Не поднимая голоса, по инерции доругиваясь, она бросила полулениво:
– А то вырешил… Гм… За меня… Да будет, как я положу!.. Э-э-э! Да чего сажать к себе на хвост приключенью? На коюшки мне с тобой судомиться?[64]
Старуха дёрнулась в ветхие недра своего чума.
И через минуту шлёпнула на лавку мой паспорт.
– Вот твоя бирка! Чего же тереть тут бузу? Забирай и с Богом!
– На дворе же ночь… – пробормотал я.
– Но и мой дом тожеть не вокзал! – тихо отстегнула она. – Это вокзал – общежитие для бездомовников. Это на вокзале забесплатно живи не хочу!.. Утаскивайся отсюдки, пока я не саданула тебя тёщиным язычком! – и уставилась на кактус с длинным плоским стеблем в маленьком горшке у крылечка.
Наплыла на глаза старуха.
Твердея, я возразил:
– Мне рано на вокзал. Брат уехал шесть дней назад. Так он и за меня, и за себя под перёд дуриком заплатил вам по день моего последнего экзамена! То есть по сегодня! Заплатил за двоих по сегодня! Так чего ж мне не пожить, пока не придут от матери деньги?
– Дёржать тебя одного в комнате? Не дюже ли жирно будет?
– Ну брат же заплатил!
Старуха щитком выставила мясистую, гладкую руку, похожую на грубо отёсанное полено:
– То браткина печаль. С тобой не кинусь судить-рядить её. Так что тебе самая пора налаживаться на вокзалий… Куда хочешь… Чего тут брехню пилить?
Старуха снова шатнулась в сумерки хибарки и вынырнула оттуда уже с моим обшарканным фанерным чемодаником – схвачен посерёдке белой бечёвкой. Она не отдала его мне, а зло выпихнула за калитку:
– С такими заворотами место за воротами! С Богом! Разойдёмся миром!.. Покудушки зятька… одномандатника[65] не кликнула…
Негнущимися, окаменелыми пальцами взял я за бечёвку чемодан и шатко побрел прочь от этого двора.
Последний поворот.
Уже виден вокзал.
Сделав шага три за поворот, я зачем-то обернулся и увидел: следом понуро тащились Милорд и Варсонофий.
Как раз на повороте они сели.
Я позвал.
Ни Милорд, ни Варсонофий даже не шелохнулись.
Почему они не шли дальше? Боялись вокзала?
Чемодан вывалился у меня из руки; я оставил его лежать и пошёл назад к Милорду и Варсонофию.
Милорд как-то виновато, тяжело подал мне лапу.
Я взял лапу обеими руками, прижался к ней щекой и заплакал…
6
Наши недостатки так и рвутся к чужим достоинствам.
Проснулся я от тычка в подбородок.
Смотрю: у самого моего носа ступня в простом сером чулке. Иду глазами вверх по чулку. Чулок забегает, прячется под синюю юбку. Шаловатый продроглый сквознячок, бежавший из города в приоткрытую дверь, безуспешно заигрывал с краем свесившейся с коленки юбки, будто норовил унести её в тоннель, пустой и таинственно мрачный; юбка лишь лениво, равнодушно покачивалась, вроде как отмахивалась.
Иду выше.
Девичье лицо. Глаза прикрыты от света носовым платком. Интере-есно! Со мной на одной скамейке спит валетом какая-то привлекалочка!
Я приподнялся на локоть, открыл ещё одну подробность: между нами лежал, коричнево отливая, костыль в коротком резиновом носочке.
Руки девушки вытянуты ладошками кверху. Составленные вместе, они походили на ковшик. Казалось, она что-то подавала. Иллюзия была настолько сильна, что я поддался соблазну и заглянул в ковшик, надеясь что-нибудь диковинное увидеть в нём, но ничего не увидел, однако чему-то легко улыбнулся, легко и радостно: её ладошки пахли розами.
Я никогда не видел так близко лица спящей незнакомой девушки. И лежать ещё на одной лавке… Не слишком ли?
Мне стало не по себе.
Стыд поджёг меня.
Я тихонько подул проказнице в лицо.
– Э-эй… проснитесь… – шёпотом попросил я.
Потягиваясь и тонко, жалобно пристанывая, мармеладка очнулась.
Наши глаза встретились.
– Вы кто? – всё так же шёпотом спросил я.
– Детям с ангиной не разрешают разговаривать, – улыбнулась она и игриво погрозила пальчиком, вставая.
– Я не с ангиной, я с вами разговариваю, – громче проговорил я, доставая из пазухи кепку.
Она удивлённо уставилась на мою кепку.
– Подкладывал, чтоб сердцу мягко было, да и чтоб не простудёхалось, – пояснил я.
Мы познакомились.
Уже через минуту я смертно завидовал Розе. Розе Лобынцевой.
Роза из Челябинска. Здешний пед устроил приём вступительных в Челябинске. Розу приняли. Приехала на занятия. Счастливица… В радость въехала. Не то что некоторые…
Жить Роза будет у тётки. Правда, сама давала тётке телеграмму, но та почему-то не встретила. Поезд причерепашился поздно ночью. На такси побоялась. Вот явится день, отправится искать свою ненаглядную тётушку.
– Только странно. Четверых спросила, как доехать до Плехановской, и все четверо не знали.
– Да что ж тут знать! В трёх трамвайных остановках отсюда!
За разговорами ночь незаметно вкатилась в утро.
И на первом трамвае, пустом, гулком, повёз я Розу к тётке.
Передвигалась Роза трудно, как бы по-птичьи вспрыгивая, опираясь на костыль. К тому же у неё был тугой тяжелина саквояж. Так что не проводить я не мог, тем более, как я заметил, мои проводины были Розе вовсе не в тягость.
После, пожалуй, десятка моих рваных, нетерпеливых звонков за дверью загремели цепью, не якорной, конечно, но и ненамного изящней, легче, в чём я скоро убедился, и в тесный раствор – шире дверь не отваживались открывать, держали на цепи-защёлке – опасливо выглянула сырая полусонная тетёха в затрапезном куцем халатике.
– А-а, – постно обронила она, увидав Розу.
– Родненькая! – ликующе взвизгнула Роза и, боком поднырнув под цепь, скользнула в комнату, кинулась к тётке на шею.
Тётка выронила цепь. Цепь огрузло бухнулась крутой дугой в косяк и своей непомерной тяжестью как-то послушно и торопливо захлопнула передо мною дверь.
Я остался один на площадке.
– Бр… бр… – басовито мычала тётка. Наконец, видимо, получив возможность говорить, понесла: – Брось, дурилка плюшевая!.. Залепила рот – слова не сказать!.. Лижешься, как кошуня… Всю заслюнявила! Потом, потом с поцелуями! Вещи у того скакунца из золотой роты?! Ве-е-ещи-и!
Очумело вылетевшая тётка с судорожным облегчением вздохнула, застав меня на месте. Жестом велела внести саквояж.
Я и шага полного не сделал от порога, как тётка, раскинув руки, загородила дорогу.
– Всё, всё! Дальшь не надоть! Всё! Дальшь поезд не идёть!
И, тыча в меня клешнятым пальцем, спросила Розу:
– Это такси?.. Заплати ты этому опупышу[66], а то мне-ть бежать…
– Тётя! – конфузясь, выкрикнула Роза и подчеркнуто уточнила: – Это не такси и даже не опупыш. Это человек! Мой знакомый!
– Оправде? А я думала, извозчик. А… Тем лучше… Не надоть и платить этому мамлюку… – И кольнула, подбавив в голос ехидства: – И прыткие нынче листоблошки. Первый день у чужом городе… Ещё не успело толком рассвести, а у ей дурдом на прогулке! Уже какой-то шапочный знакомец…
– Почему шапочный? – выстыв голосом, оборвала Роза.
Тётка поджала губы.
– Я думаю, у вас с им ничего такого не было?
Роза нервно хохотнула.
– А мне помнится, – резко бросила, – было! И такое, и развсяческое другое! К вашему сведению, да я всю ночь сегодня с ним спала! – крикнула вызывающе.
Тётка сражённо, с вопросом глянула на меня.
Я растерялся и машинально кивнул. Подтвердил.
– Ты к чему это растрепала губы? Я прям вся опрутела[67]… Ка-ак… спала? – обомлело прошептала тётка.
– Вплотняк закрыв ставни! – подпустила Роза и очень серьёзно, обстоятельно показала, как именно спала. Закрыла глаза, склонила голову набок, принесла под щёку вместе сложенные ладошки.
Ну и артистка… Зачем ей этот выбрык? Покруче насолить вредине тётке?
– Ё-ё-ё-ё, – сбычив глаза, густо засопела тётка. – С весёлого конца начинаешь, подруженька…
– А мы такие, тётя. Весёлые!
Я потихоньку притворил за собой дверь.
– Ну, к чему ты, коза необученная, на себя собираешь всякай сор? – уже примирительно, как-то упрашивающе заговорила тётка. – Ну, к чему ты мне смущеньем душу мажешь? Мы-то знаем тебя… Не стуколка[68] какая там… Иль пообиделась, что не совстрели?.. Вишь, окаянцы, пона… пронадеялись, что упоздает поезд, придёт по-людски, утром, как всегда, а он возьми да в пику прискочи по расписанью. Я ж оломедни[69] звонила на вокзал… Опоздал на полных пять часов! Так обнадеялась, что и сегодня упоздает… А он!..
Молчание.
Снова тёткино бормотание, еле различимые слова:
– А ежли и оправдешно ты совстрелась с этим опилышем[70] на вокзале, так не держи его в уме… Смертно рыдать не будем, не опойка[71] какая… Ободранистой басурманец… так бы и оплеушила!.. Захороводил нашу овечушку, распустил опрелыш мокрые перья, а… Какой-нить вокзальный урка… Чи-истый охлёстыш![72].. Я ж вижу… Хоть и осердная[73], да не без ума…
– Ой, тётя, не хвалитесь своим умом. Такой «ум человечеству дан явно по чьей-то глупости». И совсем вы в людях не разбираетесь. А ещё…
Я побрёл вниз по лестнице, разглаживая кепку на голове.
Ну, куда же теперь? Что делать? За что браться? Кто и что ждёт меня в этом чужом городе?
Мне больше некуда идти кроме вокзала и ноги сами несут меня к нему по пробуждающемуся, по закипающему городу.
Вот и привокзальная площадь с радостными блёстками лужиц от утреннего машинного умывания.
Я смотрю на сам вокзал.
Не узнаю.
Он совсем такой же, как вчера, и совсем не такой. Он совсем не угрюмый, не страшный, словно чудище, каким показался вчера в вечерних сумерках. Совсем наоборот. Под боковым солнечным теплом он весь золотится добротворной улыбкой и чудится, мне навстречу в приветствии вскинул руку с кайлом каменный горновой с правого угла вокзальной крыши.
Я приподымаю кепку, без голоса с коротким поклоном здороваюсь с ним.
Он ободрительно отвечает.
Потом спрашивает: