«Значит, вы не изменились».
Нагрянул, стало быть, посреди ночи, с трудом припоминая их ту первую встречу в Ленинграде.
«Тамара, Тамара… какая еще Тамара?»
А вот такая: Тамара Николаевна Зибунова 1945 года рождения, в 1968 году закончила физмат Тартусского университета (хотя мечтала учиться в МФТИ в Москве), программист (хотя всегда предпочитала гуманитариев технарям), разведена.
Тамара Зибунова вспоминает:
«Я накормила его ужином и предложила лечь спать. Мне утром надо было на работу. Сережа был возбужден. Лечь не мог. Хотел выпить. У него была приличная по тем временам с собой сумма – рублей 30… Нам повезло. Мы попали в знаменитый Мюнди-бар. Сергей растерялся. Водки нет. Поддают слабые коктейли. Коньяк только порционный – по 50 грамм. Еще не зная его отношения с алкоголем и не понимая, что он с похмелья, я предложила, на мой вкус, очень выгодный и вкусный коктейль – джин с вермутом. На закуску были только жареные орешки. Ни напиток, ни закуска Сереже не понравились. Всевозможный ухаживания я пресекла. Напомнив, что он попросился только на ночевку».
А что было дальше?
Надо попытаться вспомнить, но Тамара признается: «Я не могу почему-то. Даже письма его перечитывать больно. Вроде бы все это так давно пережито, из другой жизни, но, взяв в руки его письмо, я начинаю волноваться и тревожиться. Комок подступает к горлу, и я сама не могу понять – почему. Хотя, если придется к слову, спокойно вспоминаю, иногда даже смеюсь. Не знаю, в чем дело. Все это случилось, конечно же, после его смерти. Как будто бы какие-то другие у нас с ним стали отношения, более глубинные. Мы были очень близкими друзьями. Он где-то честно пишет, что в Таллин попал случайно, оказалась попутная машина и были три телефона. Я была с ним едва знакома, мы вместе были однажды в Ленинграде на вечеринке». Стало быть, приезд в Таллин был бегством номер два. К тому моменту Довлатов развелся с Леной. Жить всем вместе на Рубинштейна было невозможно – постоянные скандалы, выяснения отношений, которые формально уже были выяснены, как следствие, запои, еще и отсутствие работы.
Столица советской Эстонии возникла неслучайно.
Ездить в Таллин развеяться, окунуться в «западную жизнь» было у питерской интеллигенции в порядке вещей. Опять же, эстонский либерализм (в смысле нежелание лезть в проблемы «большого брата») выглядел привлекательно. Садишься в автобус, закрываешь глаза, дремлешь, открываешь глаза – и вот ты уже в Европе. Понятно, что светлые образы вождя мирового пролетариата и Леонида Ильича тут кое-где еще встречались, но уже не так часто и назойливо, как в том же Ленинграде и области.
В результате, с одной стороны, средневековый европейский город (излюбленная съемочная площадка советских кинематографистов), а с другой – все говорят по-русски, хотя, разумеется, Старый Томас посматривает на «оккупантов» с затаенной ненавистью, как вариант, безразличием.
Однако друзья Довлатова, тогдашние обитатели и неоднократные посетители Эстонии предостерегали.
Сергей Боговский[12]:
«Атмосфера русского Таллина тогда, как и сейчас, была довольно убогой. Здесь, в отличие, например, от Риги, никогда не было критической массы интеллигентных людей. Были, конечно, отдельные интересные люди, была определенная окололитературная публика, но никакие серьезные выдающиеся писатели здесь не жили.
Существует миф об Эстонии как о своеобразном советском центре интеллектуальной мысли, который прежде всего связывают с городом Тарту.
На самом деле там была такая же ситуация, как и в Таллине, если не хуже. Конечно, в Тарту преподавал Лотман, а вокруг него был некий круг талантливых филологов, но этим продвинутость этого города и ограничивалась.
Хотя есть в эстонской ментальности одна чудесная черта, которую живущие здесь русские постепенно перенимают. Это тяга к приватности. Здесь никто никого не учит жить. Всем на всех наплевать, если хотите. Каждый живет сам по себе. Идешь по городу и точно знаешь, что никто к тебе не пристанет по поводу нелепой шляпы или очков, никто не будет комментировать то, что ты куришь. В России тогда это было сплошь и рядом. Я думаю, Сергей очень устал от этого, от того, что постоянно кто-то вмешивается в его личную жизнь. Многим москвичам и ленинградцам импонировала наша внутренняя приватность. Они приезжали пожить спокойно».
Лев Лосев пишет:
«Однако Таллин, роскошный и притягательный, заключал в себе серьезную опасность. Не дай бог было переоценить его западные наклонности, либеральные позывы или вольнолюбивые ценности… Игра в Европу, которая десятилетиями кочевала по всем киноэкранам страны, оборачивалась самым обыкновенным лицедейством. Таллин только притворялся Европой, но в действительности не был ею.
Жизнь русской колонии в Таллине напоминала существование в гетто. Между эстонцами и русскими существовала невидимая пропасть, перейти которую было практически невозможно. В каком-то смысле русский Таллин – прообраз будущего Брайтон-Бич. Эстонцы воспринимали советскую власть как оккупанта, который пришел надолго, и старались жить не как в советской республике, а как в стране народной демократии – Польше или Венгрии… К началу семидесятых годов становится понятно: если где-нибудь в Союзе неблагонадежный сочинитель и может издать книгу, то только в Эстонии. Отъезд в Таллин для Довлатова – шанс: или он станет советским писателем, или навсегда окажется на задворках литературной жизни».
Последнее утверждение Льва Владимировича представляется спорным. Ведь даже официально опубликовавшись в провинции империи (неважно, Таллин это или Сыктывкар, Вильнюс или Караганда, Рига или Томск), счастливый билет не вытянешь и едва ли будешь принят с распростертыми объятиями в столичных издательствах и журналах (куда так стремился Довлатов), провинциальным советскими писателем так и останешься.
А тем более в чопорном Питере, где тебе сразу дадут это понять. Тут вообще предпочтительней был образ непризнанного гения самиздата, нежели автора книги в «тверденьком» (переплете имеется в виду), вышедшей в советских издательствах «Тагильский рабочий» или «Эстонская книга» (Eesti Raamat).
Да и не строил, скорее всего, Сергей никаких подобных далеко идущих планов, не в его это было характере, просто шарахнулся с одного советского запада на другой в надежде хоть как-то изменить свою непутёвую жизнь.
Из книги Сергея Довлатова «Ремесло»:
«Почему я отправился именно в Таллин? Почему не в Москву? Почему не в Киев, где у меня есть влиятельные друзья?.. Разумные мотивы отсутствовали. Была попутная машина. Дела мои зашли в тупик. Долги, семейные неурядицы, чувство безнадежности».
Вот и весь ответ.
Таллинские друзья помогли Сереже устроиться внештатными корреспондентом в «Советскую Эстонию». «Молодежь Эстонии» и «Вечерний Таллин». О штате речь не шла, здесь никто не знал Довлатова, да и не было у него таллинской прописки.
Впрочем, последнюю проблему решили довольно быстро: Сергей пошел работать кочегаром, смена – раз в четыре дня. Проработал тут около трех месяцев, как раз до освобождения должности ответственного секретаря в ведомственной еженедельной газете «Моряк Эстонии», которую и занял, а затем перешел в «Советскую Эстонию» в отдел информации.
Довлатов вспоминал:
«Я обошел все таллинские редакции. Договорился о внештатной работе. Взял интервью у какого-то слесаря. Написал репортаж с промышленной выставки…. Голодная смерть отодвинулась.
Более того, я даже преуспел. Если в Ленинграде меня считали рядовым журналистом, то здесь я был почти корифеем. Мне поручали все более ответственные задания. Я писал о книжных и театральных новинках, вел еженедельную рубрику «Другое мнение», сочинял фельетоны. А фельетоны, как известно, самый дефицитный жанр в газете. Короче, я довольно быстро пошел в гору».
Все это время Довлатов продолжал проживать у Тамары Зибуновой по адресу ул. Рабчинского (сейчас Vabriku) 41, кв.4.
Ночевка так затянулась, что и не говори.
Из интервью Тамары Николаевны в фильме «Жизнь нелегка. Ваш Сергей Довлатов»:
«Съезжать он от меня не собирался. Решил ухаживать. Через полтора месяца я поняла, что надо или вызывать милицию, чтобы его выселить, либо сдаться… В моей квартире было печное отопление. В отопительный сезон у нас был уговор – кто раньше придет с работы, тот выгребает золу, выносит ее, приносит топливо и растапливает печку. В большинстве случаях это было так – я прихожу первой, все делаю и только начинаю готовить ужин, Сергей тут как тут. И так недели две. Как только мое терпение иссякало, он этот момент всегда очень чувствовал, приходя домой, я заставала следующую картину – печка топилась, брикет принесен и уложен в шафрейке минимум на неделю, а Сережа готовит ужин!»
Вот такая странная совместная жизнь двух мало знакомых друг с другом одиноких людей, такой вариант противостояния этому одиночеству.
А из Питера меж тем пришло известие о том, что Ася с дочкой Машей отбыли на ПМЖ в Штаты. Разумеется, по израильской визе.
К этому, конечно, шло, но не думалось, что все может произойти здесь и сейчас столь стремительно. Впрочем, после отъезда Иосифа ничему удивляться уже не приходилось.
Стало быть, вернувшись в город, теперь уже не зайдешь на Жуковского, 27.
Этот адрес придется вычеркнуть.
И из памяти тоже.
Почему-то вспомнилось, как они с Валерой Поповым пришли к Асетрине в ее комнату на первом этаже.
Это был 71-й год.
Маленькая Маша сидела в манеже, стоящем посреди комнаты, и с удивлением смотрела на двух не вполне трезвых мужиков в пальто, не догадывалась о том, что один из них является ее отцом.
Да и сам Сережа, если честно, не очень-то об этом догадывался, вяло отрицал свое отцовство, без энтузиазма, впрочем. А то, что не встретил Асю из роддома, так об этом все знали, но она к нему была «без претензий». Мол, не встретил, и не надо, не очень-то хотелось…
И вот сейчас Довлатов смотрел на Машу, на простуженную Пекуровскую, совершенно не понимая, зачем он сюда пришел и притащил с собой Попова.
Видимо, просто больше идти некуда.
Потом к Асе пришел врач, послушал ее, о чем-то беседовал с ней, а уходя, назвал Довлатова и Попова скобарями, то есть лимитчиками и гопниками. Стало быть, произвели на него такое впечатление.
Затем, не сказав ни слова, Асетрина проводила незваных гостей и закрыла за ними дверь…
Из книги Аси Пекуровской «Когда случилось петь С.Д. и мне (С. Довлатов)»:
«Я ответила Маше, сделав надлежащую скидку на возраст. «Твой папа похож на гориллу, такой же большой и неуклюжий». Прошло несколько месяцев, прежде чем Маша в очередной раз посетила зоопарк. Постояв продолжительное время у отсека, где проживали гориллы, Маша произнесла, обращаясь скорее к одной из обитательниц отсека, нежели ко мне: «Горилла мне нравится. Она ходит так же мягко, как мой папа».
Когда «папа» объявился в 1978 или 1979 году в Америке, послав мне экземпляр напечатанной Карлом Проффером повести «Компромисс» с дарственной надписью: «Милой Асе и ее семейству – дружески», я осмотрительно решила не оповещать Машу о приезде отца. Решение это в дальнейшем не пересматривалось, пока не случилось нечто поистине неожиданное. Однажды в нашем американском доме, как гром среди ясного неба, раздался звонок из Нью-Йорка: «Асеночек, так называет меня моя подруга Нина Перлина, – умер Сережа. Часа два назад. Подробностей пока не знаю. Позвоню позже. Похороны послезавтра». Я была в шоке. И тут мне предстоит покаяться перед Сережей, что моей первой мыслью все же была мысль не о нем. Как, в какой форме оповестить Машу о гибели ее отца в Нью-Йорке? Как объяснить двадцатилетней девочке, что, не будь ее мать тем, что она есть, Маша могла бы познакомиться со своим отцом при жизни.
Одно казалось кристально ясным. Нужно было немедленно рассказать Маше, и как можно подробнее, о ее отце, после чего предоставить ей выбор. Если то, что она услышит, склонит ее в пользу свидания с отцом, она поедет на похороны. И я поеду вместе с ней. Если по каким-либо причинам ей этот единственный шанс знакомства с отцом покажется неприемлемым, я поступлю по ее усмотрению. Наш разговор длился всю ночь. Маша стоически вынесла мои импровизированные истории об отце и о нашей молодости. Всю ночь из нашей комнаты раздавались хохот и всхлипывания. Часов в пять утра моя бедная девочка сказала: «Ну, иди спать. Ведь завтра же в дорогу. Когда еще удастся поспать, неизвестно».
Итак, круг сжимался.
Ленинград, действительно, стремительно пустел.
В 70-х его покинут:
Эли Люксембург, писатель, в 1972-ом,
Ефим Эткинд, переводчик, культуролог, в 1974-ом,
Владимир Марамзин, писатель, в 1975-ом,
Константин Кузьминский, поэт, в 1975-ом,
Давид Дар, писатель, в 1977-ом,
Игорь Ефимов, писатель, в 1978-ом,
Дмитрий Бобышев, поэт, в 1979-ом,
И вот на фоне этого более чем депрессивного пейзажа Сергею Донатовичу Довлатову в Таллине предложили издать его книгу, сборник рассказов, то есть осуществить его мечту.
Абсолютно немыслимый поворот событий!
Итак, рукопись прочитали, и она всем понравилась.
Затем, как и положено, она ушла «наверх», и руководство тоже дало добро.
Авторское название «Пять углов» пришлось сначала заменить на довольно безликое «Городские рассказы», а потом на «Пять углов. Записки горожанина», но это совершенно неважно.
Объем – чуть больше ста страниц.
Внесены незначительные правки.
Ушла в набор.
Довлатов вспоминал: «Русская литературная секция в Таллине очень малочисленна. Уже три года здесь не принимали в Союз новых членов. Поэтому мной так и заинтересовались. Гранки пришли буквально через месяц. Затем – вторая корректура. То есть по срокам нечто фантастическое!»
Однако на этом, к сожалению, советская фантастика не закончилась.
Случилось то, о чем не мог помыслить никто. Один из вариантов рукописи вместе с другими самиздатовскими текстами был конфискован при обыске, который проходил по делу некоей партии «Независимая Эстония». Понятно, что Довлатов не имел к этому никакого отношения, просто в свое время дал почитать текст будущей книги человеку, который, как выяснилось, был членом это самой «Независимой Эстонии». Однако пошли разговоры, будто автор хотел переправить свою рукопись за границу.
Презумпция виновности сработала безотказно.
«Сережа даже ходил на прием в КГБ. Там не отрицали, что Довлатов не имеет никакого отношения к делу, которым они тогда занимались, и перенаправили книгу товарищам по работе в ЦК, в отдел печати. Те, в свою очередь, адресовали ее редактору «Советской Эстонии», которому настоятельно рекомендовали принять меры. Сережа позвонил мне утром на работу и сказал: «Тамара, меня вызывают на редколлегию, будут увольнять, я подаю заявление по собственному желанию», – и бросил трубку. Я перезвонила – его уже не было. Для меня все происходящее было катастрофой. Я была беременна и не знала, посадят ли его, уедет ли он… Это действительно было крушение всех наших надежд, ведь от этой книги тогда зависела вся наша жизнь. Мы думали, Сережу примут в Союз писателей Эстонии, я поменяю свою квартиру на комнату в Москве, мы уедем. Тогда в Москве было гораздо проще жить и работать, чем в Ленинграде», – расскажет впоследствии Тамара Зибунова.
А что было потом?
Потом была редколлегия и образцово показательная порка Довлатова, который «докатился», который «хуже Солженицына», которому «нужно покаяться», далее – заявление по собственному желанию, разумеется, и запой как логическое завершение всего этого паноптикума.
Из письма Сергея Довлатова Людмиле Штерн:
«Я как никогда абсолютно беспомощен, пережил крушение всех надежд, всех убогих своих иллюзий.
«На свете счастья нет, но есть покой и воля», – сказал парнасец, исступленно жаждущий счастья. Воля как продолжение мужества во мне отсутствовала изначально. Покой же возможен лишь в минуты внутреннего согласия. А какое уж там согласие, если мне до тошноты противно все в себе: неаполитанский вид, петушиное красноречие, неустоявшийся к семидесяти годам почерк, жирненькие бока, сластолюбие и невежество. Даже то, что я себе противен и пишу об этом, мне противно».
И сразу из милого провинциального городка Таллин превратился в кромешно далекий советский населенный пункт с денно и нощно работающей машиной наказания и поощрения, слежения и подавления. Западный либерализм эстонских партийных работником мгновенно улетучился и обернулся неубиваемой привычкой к жесткому закручиванию гаек по первому сигналу сверху.
Как тут не вспомнить откровения товарища Копчунаса, у которого Довлатовы-Мечики жили в эвакуации в Уфе:
– Меня тут благодарить не за что, мне партия приказала вас поселить, я и поселил, а приказала бы расстрелять, как врагов народа, в расход пустил бы, не задумываясь. Хотя люди вы вроде и хорошие, но партии видней.
Конечно, сейчас легко досадовать на то, что напрасно, мол, пошел тогда Сергей в КГБ на поклон, чем автоматически поставил себя в список «проходящих по делу» (если пришел, значит, совесть мучает, значит, осознает, что виноват, значит, боится). Действительно, он боялся за книгу, которая уже была готова и должна была вот-вот выйти.
Отчаянный шаг.
Бессмысленный.
Сам это понимал прекрасно, но сделал его, будучи загнанным в угол.
Услышал традиционное – «разберемся», «не переживайте», «работайте дальше», но сразу за этими ничего не значащими словами последовал удушающий прием, после которого было впору или напиться, или покончить с собой.
Сработало онегинское —
Что же касается до охлаждения к жизни, о котором далее, как известно, сообщает Пушкин, то оно произошло уже давно.
Стало быть, выходило, что изначально нечто было неправильно устроено в системе взаимоотношений этого общества и человека, живущего в нем. Недоверие, подозрительность, владение навыком говорить одно, а думать другое, видеть реальность, но верить в миф, повторять официальный абсурд и уметь читать между строк.
Всеми этими качествами Сергей, безусловно, обладал, но все чаще и чаще «невыносимая легкость» советского бытия повергала его в совершенное помрачение, наваливалась смертельная усталость от всего этого циркового представления, когда уже больше не было сил играть по правилам, раз и навсегда установленным системой.
И вот теперь Довлатов шел по Таллину, еще совсем недавно казавшемуся ему таким приветливым и таким несоветским.
Называл его «вертикальным городом» – Пикк-Ялг, башня Нунна, ратуша, Толстая Маргарита и Кик-ин-де-Кёк.
Смотрел вверх, на небо, по которому летели самолеты, чьи пассажиры с любопытством смотрели вниз, говорили при этом – «Таллин, Эстония», а не «Эстонская ССР».
Например, точно так же из окна иллюминатора смотрел вниз Иосиф, все запоминал, чтобы потом записать в дневнике:
«В полдень самолет стартует без разворота прямо на запад: профиль соседки слева залит солнцем. Внизу – Эстония, вижу Усть-Нарву… Венгерский майор смотрит в иллюминатор с любопытством профессионального военного. Вот и всё.
Чехословакия сверху похожа на Литву сверху; но без озер (видел Тракай и Вильно – о Господи!)… Сели. Квайт найс. Вошли в зал для транзитных…
Я не чувствую ничего. Ничего. Только духоту».
Действительно, ничего не чувствовал Сережа, ни обиды, ни злости, ни разочарования. Вспоминал, как однажды в письме отцу сказал, что никогда не уедет из Ленинграда. Но выходит, что не сдержал обещание – убегал из него, не умея вынести такую в нем жизнь, потом возвращался с тяжелым сердцем, потом опять убегал, и вот сейчас вновь стоял перед возвратом, как над пропастью. Что было тому причиной? Трудно сказать. Может быть, неумение выстроить здесь жизнь «как все» – семья, работа, положенный законом отпуск, гарантированное светлое будущее? Или нежелание? Разумеется, как и у всякого нормального человека, желание было, но с ним таинственным образом соседствовало «патологическое отношение к слову», которое и «сделало меня отчасти нравственным выродком, глухим… идиотом» (из письма Довлатова).
Смешно конечно, но напоминал сам себе Льва Николаевича Мышкина, который в вагоне третьего класса подъезжал к Петербургу после долгих странствий по Европе.