Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Обречены воевать - Грэхам Аллисон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

При этом Вильгельм не считал нужным скрывать свое недовольство амбициями государства-соперника. Маргарет Макмиллан в отличной книге 2013 года «Война, которая покончила с миром» показывает подспудную неуверенность кайзера, характеризует его как «актера, который подозревает, что не соответствует той важной роли, какая ему выпала». Родовая травма обернулась тем, что до конца жизни он был вынужден мириться с укороченной левой рукой. Он возмущался утверждениями своей матери-британки, будто ее родина «исконно» превосходит Германию. Потому все его старания заручиться расположением британских родственников нередко оказывались напрасными. Хотя Вильгельма охотно приглашали на ежегодную регату Королевского яхт-клуба в Коусе, дядя (будущий король Эдуард) досадовал на его властные манеры и отзывался о племяннике как о «ярчайшем провале в истории». Чтобы уязвить родню, Вильгельм учредил собственную регату в Киле, с еще более сложными правилами, и принимал на ней европейскую аристократию, включая своего двоюродного брата, русского царя Николая[242]. Но, как отмечал Теодор Рузвельт, «глава величайшей военной империи своего времени столь ревниво воспринимал мнение англичан, как будто он был из тех мультимиллионеров-парвеню, что пытаются проникнуть в лондонский высший свет»[243].

Досадуя на хроническую, по его мнению, снисходительность Великобритании, кайзер все больше и больше стремился обеспечить Германии достойное место под солнцем. Впрочем, он пришел к выводу, что господствующая глобальная империя не окажет ни ему самому, ни его соотечественникам того уважения, которого они заслуживают, – если только Германия не продемонстрирует, что она вправе считаться ровней Великобритании, как в проведении лучших парусных регат, так и в строительстве грозного флота[244].

«Наше будущее связано с водой»

В 1890 году американский морской стратег капитан Альфред Т. Мэхэн опубликовал книгу «Влияние морской силы на историю». Опираясь прежде всего на пример Великобритании, он показал, что военно-морская сила является ключевым условием успеха великой державы, залогом военного триумфа, обладания колониями и национального богатства. Эту работу восторженно встретили в мировых столицах – от Вашингтона и Токио до Берлина и Санкт-Петербурга. У Мэхэна не было читателя прилежнее, чем сам кайзер Вильгельм, который в 1894 году сказал, что он «пытался выучить эту книгу наизусть». Кайзер распорядился разослать экземпляры книги на каждый корабль германского флота[245]. Рассуждения Мэхэна сформировала убежденность кайзера в том, что будущее Германии «связано с водой». Как пишет историк Джонатан Стейнберг, «для кайзера море и флот были символами величия Британской империи, величия, которым он восхищался и которому завидовал»[246]. Флот, способный соперничать с британским, не просто позволил бы Германии наконец-то обрести статус мировой державы, но и покончил бы с унизительной уязвимостью страны и необходимостью мириться с британским превосходством.

Кайзер ощутил, образно выражаясь, тяжелую руку Великобритании на своем плече, когда направил провокационную телеграмму вождям буров на юге Африки в 1896 году, намекая, что готов оказать им поддержку против британцев. Лондон, разумеется, возмутился. Как заявил высокопоставленный представитель МИД Великобритании послу Германии, любое вмешательство немцев обернется войной и «морской блокадой Гамбурга и Бремена». Кроме того, этот чиновник добавил, что «задача по прекращению немецкой торговли в открытом море будет детской забавой для английского флота»[247]. Увы, сей непреложный факт было трудно игнорировать. У Германии насчитывалось вполовину меньше линейных кораблей, чем у Великобритании. Как могла притязать Германия на глобальную роль в мировой политике, если британский флот легко мог принудить ее к подчинению? Венесуэльский пограничный кризис 1895–1896 годов с участием Вашингтона и Лондона лишь укрепил желание кайзера; как говорил он сам: «Только когда мы поднесем бронированный кулак к его лицу, британский лев попятится, как случилось недавно из-за угроз Америки»[248].

Создавать этот бронированный кулак Вильгельм в 1897 году поручил Альфреду Тирпицу, назначенному главой военно-морского министерства. Тирпиц сказал кайзеру, что Германии, дабы она присоединилась к Америке, России и Великобритании в качестве четвертой мировой державы, необходим мощный военно-морской флот. Он предупреждал, что «нагонять упущенное будет для нас вопросом жизни и смерти»[249]. Маргарет Макмиллан характеризует Тирпица как «социал-дарвиниста с детерминированным взглядом на историю как на череду схваток за выживание. Германия стремилась расширяться, а Великобритания, доминирующая сила, не желала этого допускать»[250]. Тирпиц прозорливо сравнивал такое противостояние с конкуренцией в бизнесе: «Старая и сильная фирма неизбежно норовит задушить новую и крепнущую, пока не станет слишком поздно». После войны он уточнил, что именно здесь крылась «причина англо-германского конфликта»[251].

На публике Тирпиц неустанно повторял, что Германии необходимо наращивать флот, чтобы защищать немецкую торговлю[252], но в частных беседах они с кайзером откровенно признавали, что главной целью нового германского флота должно стать низвержение британского господства на море. В первом «министерском» меморандуме в июне 1897 года (в том самом месяце, на который пришелся триумфальный юбилей правления королевы Великобритании) Тирпиц писал, что «наиболее опасным противником в настоящее время является Англия. Также это враг, против которого следует срочно принять определенные меры и использовать морскую силу как фактор политической борьбы»[253].

Конечная цель Тирпица заключалась в том, чтобы германский флот «сравнялся в силе с британским»[254]. Но, сознавая, что для создания такого флота потребуется время, он утверждал, что даже малый флот может оказаться решающим «фактором политической борьбы». Великобритания с ее растянутыми коммуникациями и флотом, действующим по всему миру, будет держать в уме возможность нападения Германии на прибрежные английские города и потому станет относиться к Германии с большим уважением[255]. Более того, согласно, если цитировать Тирпица, «теории риска», то, когда германский флот сделается достаточно мощным и начнет грозить Королевскому флоту, так что тот окажется уязвимым перед нападением других великих держав, англичане впредь будут воздерживаться от агрессии против Германии. Основной посыл этой стратегии был изложен в пояснительных документах к второму морскому закону[256]: «Германии необходим настолько мощный флот, чтобы даже для противника с превосходящей морской силой война против нее была связана с опасностью поставить под угрозу свое положение в мире». Понимая, что промежуток между наращиванием военного флота Германии и той датой, когда этот флот сможет отразить атаку британцев, будет «опасной зоной»[257][258], Бюлов советовал «действовать осторожно, как гусеница, которая еще не превратилась в бабочку»[259].

Германии надлежит делать все возможное, чтобы избегать схватки с британцами, пока ее флот не станет достаточно сильным. И нет никакого смысла заключать то или иное соглашение о безопасности, пока новый флот не принудит Великобританию признать новый статус Германии. Между тем, как рассчитывал Бюлов, сама Британия облегчит задачу Германии, ввязавшись в войну с Россией, и позволит Германии благополучно нарастить свою экономическую и морскую мощь. В итоге же, когда немецкая морская сила станет данностью, Великобритании придется смириться с новой реальностью[260].

Тирпиц пообещал кайзеру, что многочисленный флот линкоров воспламенит немецкий патриотизм и обеспечит единство немцев. Он умело манипулировал общественным мнением, добиваясь поддержки своей военно-морской программы, и лоббировал ее в рейхстаге. Первый морской закон, принятый в 1898 году, предусматривал закладку девятнадцати линкоров. Кайзер был в восторге и охотно согласился, когда на следующий год Тирпиц рекомендовал ускорить программу строительства флота, нарисовав перед правителем соблазнительную перспективу: мол, Великобритания «лишится всякого желания нападать на нас и в результате уступит вашему величеству господство на море… для проведения должной политики за рубежами страны». Второй морской закон был подписан в 1900 году, и количество линкоров будущего флота выросло до тридцати восьми, то есть удвоилось[261].

Когда в июне 1908 года король Эдуард VII посетил Кильскую регату в Германии, племянник устроил для него ужин в Императорском яхт-клубе. Тирпиц предпринимал попытки замаскировать германские амбиции, но кайзер Вильгельм с удовольствием демонстрировал дяде возросшую мощь своего флота. Кораблестроительная программа Германии явно ориентировалась на создание флота, способного соперничать с британским. За ужином кайзер произнес следующий тост: «Мальчиком мне разрешили побывать в Портсмуте и Плимуте… Я восхищался красотой английских кораблей в этих двух великолепных гаванях. Затем во мне пробудилось желание построить когда-нибудь такие же корабли, и, когда вырос, я решил обзавестись столь же прекрасным военно-морским флотом, как англичане»[262]. Через месяц после этой демонстрации в Киле Великобритания составила первый официальный план на случай войны с Германией[263].

«Большинство задир на самом деле отъявленные трусы»

Уже в 1900 году британское Адмиралтейство признало, что Германия за несколько лет обгонит Россию и станет третьей по величине морской силой в мире (после Великобритании и Франции). Адмиралтейство заключило, что Лондону следует пересмотреть свой «двухдержавный стандарт» и задуматься о нахождении в Северном море такого британского флота, который будет в состоянии сдержать германские амбиции[264].

В 1902 году, ссылаясь на немецкий морской закон двухлетней давности, первый лорд Адмиралтейства сообщил кабинету министров: «Я уверен, что огромный новый немецкий флот создается ради войны с нами»[265]. В том же году директор военно-морской разведки пришел к выводу, что Великобритании придется «вновь сражаться за господство в Северном море, как это было в войнах с голландцами в семнадцатом столетии». Пускай кое-кто в Великобритании и Германии какое-то время верил Тирпицу, утверждавшему, будто сильный флот необходим Германии для защиты своей торговли, многие сомневались в обоснованности таких заявлений. Как отмечает Пол Кеннеди, когда реальность была осознана и в Лондоне поняли, что истинной целью германского флота является сама Великобритания, «англо-германские отношения резко обострились – до той степени, когда их было уже не исправить»[266].

Обострение англо-германских отношений совпало по времени с радикальными изменениями динамики власти в Европе и за ее пределами, а также с переоценкой Великобританией своего положения в мире[267]. Рост могущества ряда новых соперников постепенно заставил Великобританию признать, что она больше не в состоянии притязать на общемировое господство. Американский, японский, русский и многие другие флоты увеличивались в численности, а наращивание флота Германии происходило всего в нескольких сотнях морских миль от британского побережья[268]. Адмиралтейство молчаливо уступило морское доминирование в Западном полушарии Соединенным Штатам Америки, а в 1902 году Великобритания покончила со своей «великолепной изоляцией»[269] и заключила оборонительный союз с Японией, что позволило оттянуть часть кораблей Королевского флота на Дальний Восток.

Направленный в первую очередь против России, англо-японский альянс также устранял всякую необходимость договариваться с Германией по поводу Китая и сулил перспективы расширения сотрудничества с Францией. Великобритания и Франция наблюдали, как Япония и Россия движутся к войне, и не хотели сражаться друг с другом, будучи втянутыми в конфликт собственными союзниками[270][271]. Более того, они усмотрели возможность уладить давние взаимные обиды и в 1904 году подписали «сердечное согласие» (l’Entente cordiale)[272], разрешавшее затянувшиеся колониальные споры. О союзном договоре речи пока не шло, но Берлин расценил данное соглашение как угрозу его дипломатической позиции. Немцы предприняли неразумную попытку рассорить Великобританию и Францию, устроив провокацию в Марокко[273]. Неудивительно, что эта история лишь теснее сблизила Лондон с Парижем.

Между тем на Дальнем Востоке Япония одолела Россию к 1905 году в соперничестве за Маньчжурию и Корею. Потопление большей части русского флота означало, что Германия теперь занимает твердое третье место в списке морских держав мира после Великобритании и Франции. Поначалу поражение России было воспринято как хорошая новость, ибо отныне Москва представляла собой меньшую угрозу для интересов Лондона. Но отсюда также вытекало, что Россия некоторое время не сможет быть эффективным союзником Франции против Германии. Словом, возникла реальная перспектива того, что Германия сможет нарушить баланс сил в Европе[274][275].

Лондон искал ответа на вопрос, позволить ли Берлину «переписать» европейский порядок или отстаивать статус-кво. Интересы национальной безопасности диктовали выбор второго варианта. Эйр Кроу характеризовал роль Великобритании в поддержании баланса сил (то есть в недопущении того, чтобы какое-либо государство доминировало на европейском континенте) как фактический «закон природы». Высокопоставленный британский военный планировщик предупреждал: «Нет сомнений в том, что в обозримом будущем начнется титаническая борьба между Германией и Европой за господство»[276]. Великобритания стала предпринимать некоторые меры, дабы обеспечить благоприятный для себя исход этой борьбы. Договор о создании Антанты не обязывал британцев защищать Францию, но в 1905–1906 годах Лондон и Париж провели секретные военные переговоры. В 1907 году Великобритания предпочла забыть о колониальных раздорах и подписала конвенцию с Россией, тем самым сформировав трехсторонний пакт с франко-русским альянсом (так называемая Тройственная Антанта)[277].

Если коротко, после Русско-японской войны Великобритания сосредоточилась на том факте, что набирающаяся сил Германия способна стать европейским гегемоном. Если та будет доминировать на континенте, она сможет мобилизовать достаточно ресурсов для оспаривания британского первенства на море и Великобритания окажется уязвимой перед вторжением. Как сказал король Эдуард в 1909 году, если Британия предпочтет умыть руки и устраниться из борьбы, «Германии не составит труда сокрушить своих врагов одного за другим, пока мы будем взирать со стороны, а затем, вероятно, напасть на нас»[278][279].

Берлин извлек из Русско-японской войны другие уроки. В превентивном ударе японцев по русскому флоту в Порт-Артуре, этом предвестии Пёрл-Харбора, случившегося четыре десятилетия спустя, немцы увидели модель британского нападения на собственный флот Северного моря в Киле. Они неоднократно изучали внезапную английскую атаку на Копенгаген в 1807 году, когда датский флот был потоплен прежде, чем на него наложил руку Наполеон. Как отмечает историк Джонатан Стейнберг, кайзер «безоглядно верил» в возможность такого нападения. Действительно, в конце 1904 года германскому послу в Великобритании пришлось лично заверять Вильгельма, что англичане не собираются нападать. В начале 1907 года, когда в Киле распространились слухи о том, что англичане вот-вот нагрянут, перепуганные родители поспешили забрать детей из школ. Надо отметить, что эти страхи не были совсем уж необоснованными. Перефразируя Генри Киссинджера, скажу, что даже у параноиков есть враги[280]. Новый первый морской лорд, адмирал Джон «Джеки» Фишер, назначенный на высший флотский командный пост в октябре 1904 года, и вправду советовал Королевскому флоту устроить немцам «новый Копенгаген». Когда он впервые поведал об этом королю Эдуарду в конце 1904 года, монарх отреагировал так: «Боже мой, Фишер, вы, верно, спятили!» Но когда адмирал вновь изложил эту идею четыре года спустя, король внимательно его выслушал. Фишер считал, что сдерживание противника воинственными заявлениями есть наилучший способ избежать войны – а правители Германии усмотрели в британской риторике более чем достаточную причину удвоить вложения в морскую силу.

По иронии судьбы, глава военного флота Германии также виноват в том, что допустил фундаментальную ошибку при оценке последствий для противоположной стороны. Тирпиц полагал, что Великобритания не заметит наращивания немецких сил в Северном море, и думал, что Лондон не сумеет перестроиться дипломатически на нейтрализацию прочих противников и на то, чтобы избежать конфликта с Германией. Оба предположения оказались ошибочными[281][282]. Тирпиц также считал, что Великобритания не сможет сосредоточить свой флот против Германии и не захочет тратить средства в тех размерах, какие потребуются для соответствия немецкой программе кораблестроения. Здесь он тоже, фигурально говоря, дал маху[283].

Вопреки мнению немцев, англичане сделали все, чего от них не ждали, и даже больше. Фишер осуществил реорганизацию Королевского флота с учетом предполагаемого противостояния с Германией. В 1906 году он писал королю Эдуарду: «Наш единственный вероятный враг – это Германия. Она держит весь свой флот в готовности в нескольких часах хода от Англии, поэтому нам нужно иметь флот в два раза сильнее в нескольких часах хода от Германии»[284]. Дипломатические договоренности с Францией, Японией и (в меньшей степени) Соединенными Штатами Америки означали, что Фишер мог уверенно заниматься перераспределением британских морских сил, выделив 75 процентов линкоров для противодействия германскому флоту[285].

В своем меморандуме 1907 года Кроу утверждал, что голословное требование прекратить морскую экспансию лишь понудит Берлин ускорить строительство новых кораблей. Немцы понимают всего один язык: язык действий. Нужно продемонстрировать свою решимость и показать Германии всю бессмысленность затеянной ими кораблестроительной программы. Эти мысли явно пришлись по душе королю Эдуарду, который однажды обронил в адрес своего племянника: «Вилли у нас задира, а большинство задир на самом деле отъявленные трусы»[286].

Англичане не просто увеличивали численность своего флота: Фишер одобрил введение в строй нового класса боевых кораблей – дредноутов. Первый спущенный на воду (1906)«Дредноут» был быстрее, крупнее и бронированнее всех своих предшественников, а двенадцатидюймовые орудия обеспечивали ему удвоенную огневую мощь на поражавшей воображение дистанции[287]. Теперь всем остальным государствам пришлось строить собственные дредноуты, если они желали оставаться конкурентоспособными. Тирпиц узнал о новой корабельной программе Великобритании в начале 1905 года. К осени того года он представил рейхстагу новое дополнение к бюджету, предусматривавшее увеличение военно-морских расходов на 35 процентов от закона 1900 года и строительство двух дредноутов в год. Кроме того, началась дорогостоящая подготовка к расширению Кильского канала, дабы немецкие дредноуты могли быстро перемещаться из Балтийского моря в планируемое «боевое пространство» в Северном море[288].

Орлиный взор Фишера отмечал вехи на пути к конфликту[289]. В 1911 году он предсказывал, что война с Германией начнется по завершении реконструкции Кильского канала. Более того, он предполагал внезапное нападение немцев, возможно, в трехдневный праздничный уик-энд. По его прогнозу, «битва Армагеддона» должна была состояться 21 октября 1914 года. (На самом же деле Великая война началась двумя месяцами ранее – в августе 1914 года, в праздничные выходные, через месяц после завершения реконструкции канала.)[290]

«Морская гонка» стала ускоряться под воздействием общественного мнения и нараставшего беспокойства в обеих странах. Немцы приняли дополнения к бюджету, увеличив размеры и темпы строительства флота. Как правило, эти дополнения оказывались реакцией на британские инициативы, например появление дредноутов, или на явные и мнимые унижения на международной арене: поправки в бюджет вносились в 1906 году, после Танжерского кризиса[291]; в 1908 году, когда Германия испугалась «окружения», и в 1912 году, после Агадирского кризиса.

В 1908–1909 годах Великобритания обвиняла Германию в том, что немцы тайно строят больше кораблей, чем сообщается публично. Германия отказывалась принимать английских военных инспекторов, усугубляя опасения по поводу того, что единственной достоверной оценкой «германской угрозы» может служить только кораблестроительная программа страны. Теперь настала очередь англичан паниковать в ожидании вторжения и требовать от правительства – ведь население активно раскупало и читало так называемую «литературу вторжения» – спешного наращивания собственных морских сил[292][293]. Пускай Комитет обороны империи в 1903 году (и снова в 1908-м) заявил, что Королевский флот в состоянии защитить отечество, народ настаивал на строительстве новых дредноутов.


Отбросив исходные сомнения, канцлер казначейства Дэвид Ллойд Джордж предложил повысить налоги ради строительства новых кораблей. Он заявил: «Мы не намерены ставить под угрозу свое морское превосходство, которое столь важно не только для нашего существования, но и, как нам представляется, для отстаивания жизненно важных интересов западной цивилизации»[294].

В меморандуме Кроу отмечалось, что Германия действует как «профессиональный шантажист» в сфере распределения колоний, а уступки, как известно, обыкновенно побуждают шантажистов требовать большего. Отношения между странами могут улучшиться, если Великобритания займет «решительную позицию», как это было с Францией после Фашодского кризиса в Восточной Африке[295]. Но, как и с «флотом риска» (морским соединением, достаточным, по мнению Тирпица, для сдерживания Лондона и способным заставить англичан смириться с глобальным статусом Германии), на сей раз твердость позиции и дипломатические усилия не принесли желаемых результатов.

На протяжении десятилетия Германия все громче обвиняла другие страны в стремлении обогащаться за ее счет и фактически провоцировала грядущую катастрофу[296]. Накануне боснийского кризиса 1908 года – когда присоединение Австро-Венгрией Боснии и Герцеговины вызвало международный скандал, а Берлин поддержал своего союзника, то есть Вену, немецкая пресса писала, что «миролюбивая» Германия очутилась в окружении военного альянса Великобритании, России и Франции и что она может полагаться только на Австро-Венгрию, которая, следовательно, нуждается в тесном сотрудничестве с Германией[297]. В самой Австро-Венгрии все чаще происходили межнациональные столкновения, а неприятности на Балканах грозили перекинуться на сугубо австрийские территории. Сербию, что доставляла Вене постоянную головную боль, поддерживала Россия. Германия, подобно Великобритании, опасалась того, что крах союзника оставит страну уязвимой перед агрессией. Когда король Эдуард совершал поездку по Европе в 1907 году (предположительно – чтобы найти новых соратников в союз против Германии), кайзер поведал аудитории в триста человек, что его дядя «истинный сатана; вы даже вообразить не можете, какой он дьявол!»[298]

Поучительно сравнить оценку со стороны Эдуарда и Вильгельма последствий готовности англичан противостоять немецким притязаниям. Оба монарха считали соперничество своих стран аберрацией «естественного» этнического порядка. Оба приписывали напряженность отношений зависти другого. В 1908 году Эдуард полагал, что сохранение бдительности и боеготовности заставит Германию «смириться с неизбежным и начать проявлять дружелюбие». Но он ошибался: к 1912 году у кайзера сложилось куда более фаталистическое мировоззрение, и Вильгельм стал повторять, что «из-за страха перед нашим могуществом» англичане встанут заодно с противниками Берлина в «неизбежной борьбе за существование» против «германских народов Европы»[299]. Альянсы укреплялись, порождая, если цитировать Генри Киссинджера, «дипломатическую машину конца света», которая позже превратила политическое убийство на Балканах в мировую войну.

Война едва не разразилась летом 1911 года, когда Германия направила военный корабль «Пантера» в Агадир, рассчитывая создать военно-морскую базу в Атлантике и оспорить тем самым французское владение Марокко. Франция обратилась за помощью к Великобритании. Британский кабинет счел, что Берлин норовит досадить Парижу и ослабить узы последнего с Лондоном. В речи в Мэншн-хаусе[300] Ллойд Джордж недвусмысленно дал понять, что война предпочтительнее позорной капитуляции, которая подорвет статус Великобритании как великой державы. В конечном счете Германия отступила, напряжение удалось снять, но многие немцы посчитали, что страну снова обделили, а потому их разочарование и недовольство англичанами лишь усилились. Значительная часть населения и руководства Германии считала колонии необходимыми для выживания страны, но теперь казалось, что это насущно необходимое расширение будет сорвано, что обернется фатальными последствиями[301][302].

Черчилль, министр внутренних дел в пору Агадирского кризиса, утверждал, что Великобритания должна выступить на защиту Франции, если та подвергнется нападению Германии. Он соглашался с Ллойд Джорджем, рассуждал без дипломатических обиняков и радовался «усмирению задиры». Создавалось впечатление, что британские мощь и решимость противостоять агрессии навек отпугнули немцев от «любых новых провокаций» и что все, как Черчилль писал жене, «закончится хорошо и выгодно для нас». Но риск войны действительно был реальным. Черчилль знал, что для Великобритании истинной ставкой в конфликте будут не независимость Марокко или Бельгии, а недопущение «растаптывания и разграбления Франции прусскими юнкерами, что станет катастрофой, губительной для всего мира, и быстро уничтожит нашу страну»[303].

Став очевидцем колебаний кабинета министров в 1911 году, Черчилль, когда несколько месяцев спустя он стал первым лордом Адмиралтейства, сосредоточился на устранении уязвимости Великобритании. Его «ум полнился мыслями об опасностях войны», а сам Черчилль всей душой стремился сделать Великобританию, повторяя слова покойного Мартина Гилберта, «неуязвимой на море… Всякий недостаток следовало обратить в преимущество, всякий пробел подлежал заполнению, всякую непредвиденную случайность следовало предусмотреть». При этом для Черчилля подготовка к войне не была равноценной фатализму. Он делал все, что было в его силах, готовя «Британию к битве», но категорически отвергал «теорию неизбежности войн» и надеялся, что, откладывая «наступление печального дня», конфликт можно предотвратить – ведь по истечении времени могут произойти некие позитивные события на международной арене (например, придут к власти более миролюбивые «демократические силы», которые сменят юнкеров в правительстве Германии)[304].

Иными словами, Черчилль прикладывал все силы к тому, чтобы замедлить и даже прекратить гонку морских вооружений. В 1908 году кайзер Вильгельм отверг британское предложение ограничить гонку вооружений; дополнительные англо-немецкие переговоры в 1909–1911 годах тоже оказались безрезультатными. Но Черчилль не сдавался. В январе 1912 года он сказал сэру Эрнесту Кесселу[305], посреднику на переговорах с кайзером, что, если Германия сократит темпы своей морской программы, это приведет к «немедленной разрядке». Кессел предложил кайзеру признать британское превосходство на море и сократить масштабы кораблестроительной программы в обмен на помощь Великобритании в поиске «свободных» колоний. При этом Лондон и Берлин воздерживались бы от агрессивных действий друг против друга. Кайзер, как сообщил Кессел по возвращении, «обрадовался почти как ребенок». Но когда британский министр обороны Ричард Холдейн прибыл в Германию для дальнейших переговоров, немцы заявили, что готовы сократить темпы строительства кораблей в обмен на нейтралитет Великобритании в случае европейской войны. Великобритания не могла согласиться с таким изменением баланса сил. Англичане гарантировали, что не будут вступать в какие-либо союзы ради нападения на Германию, но разгневанный кайзер отказался от британского предложения.

Двенадцатого марта 1912 года кайзер одобрил новое дополнение к бюджету, предусматривавшее постройку трех новых линкоров и повышение боеготовности германского флота. Через неделю Черчилль сообщил парламенту, что Великобритания отказывается от «двухдержавного стандарта». Впредь она намерена сохранять превосходство в дредноутах (16 к 10) перед основными конкурентами. Более того, Черчилль объявил, что на каждый новый немецкий линкор, сходящий со стапелей, Великобритания будет спускать на воду два своих. Еще он предложил мораторий (по его собственным словам, «военно-морские каникулы»), согласно которому Великобритания обязывается незамедлительно реагировать на приостановку немецкой кораблестроительной программы. Допустим, публично рассуждал Черчилль, что в 1913 году Германия откажется от строительства трех линкоров; тогда англичане не станут строить те пять, которые в противном случае ввели бы в строй в ответ. Немцы отвергли предложение Черчилля (которое он повторил в следующем году), восприняв его как очередную попытку сохранить британское господство на море и заставить население Германии разувериться в идее строительства сильного флота. Тем не менее в феврале 1913 года, не получив политического одобрения по увеличению военных расходов, Тирпиц по существу согласился с пропорцией «16 к 10»[306][307].

Казалось, что «морская гонка» закончилась. Германия сумела значительно сократить разрыв в численности военных кораблей с Великобританией (с 7,4 к 1 в 1880 году, 3,6 к 1 в 1890 году и 2,1 к 1 в 1914 году[308]), англичане по-прежнему имели перевес в дредноутах (20 в сравнении с 13 немецкими к началу войны)[309]. Несмотря на огромные финансовые и дипломатические издержки, кораблестроительная программа не позволила Германии обогнать Великобританию. Как позже утверждал Черчилль, эта программа на самом деле «сплотила ряды Антанты. Каждой заклепкой, которую фон Тирпиц ставил на свои корабли, он объединял британцев… Молотки, стучавшие в Киле и Вильгельмсхафене, ковали коалицию наций, которая создавалась ради сдерживания и последующего сокрушения Германии»[310].

Явилась ли англо-германская гонка морских вооружений непосредственной причиной Первой мировой войны? Нет. Гонки вооружений не обязательно приводят к конфликтам. Как показал Майкл Говард, «самая длинная и, возможно, наиболее трагическая гонка вооружений в современной истории» разворачивалась между французами и британцами на протяжении девяноста лет после 1815 года, но завершилась она не войной, а «сердечным согласием»[311].

Впрочем, во многом эта «морская гонка» между Берлином и Лондоном действительно стала основанием для войны. Экономическое укрепление Германии бросало вызов англичанам, но не делало стратегическое соперничество неизбежным (и даже позволяло британской элите рассматривать Берлин как потенциального союзника); при этом наращивание германского флота и его базирование в географической близости к британскому побережью олицетворяли собой уникальную экзистенциальную угрозу. Взаимное недоверие и опасения по поводу того, что немецкая кораблестроительная программа спровоцирует британцев на действия, способствовали превращению Берлина во врага в глазах Лондона. Стоило этому отношению утвердиться в обществе, как оно начало оказывать влияние на оценку любых поступков Германии. Да, Великобритания сталкивалась со множеством соперников, но лишь Германия была способна нарушить европейский баланс и создать флот, который мог бы поставить под угрозу выживание Британии[312]. Пускай Тирпиц временно смирился с превосходством противника в Северном море к 1913 году, англичане знали, что это вынужденное признание обусловлено главным образом внутренними финансовыми проблемами; если и когда условия изменятся, следом изменятся и планы адмирала[313]. Некоторые восхваляли «победу» Великобритании в гонке морских вооружений, но эти высказывания не ослабляли тревог относительно той опасности, какую она воплощала собой. Потому, когда в 1914 году Германия вторглась во Францию и Нидерланды, война выглядела предпочтительнее в сравнении с перспективой доминирования Германии на европейском континенте, вследствие чего на кону оказывалось выживание Великобритании.

Кроме того, параллельная «фукидидовская» динамика позволяет понять, почему Великобритания и Германия вступили в войну в 1914 году. Возвышение Германии провоцировало британские страхи, а Берлин мог усматривать реальную угрозу своим интересам в возвышении России, которая претендовала на то, чтобы обойти Германию и стать ведущей сухопутной державой Европы[314]. Поражение от Японии в 1905 году и всплеск революционных волнений нанесли России сокрушительный удар, но страна сумела оправиться и теперь выступала как обновленная и современная сила, причем расположенная поблизости от границ Германии. В 1913 году Россия обнародовала «великую программу» переоснащения своей армии. Ожидалось, что к 1917 году русская армия превзойдет германскую в численности в соотношении три к одному. План Германии по войне на два фронта предусматривал быстрый разгром Франции и «разворот на восток», откуда надвигался медлительный русский колосс. К 1914 году обильные французские инвестиции позволили модернизировать российскую систему железных дорог, благодаря чему сроки мобилизации сократились до двух недель, в противовес шести неделям, указанным в германских планах[315].

Быстрое развитие России и общие фаталистические ожидания европейской войны способствовали расцвету агрессивных умонастроений в политическом и военном руководстве Германии. Кое-кто ратовал за превентивную войну, пока сохраняется шанс победить Россию, тем более что успешная война с русскими позволит Германии прорвать свое «окружение». В 1914 году выпала возможность либо устранить русское влияние на Балканах, либо одолеть Россию силой, пока не стало слишком поздно[316].

Двадцать восьмого июня племянник императора Австро-Венгрии Франца-Иосифа и первый претендент на трон был убит сербским националистом в Боснии. Разгорелась ссора между Австро-Венгрией и Сербией, а Россия поддержала Сербию. В июле Берлин сделал свой печально известный ход, пообещав Вене, как выразился кайзер, «полную поддержку Германии» в противостоянии с Сербией, даже если это вызовет «серьезные общеевропейские осложнения»[317].

Германия была готова рискнуть войной с Россией и, следовательно, с Францией в первую очередь из-за возникших опасений, что ее единственный союзник падет, если Австро-Венгрия не подавит мятеж на Балканах, а тогда Германия останется фактически брошенной на произвол судьбы в грядущем конфликте с Москвой. Поддержка со стороны Берлина придала Вене смелости, и 23 июля Австро-Венгрия выдвинула суровый ультиматум Белграду, потребовав, среди прочего, чтобы Сербия разрешила австрийским полицейским перемещаться по своей территории в погоне за организаторами покушения. Немцы догадывались, что этот ультиматум будет отвергнут. Посла Австро-Венгрии в Белграде проинструктировали сделать так, чтобы при любом ответе сербов «дело обязательно дошло до войны». Дипломатические усилия заняли неделю, после чего события стали развиваться как бы по собственной воле, вопреки желаниям тех, кто начал опасаться последствий принятых ранее решений. Вернувшись с отдыха и прочитав сербский ответ, где содержалось согласие на все требования Вены, кайзер сказал своему военному министру, что «исчезли все поводы для войны». Министр возразил, что «отныне его величество больше не управляет происходящим»[318]. В тот же день Вена объявила войну Белграду.

В ходе кризиса, который сегодня принято называть июльским, ярко проявила себя «фукидидовская» динамика отношений между Лондоном и Берлином, а также между Берлином и Москвой. Причем эти динамики объединились. Готовность Германии поддержать своего союзника и помешать возвышению России побудила объявить войну русскому царю и его союзнику Франции. Военный план немецкого Генерального штаба, опиравшийся на быстрый разгром Франции, предполагал вторжение в Люксембург и Бельгию. При этом, вторгнувшись в Бельгию ради победы над Францией, Германия пересекла ту «красную черту», которую нарисовала для нее Великобритания.

Возможность поражения Франции заставила Лондон испугаться появления того европейского гегемона, пришествие которого он пытался предотвратить на протяжении столетий. Нарушение бельгийского нейтралитета, который Великобритания обязалась защищать в соответствии с Лондонским договором 1839 года, способствовало консолидации британского общественного мнения и объединению правящей Либеральной партии, прежде не имевшей единого мнения относительно необходимости вступления в конфликт. Но прежде всего Великобритания взялась за оружие, осознав, что ее жизненно важные национальные интересы пострадают, если Германия добьется своего и станет гегемоном Европы. Факторы безопасности, влекущие Великобританию и Германию к войне, были очевидными. Как заявил 3 августа в парламенте министр иностранных дел Эдвард Грей, Великобритания не может допустить, чтобы «весь запад Европы напротив нас… подпал под доминирование одной страны»[319].

По меткому замечанию Пола Кеннеди, лидеры Великобритании и Германии полагали, будто столкновение 1914 года есть «лишь продолжение того, что происходило в последние пятнадцать или двадцать лет», а случилось оно потому, что «былая сила желала сохранить существующий статус-кво, тогда как новая сила, руководствуясь сочетанием наступательных и оборонительных мотивов, предпринимала меры к его изменению»[320].

«Перенаправить смертоносное течение»

Среди парадоксов 1914 года особняком стоит многолетняя подготовка к войне, сопровождавшаяся прозорливыми предупреждениями, и та шокирующая скорость, с какой континент погрузился в хаос[321]. Эрцгерцог Франц-Фердинанд был убит 28 июня. 9 июля самый высокопоставленный чиновник британского министерства иностранных дел усомнился в том, что «Австрия решится на какие-либо действия серьезного характера», и предрек, что «буря вскоре уляжется». До сообщения 25 июля об австрийском ультиматуме Сербии Черчилль и остальной кабинет министров были озабочены угрозой гражданских беспорядков в Ирландии[322]. А менее чем через две недели Европу охватила война.

Германия вторглась в Люксембург 2 августа, в Бельгию – 4 августа. В тот же день Лондон потребовал, чтобы немецкие войска освободили территорию Бельгии к одиннадцати часам вечера по британскому времени. Черчилль сидел в Адмиралтействе, ожидая истечения срока ультиматума. Когда часы Биг-Бена пробили одиннадцать, а никакого обещания восстановить и впредь не нарушать бельгийский нейтралитет от Германии не поступило, Черчилль сделал свой шаг. «Военная телеграмма» полетела на корабли Королевского флота по всему миру: «Начать военные действия против Германии»[323].

Структурный стресс сделал войну, которая опустошила Европу, более вероятной, но не неизбежной. Впоследствии многие государственные деятели утешали себя и других тем, что, дескать, предотвратить конфликт было невозможно. Черчилль не принадлежал к их числу. Тем не менее даже Черчилль, опытный историк и политик, отчаянно пытался понять, что именно он и его коллеги натворили – и что упустили. Через десять лет после отправления «военной телеграммы» он опубликовал работу «Мировой кризис», многотомное исследование, сочетающее проницательный анализ с изящным стилем, где попробовал описать «способ, каким я старался исполнять свой долг и отправлял эти опасные обязанности»[324].

Можно ли было избежать войны? Черчилль признавал, что изучение истоков конфликта оставляет «преобладающее ощущение утраты людьми власти над мировыми событиями». Но он отказывался поддаваться детерминизму. Он выявил упущенные возможности обеих сторон смягчить претензии по разумному обеспечению безопасности, показал, что имелась возможность предотвратить «или, по крайней мере, отложить» фатальный исход дипломатическими усилиями и, возможно, «перенаправить смертоносное течение», увлекшее Европу к войне. На страницах книги он неоднократно задавался вопросом: «Могли ли мы, англичане, какими-то мерами, принеся в жертву наши материальные интересы и сделав некий приглашающий жест, одновременно дружеский и повелительный, со временем примирить Францию и Германию и сформировать ту великую коалицию, только благодаря которой мир и слава Европы окажутся в безопасности?» И сам отвечал: «Не могу сказать»[325].

Минуло почти столетие с тех пор, как Черчилль размышлял над этой дилеммой, но мы по-прежнему не в состоянии определить, могла ли Великобритания противостоять течению, влекущему Европу к войне, продолжая при этом отстаивать свои жизненно важные интересы[326]. Параллели между этой историей и современными вызовами Китая, разумеется, приблизительны, но не могут не тревожить. Подобно Германии, Китай ощущает, что его обманом лишили законного места, и сделали это те государства, которые были сильны, когда он ослабел. Подобно Германии, Китай располагает волей и средствами для изменения статус-кво.

Между тем, подобно Великобритании, Соединенные Штаты Америки ревниво охраняют свое первенство на мировой арене и твердо намерены противостоять попыткам Китая пересмотреть глобальный политический порядок. Обе страны, естественно, расценивают собственные действия как справедливые и разумные, а действия оппонента воспринимают как подозрительные и опасные. Как мы увидим в следующей главе, американцы могли бы лучше понять сегодняшний Китай, доведись им узнать о поведении другой крепнущей силы, еще более хищной и воинственной на этом этапе своего развития: речь о США времен правления Теодора Рузвельта.

Несмотря на агрессивность Америки, Лондону удалось избежать войны с крепнущими США, уладить старые обиды и заложить почву для будущих тесных отношений. Однако было бы безрассудно полагать, что столь благоприятное сочетание факторов, гарантирующих столь удачный исход, непременно повторится. Необоснованный оптимизм и привычные шаги со стороны Вашингтона и Пекина породят, скорее всего, динамику, более схожую с динамикой отношений Великобритании и Германии, нежели с «великим сближением» Англии и Америки.

Масштабы катастрофы, которая постигла Европу, и возможность ее повторения в великом соперничестве двадцать первого столетия должны побудить нас последовать примеру Черчилля. Мы должны напрягать свое воображение, постоянно спрашивать себя, способны ли изменения того, что мнится важным лидерам обеих стран, «перенаправить смертоносное течение» нашего времени. Мы должны молиться, чтобы в один прекрасный день нам не пришлось самим уподобиться немецкому канцлеру Бетман-Гольвегу и не изречь жалкое оправдание: «Ах, если бы мы знали»[327].

Часть третья. Шторм надвигается

Глава 5. Если бы Китай был как США

Они не знают другого удовольствия, кроме исполнения долга, и праздное бездействие столь же неприятно им, как самая утомительная работа. Одним словом, можно сказать, сама природа предназначила афинян к тому, чтобы и самим не иметь покоя, и другим людям не давать его.

Фукидид, «История Пелопоннесской войны»

…по природной необходимости властвуют там, где имеют для этого силу. Этот закон не нами установлен, и не мы первыми его применили. Мы лишь его унаследовали и сохраним на все времена. Мы уверены также, что и вы (как и весь род людской), будь вы столь же сильны, как и мы, несомненно, стали бы так же действовать.

Фукидид, «История Пелопоннесской войны»
Ах, если б у себя могли мыУвидеть все, что ближним зримо,Что видит взор идущих мимоСо стороны…[328]Роберт Бернс

Американцы любят советовать китайцам – «становитесь больше похожими на нас». Возможно, им следует быть более осторожными в своих желаниях. Как вели себя исторически возникающие гегемоны? Или, конкретнее, как действовал Вашингтон всего столетие назад, когда Теодор Рузвельт уверенно повел США в новый, по его мнению, «американский» век?

Девятнадцатого апреля 1897 года политический феномен тридцати восьми лет от роду присоединился к администрации президента Уильяма Маккинли в качестве второго по старшинству гражданского чиновника в министерстве флота[329]. Родившийся в одной из первых семей Нью-Йорка, получивший образование в Гарварде, закалившийся среди ковбоев в степях Дакоты, заматеревший как полицейский комиссар в Нью-Йорке и получивший общественное признание как интеллектуал, опубликовавший к тому времени пятнадцать широко обсуждаемых книг, Рузвельт, по словам партнера по спаррингу в сверхтяжелом весе, был «сильным и суровым человеком, которого тяжело задеть и еще тяжелее остановить».

Через семь дней после вступления в должность заместителя министра флота Рузвельт (далее для краткости будем именовать его ТР) представил президенту в частном порядке длинный меморандум, где описывались текущее состояние американского военно-морского флота (неприемлемое), необходимость его быстрого наращивания (для обеспечения мира в Западном полушарии) и опасности, связанные с испанским контролем над Кубой, лежащей слишком близко от берегов США[330][331]. Не прошло и месяца, как новый чиновник, не уведомив ни своего босса, ни президента Маккинли, также направил указания руководству Военно-морского колледжа, учебного заведения, отвечавшего тогда за государственное военное планирование. Колледжу ставилась задача разработать оперативные планы на случай войны с Испанией (за Кубу) и с Японией (за Гавайи, где американцы помогли свергнуть дружественного Токио монарха в 1893 году)[332].

Хотя Соединенные Штаты Америки только выходили на мировую арену, Рузвельт твердо знал, что следующее столетие должно стать американским, и был готов сделать все возможное, чтобы это произошло. Веря, что решительность прислуживает судьбе, ТР пользовался любыми возможностями (а порой даже сам состряпывал их), дабы сконструировать грядущий век на собственных условиях. За десятилетие после его появления в Вашингтоне США объявили войну Испании, изгнали ту из Западного полушария и получили Пуэрто-Рико, Гуам и Филиппины; пригрозили войной Германии и Великобритании, если те не согласятся улаживать споры на американских условиях; поддержали восстание в Колумбии и создали новую страну, Панаму, ради строительства канала; а также объявили себя полицейским Западного полушария и присвоили себе право вмешиваться всякий раз, когда и где они сочтут необходимым (это право применялось девять раз только за семь лет президентства ТР)[333].

Никогда раньше и никогда с тех пор президент не оказывал столь фундаментального влияния на восприятие Америкой своей роли в мире. ТР подарил нации новое понимание того, что значит быть американцем. Национальное величие, настаивал он, зиждется на двух императивах: на установлении цивилизованного общества внутри страны и за ее пределами, а также на способности это обеспечить – в особенности за счет превосходящей армии, состоящей из людей, что олицетворяют силу, мужество и волю к борьбе.

ТР возвел в образец тех крепких поселенцев, что терпели бесчисленные страдания и выживали благодаря своей стойкости, уверенности в себе, житейской сметке – и готовности прибегать к насилию. По его словам, «главной особенностью жизни на фронтире была бесконечная война между поселенцами и краснокожими»[334]. Для книжного мальчика-астматика, а потом и гарвардского хлыща решающими оказались послеуниверситетские годы, проведенные в прериях Дакоты. Там он сталкивался лицом к лицу с опасностями в дарвиновской борьбе за выживание. Он сражался врукопашную с индейцами и бандитами, в него стреляли, ранили, несколько раз он едва не умер, но выжил, зато обрекал на смерть других. По мнению Рузвельта, этот опыт дал ему намного больше, чем любые прочие испытания в жизни. Он также убедился в том, что люди, неспособные или не желающие сражаться за себя, обречены подчиняться тем, кто может и хочет. «Все великие правящие народы были воинственными, – заявил он в своем первом публичном выступлении на посту заместителя министра. – В то мгновение, когда народ утрачивает склонность доблестно сражаться, он теряет гордое право стоять среди лучших, что бы ему ни удалось сохранить, как бы он ни преуспевал в торговле и финансах, в науке и искусствах. Трусость для народа, как и для отдельно взятого человека, является непростительным грехом»[335]. Четырехтомная работа Рузвельта «Покорение Запада» содержит, если угодно, евангелие «американизма». Первый том, опубликованный, когда автору был тридцать один год, подробно повествует о неуклонном расселении американцев по континенту; они шли на запад, влекомые «призванием судьбы», убежденные в том, что «присоединение к Америке всех соседних земель было фактически неизбежным исполнением моральной миссии, возложенной на народ самим Провидением»[336]. Сопоставляя поход на запад с такими событиями американской истории, как Гражданская война и освобождение рабов, ТР называл западную экспансию Америки «величайшим достижением марша англоязычных народов», несущих плоды цивилизации «пустынным пространствам»[337].

Кроме того, для ТР миссия Америки не обрывалась на тихоокеанском побережье. Заодно с единомышленниками из числа военных и конгрессменов он поднял знамя экспансионизма не только ради изгнания Испании с Кубы и из Западного полушария, но и ради того, чтобы обеспечить Соединенным Штатам Америки власть в Атлантике и на Тихом океане. Как он сам сказал после гавайского переворота: «Я верю, что чем больше кораблей, тем лучше; я верю, что в конечном счете прогоню все европейские державы с нашего континента; и я не хочу, чтобы наш флаг спускали там, где он был однажды поднят»[338].

Чтобы отдать Америку американцам, требовалась достаточная военная мощь, прежде всего морское превосходство. В Гарварде Рузвельт студентом серьезно изучал историю войны 1812 года. Позднее он опубликовал работу «Война на море в 1812 году» и стал считаться авторитетным специалистом по этому конфликту. Глава Военно-морского колледжа включил эту работу в число обязательных к прочтению и разослал ее экземпляры капитанам всех кораблей ВМС США. В своем анализе ТР сделал важное открытие. «Простая истина, – писал будущий президент, – заключается в том, что сторона, обладающая превосходством в силе, в пропорции три к двум, попросту не может рассчитывать на победу»[339].

Никто из читавших «Войну на море в 1812 году» не удивился, когда новый заместитель министра флота убедительно доказал, что Америке, если она хочет стать мировой державой, нужен более крупный и сильный флот. Выступая в Военно-морском колледже через семь недель после вступления в должность, ТР заявил, что «готовиться к войне значит надежно гарантировать мир», и предупредил слушателей, что США «нельзя застаиваться, если мы желаем сохранить самоуважение». Дипломатия, безусловно, «хороша», но, как настаивал ТР, «в итоге тем, кому видится мир с другими государствами, будет полезно полагаться на современный флот первоклассных линкоров, а не на какой-то произвольный договор, составленный ловкими юристами»[340].

Америка последовала совету ТР. В 1890 году американский флот вообще не располагал линкорами. К 1905 году их было уже двадцать пять, и Америка стала ведущей морской державой[341]. Даже Великобритания вынужденно осознала, что ей ни к чему воевать с Америкой, особенно с учетом того, что гораздо ближе крепнущая на глазах Германия.

США выказывали больший интерес к использованию своего вновь обретенного экономического и военного лидерства для расширения растущего влияния, чем к раздвижению собственных границ. Пусть ТР завистливо поглядывал на западную Канаду (до сих пор остававшуюся под властью Британской империи), большинство экспансионистов не верило в возможность приобретения новых территорий в обеих Америках. Вместо этого США требовалось добиться господства в полушарии, заручиться уважительно настроенными и податливыми соседями и избавиться от присутствия европейских держав. С практической точки зрения это означало, что миру ясно давали понять: интересы США в сфере американского влияния в Западном полушарии не подлежат обсуждению, а сей факт подкрепляется, цитируя Рузвельта, «силой, желанием и готовностью ее использовать»[342].

Рузвельт не терпел тех, кто осмеливался ему возражать. Он верил, что «каждое расширение цивилизации приносит мир… Каждое расширение великой цивилизованной силы означает торжество закона, порядка и справедливости»[343]. Даже признавая, что Америка действует в собственных интересах, ТР утверждал, что расширение сферы влияния США улучшит жизнь тех народов, что еще не дозрели до самоуправления. Его обоснование оккупации Филиппин характерно для, как выразился историк Альберт Уайнберг, «мускулистой концепции международного альтруизма». ТР убеждал соотечественников «признать наш долг перед людьми, живущими в варварстве, дабы помочь им увидеть, что они освободились от своих цепей»; говорил, что «мы можем освободить их только через уничтожение самого варварства». Его слова заставили бы улыбнуться Редьярда Киплинга и Сесила Роудса[344], но ТР заявлял: «Миссионер, купец и солдат каждый играют определенную роль в этом уничтожении и в последующем возвышении народов».

Сегодня многие американцы наверняка сочтут эти слова недостойными, «имперскими» или расистскими, хотя их отголосок можно расслышать в утверждении двадцать первого столетия, что американское лидерство сохраняет международный либеральный порядок, основанный на правилах. Как и большинство американцев своего времени, Рузвельт полагал, что распространение цивилизации несет «стабильные выгоды» всем обществам, поскольку «лучшим, что может случиться с любым народом, не имеющим своей развитой цивилизации, будет усвоение и выгодное использование американских или европейских идей»[345][346]. Он исходил из того, что «наша доля мировых трудов» обязывает США идти по стопам Англии, Франции и Германии, распространять «идеи цивилизации и христианства»[347]. В своем первом обращении к нации он пообещал «сделать [для филиппинцев] то, что никогда не делалось ни для одного тропического народа, – подготовить их к самоуправлению по образу и подобию действительно свободных наций»[348].

По мысли ТР, Провидение назначило Соединенным Штатам Америки сыграть уникальную роль в качестве хранителя и «евангелиста» западной цивилизации. Желая и далее «распространять» эту цивилизацию, он также расширял американскую империю, причем таким образом, что приводил в замешательство основных конкурентов. Как отмечает мой коллега Джозеф Най, «Рузвельт был первым президентом, сознательно проецирующим американское могущество на мировые дела»[349]. Карибский бассейн, Филиппины, Венесуэла, Панама, Аляска – всюду он провозглашал новообретенные возможности Америки и ее далеко идущие цели во имя установления того же контроля над полушарием, который предыдущие поколения американцев установили на фронтире.

Четыре исторических эпизода особенно показательны для описания траектории американского возвышения и отражают стремление Америки стать не просто мировой державой, а единственной мировой державой. Как говорил Рузвельт: «Двадцатый век вырисовывается перед нами и определит судьбу многих народов. Если мы будем ждать в бездействии, если станем мечтать о ленивом покое и недостойном мире, если устранимся от жесткого соперничества, в котором люди должны побеждать, рискуя жизнями и всем, что им дорого, тогда более смелые и сильные народы опередят нас и отвоюют себе господство в мире»[350].

Испано-американская война

Задолго до того как присоединиться к администрации Маккинли, Рузвельт уже мечтал о войне с Испанией. Для человека, который считал, что «каждый истинный патриот… должен с нетерпением ждать того дня, когда последняя европейская держава покинет американскую землю»[351], власть Испании над территорией всего в девяноста милях от побережья США[352] была прямым оскорблением. К слову, ТР вовсе не первым из американских политиков озаботился статусом Кубы. В 1823 году государственный секретарь Джон Куинси Адамс сравнил Кубу с яблоком, которое готово разорвать свою «противоестественную связь» с Испанией и упасть в подставленные ладони Америки. Однако, несмотря на частые мятежи и череду попыток устроить революцию, Испания продолжала контролировать Кубу еще семь десятилетий[353][354].

Рузвельт намеревался насильно разорвать эту «противоестественную» связь. Он настаивал на том, что США необходимо «изгнать испанцев с Кубы», хотя, как он признавался в письме 1895 года, главным его желанием было «немедленно начать войну с Британией и присоединить Канаду»[355]. Известная антииспанская позиция Рузвельта заставила вновь избранного президента Маккинли задуматься, стоит ли назначать ТР заместителем министра флота, поскольку в своем инаугурационном обращении Маккинли обещал народу Америки избегать «завоевательных войн» и «искушения территориальной агрессии», ибо «мир предпочтительнее войны почти во всех возможных обстоятельствах»[356].

Опасения Маккинли насчет Рузвельта нельзя назвать необоснованными. Через несколько недель после своего назначения Рузвельт сказал Мэхэну: «Пока мы не прогоним испанцев окончательно с этих островов (лично я бы занялся этим уже завтра), нам постоянно будут угрожать»[357]. Ведущие популярные газеты того времени, принадлежавшие Уильяму Рэндольфу Херсту и Джозефу Пулитцеру, тоже призывали к войне. «Вы рисуете картинки, а я рисую войну», – по слухам, такова была знаменитая фраза Херста, сказанная одному иллюстратору[358].

Через четыре месяца после вступления в должность в министерстве флота Рузвельт представил президенту Маккинли полный план вторжения, суливший победу в течение шести недель[359]. Вскоре он получил возможность перейти от планирования к непосредственному участию во вторжении на Кубу. 15 февраля 1898 года на рейде Гаваны взорвался американский броненосец «Мэн», 266 моряков-американцев погибли. Несмотря на давление со стороны Рузвельта, средств массовой информации и возмущенной общественности, президент Маккинли отказался от немедленного возмездия и приказал провести расследование, чтобы точно выяснить, что случилось. Рузвельт был вне себя от ярости. За некоторое время до этого инцидента он сказал коллеге: «Я искренне надеялся и усердно работал, чтобы обеспечить наше вмешательство на Кубе»[360]. Теперь он поспешил заявить, что «кровь погибших зовет не просто к возмездию, а к искуплению, которого удастся достичь, когда мы окончательно изгоним испанцев из Нового Света»[361]. А у президента, как сообщил ТР своему шурину, «твердости не больше, чем у шоколадного эклера»[362].

Официальное расследование показало, что взрыв произошел от мины, и у Маккинли не осталось иного выбора, кроме как объявить войну[363]. ТР незамедлительно уволился из администрации, получил звание подполковника армии США и организовал Первый американский добровольческий кавалерийский полк, более известный как «Ретивые всадники»[364]. Сам ТР и его конники вошли в легенды в битве при Сан-Хуане, когда помогли захватить одноименный холм в хаотической стычке 1 июля 1898 года. В гуще битвы ТР выказал ту самую доблесть, о которой столько писал. Другой солдат восхищался тем, как Рузвельт «вышагивал под грохот взрывов и свист шрапнели… Теодор предпочитал стоять или ходить, принюхиваясь к запахам боя». Позднее Рузвельт вспоминал эту битву как величайший день своей жизни.

США победили Испанию еще до конца августа, а мирный договор был подписан в декабре. Побежденным выставили суровые условия: Куба обрела независимость, Испания уступала Америке Пуэрто-Рико, Гуам и Филиппины[365][366]. После войны историк и доверенное лицо Рузвельта Брукс Адамс писал, что события 1898 года станут «поворотным моментом нашей истории». Забегая вперед, он предсказывал, что «мы сможем править миром так, как до сих пор этого не делало ни одно государство… Я с нетерпением жду следующего десятилетия, которое призвано стать величайшим в истории Америки»[367].

Реализация доктрины Монро

После испано-американской войны и короткого пребывания в должности губернатора Нью-Йорка Рузвельт согласился вернуться в администрацию Маккинли перед выборами 1900 года и принял предложение баллотироваться в вице-президенты. Дуэт Маккинли и ТР одержал уверенную победу. Когда Маккинли застрелили в сентябре 1901 года, ТР очутился в Овальном кабинете всего через полгода работы на посту. В первый год президентства Рузвельту представилась возможность утвердить власть Америки после долгих лет разочарования, вызванного неуверенностью и сомнениями президентов-предшественников. Шанс выпал в 1902 году, когда Германия при поддержке Великобритании и Италии начала морскую блокаду Венесуэлы после отказа последней гасить накопившиеся долги. Далее немцы, что называется, подняли ставки, принялись топить венесуэльские корабли и пригрозили рейдом на порт Пуэрто-Кабельо.

Ощутив как раз то, что наиболее проницательный биограф ТР Эдмунд Моррис называет «инстинктом голодного хищника», и заподозрив Германию в стремлении создать постоянный морской форпост в Венесуэле, президент Рузвельт воспользовался случаем, чтобы отправить Европе недвусмысленное послание[368]. Он предупредил Берлин, что Соединенные Штаты Америки «будут обязаны применить силу при необходимости», если Германия не отведет свои корабли в течение десяти дней[369]. Затем он потребовал, чтобы европейцы урегулировали свои разногласия с Венесуэлой через арбитраж, который организует Америка. Также ТР поручил германскому послу Теодору фон Холлебену «поведать императору, что небезопасно пытаться меня обмануть, потому что покер – это американская национальная игра, а я вижу, что он блефует». Дабы гарантировать, что кайзер поймет правильно, президент продолжил: «Если император не отведет немедленно свои военные корабли от венесуэльских вод, я без колебаний воспользуюсь силами под моим командованием, чтобы их выгнать»[370]. Более того, Рузвельт дерзнул уведомить кайзера, что «в мире нет места хуже и неблагоприятнее для Германии в случае конфликта с Соединенными Штатами Америки, чем Карибское море»[371].

Требование Рузвельта прислушаться к указаниям США опиралось на доктрину, сформулированную Джеймсом Монро в 1823 году: Западное полушарие больше не являлось территорией европейской колонизации или иностранного вмешательства[372]. Смелая по размаху, доктрина Монро первоначально была скорее мечтой, а не оперативной инструкцией – и оставалась таковой до конца девятнадцатого столетия. Поскольку у США не было средств для ее осуществления, доктрина ничуть не помешала англичанам отобрать Фолклендские острова у Аргентины в 1833 году, равно как и обеспечивать значительное морское присутствие у побережья Никарагуа, а также временно захватить никарагуанский порт Коринто в 1895 году. Немцы восприняли эту доктрину столь же пренебрежительно и время от времени высылали свои военные корабли для улаживания коммерческих споров в малых странах вроде Гаити[373].

Задолго до президентства ТР начал мечтать о том, чтобы реализовать доктрину Монро на практике. Когда британские войска заняли Коринто, он забеспокоился, что Венесуэла станет их следующей целью. «Если мы допустим, чтобы Англия вошла в Венесуэлу как бы за репарациями, что было в Коринто, – писал он сенатору Генри Кэботу Лоджу, коллеге по экспансионистскому лобби, – с нашим господством в Америках будет покончено»[374]. Нежелание президента Гровера Кливленда дать британцам жесткий отпор вызвало недоумение Рузвельта, который позже заметил, что «болтовня сторонников убедила меня – этой стране нужна война»[375]. Администрация Кливленда в конце концов предостерегла англичан от посягательств на доктрину Монро в виде притязаний на колонию в Британской Гвиане (на которую также претендовала Венесуэла) и указала, что «сегодня Соединенные Штаты Америки являются фактическим сувереном этого континента, и их законы распространяются на все области, каковые служат предметом рассмотрения». Поняв, что слова Кливленда – не пустая угроза, британцы неохотно согласились определить границу через третейский суд и не испытывать пределы американского терпения набегами на спорную территорию[376].

Рузвельт настаивал на том, что Соединенные Штаты Америки обрели «достаточно сил, чтобы претворять обещания в дела в международных отношениях», и насмехался над теми, кто сомневался, разумно ли (и законно ли) со стороны США угрожать Великобритании из-за отдаленного уголка Южной Америки. Доктрина Монро, писал Рузвельт, «не ставит правовых вопросов. Речь идет о политике… Утверждать, что ее нельзя признавать принципом международного права, значит впустую сотрясать воздух»[377].

Ту же решимость Рузвельт продемонстрировал в ходе противостояния с Берлином и Лондоном. Его ультиматум убедил обе страны покинуть венесуэльские воды и уладить спор в Гааге – на условиях, приемлемых для США. Результат подтвердил убежденность Рузвельта в том, что «доктрину Монро следует рассматривать как основную составляющую американской внешней политики». Но президент предупреждал: «Еще хуже, чем бездействовать, будет провозглашать принципы, которым мы не намерены следовать, а реализация доктрины возможна, только если подкрепить ее сильным военным флотом»[378]. Проникновение США в Карибский бассейн явилось наглядной иллюстрацией этого тезиса. Позднее ТР заявил публике в Чикаго: «Если американский народ будет говорить тихо, но продолжит строить корабли и сохранять высокие стандарты обучения, то при наличии эффективного морского флота доктрина Монро охватит обширную площадь»[379]. Вскоре миру предстояло узнать, как именно Рузвельт собирался применять эту доктрину.

Панамский канал

С шестнадцатого столетия великие державы Европы мечтали о канале, соединяющем Атлантический и Тихий океаны. Но попытки прокопать такой канал до поры оканчивались провалом. Франция затеяла серьезный проект в 1880-х годах, поставив во главе знаменитого Фердинанда де Лессепса, который прокладывал Суэцкий канал в 1860-х годах. Но эта затея заглохла после череды неудач. Американский и британский проекты в Панаме и соседней Никарагуа также не сулили успеха. С укреплением американского могущества Рузвельт поклялся свершить то, чего не удалось другим, и обеспечить своей стране контроль над проходом из океана в океан.

Для Рузвельта канал через Центральную Америку также служил интересам национальной безопасности. Без него американским военным кораблям, что базировались на Атлантическом побережье, приходилось преодолевать четырнадцать тысяч миль за два с лишним месяца и огибать мыс Горн, чтобы добраться до Западного побережья, дабы отстоять интересы Америки в Тихом океане (и наоборот). Так, например, линкор «Орегон» из Пьюджет-саунда обошел всю Северную и Южную Америку, чтобы добраться до Кубы в ходе испано-американской войны[380]. Поскольку этот канал был для ТР «необходимостью», он не потерпел никаких препятствий на своем пути – будь то великие державы наподобие Франции или, уж конечно, второстепенные государства вроде Колумбии, провинцией которой с 1821 года являлась Панама.

Когда колумбийское правительство отклонило предложение США проложить канал через территорию Панамы, ТР отверг этот ответ. Позже он заметил: «Я захватил перешеек, начал рыть канал, а затем оставил конгресс обсуждать не канал, а меня»[381]. Критики обвиняли Рузвельта в революции ради оккупации части Колумбии и видели в случившемся постыдный эпизод дипломатии канонерок. Рузвельт не собирался оправдываться и извиняться. «Пожалуй, – заявил он, – самое важное действие на международной арене я совершил, будучи президентом, когда разбирался с Панамским каналом»[382].

Историк Дэвид Маккалох характеризует эту сагу как «великий материальный шедевр» президентства Рузвельта. В своем подробном описании строительства канала он указывает, что для Рузвельта «во-первых, в последних и всегда канал был жизненно важным и необходимым путем к глобальной роли Соединенных Штатов Америки»[383]. Как сам ТР сообщил конгрессу: «Если бы о каком-либо правительстве можно было сказать, что оно удостоилось мандата от цивилизации на осуществление строительства в интересах всего человечества, то Штаты очутились в таком положении при строительстве межокеанского канала»[384].

Когда в августе 1903 года колумбийский сенат единогласно отклонил договор с США о строительстве канала, не удовлетворившись финансовыми условиями и испугавшись за суверенитет страны, Рузвельт гневно раскритиковал это, по его словам, «проявление мрачного невежества». Своему государственному секретарю Джону Хэю он сказал: «Не думаю, что этой шайке трусов из Боготы следует позволить и дальше отвечать за одну из будущих магистралей цивилизации»[385]. В ответ на решение Колумбии Рузвельт «вознамерился сделать то, что требовалось, не обращая внимания на помехи»[386].

Прежде всего Рузвельт полагался на вольное прочтение договора 1846 года между США и Колумбией, уверяя, что Америка, по сути, вправе сама строить канал. «На мой взгляд, нравственно мы, безусловно, правы, – сказал Рузвельт своему союзнику в сенате, – и потому можем строить по договору 1846 года, вмешиваться в дела и требовать, чтобы нам никто не мешал»[387]. Но когда французский инженер и бизнесмен Филипп Бунау-Варилья[388] принес весть о том, что в Панаме произошла революция, ТР, что называется, поменял лошадей на переправе.

На встрече в Белом доме 9 октября 1903 года Бунау-Варилья (имевший значительный финансовый интерес в завершении строительства канала) прямо спросил президента, поддержат ли Соединенные Штаты Америки панамское восстание против колумбийского правления. Рузвельт уклонился от ответа, но не стал и утверждать, что США поддержат своих союзников-колумбийцев в подавлении движения за независимость. Вместо этого он сказал: «Мне ни к чему правительство, которое делает то, что сделало это правительство»; позже ТР отметил, что Бунау-Варилья «оказался бы невыразимо глупым человеком», не пойми он смысла этих слов.



Поделиться книгой:



Регистрация