«Ну а как спалось у нас, парень?»
Я выставил большой палец, подтвердительно кивнул:
«Отлично!»
«Ну и добро. На нас, Бог миловал, пока ещё не жаловался ни один советский дворянин[74]… И помни, где бы ты ни был, у тебя всегда в горький час будет где приклонить голову. Мы, – он показал на колхозницу со снопом, стояла рядом, как и он сам, у края крыши, – мы люди каменные, с нами легче договориться, чем с живыми».
«Спасибо!»
… И вот пришло утро.
Что же увидел слепой?
А увидел он то, что не такая уж и злючка жизнь. Порядком понабилось в её вагон всякой дряни. Но разве не осталось в вагоне места доброте?
Я успокоенно сажусь в скверике на свою вчерашнюю скамейку.
Мне как-то совестно за свои вчерашние мыслятки, что пришли на ней. Как это говорила мама… Подумаешь – жить нельзя, а раздумаешься – можно. Кажется, так…
Вчера я считал, что ночь на вокзале – это конец света.
Так ночь отошла, а конец света даже персонально для меня одного не наступил. Жить мо-ожно… Можно!
Бегут, бегут мимо люди. В вокзал. Из вокзала. В вокзал. Из вокзала. Мечутся, как мураши на кочке. И не поймёшь, кому куда надо.
Лица у людей свежие, отдохнувшие, подобрелые.
Кажется, останови любого, любой тебя и послушает, и вникнет, совет даст, как тебе быть. Только зачем же на чужие плечи кидать мешок со своими игрушками? Свой мешок сам и тащи. Не дитятко.
Ладно…
Главное, всё разложи в душе по полочкам, оглядись, угомонись, затвердей, а потом и смотри, за какую игрушку сперва хвататься. Конечно, за самую большую. И места много занимает, и интересней с большой.
Уехать бы…
Дождаться от мамушки купилок и уехать. Это в идеале. Да всякий идеал колесо, которое, видать, на то и существует, чтоб каждый, кому не лень, совал в него палки. Ведь может крутнуться так… А вдруг мама не сможет сразу собрать? А вдруг не у кого собирать? И месяца ж нет, как снаряжала нас в дорогу, в два ряда обежала всех соседей. Опять бежать? Ну и у соседей лысенькие[75] не растут на грядке… А вдруг пронадеялась, что нам
Тыща всяких
Ну и возьми лучшее. Соберёт, пришлёт. Когда? Завтра? Через неделю? А эту неделю на что куковать? Правда, у меня мелочёвка есть. Да сколько её? Я боюсь считать… Когда без счёта, всё больше кажется…
Буду отстёгивать самое-самое.
На прожиточный минимум.
Сяду на чёрную диету. Полбуханки по утрам чёрного хлеба – и всё на день. Запить можно из колонки. Воды хоть залейся. Бесплатная… Раз в три дня разгрузочный день. Одна сайка. На три откуса. Вся дневная норма. Больше норму не ужмёшь.
А желаешь кормёжку до воли, подряжайся на подёнку. На мамку надейся, да сам шевелись! Сам читал, подрабатывают студенты на разгрузке. Тебе-то разве запрещено? И должны взять, и заплатить должны по-божески. У тебя льгота, ты вокзальный житель! Советский дворянин!
Где-то за вокзалом одобрительно прокричал паровоз.
Я глянул в сторону этого крика, натолкнулся на скульптуру горнового. В торжестве вскинул он свою палицу.
«Молодчун! – сверху, с крыши, пророкотал горновой. – Я слышал твои мысли… В нашем дворянском собрании публика закоснелая, больше как рассуждает… Ты меня, работушка, не бойся: я тебя не трону. А ты не боишься работушку трогать. Молодчун!..»
7
Я ни у кого не стал спрашивать, как пройти на товарную станцию, а наугад пошёл по шпалам и скоро наткнулся на арбузный состав.
Перегружали в машины сразу вагонов из десяти.
Словно мячи, лёгкие, ликующие, празднично летали над людской цепочкой полосатые шары.
Никем не замеченный я заворожённо присох у крайнего грузовика.
– Я выбираю только у частника, – громко слышалось из вагона.
Сидевший на камне ко мне спиной высокий худой мужчина равнодушно махнул рукой. Хохотнул:
– Да что у частника выбирать? У частника все спелые. Мети взаподрядку. Не промахнёшься! Но на рынок не набегаешься… А в магазине и битые, и надзелень. Надо выбирать. Я думаю, мой метод верный! Одни стучат, определяют на звук, другие давят… по треску… Я этими признаками пользоваться не умею. Может, они и верные… Лично я выскакиваю на таких… Первый. Смотрю, чтоб рисунок на корке был чёткий. Второй. Поверхность блестящая, а не матовая. И самый главный признак третий. Я обязательно смотрю место завязи – где цвёл цветок. Это место в противоположной стороне от плети… Ещё по нему определяют, арбуз это или арбузиха… Так вот, место завязи у зелёных выпуклое. У спелых вогнутое. У переспелых сильно вогнутое к центру арбуза. И к тому же переспелик падает в весе. Возьми в руку – неестественно лёгкий.
Мужчина даже вынес руку перед собой, подвигал на весу, как бы взвешивая невидимый арбуз. И тут же, давая понять, что ещё не кончил свои мысли, зовуще похлопал, снова заговорил, повысив голос, собирая, подживляя упавшее внимание слушавших.
– Да! – торопливо выкрикнул. – Ещё про хранение!.. Боится Арбузкин сквозняка, сырости, прохлады. Ему, чёрту, подавай микроклимат, схожий с условиями, в каких растёт. Не ниже двадцати двух, не выше двадцати восьми. Иначе, как и дыня, высыхает. Условия для длительной лёжки я сам подобрал, так сказать, путём народного тыка. Держал на кухне, в комнате. Закатывал под кровати – уже в октябре наши арбуши начинали преть. Как-то раз летом сунул пятёрку штук в ванную, сунул и забыл. Дожили до Мая! Свеженькие, будто только сорвал. Так я и заякори им место для жития в ванной. Сквозняка нетоньки, тепло, влажно. Не сохнут. Попервах лежат внавалку, горушкой. К новому году остаётся один слой. Моет хозяйка пол, я аккуратно перекатываю полосатиков, вытираю, срезаю с них пыль сухой тряпочкой. Случайно плесканул на них – не беда. Вытри пол, оботри самих. Ни шиша не приключится до весны… Эх! Для матушки княгини угодны дыни, а для батюшкина пуза надо арбуза!
Тут рассказчик хохотнул и съехал с камня.
Половчей усаживаясь опять, ненароком обернулся, увидел меня.
– А это что у нас за секундант? – удивлённо присвистнул. – Иль какой капальщик из тайного бурилхрумхрумтреста…
Он не договорил, широким насмешливым жестом позвал всех полюбоваться на меня.
Цепочка вмельк взглянула, не останавливая дела. Были в цепочке крепкоплечие, рослые парни, голые до пояса.
Я сказал, что я к старшему.
– Я за него, – отозвался усач в вагонном проёме.
– Я бы хотел… немного поработать у вас…
– Это уже хорошо, что немного, – усмехнулся усач. – По крайней мере, сразу честно. Не стал банковать…[76]
И неожиданно, с силой почти по прямой швырнул мне арбуз. Руки я успел выставить, но арбуз не удержал. Расплох и могучего губит.
– Куда тебе, вьюнок, на наш конвейер? – соболезнующе вздохнул усач, не глядя на меня, – он не убирал сторожкого бокового взгляда в сторону, откуда ждал подачи. – Увы и ах, скромно сказал товарищ монах… Худик… Одна арматура… Неухватистый, хиловатый… Слабо́, малышок…
– Я перебрасывать умею, – заоправдывался я.
Шофёр – это был рассказчик – уже с подножки бросил нарочито зычно. С солью:
– Всему малый учён, только не изловчён!
– Оно и видно, что умеешь… Всё уменье твоё, дадонка,[77] у тебя под ногами, – усач ткнул в белые куски разбитого арбуза. – Одним махом два зайца побивахом… По его методу, – качнулся к кабине, где шофёр уже заводил мотор, – определил спелость и заодно узнал твою профнепригодность к нашему делу. Нет реакции… Да прими я тебя – город даст дубочка без астраханских этих чудасий! Давай так, без митинга… Кофемолить мне некогда, работа… Прижало там когда набить дуршлаг… Одно слово, желаешь, рыжик, вкушать арбузы вне очереди и вне платности, забегай! Аварийный всегда выделю из ушибленных сильно. Их у нас полный угол. А поработать… Не могу… Да и работы, собственно, осталось с гулькин нос. На оформлёнку больше сил ухлопаешь. Я от души, честно, как и ты… И потом, если думаешь, что быть грузчиком твоё призвание, ты заблуждаешься. Мнение профессионала… Полчасика покидаешь и ты выпал в осадок. Дошурупил? Разгружать арбузики – это не дураковаляние. Я знаю, нужен народ на выгрузку сахара. Там кулёчки по двести кэгэ. Это такое дураковаяние… На вынос! Я думаю, тебе самому те кулёчки не в интерес. Как глянешь, у тебя у самого те кулёчки не вызовут прилива энтузиазма. Отлив гарантирую…
Мне опротивел его нудёж про это дурацкое дураковоняние.
Да целуйся ты сам с теми кулёчками! Тоже божки! Арбузная знать!
Может, уже пришёл перевод! А я?..
Двину-ка к преподобной Клане…
Открыла мне калитку Светлячок и, млея от изумления, неверяще свела ладошки на груди.
– Дя-ядя…
Она схватила меня за палец, напористо потащила к крыльцу.
– Папка с мамкой на работе, жадина-говядина повезла на тачке грушки на базар. Айдате завтрикать!
– Я не хочу… Я уже завтракал.
– А я нет и не буду, – натянула Светлячок губы. – Назло жадине… За то, что она вчера… Папка с мамкой её тоже не похвалили…
Девочка погрозила пальцем воображаемой старухе.
В благодарной грусти погладил я Светлану по верху руки.
– Ну что, настращали утку водой?
– Ни на вот столечко. – Девочка серьёзно показала самый вершок, подушечку мизинца, и долгим, тревожным взглядом уставилась на меня. – Вы по правде ели?
– Ел.
Она молча влетела в тёмные тесные сени. Тут же выскочила уже с нарядной детской корзиночкой.
– Тогда, – защебетала взахлёб, – возьмите это. – Она сняла с плетёнки газету, я увидел два пакета. – Вот, – раскрыла один, – пирожки. Мамка утром пекла. Я сама положила, ещё горячие. А издесь, – развернула другой, – грушки. Сперва хотела стащить из мешка у жадёны… Раздумала. Сама улезла на дерево, надёргала, какие на меня смотрели…
В её голосе, во взоре было столько твёрдой, неувалимой мольбы, что, казалось, только откажи – непременно пустит росу, и я, переломив себя, выловил из пакета две груши, что всё ещё жили на одной веточке.
– Возьму сестричек. Сестричек нельзя разлучать.
Девочка засияла, брызнула жаркой радостью сквозь близко пробившиеся слёзы.
Я сказал, что пришёл узнать, нет ли мне перевода.
Девочка торопливо потыкала пальчиком в дырочки почтового ящика – висел на калитке со стороны двора – и в печали отрицательно покачала головой.
– Каждое утро ровно в девять я буду приходить, покуда твоя лёгкая рука не подаст мне перевод. А сейчас мне пора.
Я вышел на улицу.
Светлячок следом. Не даёт уходить. Ластится, вьётся и секунды не постоит, будто зуд у неё в ногах.
– А можно я с вами?
– Боевой пост покинуть? Одну ж оставили на весь дворец. Сиди знай стереги.
– А-а… В вашей комнатке спит новый дядечка. Пускай и стерегёт.
– Сонный много настережёт?.. Мне некогда. Я опаздываю и так.
Я мягко подтолкнул кроху к калитке и пошёл, стараясь не оглянуться.
8
Никуда я не опаздывал. Никуда не спешил. Так зачем тогда врал девчонишке? А разве иначе отлепишь её?
Никуда не торопясь, шатался я из улочки в улочку, что полого падали к реке.
Мне нравилось кружить по незнакомым тихим местам…
Часа два выбродил по кривым, немощёным дорожкам, изрядно уходил ноги. Уж верно, за глупою головою и ногам плохо.
Припал я в тенёчке на чужой лавке и задумайся.
Сейчас душа на покое. Странно… А к ночи снова беги в дворянское собрание?
А не попробовать ли тут поискать койку? До перевода? А так чего без пути слоняться?
И стал я спрашивать, стал навяливаться в жильцы.
На удивленье, во многих домах берут, только все как сговорились: платёж под перёд. Одно и слышишь: под перёд! под перёд!!
Разозлился я, в одном дворе и бухни:
– Это ж несправедливо! На заводе вам платят наперёд? Или та же картошка родит вам до посадки?
Мужик сострадательно покивал: