– Ну-у… Сразу видать, делали тебя наспех, а сделали на смех… Таких блинохватов и за двойную цену не дёржим! – и захлопнул калитку.
В соседнем дворе молодой бас торжественно пел:
Не найду угол, так хоть, может, увижу живого Ермака с его дамой, и я постучался в соседнюю калитку.
Мне откинул засов неунывака толстун. Примерно моих лет, в кости поразбежистей, ростом удачливей. Мне он глянулся с первого глаза. Возле таких людей всегда хорошо. Ты ещё и рта не раскрыл, а он уже душу нараспашку, цветёт улыбкой шире ворот.
– Проходи. Чеши ко мне фокстротом! У нас без чинов. Не бойси бобика, хозяин на цепи! – грохает себя в грудь.
– У вас не сдают угол?
Он степенно, державно обвёл загорелой твёрдой рукой – был он бос, в майке, в синем трико – богатую хоромину, сущую крепость в глубине великолепного сада, довольно хмыкнул:
– Таковские офигительные райские уголки, мой ненаглядик, без боя не сдают. Особенно, ёксель-моксель, таким дегенералам, как ты…
Я потускнел. Поискал глазами калитку.
Малый, плутовато посмеиваясь, жёстко взял меня под локоть, повёл в беседку.
Сел на скамейку, усадил меня рядом.
– Сиди, дух, и спокойно, – указал на полное спелой вишни решето на столике, – занимайся делом. У нас без дела нельзя… Ты чего жмуришься, как майский сифилисок? Ты кончай думать. Тебе сегодня всё равно боль никуда не катить колёса, искать нечего. Ты уже набрёл, что надобится. Я подмогу… Положись на меня, обижен не будешь! Посиди… А то один да один весь день… Скучища… Депресняк придавил… Понимаешь, вчера отмечали именины соседского кошенёнка. До того наотмечался, до того нагондурасился, что сегодня в работу не сгодился. Кидали лобастого[78] за лобастым, кидали, кидали, кидали… Столько литро-градусов на каждый героический хохотальник[79] пало – ни в одной сказке сказать, ни пером подписать!.. Хор-р-рошененько поиграли в литрбол. Ты не увлекаешься?
– Жирный прочерк.
– Молодчун, пионэрио! При поступлении в рай учтётся. А я грешноват, маненько балуюсь литрболом… А вчера, слышь, так наигрались, что опупело… критицки уставились с соседом друг в дружку, насмотреться не можем. Дурак с дураком сходился, друг на друга дивился! Воззираем друг на дружку и молчим. Сказать нечего-с… В красный тупик заехали. Именинник только один воркочет, об ноги наши под столом трётся. И возговорил я тогда тост про великое молчание. Всякое, говорю, бывает в жизни, иногда и в компании наступает тишина. Сидят люди, смотрят друг на друга, глазами вращают, а сказать ничего не могут. Но не будем бояться молчания, оно – невидимая связующая нить, взаимное проникновение наших душ. Так выпьем же за молчаливое слияние света в наших сердцах!.. И игра полилась дальше. Кончилось тем, что я не пожелал отбывать от соседа через ширинку.[80] Далеко! – кричу. – Мы пойдём совсемуще другим путём! – по-вождярски ору. – Нехоженым!.. Неезженым!.. Небеганым!.. Неписаным!.. Некаканым!.. Прошил одним тычком плеча локалку[81] в заборе, и я уже у себя в поместье. Вот так устроили с соседом праздничек кошенёнку. Посиди. Дай потрепаться. Дай пары спустить… У нас с тобой родство… Ещё два месячишка назад, как ты сейчас, вломился я в эту царёву дачу, спросил твоими словами. Мне, как видишь, в этой крепости сдали на пробу уголочек, а тебе не сдадут. Не только тут, а во всем честном секторе. Даю справку… Я частный наш сектор навеличиваю честным. Так вот, во всём честном секторе!
– Почему?
– Фу-фу!.. – парень глянул на меня вприщур. – Тонкая штучка… Помолчи, заверни крантик. Всё поясню… Оттопырь локаторы, ушки с макушки, и зорко слушай. Тут в каждом теремке понапихано молодых цыпок, как поганок на лужайке в урожайный год. Ты сулишь им копейки за койку, а они в горячке решают, можно ли этому незваному варягу сунуть под метёлочку всё, что добыли за всю честную жизнь. Секёшь? Они ж смотрят на тебя не как на квартиранта, а как на надёжного, на верного же-ни-ха, на од-но-ман-дат-ни-ка для своей угрявой Машки или там Глашки! Наконец как на будущего хозяюшку всего имения! Все-е-е-е-его! Нет, да ты секёшь? Ну? Ра-азный ведь угол подъезда к проблеме. У них квартирант – это вид, видимость, а суть – жених. А с твоими данными, мурик, лучше не соваться. Тебе, бухенвальдский крепыш, дешевле выпасть из игры. Ты не обижайся, я от чистоты сердца, в качестве совета… Не-е, ты на сегодняшний день не сватач!
– Да не собираюсь я жениться!
– А чего ж, братила, в честном секторе пасёшься? Не-ет! Тут закон: угол получает тот, кто подходит как жених. Есть даже негласный стандарт жениха для Его Величества честного сектора. Даю совет пока бесплатно… Чтоб тебе приблизиться к стандарту, надо вытянуть тебя слегка… Надо подрасти на целую голову, надо попросторней размахнуться, разъехаться в плечах, чтоб, извиняюсь, грудинка была метр на метр, как у ломовой лошадки. Чтоб кулачки не мень пудовой гирьки и не мягче. Затерялся где молоток, а тебе гвоздь надобится всадить. Ты а-ах пустым кулачком с махотку – гвоздичек в испуге на аршин вбежал в стенку. Это ж честный сектор! Тут только лошадка и вывезет, и хорошо, если эта лошадка будет с уклоном в слоновью масть. Это в коммунальном бункерочке всё хозяйство может состоять из сухого цветка в горшке да из стаи моли в шкафу. А ту-ут!.. Этакущая картинка! – снова показал он на дом-музей в глубине сада. – Обиходь такую чуду-роскошь. Тута дуршлять[82] не моги! Тут надо быть бешеным до работы! Шизиком! Вот они и выбирают женишка посправней, потельней… как сжатый, слепленный из теста. Мускуланта подавай, как вон я! Чтоб был битюжок такой. Вол! Им просто битка[83] ма-ало… Вот ты ходил, все тебе пели самурайскую песенку с припевом: плата наперёд, плата наперёд. А я ходил… Мне про плату не заикались. Я сам обежал десятка три дворов, всё выбирал, где и музейчик покартинней, и невеста посносней, чтоб этакий аленький цветочек бросался в глаза… Не позывает к той лохнезии, про которую говорят: в окно глянет – конь прянет, на улицу выйдет – собаки три дня лают без продыху, а одна пригляделась, так сбесилась… Надоело в общаге закармливать племенных клопов на убой и подался я в квартиранты. Сразу и жону, и именьице хапнул… Правда, к моей сиделке[84] есть вопросец… Широкофрматной не назовёшь… Худа, как успенская селёдка…Больно костлявая манилка… Забойной, пухлявой не назовёшь. Ну да… Из костлявой рыбы уха сладка… А балкончик!..[85] Ах и ах! Не груди – бравые часовые! Сторожевая застава! Потому как, братове, это не груди – двустволка! Зато мордарий… Таким мордарием можно напугать не только ребёнка, но и таракана. Был случай. Один таракан пригляделся и скоропостижно рассыпался на атомы. Аут! А говорят, не все тараканы видят. А ну если б ещё и все видели? Как бы они и жили-то у нас во дворце?.. Конечно, я попрочней таракана… Терплю эти ебалканы… Одначе на том мордарии и глаз… Хоть соломой затыкай… Там бельмо такое сидит!.. А может, ближе к лучшему, не всё моё будет видеть? А?.. Опять же хатулечка, – кивок на дом, – ни в сказке сказать, ни шлангом опи́сать… Скоро экскурсия в зигзагс. На предмет расписки. Тогда я здесь, будьте покойнички, обеими ножками… Осенью в армию. Хорошо уходить, когда знаешь, к чему возвращаться… Шнурки[86] у неё подержанные, изрядно подтоптаны годами. Готовые руины. Моя у них одна. Улавливаешь, кто я? Во-и-тель!! Хозяин дети́нца![87]
Малый встал со скамейки, приосанился и, важно пересев в плетёное кресло-качалку, закинул ногу на ногу. Дёрнулся взад-вперёд; кресло, сухо поскрипывая, маятно заходило под ним. С минуту он молчал, собирая, напуская на себя солидность, чинность.
– Хозяин, что чирей: где захотел, там и сел. Всяк хозяин в своём дому большой… А ты что, поступал куда и у тебя на вступительских выскочил перебор в баллах?
– Выскочил…
– У меня тоже… Мои хотели запихнуть меня в морковкину академию.[88] А мне ни одна академия не нужна. Вплотняжку до самой академии живописи и воняния. Я всю молодую пору летать хотел. Была такая идея-фикус. Разбежался даже забуриться в лётное. Да как-то внечай услыхал, что жизнь пилота прекрасна, как ножка балерины, и коротка, как её юбка. Услыхал и у моей мечты поотвалились крылышки. Скукожился геройка. Думаю, лучше плохо идти, чем хорошо лететь. И переиграл я свои планы, в прошлом году завафлил в университет. Послушай мою байку, как я стучался в университетские врата рая и что из этого стукотка слепилось. Умереть не встать!.. Ну, хорошо, плохо, а лез помалу, на троечках дошатался до устной математики. Вхожу. Здороваюсь. Беру. Читаю. Не нравится. Здороваюсь с билетом. И прощаюсь. Назад кладу. Молчаком. Будто на языке варежка надета. А экзаменаторша тире экзекуторша, длинная, отощалая, – тоскливая жердь в очках – ручками ах! Не торопитесь, не торопитесь! Скоро, мол, делают, так слепо выходит. Подумайте!.. Ладно… Мягкое слово кости ломит. Вежливо беру билет назад. Руки в боки, глаза в потолок. Думаю. Культурно думаю думу без шуму. А она на меня нет-нет да и так печально зыркнет. А я думаю. Не перестаю. Принципиально. Не по билету. По билету думай не думай, конец ясен. Чего нету, того не пощупаешь. Я думаю, как ни о чём не думать. Раз просили не спешить, я не спешу. Вежливый. Всё думаю. Думаю про то, что мне, тупаку, не страшно сойти с ума. Что с моим умищем только в горохе сидеть… Я б, шлепок майонезный, ещё чего подумал. Только тут мне велено отвечать. Я на красоту, без звука кладу на стол билет. Нет, ей мало! Она с вопросцами с разными. Я и на это молчу. Нужны они мне как кенгуру авоська! Ни на какую провокацию не поддаюсь. Мне всё по барабану! Тогда она стук, стук, стук по доске мелком. «Прочтите, пожалуйста, что я написала». Глянул я – чувствую, родные волосики на умной головке круто зашевелились.
– Упа-а! Так ты у нас генсек-с?
– Генсе-екс! Ещё какой генсексище! А чего мелочиться? Перекувыркнулся я на сантехника. В училище, хвала Богу, преподаватели скромней, усечённый мат на доске не пишут, за свою похабщину двоек не лепят… Вот я и подкатил тележку к главному. Манит коронно зацепиться в городе, топай в мою ремеслуху.
Я вытаращился:
– Что я забыл там?
– А! Так ты ещё перебираешь! Так знай-ведай, наш кембридж – конторка прести-ижная. Не какая тебе там манáция…[90] Сантехник – это тебе не какой-нибудь там токаришка. «Всё течёт, а сантехников не хватает». Работёнка непыльная, даже иногда слегка увлажнённая, с мокрецой, потому как амурки крутишь с бачками, с крантами, с батискафами,[91] с ваннами. Всем известно, что «сантехник каждый день идёт на мокрое дело». И по совместительству крупноденежное. Обходишь квартиры. Собираешь… За год можно на лобастенького[92] нагрести. Шокин-блю! Отличично! Можно и на такую картиночку нарыть гульденов, – кивает на дом за высокими яблонями, рясно, до сплошной красноты, обсыпанными яблоками с краснобрызгом.
– Я картины не коллекционирую… Однако…
– И я говорю так, под интерес. На этот год, знаю, мест уже тю-тю. Но лично я могу тебе уважить. Своё, учти, отдаю.
– Ка-ак это?
– А просто… От большого сердца… Тебе к чему училище без общего жития? Ни к чему. Вот я под перёд и подумай про тебя… Передислоцировался я сюда, место своё в общаге не сдал. Официально числюсь там… Взял на гецилло?[93] Тут много ума не надо. Два пальца – лоб, два пальца – чёлка… Вполняк хватит… Так вот, подойди на пальчиках к директорию. К Коржову…
Я ужался.
– Что, духарик, труханул? Не боись! Не ссы в компот, там повар ноги моет! Подойди к самому к Коржу и скажи, что ты от меня, от пана Хваталина. Так и так, есть мнение, рекомендовано взять на его место. Не на его, директорское, а на моё, хваталинское. Смотри, не перепутай. Не споткнись. А то язычок споткнётся, а головке достанется. Он у нас ого-онь… А так дядечка с понятием. Сам был сантехником. А вишь, куда выпрыгнул? С заднего колеса взлез на небеса! Делове-ец! «Из грязи – в князи. Вот это связи!» Говорят, он сочинил диссертацию про «действие энергии солнечных лучей на бараньи яйца». Осталось защитить… Бу спок, этот Альдебаран[94] защитит… В партии окопался… Где-т в каком-то стукбюро бубулькает… У него «на ладонях все линии – партийные»! Постарайся понравиться. Не будь дурогоном. Не спрашивай чего лишку. Не возникай не по теме. Не наживи себе геморрой. Понравишься, этот главнюк те из печёного яйца живого цыплёнка высидит, с камня лыка надерёт. Обязательно возьмёт, место моё отдаст. Ему ж самому интересно поболь учащихся. Конторелла наша в Утюжке. Это самое крупное здание в городе, похоже на утюг коммунизма.[95] Вход к Коржу от рынка… Ну, сидя на печи генералищем не станешь. Genug[96] трепаться. Давай в Утюжок! Столби! Чеши фокстротом!
9
Я не червонец, чтобы всем нравиться.
По пути к Коржову меня подогревали такие размышлизмы.
На кого ни учись, где потом когда ни работай – всё это ой как призрачно, ой как зыбко да далеко, как-то нереально.
А вот вечер уже близко. Новая ночь на вокзале вполне реальна.
Так чего же сушить голову над завтрашним обедом, если ты сегодня не обедал и наверняка не будешь ужинать? Чего кидаться в небо за журавлём? И с чего отпихивать синичку на блюдечке с каёмочкой?
Главно, втиснуться хоть одной ножкой в общежитие.
А там…
А там, как говорит мама, толкач муку покажет.
Коржов размыто послушал меня, велел зайти через два дня.
Я так и опал духом. Оле-е, это уже хуже. А я думал, уже сегодня буду спать-королевствовать в общежитии.
Перетёрся кое-как на вокзальных перинах, строго в сказанный час подворачиваю к Коржову.
У Коржова опять новостёнка. Загляни завтра.
А завтра этот хорь шлёт на послезавтра.
Ну нет! Край-то будет?
Это куколку сколь хочешь дергай за ниточку да потешайся, а я не куколка, не на забаву бегаю к тебе кланяться.
Стригану-ка я в молодёжную газету!
Это только легко сказать – в газету.
А когда я подлетел на Революции к узкому и поднебесно вытянутому дому, похожему на поставленный на попа пенал, я струсил.
Я целую вечность торчал у двери и боялся войти.
Тем конфузней всё было, что эта дверь вела не только в редакцию. Редакция была на самом верхнем, на пятом, этаже, и весь этот дом был забит самыми разными разностями вплоть до огромного книжного магазина, занимал весь первый этаж. Сразу за входной дверью теснился мрачноватый вестибюль, откуда две двери по бокам вели в магазин, а третья стеклянная дверь вела на серую холодную каменную лестницу, что взлетала вверх.
Я с опаской таращился на входную дверь и никак не мог понять той беззаботности, с какой люди входили и выходили. Как можно, казнился я, так просто, так беспечно, так вот внарошке входить в редакцию?
Уже три года писал я из Насакирали, из своего совхоза, где мы жили, писал в Тбилиси, в «Молодой сталинец». Какие-то мои заметки печатали, выворачивая до неузнаваемости. В них я чаще узнавал лишь свою фамилию. Фамилию, правда, не правили, и она всегда печаталась одинаково, как стоит у меня в паспорте. Уже три года был я связан с газетой. За всё это время ни разу не был ни в одной редакции, не видел ни одного правдашнего журналиста.
И вот…
Я не скажу, что у меня тряслись поджилки, но что холодно было в животе, так это было. У меня всегда выстуживается в животе, когда я чего-то побаиваюсь. И в горле высыхает.
Я затравленно кружил у крылечка перед входом и не мог заставить себя перемахнуть эти три каменные, углаженные до глянца, ступеньки, до того зализанные, зацелованные подошвами, что посредине были стёрты до
По этим ступенькам каждый день ходят
Кто-то, наверное, нечаянно задел меня, ненароком втолкнул в людской поток, туго льющийся в широкие двери. Меня внесло, втёрло в вестибюль.
В вестибюле поток рвался на три ручья, здесь было просторней, свободней.
Примятый к стенке, я обстоятельно огляделся и сделал для себя открытие, что валит народ в общем к книгам в магазин, в боковые двери, а в эту дверь, в дверь прямо и наверх, никто и не толкается.
Неизъяснимой растерянностью опахнуло меня. Вот так да-а… Сюда так-таки никто? Я один?.. Иди кто, я б увязался за компанию. А так… В груди взвенивает, тянет, сосёт и я на всякий случай выкруживаю назад на улицу.
Поторчав на гомонливом тротуаре, я уже уверенней вхожу снова в вестибюль и начинаю следить за
Промигнуло человека три мимо, лишь потом я насмелился и вприбег подрал себе наверх, боясь оглянуться: иначе не будет пути.
На одном вдохе взлетел я на пятый этаж.
Редакция занимала половину этажа. Дверь с лестничного марша в правую руку.
С минуту помялся я перед нею.
Приоткрыл…
Пусто.
Разгонистый, долгий коридор. Двери на обе руки.
Куда идти?
Я немного подумал и тихонько постучал, верней, поскрёбся ногтем в первую справа дверь.
– Входите, пожалуйста, – позвал мягкий голос.
Я вошёл.
Старушка в сером тёплом платке на плечах портновскими ножницами надрезала по краю конверты.
Перед ней на размашистом столе бугрились два вороха писем. В одном нераспечатанные, в другом уже вскрытые. К вскрытым письмам подколоты редакционные бланки в ладонку величиной. На бланках что-то написано от руки. Крупно, глазасто.
Добрыми, участливыми глазами старушка показала на стул сбоку стола.
– Присаживайтесь. Рассказывайте, с чем пришли, – и отложила ножницы, устало выпрямила спину.
Только я разбежался, старушка ласково положила мне руку на плечо и, извинившись, сказала:
– Я отведу вас… Этим у нас занимается Саша Штанько…
Она взяла меня за локоть, второпи повела по коридору.
Была она одно внимание, отчего показалась мне почему-то больничной нянечкой, а я вдруг почувствовал себя больным, которому без её помощи ни за что не дойти до своей палаты.
Дверь в крайнюю комнату, куда мы шли, была нарастопашку.
Уже с порога старушка в спехе посыпала словами, обращаясь к парню в очках:
– Саша, по твоей части. У товарища беда. Займись сейчас.
– Конечно, конечно, Анастасия Ивановна! – готовно ответил парень, кладя ручку на недописанный лист. Его край пробовал и не мог поднять плотно тёкший в приоткрытое окно свежий ветерок.
Слово
Мне стало как-то жалко самого себя.
Я заговорил срывисто, невпопад, и чем дольше я говорил, тем всё чётче видел себя маленьким, совсем ребёнком, всеми обиженного, всеми отвергнутого, загнанного в угол.
Я глянул в пустой угол и совсем ясно увидел мальчика на коленях. Конопатый мальчик, я в детстве, зажав лицо руками, плакал навзрыд.
Я вскрикнул и тоже заплакал.
– Слезы… не оружие… – потерянно прогудел парень, краснея и подсаживая повыше на нос очки. – Успокойтесь… Всё вырулим… Всё выведем на лад…
Я ничего не мог с собой поделать. Слёзы сами собой бежали и бежали.
Наконец я притих, стыдно отвёл лицо в сторону.
– А теперь ногу в стремя! – ободрительно кинул Александр, разом подталкивая к себе телефон, а ко мне стопку бумаги. – Распиши́те, как всё было, а я пока выдам параллельно звоночек этому Коржову.
Несчастный Коржов!