъективное чувство удовольствия с объективным критерием «правильности» и «неправильности» удовольствия. Его попытка гармонизировать субъективный и объективный критерии не вышла за пределы утверждения, что такая гармония существует.

Гуманистические философы – не гедонисты – рассматривали ту же проблему, пытаясь сохранить критерии истины и универсальности, не теряя при этом из виду счастье индивида как главную цель жизни.

Первым, кто приложил критерий истинности и ложности к желаниям и удовольствиям, был Платон. Удовольствие, как и мысль, может быть истинным или ложным. Платон не отрицал реальность субъективного ощущения удовольствия, но указывал на то, что чувство удовольствия может быть «ошибочным» и что удовольствие, как и мышление, имеет познавательную функцию. Платон обосновывал этот взгляд теорией, согласно которой удовольствие порождается не только изолированной, чувственной частью человека, а личностью в целом. Отсюда он делал вывод: хороший человек испытывает истинные удовольствия, а плохой – ложные.

Аристотель, как и Платон, утверждал, что субъективное ощущение удовольствия не может быть критерием добродетельных поступков и тем самым их ценности. Он считал, что «если людям с порочными наклонностями что-то доставляет удовольствие, не надо думать, что это доставляет его кому-либо, кроме них, подобно тому как не является здоровым сладким и горьким то, что таково для недужных, и не бело то, что кажется белым больным глазам»[112]. Порочные удовольствия на самом деле удовольствиями не являются, «кроме как для растленных людей», а удовольствия, заслуживающие этого названия, это те, что сопутствуют «деятельностям, которые свойственны человеку. Удовольствия ведь сопутствуют деятельностям»[113]. Для Аристотеля существуют два вида законных удовольствий: связанные с удовлетворением потребностей и осознания собственных сил и связанные с употреблением обретенных сил. Второй тип удовольствия – высший. Удовольствие есть деятельность (энергия) человека в его естественном состоянии. Наиболее удовлетворительное и полное удовольствие проистекает из активного использования приобретенных или реализованных сил. Оно предполагает радость и спонтанность или беспрепятственную («не заблокированную», «не фрустрированную») деятельность. Таким образом, удовольствие доводит до совершенства деятельность и тем самым жизнь. Удовольствие и жизнь соединены вместе, разделить их нельзя. Высочайшее и самое стойкое счастье есть следствие величайшей активности человека, которая сродни божественной: это активность разума, и в той мере, в какой в человеке присутствует божественный элемент, он стремится к такой деятельности. Так Аристотель приходит к концепции истинного удовольствия, которое идентично субъективному ощущению удовольствия, испытываемому здоровым зрелым человеком.

Теория удовольствия Спинозы в некоторых аспектах сходна с теориями Платона и Аристотеля, однако он пошел дальше. Спиноза тоже полагал, что радость есть результат правильной или добродетельной жизни, а вовсе не указание на греховность, как утверждала школа противников удовольствия. Спиноза расширил теорию, дав более эмпирическое и конкретное определение радости, основанное на всей его антропологической концепции. Понятие радости у Спинозы связано с понятием потенции (силы). «Удовольствие есть переход человека от меньшего совершенства к большему; неудовольствие есть переход человека от большего совершенства к меньшему»[114]. Большее или меньшее совершенство – то же самое, что большая или меньшая сила для реализации потенций человека и тем самым для большего приближения к образцу человеческой природы. Удовольствие не является целью жизни, но неизбежно сопровождает продуктивную деятельность человека. «Блаженство не есть награда за добродетель, но сама добродетель»[115]. Значение взгляда Спинозы на счастье заключается в его динамической концепции силы. Гёте, Гюйо, Ницше, если упомянуть только наиболее выдающихся мыслителей, строили свои этические теории на той же идее: удовольствие не является первичным мотивом поступка, но сопровождает продуктивную деятельность.

В «Основаниях этики» Г. Спенсера мы находим наиболее полное и систематическое обсуждение принципа удовольствия, которое можно использовать в качестве прекрасной отправной точки для дальнейшей дискуссии.

Ключом к взглядам Спенсера на принцип удовольствия/страдания является концепция эволюции. Он утверждал, что удовольствие и боль выполняют биологическую функцию, побуждая человека действовать в соответствии с тем, что благодетельно и для него лично, и для человечества; таким образом, они являются необходимыми факторами эволюционного процесса. «Страдания необходимым образом соотносительны вредным для организма действиям; а удовольствия столь же необходимо соотносительны действиям, ведущим к его благополучию»[116]. «Каждая особь и каждый вид изо дня в день остаются живыми только вследствие преследования приятного и избегания неприятного»[117]. Удовольствие, хотя и является субъективным переживанием, не может оцениваться только в терминах субъективного элемента; оно имеет и объективный аспект, а именно физическое и психическое благополучие человека.

Спенсер признает, что в нашей современной культуре встречаются многочисленные примеры «извращенного» удовольствия или боли; этот феномен он объясняет противоречиями и несовершенством общества. Он утверждает: «Мы часто должны пренебрегать ближайшими и специальными удовольствиями и страданиями ради удовольствий и страданий более отдаленного и общего свойства, а также признав вполне, что в нынешнем человечестве, при современном складе его натуры, руководство ближайшими удовольствиями и страданиями оказывается неудовлетворительным в очень обширной области случаев»[118]. По мнению Спенсера, те, кто считает страдание благодетельным или удовольствие – пагубным, виновны в искажении, представляющем исключение правилом.

Спенсер проводил параллель между своей теорией биологической функции и социологической теорией. Он полагал, что «переформировка человеческой природы, в видах приспособления ее к требованиям общественной жизни, должна дойти под конец до того, что все нужные для этой жизни деятельности станут приятными, а все деятельности, находящиеся в разногласии с этими требованиями, – неприятными»[119]. Более того: «Удовольствие, сопровождающее пользование средствами для достижения какой-либо цели, становится со временем само целью»[120].

Для концепций Платона, Аристотеля, Спинозы и Спенсера общими являются следующие идеи: (1) субъективное ощущение удовольствия само по себе не является достаточным критерием ценности; (2) счастье сопутствует добродетели; (3) объективный критерий для оценки удовольствия может быть найден. Для Платона критерием правильного удовольствия являлся «хороший человек», для Аристотеля – «функция человека», для Спинозы, как и Аристотеля, – реализация природы человека благодаря использованию его сил, для Спенсера – биологическая и социальная эволюция человека.

Рассмотренные теории удовольствия и его роли в этике имели тот недостаток, что в них отсутствовали достаточно проверенные данные, полученные с использованием точных методов изучения и наблюдения. Психоанализ с его детальным исследованием бессознательной мотивации и динамики характера заложил основу для разработки таких точных методов и тем самым позволил нам вывести обсуждение удовольствия как нормы жизни за традиционные границы.

Психоанализ подтверждает взгляд, которого придерживаются противники гедонистической этики: субъективное ощущение удовлетворения само по себе обманчиво и не служит надежным критерием ценности. Психоаналитическое проникновение в природу мазохистских влечений показывает правильность антигедонистической позиции. Все мазохистские желания могут быть описаны как стремление к тому, что вредоносно для целостной личности. В своих более очевидных формах мазохизм стремится к физической боли и к последующему наслаждению этой болью. Будучи извращением, мазохизм связан с сексуальным возбуждением и удовлетворением; желание испытывать боль является осознанным. «Моральный мазохизм» есть стремление к психологическому вреду, унижению, подчинению; обычно такое желание не является осознанным и рационализируется как преданность, любовь, самоотверженность или как подчинение законам природы, судьбе или другим трансцендентным силам. Психоанализ показывает, каким глубоко подавленным и искусно рационализированным может быть мазохистское влечение.

Феномен мазохизма, впрочем, есть лишь особенно яркий пример бессознательных желаний, объективно вредоносных; все неврозы могут рассматриваться как следствие бессознательных устремлений, имеющих тенденцию причинять вред и препятствовать росту индивида. Жажда того, что вредоносно, – самая суть психической болезни. Каждый невроз, таким образом, подтверждает тот факт, что удовольствие может противоречить истинным интересам человека.

Удовольствие, доставляемое удовлетворением невротических устремлений, может быть неосознанным, но является таковым не обязательно. Мазохистское извращение служит примером осознанного получения удовольствия от невротического влечения. Садист, наслаждающийся унижением людей, или скупец, извлекающий удовольствие из пересчета накопленных денег, могут осознавать или нет то удовольствие, которое приносит удовлетворение устремления. Будет ли такое удовольствие осознанным или подавленным, зависит от двух факторов: от величины тех сил в человеке, которые противостоят его иррациональным влечениям, и от степени, в которой нравы общества допускают или ставят вне закона наслаждение подобным удовольствием. Подавление удовольствия может иметь два различных значения; при менее полной и более распространенной форме подавления удовольствие испытывается осознанно, но не в связи с иррациональными влечениями как таковыми, а скорее с их рационализированным выражением. Скупец, например, может считать, что испытывает удовлетворение от благоразумной заботы о своей семье; садист может видеть источник удовольствия в том, что он дает выход своему моральному возмущению. Более радикальный тип подавления связан с отсутствием осознания какого-либо удовольствия. Многие садисты искренне отрицают, что унижение других доставляет им удовольствие. Однако анализ сновидений и свободных ассоциаций такого человека раскрывает наличие неосознанного удовольствия.

Боль и несчастье также могут быть неосознаваемыми, и их подавление может принимать те же формы, что и только что описанные в отношении удовольствия. Человек может чувствовать себя несчастным, потому что не достиг того успеха, какого хотел, или потому, что его здоровье не в порядке, или в силу множества внешних обстоятельств его жизни; главная же причина его несчастья может заключаться в отсутствии продуктивности, в пустоте жизни, в неспособности любить или в разнообразных внутренних дефектах, которые и делают его несчастным. Человек рационализирует свое несчастье и тем самым не обнаруживает связи с его настоящей причиной. Опять же наиболее полная разновидность подавления несчастливости имеет место, когда отсутствует осознание несчастья вообще. В этом случае человек считает, что совершенно счастлив, хотя в действительности он не удовлетворен и несчастен.



Поделиться книгой:



Регистрация