Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Обречены воевать - Грэхам Аллисон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


В данной главе мы попытаемся очертить траектории, что привели к пяти из этих войн. В обратном хронологическом порядке мы начнем с нападения Японии на Пёрл-Харбор в декабре 1941 года, прежде чем рассмотреть «приквел» девятнадцатого столетия, когда возвышение Японии побудило Страну восходящего солнца затеять войну сначала с Китаем, а затем с Россией. Далее мы проанализируем стремление Отто фон Бисмарка спровоцировать Францию на военные действия во имя будущего объединения Германии, изучим реакцию доминировавшей на море Голландской республики семнадцатого столетия на морские притязания Англии и оценим вызов, брошенный Габсбургами Франции веком ранее.

Читатели, которые задаются вопросом, может ли торговый конфликт перерасти в ядерную войну, должны обратить пристальное внимание на любопытный путь, приведший Японию и Соединенные Штаты Америки к Пёрл-Харбору. Если кажется немыслимым, что государство способно спровоцировать своего противника на войну ради достижения собственных внутриполитических целей, стоит вспомнить Бисмарка. А для понимания того, как морское соперничество может побуждать национальные правительства к кровопролитной войне, нет примера лучше и поучительнее, чем конкуренция Англии с Голландской республикой.

Очевидно, что между этими случаями наблюдаются существенные различия. Где-то правили монархи, где-то уже установились демократии. Где-то обмен дипломатическими сообщениями занимал недели и месяцы, а где-то связь осуществлялась в режиме реального времени. Но везде мы увидим, что главы государств сталкивались со стратегическими дилеммами применительно к мотивам и действиям соперников в условиях неопределенности и хронического стресса. При взгляде в прошлое у некоторых читателей может возникнуть соблазн оценить сделанный выбор как иррациональный или поспешный. Впрочем, по зрелом размышлении он становится понятным, и мы даже начинаем сочувствовать тем надеждам и страхам, которые обуревали этих людей и определяли их выбор.

Ни один из конфликтов не был неизбежным. Но совокупность факторов в пользу войны порой затрудняет понимание того, каким образом было возможно добиться иного результата. Намного проще вообразить, как мы проголосовали бы в афинском народном собрании после выступления Перикла, призывавшего к войне, или какой совет могли бы подать императору Священной Римской империи Карлу V Габсбургу.

Основные контуры динамики, выявленной Фукидидом, очевидны в каждом случае. Мы отчетливо наблюдаем, как принято выражаться в гарвардском исследовательском проекте, «синдром крепнущей силы» и «синдром правящей силы». Прежде всего бросается в глаза обостренное ощущение собственной значимости, свойственное крепнущей силе, ее притязания на признание и уважение. Что касается правящей силы, тут налицо зеркальное отражение ситуации с крепнущей: она демонстрирует признаки страха и уязвимости, опасаясь грядущего «упадка». Как и в соперничестве родственников, дипломатия обнаруживает предсказуемую прогрессию, которая проявляется как за обеденным столом, так и на международных конференциях. Растущее осознание собственной значимости («мой голос считается») ведет к ожиданию признания и уважения («слушайте меня, когда я говорю») и к требованию считаться с мнением («я настаиваю»). Вполне естественно, что доминирующая сила воспринимает устремления «выскочек» как неуважение, неблагодарность, даже как провокацию и явную угрозу. По-гречески преувеличенная самооценка – это гюбрис[131][132], а необоснованные страхи – паранойя.

Япония против США

Середина двадцатого столетия

Седьмого декабря 1941 года японская авиация совершила налет на базу Тихоокеанского флота США в Пёрл-Харборе, Гавайи, затопив большинство стоявших на рейде кораблей. Тогда казалось поистине невероятным, что небольшая островная страна с экономикой и флотом, сильно уступавшими американским, отважится напасть на самое могущественное государство мира. Но с точки зрения Японии альтернатива выглядела еще хуже.

Вашингтон пытался использовать экономические инструменты, в частности финансовые и торговые санкции, дабы заставить Японию прекратить региональную агрессию, в том числе против Китая. Японское правительство трактовало эти ограничения как попытку удушения, как угрозу выживанию страны. Несмотря на протесты Японии, США отказывались видеть последствия своих санкций и предугадать японскую реакцию. За пять дней до «внезапного» нападения на Пёрл-Харбор посол Японии в США дал американцам недвусмысленное предупреждение. Его правительство пришло к выводу, что Япония «находится под сильным давлением со стороны США, которые требуют серьезных уступок, и что предпочтительнее сражаться, чем поддаваться давлению». Вашингтон проигнорировал это предупреждение, пребывая в уверенности, что Япония не осмелится начать войну против заведомо превосходящей силы.

Дорога в Пёрл-Харбор фактически началась полувеком ранее, когда Америка впервые «повернулась лицом» к Азии. По итогам испано-американской войны 1898 года США приобрели свою первую колонию, Филиппины, а также остров Гуам. В следующем году государственный секретарь Джон Хэй объявил об установлении, по его словам, «порядка открытых дверей», подчеркнув, что Америка не позволит какой-либо иностранной державе колонизировать Китай или монополизировать торговлю с Китаем. Вместо этого Китай признается «открытым» для любых коммерческих инициатив (прежде всего американских) на равноправной основе.

Для индустриализировавшейся и быстро развивавшейся Японии такие заявления далеких великих держав, которые опекали собственные колонии, но запрещали Стране восходящего солнца расширять свои пределы, выглядели крайне несправедливыми. Великобритания владела Индией, а также большей частью остального мира. Голландцы присвоили Индонезию. Россия поглотила Сибирь и захватила остров Сахалин[133][134], тем самым выйдя непосредственно к берегам Японских островов. Европейские державы также вынудили Японию оставить территории, которые та покорила, победив Китай в войне 1894–1895 годов. Получалось, что американцы предлагают признать окончательное поражение. На это Япония была категорически не согласна.

После тщательной подготовки Япония вступила в войну с Россией в 1904 году, уверенно взяла верх и захватила полуостров Ляодун, Порт-Артур, Южную Маньчжурию и половину Сахалина. К тому времени она уже успела прогнать китайцев с острова Тайвань и оккупировать Корею. В 1931 году японцы вторглись в материковый Китай, углубились на пятьсот миль от побережья и стали контролировать более половины территории страны. (Символом вторжения стала Нанкинская резня[135], кровопролитная кампания 1937 года, которой до сих пор отводится заметное место в китайских школьных учебниках.)

Призывая создать «Азию для азиатов», в 1933 году Токио объявил о «японской доктрине Монро». Из этой доктрины следовало, что впредь именно «Япония отвечает за поддержание мира и порядка на Дальнем Востоке», то есть на пространстве, позднее получившем наименование Священной восточноазиатской сферы процветания. Стратегия Японии отражала бескомпромиссный подход по принципу «все или ничего» – «если солнце не восходит, оно нисходит».

Самопровозглашенный опекун «открытых дверей»[136][137] счел амбиции и действия Японии неприемлемыми. По утверждению историка Пола Кеннеди, у США не было иного выбора, кроме как ответить на агрессию Японии, в которой «видели угрозу для порядка открытых дверей, тогда как от сохранения этого порядка теоретически целиком зависел американский образ жизни». Реакция началась с применения экономических, а не военных инструментов. Сначала было введено эмбарго на экспорт высококачественного металлолома и авиационного топлива в Японию. Далее Вашингтон усилил санкции, распространив их на основные сырьевые материалы, такие как железо, латунь и медь, а потом и нефть.

Введенное Франклином Д. Рузвельтом в августе 1941 года эмбарго оказалось той самой соломинкой, что сломала спину быку. Как поясняет опытный аналитик, «хотя нефть не была единственной причиной ухудшения отношений, ее использование в качестве дипломатического оружия неизбежно вело к военным действиям»[138][139]. Находясь в отчаянии, японские руководители одобрили план превентивного «нокаутирующего» удара по Пёрл-Харбору. Разработавший план нападения адмирал Исороку Ямамото сказал японскому правительству: «В начале войны против США и Англии, от полугода до года, я буду волен творить что угодно и предоставлю вам непрерывную череду побед». Но он также предостерегал: «Если война затянется на два-три года, я не уверен в нашей окончательной победе»[140].

Американские политики были попросту шокированы неспровоцированной, по их заверениям, атакой Японии. Впрочем, за то, что их застигли врасплох, винить оставалось только себя[141]. Потрать они хотя бы день на чтение Фукидида и осмысли последствия постановления о мегарянах – или припомни попытки Великобритании сдержать возвышение Германии в десятилетие накануне 1914 года (этот эпизод будет подробно рассмотрен в следующей главе), – им, не исключено, удалось бы предугадать действия японцев. Стоит отметить, что некоторые политики в частном порядке рассуждали о возможности нападения. После ужесточения санкций в 1941 году американский посол в Токио Джозеф Грю проницательно записал в своем дневнике: «Порочный круг репрессий и встречных репрессий не разорвать… Очевидным выходом кажется возможная война»[142].

Соперничество между крепнущей и правящей силами нередко усугубляется притязаниями на ограниченные ресурсы. Когда растущая экономика побуждает крепнущую силу заглядывать дальше в поисках необходимых ресурсов, включая те, что находятся под контролем или защитой правящей силы, конкуренция может превратиться в сырьевой конфликт. Попытки лишить государство ресурсов, которые оно само считает ключевыми для собственного выживания, чреваты войной.

Япония против России и Китая

Конец девятнадцатого – начало двадцатого столетия

Противоборство Японии с Китаем и Россией в конце XIX и начале XX века стало, по существу, «приквелом» к Пёрл-Харбору. Все началось в 1853 году, когда американский коммодор Мэтью Перри и его «Черный флот»[143] покончили с двухсотлетней изоляцией Японии и подавили сопротивление упорным попыткам европейцев проникнуть на Японские острова. Перри поставил императора перед простым выбором: либо открыть японские порты для американских кораблей, либо пасть жертвой современных орудий войны, устройство которых японцы едва понимали. Япония выбрала первый вариант и вскоре не на шутку увлеклась модернизацией.

Менее чем через два десятилетия после реставрации Мэйдзи в 1868 году Япония ступила на путь развития, намереваясь догнать Запад. (Отмечу, что в ходе реставрации Мэйдзи император вновь сделался верховной властью в стране.) При содействии технократов, которые обшаривали мир в поисках наилучших промышленных образцов и способов производства, а далее первые и вторые заимствовались, адаптировались или попросту воровались, ВНП Японии с 1885 по 1899 год почти утроился. Этот экономический рост укрепил стремление Токио встать вровень с Западом. Пока западные державы продолжали создавать колонии и сферы влияния среди ближайших соседей Японии, сами японцы все сильнее ощущали, как выразился историк Акира Ирие, «острую потребность действовать более энергично, одновременно пассивно избегая виктимизации со стороны более агрессивного Запада и расширяя пределы своей власти, дабы вступить в ряды великих держав»[144][145].

Эта потребность ознаменовалась резким наращиванием японских армии и флота. Военные расходы подскочили с 19 процентов бюджета в 1880 году до 31 процента в 1890 году. «Когда Япония стала более мускулистой, ее отношение к соседям, многие из которых подчинялись западным державам, сделалось намного агрессивнее»[146]. В 1894 году Китай и Япония отреагировали на народное восстание в Корее, отправив туда войска[147]. Быстро разгорелся конфликт, и Япония победила, вынудив Китай уступить Корею, Тайвань и юго-восточную Маньчжурию – где располагался Порт-Артур, стратегический военно-морской и торговый порт. Однако у России имелись свои планы на юго-восточную Маньчжурию. Москва[148] и ее европейские союзники оказали столь сильное давление на Токио, что через шесть дней после подписания симоносекского договора с Китаем Япония была вынуждена отказаться от своих притязаний на Маньчжурию. Россия ясно дала понять, что она не позволит крепнущей державе вторгнуться на территорию, которую считает «жизненно важной» для себя.

Такая «потеря лица» и геополитические последствия этого поражения предсказуемо оскорбили Японию. «Владея Маньчжурией и, в конечном счете, Кореей, – писал известный японский ученый в 1904 году, – Россия могла бы, с одной стороны, диктовать морские и коммерческие условия в той степени, что позволила бы ей доминировать на Дальнем Востоке, а с другой, навсегда ликвидировала бы японские амбиции, обрекая острова на постепенное вымирание, или даже политически аннексировала бы Японию»[149][150]. Этот кошмар, казалось, начал осуществляться наяву, когда Россия заставила китайцев сдать в аренду морскую базу в Порт-Артуре и взялась за продление Транссибирской магистрали, чтобы обеспечить прямую железнодорожную связь между Москвой и Желтым морем.

После этого «унижения 1895 года» Япония все следующее десятилетие «целенаправленно готовилась к возможной войне с Россией»[151]. Преследуя собственные стратегические и коммерческие интересы, Россия прокладывала железную дорогу по той самой территории, которую Япония отвоевала у Китая и которой затем лишилась вследствие западной интервенции. Данный эпизод, безусловно, сказался на мировосприятии японцев и убедил лидеров Японии в том, что они больше не могут подчиняться требованиям Запада. После завершения подготовки к войне в 1904 году Япония потребовала от России уступить контроль над ключевыми районами Маньчжурии. Когда Россия отказалась, японцы нанесли неожиданный удар и добились ошеломляющей победы в последовавшей войне.

Потребность в развитии, ощущение тревоги, нежелание чувствовать себя жертвой, нарастание мстительности – все эти факторы углубляют наше понимание «синдрома крепнущей силы». Недовольство Токио тем обращением, которому Япония подвергалась с тех пор, как была признана откровенно слабой, стимулировало ускоренные преобразования, призванные обеспечить стране законное, как считали ее лидеры, место в мировой иерархии. Этот психологический трюк наблюдается снова и снова у крепнущих сил на протяжении столетий.

Германия против Франции

Середина девятнадцатого века

Победы Пруссии над Данией в 1864 году и над Австрией в 1866 году привели к положению, которое историк Майкл Говард охарактеризовал как «наиболее опасное из всех возможных: великая держава сама видит, как скатывается на уровень второстепенной»[152]. Французский чиновник того времени объяснял: «Величие преходяще… Могущество страны уменьшается просто вследствие того, что вокруг нее подымаются и накапливаются новые силы»[153].

Скорость возвышения Пруссии потрясла Париж и ободрила Берлин. По мере того как Пруссия присоединяла другие германские государства, ее население увеличивалось – от трети населения Франции в 1820 году до четырех пятых французского к 1870 году. Производство чугуна и стали выросло с половины французского в 1860 году до паритета десять лет спустя[154]. Прусские вооруженные силы тоже быстро модернизировались. К 1870 году их численность на треть превзошла численность армии Франции. Как отмечал военный эксперт той эпохи, «Франция замерла в изумлении, ибо едва ли не за одну ночь довольно маленький и подвластный сосед превратился в промышленного и военного колосса»[155]. Действительно, французская императрица восприняла царившие в Париже настроения, когда испуганно посетовала, что однажды «ляжет спать француженкой, а проснется уже пруссачкой»[156].

Бисмарк стремился объединить Германию. Но правители германских княжеств цеплялись за свой статус глав независимых государств. Они никогда не согласились бы подчиниться Пруссии, не «избавь их от эгоизма» тот шок, который заставил опасаться за собственное выживание[157]. Бисмарк верно рассудил, что война с Францией обеспечит ровно то, что ему требуется. А еще он сам и его генералы хорошо знали, что армия вполне готова к столкновению с французами[158].

Чтобы сплотить упиравшихся южных князей под общим знаменем, Бисмарк знал, что крайне важно выставить Францию агрессором. Учитывая озабоченность французского императора Наполеона Третьего по поводу возвышения Пруссии, Бисмарк без труда отыскал возможность сыграть на французских страхах. Смелым жестом он выдвинул на испанский трон немецкого принца из династии Гогенцоллернов. В результате Франция оказалась бы зажатой между двумя немецкими по духу державами. Соответственно ожиданиям Бисмарка, Париж запаниковал, узрев призрак окружения. Как отмечается в классической биографии Бисмарка, французский министр иностранных дел посчитал, что «кандидатура Гогенцоллерна на испанский престол представляет собой серьезную попытку изменить европейский баланс сил в ущерб французской империи. Честь и интересы Франции сильно уязвлены»[159]. В стране нарастало внутриполитическое давление, императора упрекали в бездействии, пока прусская угроза усиливается, а сам Наполеон был уверен, что его армия легко сокрушит немцев; он потребовал от прусского короля навсегда отказаться от желания посадить кого-либо из своих родственников на испанский трон[160]. Пруссия не прислушалась. Напряженность нарастала, а страх перед войной усугубила так называемая «эмсская депеша»[161] (наполовину сфабрикованное Бисмарком послание, призванное напугать французов сильнее прежнего). Наполеон объявил войну Пруссии. Как и предвидел Бисмарк, прусская армия при содействии союзных отрядов из германских княжеств уверенно разгромила французов, и эта победа способствовала рождению единого немецкого государства.

Перед нами хрестоматийный пример использования «синдрома правящей силы»: опираясь на преувеличенные, раздутые страхи, ощущение уязвимости и боязнь лишиться статус-кво, Бисмарк спровоцировал спонтанный, непродуманный ответ. Современные исследователи поведения видят здесь работу базовых психологических установок и отмечают, что страх перед потерей (или перед намеком на «упадок») сильнее надежд на обретение чего-либо; этот страх нередко побуждает нас принимать рискованные решения во имя защиты того, что нам принадлежит. Особенно показательно он проявляется при «имперском перенапряжении», когда «глобальные интересы и обязательства великой державы… [оказываются] намного важнее реальной способности страны отстаивать все это». Бывает, что государства попросту разваливаются в попытках сохранить статус-кво.

Англия против Голландской республики

Середина и конец семнадцатого столетия

В «золотой век» Голландской республики, пришедшийся на первую половину семнадцатого столетия, Нидерланды стали ведущей морской державой Европы, доминировали в торговле, судоходстве и финансах. Тем не менее возрождающаяся Англия, опираясь на свой растущий военно-морской флот, вскоре принялась оспаривать установленный порядок и грабить голландскую сеть свободной торговли. Обе страны, выражаясь современным языком, воспринимали это соперничество как экзистенциальное. Английский ученый Джордж Эдмундсон отмечал, что каждая страна «инстинктивно осознавала, что ее судьба связана с водой, а владычество над морями является необходимым условием национального выживания»[162][163]. Оба конкурента полагали, что в этой игре с нулевой суммой возможны всего два исхода: «либо добровольное подчинение одного из соперников другому, либо проверка сил в битве»[164].

Голландская республика в мире семнадцатого века зиждилась на двух столпах: свободной торговле и свободе судоходства. «Безграничный» мир позволил крошечным Нидерландам преобразовывать высокую производительность и эффективность труда в небывалый политический и экономический расцвет – а Лондон считал, что это происходит в основном за его счет. Как утверждает политолог Джек Леви, «в Англии широко распространилось мнение о том, что голландский экономический успех проистекает из эксплуатации английских ресурсов и рабочих рук»[165].

В первой половине столетия Англия была слишком слаба, чтобы оспаривать навязываемый голландцами порядок, но ее возмущение нарастало, а с 1649 по 1651 год Лондон удвоил размер своего флота – с тридцати девяти до восьмидесяти крупных кораблей – и примерно сравнялся по этому показателю с соперником[166]. Вдохновленная такими успехами, Англия принялась утверждать свой суверенитет над морями вокруг острова, а в 1651 году был принят первый закон о навигации[167], даровавший короне исключительное право регулировать торговлю в колониях и требовавший, чтобы английские морские перевозки осуществляли только английские суда. Эту агрессивную политику обосновывали доводом, что «экономическое развитие Англии должно подразумевать избавление от ее фактически колониального статуса по отношению к голландцам». С другой стороны, голландский лидер Йохан де Витт утверждал, что система свободной торговли, выстроенная Нидерландами, соответствует «естественному праву и праву наций»[168][169]. Нидерланды также воспринимали меркантилистскую политику Англии как прямую угрозу своему процветанию, а разгневанный де Витт восклицал: «Из нас должна вытечь вся кровь, прежде чем мы признаем воображаемое владычество Англии над морями»[170].

Прежде чем ввязаться в бой, обе стороны попытались договориться. В 1651 году англичане предложили голландцам пакт о взаимной защите и политическую конфедерацию, но голландцы отвергли это предложение, усмотрев в нем неприкрытое стремление более крупного государства установить политическое господство. В свою очередь, Нидерланды выдвинули экономическое соглашение, которое, по мнению Лондона, преследовало одну цель: увековечить и без того немалые преимущества Голландской республики. В конце концов с 1652 года стороны перешли к боевым действиям, и менее чем за четверть века состоялись три войны. Как заключает Эдмундсон, эти «был неизбежный результат давнего столкновения интересов, имевших весомое значение и действительно жизненно важных для благополучия обоих народов»[171].

Эти войны напоминают нам, что корректировка существующих договоренностей, институтов и отношений во имя отражения меняющегося баланса сил нередко наталкивается на, как принято говорить в гарвардском исследовательском проекте, «переходное трение». В такой динамике крепнущие силы, как правило, полагают, что институты меняются недостаточно быстро, и трактуют задержки как доказательство того, что правящие силы не заинтересованы в переменах. А правящие силы верят, что крепнущие силы переоценивают себя, требуя более быстрой корректировки, тогда как это ничем не оправдано или не безопасно.

Габсбурги против Франции

Первая половина шестнадцатого столетия

В начале шестнадцатого века растущая сила дома Габсбургов угрожала французскому доминированию в Европе. Напряженность достигла предела, когда король Карл I Испанский (впоследствии известный как король Карл V[172]) бросил вызов королю Франциску в состязании за престол императора Священной Римской империи. Франциск и его окружение давно ожидали, что французский монарх наследует здесь своему деду Максимилиану I.

Будучи правителем господствующей сухопутной державы Западной Европы и монархом, покорившим значительную часть Италии, в том числе Милан, Франциск, подобно папе Льву Х, говаривал, что «превзошел в богатстве и власти всех прочих христианских королей». Когда папа выбрал вместо него Карла, Франциск буквально обезумел от ярости. По словам ведущего историка того времени, утонченный французский король немедленно «объявил войну, и не против неверных, а против Карла»[173][174].

Надев корону императора Священной Римской империи, Карл быстро подчинил своей власти Нидерланды, большую часть современной Италии и империю в Новом Свете, тем самым приблизив Европу к той всеобщей монархии, к которой она стремилась с девятого столетия[175]. Устанавливая безраздельное господство над отдаленными территориями, которые он охарактеризовал как «империю, над которой никогда не заходит солнце», Карл опирался преимущественно на военную силу.

Пускай он не заговаривал об этом открыто, многие европейцы, в частности король Франциск, подозревали, что Карл тайно добивался мирового господства[176][177]. «Стремился Карл V к универсальной империи или нет, – пишет один историк, – не подлежит сомнению, что… его владения слишком обширны и ущемляют интересы слишком многих людей, чтобы не вызвать всеобщее негодование»[178]. Во главе списка обиженных стоял французский король. Карл не просто посмел затмить собой славного французского монарха. Благодаря непрерывной экспансии он сумел добиться того, что Габсбурги и их союзники принялись окружать Францию[179].

Рассудив, что лучшим способом упрочить свое положение будет использование слабостей противника, Франциск подговорил своих союзников вторгнуться на подвластную Габсбургам территорию в современных Испании, Франции и Люксембурге[180]. Карл в ответ привлек английское войско для отражения французской агрессии, направил собственные силы на французскую территорию в Италии и в конечном счете ввязался в череду малорезультативных войн с Францией. Эта затяжная, изобиловавшая перерывами война между Францией и Испанией длилась и длилась, даже после кончины обоих правителей, которые ее затеяли.

Соперничество Франции с Габсбургами проливает свет на обилие способов, какими ошибочное восприятие способно вводить в заблуждение не только отдельных людей, но и целые государства. Обычно мы считаем себя более благожелательными, чем есть на самом деле, и охотно приписываем дурные побуждения нашим потенциальным противникам. Поскольку государства никогда не могут быть до конца уверены в намерениях друг друга, они вместо этого сосредотачиваются на изучении возможностей. Оборонительные действия, предпринимаемые одной страной, часто кажутся угрожающими ее противнику, о чем напоминает нам «дилемма безопасности» Роберта Джервиса[181]. Крепнущая сила может пренебречь страхом и ощущением уязвимости со стороны правящей силы, ибо она-то «знает», что действует во благо. Между тем ее противник неправильно истолковывает даже позитивные инициативы, видит в них чрезмерные требования или даже угрозы. Решительный отказ Спарты от предложения Афин оказать помощь спартанским жертвам великого землетрясения в 464 году до нашей эры служит тому доказательством.

Конфликт Франции и Габсбургов также заставляет задуматься не только о выгодах, но и о рисках заключения альянсов. Стремясь «подстраховаться» на случай изменения баланса сил, оба государства-противника могут приступить к укреплению существующих союзов или к формированию новых. Каждое из них охотнее соглашается заключить договоренности, которые само ранее отвергало. Каждое склонно недооценивать различия между собственными интересами и интересами новых союзников, равно как и преувеличивать преимущества взаимодействия с новыми партнерами. По мере того как государства все усерднее стараются сохранить свой авторитет, они могут приобретать новых союзников, от которых в конечном счете будет больше мороки, чем пользы.

Франциск манипулировал своими союзниками как пешками, дабы спровоцировать Карла на поспешные действия, а король из дома Габсбургов заключил союз с английской короной; здесь можно уловить сходство с готовностью Спарты покончить с враждебностью по отношению к Коринфу – и вспомнить возражения тех, кто утверждал (как выяснилось, справедливо), что союз этих двух полисов породит больше проблем, чем сумеет решить.

Глава 4. Великобритания против Германии

…следует по возможности не допускать, чтобы кто-либо другой, кроме вас, держал флот; если же вы не в состоянии этому помешать, то должны, по крайней мере, иметь на своей стороне того, у кого флот наиболее сильный.

Фукидид, «История Пелопоннесской войны»

Они строят корабли, чтобы принять участие в разделе мира. Для них это забава, а для нас – вопрос жизни и смерти.

Уинстон Черчилль, выступление в палате общин, март 1914 года

Поскольку Германия особенно отстает в морской силе, для нее как для великой державы и великого культурного государства очень важно восполнить утраченное.

Адмирал Альфред Тирпиц, совет кайзеру Вильгельму II, 1899 год

Двадцать четвертого октября 1911 года этот, если угодно, политический феномен в возрасте тридцати шести лет стал первым лордом Адмиралтейства, ответственным за Королевский флот[182], опекуном Великобритании и ее империи. Рожденный во дворце Бленхейм, он принадлежал к одному из древнейших семейств Англии, обучался в Харроу и Сандхерсте, сражался в трех имперских войнах, был избран в парламент в двадцать пять лет и написал одиннадцать до сих пор популярных книг и десятки статей. Словом, Уинстон Черчилль олицетворял собой все достоинства маленького островного государства, что правило доброй четвертью населения планеты.

На четвертый день пребывания в должности Черчилль направил коллегам по кабинету министров меморандум, напомнив о возложенной на них ответственности. Вторя известному древнеримскому изречению: «Если хочешь мира, готовься к войне», он писал: «Подготовка к войне есть единственная гарантия сохранения достатка, природных ресурсов и территории государства». Надлежащая готовность требовала правильного понимания трех факторов: «потенциальной опасности, которая может возникнуть»; уроков истории, которые следует изучать ради «выявления наилучшего общего метода» отражения угрозы; способа наиболее эффективно использовать «военный материал» эпохи.

В 1911 году «потенциальная опасность» была наглядной и очевидной: речь об ускоренном наращивании военного могущества Германии, прежде всего ее флота, размеры которого за предыдущее десятилетие увеличились более чем вдвое[183][184]. С «наилучшим общим методом» отражения угрозы тоже все было ясным: следовало всемерно сохранять и поддерживать военно-морское лидерство Великобритании. Согласно «двухдержавному стандарту»[185] 1889 года, британский флот линейных кораблей должен был равняться по силе флотам двух конкурентов вместе. А внимание Черчилля к технологическим достижениям и желание их применять обеспечивали наиболее эффективное использование «военного материала» эпохи. Он не просто стал строить больше военных кораблей, но внедрял более современные технологии, чтобы сделать эти корабли смертоноснее: новые пятнадцатидюймовые пушки, увеличенная скорость, нефть вместо угля и новое дополнительное оружие – самолеты.

За промежуток в тысячу дней между рассылкой меморандума и началом Первой мировой войны Черчилль прилагал поистине геркулесовы усилия по поддержанию британского морского владычества, одновременно предпринимая дерзкие дипломатические ходы, чтобы сохранить мир с Германией и заручиться какими возможно преимуществами на случай войны. Его настойчивость проистекала из уверенности в том, что внимание немцев к морям и океанам сигнализирует не столько о вызове национальной безопасности, сколько об экзистенциальной угрозе выживанию Великобритании. Черчилль знал, что британские военные корабли «несут мощь, величие, могущество и власть Британской империи». Если наш флот будет уничтожен, писал он позже, империя «распадется, как сон». Вся Европа окажется «в железной хватке и власти тевтонов и усвоит на себе, что такое тевтонская система». Дабы не допустить такой катастрофы, надо оберегать флот, ибо Королевский флот – это «все, что у нас есть»[186][187].

Если коротко, Великобритания столкнулась с той мучительной дилеммой, которая по сей день регулярно возникает в стратегическом планировании[188]. С одной стороны, необходимость владения морями не подвергалась сомнению. Ведь иначе империя утратила бы свои форпосты в Индии, Южной Африке и Канаде, не говоря уже об обороне самих Британских островов. Более того, долгосрочная стратегия требовала от Великобритании всячески препятствовать появлению какого-либо государства-гегемона в Западной Европе. По словам Черчилля, «четыреста лет внешняя политика Англии была направлена на то, чтобы противостоять самой сильной, самой агрессивной, самой доминирующей силе на континенте»[189]. Гегемон, растоптавший противников на суше, мог бы далее бросить ресурсы на строительство военно-морского флота и превзойти в этом Великобританию, а прибрежная линия континента напротив британского побережья виделась идеальным плацдармом для вторжения. Потому никакое британское правительство не собиралось терпеть ни вызовов морскому господству англичан, ни попыток изменить баланс сил на континенте. С другой стороны, Черчилль и прочие британские политики сознавали, что само стремление помешать Германии построить сильный флот или расправиться с соперниками на континенте способно привести к войне, причем более страшной, чем все, какие ведала история.

Британцы были правы, рисуя свой стратегический выбор апокалиптическими, так сказать, красками. Когда Первая мировая война завершилась в 1918 году, прежний мир действительно лежал в руинах. Та половина тысячелетия, на протяжении которой Европа являлась политическим центром мира, осталась в прошлом.

Война стала катастрофой, порожденной скорее неверными расчетами, чем игнорированием предвестий. У европейских лидеров имелось достаточно оснований верить, что война может разрушить привычный социальный порядок и экономику. Но чрезмерно рациональная борьба за первенство создала тектонический стресс – в первую очередь в отношениях между Великобританией и Германией, а также между Германией и Россией, и государственные деятели сочли риск войны более предпочтительным, нежели альтернатива уничтожения или капитуляции.

Ход Великой войны следовал тому же мрачному сценарию, что и многие другие «фукидидовы» войны той же динамики на протяжении столетий. Великобритания изнемогала от страхов, типичных для многих правящих сил; Германия выдвигала притязания и кипела негодованием, характерными для многих крепнущих сил. Пыл этого соперничества, наряду с безрассудством и политической близорукостью всей Европы, превратили убийство в Сараево в мировой пожар[190]. У англичан не было ровным счетом никаких жизненно важных национальных интересов на Балканах. Тем не менее страна ввязалась в конфликт, отчасти из-за союзных обязательств, но главным образом потому, что она опасалась мощи Германии – дескать, та, если дать ей свободу действий на континенте, начнет угрожать самому существованию Великобритании.

Позднее Черчилль писал, что британские лидеры не верили в неизбежность войны и стремились ее предотвратить, но возможность кровопролития «постоянно присутствовала в их мыслях». Еще за десять лет до 1914 года он предупреждал: «Те, чей долг состоит в обеспечении безопасности страны, живут одновременно в двух мыслимых мирах». Они обитают в «реальном мире зримой мирной деятельности и космополитических целей», а порой как бы уходят в «гипотетический мир за порогом… мир то совершенно фантастический, то как будто намеревающийся вторгнуться в реальность – мир чудовищных теней, что судорожно сливаются, предрекая падение в бездонную пропасть»[191].

Кошмар Черчилля стал явью в августе 1914 года. Всего за несколько дней до начала войны в Европе Черчилль писал жене: «Все на свете говорит о скорой катастрофе и крахе… Волна безумия охватила христианский мир… Мы все дрейфуем, словно охваченные дурным каталептическим трансом»[192]. Это письмо заканчивается такими словами: «Сколь охотно и гордо я рискну своей жизнью – и отдам ее, если понадобится, – во имя того, чтобы сохранить эту страну великой и славной, процветающей и свободной! Но проблем очень много. Нужно попытаться измерить неопределимое и взвесить невесомое»[193].

Меморандум Кроу

Холодную логику, которая побудила Берлин и Лондон встать на курс столкновения, отражает документ, составленный за семь лет до начала войны и вошедший в историю как меморандум Кроу. В конце 1905 года король Эдуард VII поинтересовался у своих министров, почему англичане «столь упорно недружелюбны по отношению к Германии», стране, правитель которой, кайзер Вильгельм II, приходился Эдуарду племянником. Почему, желал знать король, Великобритания столь подозрительна к нации, в которой прежде видела потенциального союзника, а теперь «охотно бежит за Францией», что когда-то считалась величайшим врагом англичан?[194]

Человеком, которому поручили подготовить ответ на королевский вопрос, оказался ведущий эксперт по Германии британского министерства иностранных дел Эйр (Айра) Кроу. Сам наполовину немец по материнской линии, он был женат на немке, воспитывался в Германии и обожал немецкую культуру. При этом он возмущался милитаристским влиянием Пруссии на соседние германские государства – на то лоскутное одеяло королевств и княжеств, у которого до недавнего времени общим был разве что язык. Впрочем, к 1871 году легендарный государственный деятель Пруссии Отто фон Бисмарк объединил эти разрозненные государства и сформировал единую нацию, подвластную королю Пруссии (а ныне императору Германии) Вильгельму I, деду Вильгельма II. После годичного исследования Кроу представил монарху свой отчет в первый день 1907 года[195].

«Полезная деятельность могущественной Германии», как писал Кроу, несет благо всему миру. Не стоит опасаться колониальной экспансии Германии, Великобритания должна поддерживать немцев, которые обеспечивают конкуренцию за «интеллектуальное и моральное лидерство», и «участвовать в гонке». Но как быть, задавался вопросом Кроу, если конечной целью Германии окажется «вытеснение и уничтожение Британской империи»? Безусловно, немецкие политики с негодованием отметают «любые схемы столь подрывного свойства»; возможно, Германия «лелеет эти планы неосознанно». Однако Великобритания не вправе полагаться на немецкие гарантии. Германия может стремиться к «общей политической гегемонии и господству на море, угрожая независимости своих соседей и в конечном счете существованию Англии».

В заключение Кроу делал вывод, что намерения Германии не существенны, важны ее возможности. Общая политика развития способна в любой момент конкретизироваться в грандиозный проект политического и морского господства. Даже пусть Германия постепенно наращивает мышцы, не располагая продуманным планом действий, итог этого постепенного развития видится опасным и угрожающим. Более того, есть у Германии такой план или нет, «разумно с ее стороны построить настолько сильный военно-морской флот, насколько она может себе позволить». Рост богатства и могущества подпитывает морскую экспансию Германии, а немецкое доминирование на море «несовместимо с существованием Британской империи». Следовательно, независимо от того, стремится Германия уничтожить Великобританию или нет, нужно всемерно мешать реализации немецких планов и стараться и далее превосходить Германию по числу и силе военных кораблей[196].

Конец британского столетия?

Бриттам периода fin de siècle[197] вполне простительны опасения того, что жизнь может ухудшиться. За предыдущие два столетия остров в двадцати милях от континентального побережья Европы сумел создать империю, охватившую все населенные континенты. К 1900 году империя включала в себя современные Индию, Пакистан, Бирму, Малайзию, Сингапур, Австралию, Новую Зеландию и Канаду наряду с большей частью африканского материка. Британское влияние, фактически равносильное прямому управлению, ощущалось и в Латинской Америке, странах Персидского залива и в Египте. «Правя морями» и обладая превосходным военным флотом, Великобритания действительно управляла «империей, над которой никогда не заходит солнце».

Будучи местом рождения Промышленной революции, Великобритания стала «мастерской мира», а к 1880 году она обеспечивала почти четверть мирового производства и торговли[198][199]. Инвестиции способствовали глобальному росту, а английский флот охранял мировые торговые пути. Как объясняет мой коллега Ниал Фергюсон, Великобритания была «как мировым полицейским, так и банкиром… первой настоящей сверхдержавой»[200]. Потому она воспринимала себя страной номер один – и ожидала того же от других.

Но если в девятнадцатом столетии ее господство было неоспоримым, то даже некоторые британцы стали сомневаться в обоснованности таких притязаний в веке двадцатом. Беспокойство проявлялось, например, на Фестивале Британской империи в 1897 году, на праздновании бриллиантового юбилея королевы Виктории. Воплощение британской верности и превосходства, Виктория занимала престол с 1830-х годов, а ее потомки сочетались браками с королевскими семьями всей Европы, включая Германию. В ознаменование торжественного события самый известный поэт эпохи Редьярд Киплинг сочинил стихотворение, прославляющее имперскую миссию Британии и ее стремление цивилизовать мир. Однако показательно, что в итоге этот гимн эпохе заменили на более созерцательную «Отпустительную молитву», где рисуется тревожная перспектива[201]: «Тускнеют наши маяки, / И гибнет флот, сжимавший мир… / Дни нашей славы далеки, / Как Ниневия или Тир. Бог Сил! / Помилуй нас! – внемли, / Дабы забыть мы не смогли!»[202]

Спустя ровно месяц после юбилея двадцатидвухлетний Уинстон Черчилль упомянул об этом призраке упадка в своей первой официальной политической речи. Стоя на невысоком помосте перед толпой своих соотечественников, Черчилль настаивал на том, что британцам «надлежит следовать этому курсу, мудро начертанному для нас Провидением, и выполнять нашу миссию по поддержанию мира, цивилизации и благого правления в самых отдаленных уголках земли». Опровергая тех, кто утверждал, будто «в этот юбилейный год наша империя достигла высот славы и могущества и что теперь мы начнем клониться к закату, как было с Вавилоном, Карфагеном и Римом», Черчилль призывал своих слушателей «узреть лживость этих мрачных пророчеств». Наоборот, бритты должны встать плечо к плечу и доказать «своими действиями, что мощь и жизненная сила нашего народа несокрушимы, что мы полны решимости сохранить империю, которую, будучи англичанами по крови, унаследовали от наших предков».

Тем не менее в упомянутых пророчествах таилось зерно истины. Стали появляться тревожные признаки того, что Великобритания вступает в полосу упадка[203][204]. В 1899 году разразилась война с бурами (потомками голландских переселенцев в Южной Африке). Около полувека британцам не приходилось сражаться со столь хорошо подготовленным противником, обладающим современным оружием. Уступавшие англичанам числом, зато отважные и решительные буры нанесли ряд унизительных поражений своим более сильным врагам. Как ранее в Индии и Судане, Черчилль устремился в бой – но только чтобы угодить в плен. Все газеты мира опубликовали отчет о его дерзком побеге[205]. Великобритания в конце концов победила, но заплатила за победу немалую цену, которая изрядно подмочила ее репутацию. Генеральный штаб Германии тщательно изучил ход Англо-бурской войны и заключил, как утверждает Пол Кеннеди, что «Британия не сможет защитить Индию от нападения русских» и что «без масштабной реорганизации военной системы сама империя распадется в течение двух десятилетий»[206].

Между тем сразу множество соперников стало притязать на приоритет в науке и производстве, то есть в тех областях, которые и сделали Великобританию страной номер один в мире после тяжелой победы над наполеоновской Францией в 1815 году. Гражданская война в США и успехи Бисмарка в объединении Германии в 1871 году привели к тому, что британцам оставалось лишь наблюдать, как другие народы применяют передовые технологии, быстрее развивают экономику и все чаще оспаривают ее превосходство[207]. Более всего Лондон беспокоили четыре конкурента – Россия, Франция, США и Германия.

Располагая самой крупной армией в Европе и третьим в мире по величине флотом, Россия, с ее быстро растущей промышленной базой и обширнейшей территорией, пугала и приводила в трепет. Новые железные дороги позволили Москве проецировать силу дальше и быстрее, чем когда-либо ранее, а непрерывное расширение владений неуклонно приближало русские границы к британским сферам влияния в Центральной, Западной и Южной Азии[208]. Более того, союз России с Францией предрекал возможность того, что однажды Великобритании, возможно, придется сразиться с обоими конкурентами, причем не только в Европе, но и в Индии.

Франция, несмотря на слабую промышленную базу, оставалась серьезным конкурентом, поскольку была второй по величине империей мира. Колониальные споры часто вызывали трения с Лондоном и порождали опасения по поводу войны. В 1898 году Францию вынудили отступить в конфликте из-за Фашоды (современный Южный Судан), когда стало понятно, что у нее нет шансов взять верх в морском противостоянии. Но приверженность «двухдержавному стандарту» для поддержания паритета с пополнявшимися французским и русским флотами начинала негативно сказываться на британском бюджете[209].

Соединенные Штаты Америки тем временем сделались континентальной державой и начали угрожать британским интересам в Западном полушарии (подробнее см. в главах 5 и 9). При населении почти вдвое больше, чем у Великобритании, при мнившихся неисчерпаемыми природных ресурсах и с учетом неутолимого стремления к расширению, Америка, пожалуй, удивила бы весь мир, не сумей она опередить англичан в промышленном развитии[210]. Экономика США обогнала английскую (пускай не экономику империи в целом) около 1870 года и больше не сдавала позиций. К 1913 году на долю Великобритании приходилось всего 13 процентов мирового объема производства – в сравнении с 23 процентами в 1880 году; доля США, напротив, выросла до 32 процентов[211]. Опираясь на свой модернизируемый флот, Вашингтон начал вести себя все более агрессивно в Западном полушарии. Лондон и Вашингтон оказались на грани войны из-за спора о границах Венесуэлы в 1895 году (см. главу 5), а британский премьер-министр сказал министру финансов, что война с Соединенными Штатами Америки «в недалеком будущем перестала быть фантазией; и в свете этого мы должны пересмотреть бюджет Адмиралтейства». Он также предупредил, что война с США «гораздо более реальна, чем грядущая русско-французская коалиция»[212].

Наконец, еще один промышленный гигант с растущими морскими амбициями располагался намного ближе. После победы над Францией и объединения «имени Бисмарка» Германия стала самой могущественной сухопутной державой Европы, а ее сила зиждилась на прочной экономике. Немецкий экспорт жестко конкурировал с британским, и это обстоятельство превращало Берлин в серьезного коммерческого соперника. Однако до 1900 года Британская империя воспринимала эту угрозу как, скорее, экономическую, чем стратегическую. Более того, ряд высокопоставленных британских политиков высказывался за союз с Германией, а кое-кто даже пытался заключить такой альянс[213].

К 1914 году планы Лондона радикально поменялись. Великобритания обнаружила, что сражается вместе с бывшими соперниками Россией и Францией (позже к ним присоединились и США) против Германии, дабы помешать той завладеть стратегическим господством в Европе. История того, как это произошло – как Германия выделилась из массы конкурентов и стала главным противником Великобритании[214], – это история страха правящей силы перед крепнущей силой, угрожающей безопасности первой. В данном случае этот страх вызывали прежде всего размеры германского флота, корабли которого, по мнению англичан, предназначались именно для столкновений с Королевским флотом.

Германия: «место под солнцем»

История возвышения Германии и ее решения создать военно-морской флот, столь напугавший англичан, во многом проста. Это история страны, которая пережила быстрое, почти головокружительное развитие за очень короткий срок, но увидела, что путь к мировому величию ей преграждает держава, действующая, как она посчитала, несправедливо и в угоду собственным корыстным интересам.

С тех самых пор как Бисмарк объединил лоскутное одеяло десятков королевств и княжеств в единую Германскую империю после победоносных войн с Австрией (1866) и Францией (1870–1871) Германия сделалась экономическим, военным и культурным феноменом, доминирующим на европейском континенте. Немцы перестали быть частью истории других народов и принялись создавать собственную историю национального величия.

Как позже отмечал величайший американский стратег времен холодной войны Джордж Кеннан, ловкая дипломатия Бисмарка гарантировала, что всякий раз, когда доходило до лавирования между конфликтующими интересами и союзами стран Европы, Германия всегда присоединялась к большинству. Бисмарк сделал то, что требовалось, чтобы изолировать мстительных французов, и остался в хороших отношениях с Россией[215]. Русский царь по-прежнему располагал наиболее многочисленной армией в Европе, зато Германия могла похвастаться самыми подготовленными боевыми силами[216].

Кроме того, качели, на которых раскачивались Германия и Великобритания, постоянно ходили то вверх, то вниз. К 1914 году население Германии (шестьдесят пять миллионов человек) уже вполовину превышало население Великобритании[217]. Германия сделалась ведущей экономикой Европы, обогнав Великобританию к 1910 году[218]. К 1913 году на ее долю приходилось 14,8 процента мирового производства, по сравнению с британскими 13,6 процента[219]. До объединения она производила всего половину британского сталепроката, зато к 1914 году уже выпускала стали в два раза больше. В 1980 году, еще до возвышения Китая, Пол Кеннеди задавался вопросом: «Найдутся ли иные примеры изменения относительных масштабов производительных сил – и, соответственно, относительных масштабов национального могущества – любых двух соседних государств, которые можно сопоставить, до или после их изменения столь замечательным образом при жизни одного поколения, с переменами в положении Великобритании и Германии?»[220]

Британцы ощутили промышленный рост Германии почти сразу, вследствие того, что немецкий экспорт начал вытеснять британскую продукцию дома и за рубежом. С 1890 по 1913 год британский экспорт в Германию удвоился, но по-прежнему составлял только половину немецкого импорта из Германии, который утроился за тот же срок[221]. Популярная книга 1896 года «Сделано в Германии» предупреждала британцев, что «гигантское коммерческое государство угрожает нашему процветанию и борется с нами за торговлю с миром»[222].


Германия обогнала Великобританию не только в тяжелой промышленности и в фабричном производстве первой Промышленной революции, но и в электротехнических и нефтехимических достижениях второй Промышленной революции. К рубежу столетий немецкая химическая промышленность контролировала 90 процентов мирового рынка[223]. В 1913 году Великобритания, Франция и Италия совместно производили и потребляли лишь около 80 процентов объема электроэнергии, производимого и потребляемого Германией[224]. К 1914 году Германия имела вдвое больше телефонов по сравнению с Великобританией и почти вдвое больше железнодорожных путей[225]. Немецкие наука и технологии опережали британские и стали лучшими в мире благодаря поддержке правительства и усилиям многих уважаемых университетов[226]. С 1901 года, когда состоялось первое присуждение Нобелевских премий, и до 1914 года Германия получила восемнадцать наград – более чем в два раза превзойдя Великобританию и вчетверо превзойдя Соединенные Штаты Америки. Только по физике и химии Германия удостоилась десяти премий – почти в два раза больше, чем Великобритания и США вместе[227].

Несмотря на быстрое экономическое развитие и внушительные национальные достижения, многие немцы чувствовали себя обманутыми. Будущее, по их мнению, принадлежало не европейским «великим державам», а так называемым «мировым державам», то есть сверхдержавам, размеры, население и ресурсы которых позволяли им доминировать в двадцатом столетии. Америка и Россия считались державами-континентами. Великобритания владела обширной заморской империей, оберегаемой огромным флотом. Чтобы конкурировать с ними, Германии требовались собственные колонии, а также способы их приобретения и защиты[228].

В ту эпоху многие страны, включая Японию, Италию, Соединенные Штаты Америки и даже Бельгию, встали на имперский путь. Однако применительно к Германии поражает сочетание желания изменить колониальный статус-кво, колоссального национального могущества, позволявшего осуществить эти изменения, и острого чувства обиды (поскольку она опоздала к стремительному разделу земного шара, то ее обделили, лишив «причитающегося»)[229].

Никто не олицетворял собой эту горючую смесь обиды и высокомерия нагляднее, чем новый немецкий император, кайзер Вильгельм II, взошедший на престол в 1888 году. В частной беседе Бисмарк сравнивал своего молодого монарха с воздушным шаром: «Если не держать веревку, не успеешь сообразить, куда он улетит»[230]. Спустя два года Вильгельм, так сказать, отвязался, уволив человека, который объединил Германию и сделал Берлин столицей великой европейской державы[231]. Его новое правительство похоронило тайный договор Бисмарка с Россией о неприсоединении последней к возможной агрессии Франции против Германии, и Париж вскоре воспользовался этим шансом покончить со своей изоляцией, заключив альянс с Москвой[232].

Желая видеть Германию мировой державой и окидывая жадным взором территории за пределами Европы, кайзер требовал от министров разработки Weltpolitik, то есть общемировой политики. В лето юбилея королевы Виктории он назначил министром иностранных дел Бернхарда фон Бюлова, сообщив, что «Бюлов будет моим Бисмарком»[233]. Бюлов сразу обозначил свои амбиции, заявил, что «дни, когда немцы отдавали одному соседу землю, другому море, а себе оставляли только небо, где царит вера, давно миновали». И добавил: «Мы не хотим никого загонять в тень, но требуем себе места под солнцем»[234].

Доктрина Weltpolitik распространялась как на внутреннюю политику, так и на международные отношения. Колониальные достижения Германии в последующие двадцать лет не потрясали воображение[235], зато картина мировой экспансии захватила тевтонские умы. В 1897 году Ганс Дельбрюк, один из наиболее известных немецких историков и редактор популярного журнала, от имени многих своих соотечественников заявил, что «в следующие несколько десятилетий поистине феноменальные территории будут поделены во всех уголках мира. Та страна, которая останется с пустыми руками, будет изгнана из рядов тех великих народов, что определяют контуры человеческого развития»[236]. Бюлов высказался еще прямолинейнее: «Вопрос не в том, хотим мы кого-то колонизировать или не хотим. Мы должны колонизировать, нравится нам это или нет»[237].

Все будущее Германии среди «великих народов» зависело от того, станет ли она мировой державой, как уверял Дельбрюк. Но на этом пути стояла одна страна. «Мы можем проводить [колониальную] политику как с Англией, так и без Англии, – писал Дельбрюк. – Если с Англией, то мирно; если без Англии, то через войну». В любом случае «не может быть никакого шага назад»[238]. Германия больше не согласна мириться с диктатом великих держав, она выдвигает собственные притязания. Бюлов поведал рейхстагу в 1899 году, что Германия больше не желает «позволять любой иностранной державе, любому чужеземному Юпитеру говорить нам, что и как делать, коли земной шар уже поделен. В грядущем столетии Германия будет либо молотом, либо наковальней». В речи при спуске на воду очередного броненосца в том же году кайзер тоже рубил сплеча: «Старые империи уходят, а новые формируются»[239]. Озабоченные статусом мировой державы, как пишет Майкл Говард, немцы «не интересовались расширением границ в рамках существующей и доминирующей мировой системы. Именно саму систему они считали несправедливой – и были полны решимости ее свергнуть и утвердить новую, равноправную»[240].

Мысль о том, что Германия способна столкнуть Великобританию с верхней позиции или хотя бы встать с нею вровень дарила кайзеру психологическое утешение. Вильгельм явно испытывал смешанные чувства по поводу Англии – это, в конце концов, была родина его матери, старшей дочери королевы Виктории (он неоднократно упоминал свою «проклятую семью»). С одной стороны, он свободно говорил по-английски и почитал свою бабушку, королеву Викторию. Ему чрезвычайно польстило, когда она сделала его почетным адмиралом Королевского флота, и он с гордостью надевал этот мундир, когда выдавался случай. В 1910 году он говорил экс-президенту Теодору Рузвельту, посетившему Берлин в ходе европейского турне, что война между Германией и Великобританией немыслима: «Я воспитывался в Англии… Я ощущаю себя отчасти англичанином, – сказал он пылко, а затем подчеркнуто громко воскликнул: – Я обожаю Англию!»[241]



Поделиться книгой:



Регистрация