Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Собрание сочинений. Том 6. Граф Блудов и его время (Царствование Александра I) - Егор Петрович Ковалевский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Граф Аракчеев остался без соперников. Официально, он носил только звание председателя Военного департамента в Государственном совете и главного начальника Военных поселений; но в сущности был единственным докладчиком по всем делам, не исключая и духовных.

Аракчеев, родом из мелких дворян Новгородской губернии; дома учился у дьячка, и выдерживаем был своим непреклонным отцом так сурово, что жизнь в кадетском корпусе, куда он попал, казалась ему раем после жизни домашней. Тут он отличался строгим исполнением приказаний, порядка и дисциплины, и прилежанием к математическим наукам, за что и выпущен в артиллерию, хотя особенных способностей, быстрых соображений в нем с детства не было заметно.

Впоследствии, в чине поручика, он попал в Гатчину, когда еще Павел Петрович был Великим Князем. Здесь, своею необыкновенною деятельностью, доведением дисциплины и выправки до совершенства, он умел снискать полное расположение к себе Великого Князя, который, взойдя на престол, осыпал его милостями и богатством и возвел в графское достоинство. Потом, однако, за свою жестокость, Аракчеев попал в опалу, сослан на житье в деревню и вызванный опять Павлом, уже не застал его в живых. При Александре он был назначен Инспектором артиллерии, и при помощи людей, которых умел выбирать, сделал много полезного. Мы видели, при каких обстоятельствах он был призван к деятельности более обширной; но трудно понять, каким образом Александр I-й, со своей возвышенной душой, с обширным образованием и тонким, проницательным характером, мог так безусловно предаться этому человеку.

В царствование Александра Павловича, после известного триумвирата, два лица, в различные периоды времени, имели самое сильное влияние на государственное управление: граф Сперанский и граф Аракчеев; но каким образом сопоставить эти два лица вместе! Один, с обширным образованием, с умом, налету улавливающим идеи и слова Александра и излагающим их в прекрасной форме на бумаге, с манерами вкрадчивыми, льстивыми без унижения, с побуждениями возвышенными, со страстями благородными, скитающийся в отчаянии в лесу по смерти своей нежной и милой Елизы. Другой – нрава крутого, сердца жестокого, неумолимого, и таких свойств, которые никак не могли быть по душе Александру, любовник чудовищной Настасьи, который, по смерти ее, тоже приходит в отчаяние, но выражает его иначе – истязанием бедных крестьян Грузино, мало образованный, не умеющий написать дневного приказа без грамматических ошибок; самая наружность его скорее могла отталкивать, чем привязывать к себе. – Один, в пылком воображении своем, хотел создать для России храм славы, в который бы мог внести свое окруженное блеском имя, другой строил для нее казарму и ставил у дверей фельдфебеля, чтобы легче было наблюдать за ней. В одном разве сходились эти два человека, – это в своем неуважении, чтобы не сказать презрении, к людям; но и тут побуждения были различны: Сперанский считал себя слишком высоко поставленным над ними по уму и способностям, обходился без них, и принимал безусловную приверженность к себе немногих своих сеидов, как должную дань, не обращая на них самих никакого внимания. Другой, напротив, нуждался в людях, и это ему тем было досаднее; за то он употреблял их как материал и, по миновании надобности, выбрасывал вон. Он был в опале при Императоре Павле, как мы уже сказали, именно за свою жестокость к подчиненным; при Александре I он также попал было в немилость по той же причине, но эта немилость продолжалась недолго и заменена полной доверенностью. Каким же путем он приобрел эту доверенность? Здесь, как и во многом другом, характер Александра остается неразгаданным.

Правда, на стороне Аракчеева было одно важное преимущество: он изучил Александра еще с детства, во время пребывания в Гатчине, и, одаренный природным инстинктом, умел воспользоваться происшедшей переменой в Государе, уставшем от бремени правления и поколебавшемся в доверии к людям. Сперанский недаром называл Аракчеева, несмотря на наружную неуклюжесть его, ловким царедворцем.

Государям редко приходится слышать истину; она имеет для них нередко прелесть новости. Александр, испытавший все роды лести и восхвалений, чувствовал особенное от них отвращение; он любил, чтобы ему говорили искренно, в какой бы резкой форме не высказывалась истина; Аракчеев, как казалось Александру, был предан ему безусловно и безгранично; открыто, хотя иногда грубо, высказывал все, что было на душе, трудился неусыпно и по-видимому бескорыстно, отказываясь от наград во все время царствования Александра[70] (он получил богатый, осыпанный бриллиантами другой портрет Государя, присланный ему уже из Таганрога, в последние дни царствования Александра). Не должно забывать также, что Александр уже проникся мыслью, которую ему постоянно старались внушить извне, что дух волнения и непокорности властям, господствовавший в Европе, распространился в России, и что только насилием можно подавить его, а для этого, как ему казалось, Аракчеев был необходимым человеком. Александр забывал, что даже в то время достаточно было одного появления его, чтобы смирить всякое возмущение.

С именем Аракчеева тесно связано учреждение Военных поселений. Кому принадлежит проект этого учреждения, кто составил его? – неизвестно. Но если вы со вниманием сравните его с проектами Императора Павла Петровича[71], который писал их бывши еще наследником, то убедитесь, что в нем преобладают гатчинские идеи. Только Великий Князь полагал поселить войска по границам России, сообразно силам противолежащего государства, для того, чтобы иметь возможность удержать нападение его. Это учреждение, напоминающее собой Австрийских граничар, совершенно противное духу и характеру нашего народа, приведенное в исполнение с непреклонной волей, с суровостью, неотступностью от малейших предначертанных и противоестественных форм, произвело всеобщий ропот и наконец открытое возмущение в некоторых селениях; но такое неповиновение только раздражало упрямую настойчивость графа Аракчеева, который рядом жестоких наказаний заставлял поселенцев сносить молчаливо свою участь.

Если самая мысль военных поселений нашла сильное противодействие в графе Барклае-де-Толли, которого мнение по этому случаю отличается силой и логической последовательностью, то, к сожалению, исполнение ее имело своих безусловных хвалителей между лицами высоко поставленными, посещавшими Грузино, что невольно вводило в заблуждение Государя Императора; сохранилась, как библиографическая редкость, брошюра графа Сперанского[72], который также поддался увлечениям и восхвалял создание всесильного временщика.

В России связь народа с Государем образовалась не вследствие какого-нибудь механического строя или отвлеченного, юридического начала, но истекает из более глубокого источника: она прирождена русскому народу и основана на полном доверии народа к царю, как человеку, с которым у него одни страсти, одни стремления, который разделяет его радости и бедствия как свои собственные и, как щитом, прикрывает собой народ от всех невзгод – внутренних и внешних. Lo stato è  tutto, l'uomo è nullo[73] – ни в каком случае не применимо к России. В каком ином государстве могла бы высказаться так искренно, так единодушно та глубокая скорбь, которая постигла в последнее время царскую семью? есть ли хижина в России, где бы она не оставила следа печали непритворной? В несчастье эти сближения народа с Царем – высказываются резче и яснее. Мы видели, как единодушно сказался народ Государю в годину бедствий 1812 года, несмотря на недавний еще ропот; тоже повторилось в ноябре месяце 1824 года, хотя влияние графа Аракчеева неблагоприятно отзывалось в народе.

Продолжительный морской ветер нагнал массу воды в Неву и она, выступив из берегов, разлилась по улицам и площадям столицы, угрожая людям, нарушившим тишину и необитаемость ее негостеприимных берегов, всеобщим разрушением и уничтожением. Обломки деревянных домов и утвари носились по улицам; катера спасали людей. Население было в страшной агонии; видели ясно, что если морской ветер продолжится еще часа два, то город погиб. Провидение, на этот раз, отклонило гибель; ветер начал стихать и переменять направление: вода убыла; но бедствия, которые она оставила за собой, были огромны.

Государь, в порыве своей сострадательной души, работал неусыпно, как во время наводнения, так и после него, посещая жилища бедняков и принося им помощь вещественную и утешение. Едва вода настолько стекла, что можно было проехать по улицам, он отправился в Галерную. Тут страшная картина разрушения предстала перед ним. Видимо пораженный, он остановился и вышел из экипажа; несколько минут стоял он не произнося ни слова; слезы медленно текли по щекам; народ обступил его с воплем и рыданием: «за наши грехи Бог нас карает», – сказал кто-то из толпы. «Нет, за мои!» – отвечал с грустью Государь; сам распорядился о временном приюте и пособии пострадавшим, оставив для исполнения и наблюдения одного из своих генерал-адъютантов, и отправился на Литейный завод. Он подъехал к уцелевшему зданию, вокруг которого толпился народ, и, вошедши в него, увидел другого рода картину: на полу и нарах лежали двенадцать или более трупов, иные уже в гробах, другие ожидали еще своего вечного помещения. Государь и тут несколько времени оставался. Он как будто намеренно пытал себя этим зрелищем, чтобы внутренними муками искупить тот грех, который созидало его мрачное воображение. Как бы то ни было, но народ опять увидел в нем прежнего своего Александра; подавленная любовь выразилась с новой силой.

«Две эпохи в жизни Александра особенно способствовали к тому, чтобы соединить существование его с существованием народа и утвердили многочисленные связи их сопрягавшие. Эпохи сии суть – события в 1812 и бедствие Петербурга в 1824 г. Тут он является героем своего отечества, мужественным защитником своего народа, его подпорою и спасителем». Эти слова принадлежат С. С. Уварову, который был одним из исполнителей воли Александра во время бедствий 1824 года.

На восприимчивую душу Александра это событие имело важное влияние; в ней должен был совершиться перелом к прежней энергии, которая уже и начала было проявляться. К несчастью, оно не осталось также без последствий на его здоровье; несмотря на крепость свою, оно не могло без ущерба выдержать столько потрясений нравственных, таких трудов и усилий физических.

Глава восьмая

Отъезд Блудова за границу. Встреча с графом Каподистрия; положение тогдашних дел в Греции. Возвращение, приготовление к переезду в Дерпт. Отъезд Государя и пребывание в Таганроге; его болезнь и смерть. Общее впечатление. Акты отречения от престола Цесаревича Константина Павловича и престолонаследия Николая Павловича. Присяга и последствия ее 14-го Декабря.

Блудов, как и многие другие, знавшие направление Государя, не мог думать, чтобы принятая нашим кабинетом политика могла привиться, и видел в ней только временное увлечение, нагнанное страхом революций и влиянием известной партии, а потому еще не решался подавать в отставку и оставался без всяких занятий.

Прослужив 25-ть лет в коллегии Иностранных дел, свыкшись в ней с людьми и делами, он нелегко мог найти занятия по душе вне этого круга. Петербург на этот раз представлял мало привлекательного не только для него, но и для других. Государь был мрачнее обыкновенного. Общество – разъединено, сдержано. Блудов решился воспользоваться временем своего бездействия, чтобы отвезти больную жену на воды за границу. Доктора указали ему Эмс и, конечно, лучше ничего не могли посоветовать, по крайней мере лично для Блудова; он неожиданно встретил там графа Каподистрия, и единообразное, скучное время пребывания на водах сделалось для него одним из приятнейших в жизни. В продолжительных прогулках и разговорах шло оно незаметно, скрепляя более и более связь между ними, выработывая многие из тех убеждений, которые сохранились в Блудове на всю жизнь.

Граф Каподистрия пользовался сильным влиянием в Греции. Поездка его в Корфу, в отпуск, из России, укрепила это влияние. Здесь, как и в Швейцарии, где поселился он, к нему стекались лучшие люди Греции за советом, за пособием; просили его принять личное участие, и даже начальство в происходящем движении. Бывший дипломат, более других опытный и рассудительный, удерживал порывы пылких патриотов. Он указывал на примеры князей Ипсиланти и Кантакузена, которых смелые выходки только повредили делу, убеждал прежде всего запастись средствами для войны продолжительной, а не для бесполезной вспышки, хотя бы она сопровождалась временным успехом и вообще выжидать, пока эттерии покроют, как сетью, весь Балканский полуостров, окрепнут и запасут оружие и порох, несмотря на всю бдительность Австрийского правительства, ни на минуту не упускавшего из виду ни движения эттерий, ни самого графа Каподистрия. Тогда еще был жив святопочивший Владыка Черногории Петр, этот герой Наполеоновских войн, отнявший у французов Каттаро и Рагузу; он с радостью предложил Черногорию складочным пунктом боевых снарядов и сам переехал на некоторое время в Станевич, на берег Адриатического моря, важный пункт, к сожалению, также выхваченный впоследствии Австрией. Граф Каподистрия дорожил этой помощью. Кроме того, своими постоянными усилиями, он достиг того, что некоторые европейские кабинеты стали склоняться в пользу освобождения Греции.

Смерть Байрона озарила новым поэтическим светом дело греков, возбуждавшее уже живое сочувствие знаменитой осадой Миссалунги. Напрасно некоторые правительства упорствовали и признавали греков за бунтовщиков, общественное мнение называло их героями. В то время имя Байрона, как защитника Греции, было громче и славнее, чем поэта, и возбуждало всеобщий энтузиазм.

Блудов, которого живое воображение ясно сохранило все впечатления восстания Кара-Георгия, часто толковал о них с графом Каподистрия и теми славянами, которые являлись в Эмс с предложениями. Оба сокрушались о том, что все эти восстания были местны, отрывочны, без связи с общим делом, без соображения с европейскими обстоятельствами, и потому служили только роковым предлогом для Турции, усиливая повсеместно жестокости, и без того невыносимые для бедных раиев. При этом, конечно, не раз являлась мысль, что несоразмерное с мирным положением число войска, которое содержала тогда Россия в угоду австрийской политики и к совершенному истощению наших финансов, могло бы быть употреблено иначе, – если существование его уже признано необходимым. Блудов по этому поводу выразился: Pour les gouvernements, ainsi que pour les individus il en est fautes, des erreurs, ou bien, pour dire le vrai mot, des sottises, á peu près comme des boulets et des balles á la guerre: la plupart de ces balles sont perdues, mais quelques uns blessent, et il y en a qui tuent[74].

Граф Каподистрия и Блудов часто изыскивали средства, чтобы соединить два разнородные элемента – греков и славян в одно, по крайней мере на время, пока совершится освобождение народов, но Блудов на опыте убедился (в 1809 г.) как трудно согласовать даже славянские племена между собою и что для этого необходимо нужно силу внешнюю.

Конечно, часто приходило на мысли им обоим, как бы помочь делу собственными своими усилиями… Но одного удерживало семейство, другой выжидал благоприятного времени…

Возвратившись в Петербург, под влиянием таких суждений и при своих убеждениях, Блудов решился выйти вовсе в отставку. Только предстоящий отъезд Государя замедлил подачу просьбы. Блудов хотел потом переехать на житье в Дерпт и заняться воспитанием детей, к чему он приступил, преподавая сам русскую историю двоим старшим, и литературною работой, которая развилась уже в голове его[75]. С Петербургом он хотел окончательно проститься; продал свой дом, находившийся на Невском проспекте[76], против Вшивой биржи, и занялся приведением в порядок дел своих, несколько расстроенных продолжительным пребыванием за границей.

В обществах, более близких ко двору и особенно в доме Карамзина, Блудов узнал причины и все подробности предстоящего отъезда Государя Императора в Таганрог. Если кто-либо был предан Государю бескорыстно и вместе безгранично, то это Карамзин. Несмотря на близкие сношения с Александром, он ни занимал никакой государственной должности и пользовался, до восшествия на престол Николая Павловича, с которым сношения его были иные, скудным содержанием в две тысячи р. ассигнациями. Два раза Александр думал ему дать назначение: после падения Сперанского, когда ему нужно было заменить его во время поездки за границу на конгресс и когда открылось место министра Народного просвещения, вместо князя Голицына; но он хорошо понимал, что всякое официальное положение Карамзина, изменит их отношения и вообще придаст им другой характер. Мы думаем, что сам Карамзин отклонил бы всякое назначение, чтобы уничтожить даже мысль о своекорыстных побуждениях привязанности к Государю. Странно, однако, что в оба раза Государь назначал Шишкова, как бы для того, чтобы показать Карамзину, что в этом выборе ни привязанность, ни строгая оценка достоинств не имели места. У Карамзиных, где с особенным участием следили за действиями Александра, с радостью рассказывали о том, что прежняя любовь его к Императрице, та страстная любовь, которая сопровождает обыкновенно первые года брака, начала проявляться в нем. Все видели в этом добрый знак и ждали, что пробудится и станет над Россией прежний Александр, ее охранитель. Самую поездку Государь предпринял для того, чтобы лично устроить помещение для Государыни, которой здоровье было совершенно расстроено и не могло уже перенести северной зимы. За границу же она решительно отказалась ехать, говоря, что желает умереть в России.

Незадолго до отъезда, Александр Павлович вместе с Императрицей ездили в Духов монастырь (Новгородской губернии) проститься с матерью игуменьей и та, как говорила впоследствии Блудову, была поражена происшедшей переменой в царственной чете. В день же отъезда, первого сентября, Государь отправился в Александро-Невскую лавру отслужить молебен[77]. Это было в 4 часа утра. Длинный ряд монахов, встретивший его у входа в церковь, господствовавшая темнота вокруг и ярко освещенная рака угодника Божия, видневшаяся вдали, в растворенные врата, поразили его восприимчивое воображение; он плакал во время молебна. Посетив на несколько минут митрополита Серафима, зашел он к схимнику Алексею, отличавшемуся подвижнической жизнью. Мрачная картина кельи, стоявший в ней гроб, который служил постелью отшельнику и несколько сказанных ему слов, оставили в нем еще сильнейшее впечатление.

Перед выездом из Петербурга, Государь остановился у заставы, привстал в коляске и обратившись назад, в задумчивости несколько минут глядел на столицу, как бы прощаясь с ней. Было ли то грустное предчувствие, навеянное посещением схимника, была ль то твердая решимость не возвращаться более Императором, – кто может решить подобный вопрос!

Сентября 13-го Александр Павлович приехал в Таганрог. Доктор Виллие, в своей памятной книжке, говоря об этом, пишет «первая часть путешествия кончена» и далее, под чертой, ставит слово finis. В то время, он и не подозревал того пророческого значения, которое заключало в себе это слово: первая часть была и последней[78].

По приезде в Таганрог Елизаветы Алексеевны, Государь окружил ее самой нежной заботливостью, предупреждал ее малейшие желания, старался доставлять ей рассеяние, и Государыня, под влиянием этот нежной любви, стала оживать; здоровье ее видимо поправлялось, так что Государь решился, хотя не без колебания, принять приглашение графа Воронцова посетить Крым, говоря, что добрым соседям следует жить в согласии. Постоянно не любивший пышности, здесь он жил уже совершенно просто: «надо, чтобы переход к частной жизни не был резок», – говорил он шутя. Вместе с князем Волконским, выбирал Государь место для постройки постоянного дворца и очень был занят его распределением. Князю Волконскому он говаривал: «и ты выйдешь в отставку и будешь у меня библиотекарем». Вообще Государь, возвратившись к прежней любви и к прежней мысли, был очень весел: казалось, Он нашел наконец тот уголок в Европе, о котором мечтал, и где желал навсегда поселиться.

Всем этим мечтам, еще более отрадным для Императрицы, которая была в ту пору, несмотря на свои страдания, счастливейшею женщиной в мире, не суждено было осуществиться. 20-го октября отправился Государь в Крым; он был более обыкновенного весел и разговорчив в первые дни своего путешествия; но утомление от постоянных, продолжительных переездов, нередко верхом, сырость вечеров, господствовавшие в некоторых местностях лихорадки, беспрерывные посещения госпиталей, где свирепствовал тиф, не могли не подействовать на его здоровье. В Бакчисарае Государь сам сказал Виллие, что страдает лихорадкой и несколько ночей дурно спал, а он не любил жаловаться на болезнь. Но тут же отказался от всех лекарств, не терпя, так называемой им, латинской кухни, и несмотря на убеждения Виллие, остался непреклонен; только торопился возвращением к себе, домой.

5-го ноября Государь приехал в Таганрог и провел весь вечер у Императрицы, не жалуясь на припадки лихорадки, но на другой день он не мог работать и принужден был прервать доклад князя Волконского. Затем болезнь усиливалась. 9-го Александр Павлович уже дозволил написать вдовствующей Императрице, а 11-го Великому Князю Константину Павловичу о своем положении.

Болезнь, по-видимому, в начале мало заботила Виллие. Он, как бы мимоходом, отмечает под 30 ч. окт.: у Государя расстройство желудка, впрочем, полезное для его здоровья (Бакчисарай). И затем следуют ничтожные заметки о предметах посторонних до 5 ноября; тут он уже пишет: ночь прошла дурно. Отказ принять лекарство. Он приводит меня в отчаянье. 7-го ноября он еще не может отдать себе отчет – эпидемическая ли это лихорадка, крымская или другая какая, и 8-го пишет: «Это, несомненно, горячка, febris gastrica biliosa» и пр. Затем сожаление о том, что остановил понос в Бахчисарае. 10-го «с 8-го числа я замечаю, что Его занимает что-то более важное, чем мысль о выздоровлении и смущает ум. Ему хуже».

Замечательна отметка Виллие против 14-го числа. Все идет дурно, хотя у него еще нет бреду. Мне хотелось дать acide muriatique в питье, но по обыкновению, отказано: «Ступайте прочь». Я заплакал; заметив мои слезы Государь сказал мне: «подойдите, любезный друг, надеюсь, что вы на меня за это не сердитесь. У меня свои причины так действовать». Ноября 15-го Виллие отмечает: какая скорбная обязанность объявить ему о близкой кончине!…

Елизавета Алексеевна не отходила от его постели. По временам Государь, как будто чувствовал себя легче, или по крайней мере старался в том уверить Императрицу, и луч надежды озарял ее на мгновенье, но вскоре страшная существенность явилась. Виллие и Волконский сказали ей, что во всяком случае желательно было бы, чтобы Государь приобщился Св. Тайн. Императрица вздрогнула. Долго не могла она прийти в себя; наконец, собрала все силы, чтобы самой просить Государя исполнить долг христианина. «Разве я так плох?» – спросил Государь без малейшего изменения ни в лице, ни в голосе. «Нет, друг мой, – отвечала Императрица, – но отказавшись от всех средств земных, испытайте небесные». Государь очень охотно принял предложение. Пришел Виллие, и на вопрос Государя «я очень плох?» не мог ничего отвечать, заливаясь слезами. Государь взял его руку и молча несколько времени сжимал ее. Императрицу он просил поберечь себя и несколько успокоился. Причастившись Св. Тайн, после продолжительной исповеди, он сказал Государыне: «я никогда не был в таком утешительном положении, в каком нахожусь теперь; благодарю сердечно». Бог сказался ему и свеял с души грозную мысль, преследовавшую его во всю жизнь, мысль, которая нередко среди торжества, как привидение, восставала перед ним.

За несколько часов до смерти, страдания несколько уменьшились, жар был не так силен; Государь открыл глаза, приказал знаками поднять шторы у окон, взглянул на природу и остановил взгляд на Императрице с выражением полным любви и благодарности, взял ее руку, поцеловал и положил к себе на грудь; улыбнулся князю Волконскому, и эта улыбка осталась до смерти на лице его. Совершенное спокойствие, более – довольство, счастье, было разлито в лице его. Слова Елизаветы Алексеевны в столь известном письме ее были трогательны именно по своей глубоко прочувствованной истине[79]. Через несколько минут он впал в забытье, а через несколько часов его не стало. Государыня закрыла ему глаза трепетными руками; еще могла подвязать ему своим платком подбородок, но потом ее, почти бесчувственную, увели в другую комнату.

Император Александр I скончался 19-го ноября в 10 часов и 50 минут утра (по заметке Виллие в 11 ч. 10 мин)[80].

В то время о телеграфах еще не было и помину; почтам доверялись неохотно, и потому весть о смерти Александра пронеслась сначала глухим, тревожным гулом по России. Народ дрогнул. Смутно, неопределительно ожидал он чего-то недоброго; ходили слухи, что Константин Павлович отказался от престола. Манифест 20-го марта 1820 года, о расторжении брака цесаревича с великой княгиней Анной Феодоровной, вместе с тем лишал права престолонаследия детей, от морганического брака рожденных: это служило как бы подтверждением слухам. Изменение престолонаследия, которого, впрочем, никто положительно не знал, пугало людей робких. К этому присоединились смутные слухи о существовании каких-то тайных обществ в России, о которых будто бы писали и Александру. Были уверены, что при нем они не смели бы поднять головы, но кто знает, что случится после него! Вообще, будущее являлось неопределенным, полным тревог. Но когда известие о смерти Императора разразилось во всей своей официальной истине, и было напечатано письмо Императрицы Елизаветы Алексеевны, тогда один общий вопль народа отвечал сетующей державной вдове. Шествие погребальной колесницы с телом усопшего Императора сопровождалось целым народом, стекавшимся из отдаленных мест, – отдать последний долг покойному.

Утром 27-го, во время молебствия за здравие Государя в большой церкви Зимнего дворца, получено было известие о постигшем Россию несчастье. Жуковский был в то время в церкви, где Императорская фамилия, с несколькими приближенными, слушала божественную службу; Блудов – в Александро-Невской лавре, где собрались все чиновные люди столицы и где были толпы народа; оба они оставили свидетельство о том впечатлении, которое там и здесь произвело роковое известие. Когда, во время самого молебна, великий князь Николай Павлович, которого вызвали из церкви по случаю приезда курьера, вернулся и подал знак рукой духовенству и певчим: «все умолкло, оцепенело от недоумения, но вдруг все разом поняли, что Императора не стало; церковь глубоко охнула, и через минуту все пришло в волнение; все слилось в один говор криков, рыдания и плача… – так пишет Жуковский. – Невозможно выразить отчаяния тут же находившейся вдовствующей Императрицы». «Кто привез роковое известие в церковь Александро-Невской лавры, я не знаю, – говорил Блудов, – да едва ли кто из присутствующих знал[81], только оно с быстротой электрической искры обошло всех присутствующих и общий вопль, общее рыдание прервали божественную службу».

В Варшаве получено было известие о смерти Государя двумя днями ранее, чем в Петербурге. В то время случился там великий князь Михаил Павлович, с которым цесаревич был очень дружен. Он поспешил отправить его в Петербург, чтобы убедить Императрицу Марию Феодоровну и великого князя Николая Павловича в твердом своем решении остаться верным данному согласию на отречение от престола. Но Михаил Павлович нашел, что вся столица, следуя примеру великого князя Николая Павловича, приняла уже присягу цесаревичу и что сенатские и синодские о том указы разосланы по всей России. Это очень смутило его. К удивлению Петербургских жителей, он и свита его не последовали общему примеру.

Присяга совершилась внезапно: Николай Павлович немедленно по получении известия о кончине Александра Павловича, пока еще не ушло из церкви духовенство, служившее молебствие, принял присягу на верность цесаревичу и привел к ней внутренние караулы. Хотя он слышал от самого покойного Государя о предполагаемом изменении порядка престолонаследия, однако не знал о существовании какого-нибудь о том акта, который один мог быть действителен в таком важном случае и поспешил собственной присягой уничтожить ходившие в то время темные слухи. Императрица Мария Феодоровна, убитая горем, могла ему сказать о хранившихся в Государственном совете и Сенате бумагах уже тогда, когда великий князь объявил ей, что присяга совершена.

При обсуждении вопроса в кругу царской фамилии и приближенных к ней нашли, что после всего случившегося недостаточно, для убеждения народа и войска, одних писем цесаревича, несмотря на официальный их характер. Великие князья Николай Павлович и Михаил Павлович не скрывали от себя затруднительность положения, когда придется пояснять причину второй присяги, другому Государю, особенно в отсутствие самого Константина Павловича. Решились писать цесаревичу, что Николай Павлович покорится его воле, если она снова и положительно будет заявлена. Письма от Императрицы и Великого Князя, в которых, между прочим, опять повторялась просьба о приезде его в Петербург, были отправлены с фельдъегерем. Через два дня отправился в Варшаву же великий князь Михаил Павлович собственно для того, чтобы убедить великого князя приехать в Петербург; опасаясь разъехаться с фельдъегерем, он остановился на станции Неннале, на распутье дорог, и написал о том в Петербург и Варшаву.

Все это время столица находилась в тягостном ожидании. Темные слухи и какое-то недоумение волновали ее. В собравшемся, по случаю первой присяги, Государственном совете был уже возбужден вопрос о посмертной воле покойного Императора и об оставленных им актах, что конечно не могло остаться неизвестным в публике.

Этим настроением умов, а главное, предстоявшей второй присягой, решились воспользоваться люди, давно замышлявшие низвергнуть существующий порядок в России и только выжидавшие случая, чтобы воспользоваться им. Во время тяжкой болезни Александра Павловича получены были в Таганроге новые известия и на этот раз, двумя разными путями о существовании заговора, которого члены рассеяны в большей части России. По важности известий, Дибич решился послать в главную квартиру 2-й армии, в Тульчин, генерал-адъютанта Чернышева для предупреждения главнокомандующего Витгенштейна и для арестования командира Вятского пехотного полка полковника Пестеля. По смерти же Александра Павловича, отправлен был оттуда же к Императору в С.-Петербург, находившийся при покойном Государе комендантом Барон Фридерикс с подробным донесением о заговоре. Такое же донесение было отправлено в Варшаву, так как в Таганроге не знали где Император, и вероятно не знали даже кто Император?

В тот же день (12 декабря) великий князь Николай Павлович получил совершенно неожиданно другое удостоверение о существовании заговора и о том, что большинство его членов находится в Петербурге. Он призвал военного генерал-губернатора, графа Милорадовича, показал ему донесение из Таганрога и рассказал о последнем свидетельстве заговора. Граф Милорадович обещал принять меры, но вообще не придавал значения сделанным показаниям, удостоверяя, что в столице все спокойно. Последствия показали, что между тем как он ничего не знал, даже не верил в существование заговора, каждое действие его и вообще правительства было известно людям, участвовавшим в заговоре.

Наконец, ожидаемые бумаги из Варшавы были получены. 13 числа объявлен был манифест (помеченный 12-м) о восшествии на престол Императора Николая Павловича, а 14 декабря назначена была присяга.

События 14 декабря на площади Зимнего дворца и около монумента Петра Великого подробно описаны бароном Корфом, Шницлером[82] и другими; мы коснулись их потому, что они находятся в связи с предшествовавшим царствованием.

Здесь, по принятому нами плану, мы должны бы были окончить эту часть биографии Блудова, относящуюся собственно только до времени царствования Александра I, если бы не боялись оставить долее память Блудова под гнетом того обвинения, которое взвела на него заграничная пресса, именно, по поводу дела 14 декабря. Смерть и то вычеркнула многих из этой книги, пока составлялась она: так напр. «Арзамасцев», когда мы собирали о них сведения в прошлом году, было трое в живых, теперь мы должны были поправить – 1; Декабристов оставалось 11, – теперь, едва ли ошибемся, сказавши, что их осталось 7. Письмо, в котором я просил доставить некоторые сведения, возвращено за смертью того, кому было адресовано (гр. Закревского). Все это является как memento mori и торопит действовать. Могут встретиться и другие обстоятельства, которые прервут рассказ наш, и важное обвинение, лежащее на памяти Блудова, занесется в историю, вопреки истины, в угоду страстных увлечений.

Глава девятая

Причины, замедлявшие объявление акта престолонаследия при жизни Александра Павловича. Новая деятельность Блудова; обвинения против него; важность обвинений; неосновательность их. Обвинение другого лица, не менее несправедливое. Суд настоящий и суд потомства.

Император Николай, как сам он говорил[83], не готовился к тому высокому сану, который принял. Он едва ли не позже всех в Царской семье, года за три до смерти Александра, узнал о предстоящей ему участи, и то не более, как о предположении, сказанном ему покойным Императором. О существовании же известных актов, он не знал. Почему Александр хранил их в тайне от наследника и от народа, и тем невольно готовил смуты в любимой им России, – объяснить можно только тем, что он, вместе с манифестом о порядке престолонаследия, решился, кажется, объявить и собственное отречение от престола. Еще незадолго до отъезда своего в Таганрог, он сказал о том бывшему в Петербурге принцу Оранскому[84], который пришел в ужас от предвиденных им последствий и всячески убеждал его отказаться от такого намерения. На другой день он решился писать Государю, чтобы поколебать его, но Александр остался непреклонен. В его года, с его здоровьем, всенародное объявление воли его казалось только делом времени и это время по-видимому наступало… но провидение судило иначе!

Не присутствуя ни в государственном Совете, ни в Сенате, ни при докладах министров, Император Николай не мог знать ни дел, ни людей в Государстве. По вступлении на престол, ему более чем другому нужны были деятельные сотрудники и помощники. Зная уважение, которое питал покойный Император к Карамзину, он обратился к нему за советом. Карамзин указал особенно на двоих – Блудова и Дашкова. Государь обещал употребить их способности при первом случае, и случай вскоре представился. По делу 14 декабря созваны были Верховная следственная комиссия и Верховный суд, а впоследствии образовалась еще Ревизионная комиссия. Государь предназначал в производители дел первой другое лицо; но один из деятельных членов комиссии объяснил, что следствие произведенное этим другим лицом (вместе с генералом Шеншиным) на юге России, по делу эттерии, оказалось неудовлетворительно; тогда Государь назначил Блудова.

Блудову тяжело было это назначение: приходилось присутствовать при допросах людей, из которых он иных знал лично, с семействами других был в связи; но в этом положении находилась большая часть служащих в Петербурге, потому что число причастных к делу было велико и они принадлежали ко всем званиям и особенно к высшему кругу. Отказаться от возлагаемого на него поручения, – он полагал невозможным, пока состоит на службе, считая строгое исполнение обязанностей первым долгом гражданина.

Блудова никто почти не знал в комиссии, так как он всю жизнь свою вращался в другом кругу, при других занятиях, и если против него ничего не могли сказать, то смотрели на него недоверчиво, как на пришельца, мало знакомого с деловой частью новых своих обязанностей. Верховный уголовный суд выбран был из трех Государственных сословий, как сказано в указе – 16 членов Государственного Совета, 35 Сенаторов, 3-х членов Святейшего Синода и 13 лиц особенно назначенных из главнейших гражданских и военных чинов. Престарелый Татищев, Военный Министр, назначенный председателем Следственной комиссии, взял из министерства секретаря Боровкова[85], известного по деятельности своей в издании журнала «Соревнователь Просвещения», где участвовали многие из замешанных в событии 14 декабря, и мы находим в деле массу бумаг, писанный рукой Боровкова. Но кто бы ни был производителем дел, – он не мог иметь никакого влияния на самый ход их; допросы с обвиняемых снимались не им, а членами Комиссии; эти допросы потом были несколько раз поверяемы в присутствии допрашиваемых Ревизионной комиссией; потом подсудимые были призываемы в Верховный суд и вновь передопрошены; наконец, сам Государь призывал к себе некоторых из обвиненных для того, чтобы лично убедиться в истине показаний. Не только не мог ни Блудов, ни Боровков иметь влияние на участь подсудимых, но роль их была до того пассивна, что, как увидим ниже, само присутствие их едва ли кто заметил из подсудимых. Тем не менее однако, в изданном в 1847 году в Париже сочинении, под заглавием: La Russie et les Russes[86], Н. Тургенев обрушивается всей тяжестью обвинения на Блудова, и в таких выражениях, при таких обличениях, которые заставили бы конечно отшатнуться от него всякого честного человека, если бы он только из книги Тургенева узнал ход дела и не взял на себя труда поверить его с подлинными актами.

Николай Тургенев посвящает часть книги на опровержение приговора, произнесенного над ним Верховным судом по делу 14 декабря. Сначала он оправдывает участие свое в тайном обществе «Союз Благоденствия» и вообще значение его. Мы полагаем, что правительство руководится своим воззрением на тайные общества и конечно не изменит его ни для Блудова, ни для всей комиссии и суда вместе взятых, а потому не остановимся на этой части. Мы только будем говорить о деле, насколько оно относится собственно до обвинения самого Блудова, и были бы рады, если бы, опровергая Тургенева, мы могли обойти его собственное оправдание.

Тургенев основывает все свое оправдание и обвинение Блудова на том показании Рылеева, в котором, между прочим, сказано, что в совещании народной думы, где решено было увезти царскую фамилию из Петербурга, Тургенев подал голос в пользу этого решения. Тут же упоминается имя Торсона. А как Торсон поступил в общество только в 1825 году, между тем как Тургенев еще в 1824 году выехал из России, что вполне должно быть известно Блудову, с которым он часто виделся осенью 1824 года в Мариенбаде, то Тургенев и не мог присутствовать в этом собрании.

Не станем распространяться о том, что Рылеев в другом (также записанном) показании говорил, что ему кажется, что об этом было рассуждаемо в совещании думы, что Никита Муравьев, не обозначая времени, сказал только, что речь о вышеизложенном шла незадолго до отъезда Тургенева за границу, что показание Торсона даже не вошло в записку собственно о Тургеневе, так как его показание, как и других двух, было сделано в оправдание себя, а не в обвинение Тургенева; не станем также говорить, что каждый из обвиненных мог привести в свое оправдание противоречащие показания других, так как допрашиваемые по несколько раз сбивались в своих ответах и часто совершенно невинно, по забывчивости, противоречили самим себе и очевидности обстоятельств; (о типографской ошибке не может быть и речи)[87]; – скажем только, что приговор Тургенева состоялся вовсе не на этом обвинительном пункте: вот буквальная выписка из доклада особой комиссии (в которой Блудов не участвовал), и пусть читатели сами судят, в какой мере помянутое показание могло иметь на него влияние: «Список подсудимых, коими не учинено собственного признания во взводимых на них преступлениях (четыре лица) 1. Действительный Статский Советник Тургенев. На Тургенева показывают 24 человека, что он был членом тайного общества[88], из коих трое, что Тургенев участвовал в учреждении; трое, что Тургенев был Директором; четверо, что Тургенев участвовал в восстановлении; шестнадцать, что Тургенев участвовал в совещаниях; один, что Тургенев на совещании был председателем; один, что Тургенев сочинял правила о изыскании средств к изменению правительства и получении Конституции и трое – что Тургенев участвовал в распространении тайного общества принятием членов».

Затем уже следуют показания Пестеля, Рылеева, Муравьева и других pro и contra по предмету участия Тургенева в предположении некоторых лиц общества, относительно удаления из России Императорской фамилии. Показания относятся не к одному указываемому Тургеневым времени, но к различным эпохам 1820, 1823 и началу 1824 годов, кроме Рылеева, которые не определены. О Торсоне же нет и помину.

Все эти показания Рылеева – будто бы Тургенев разделял мнение других о вывозе за границу Императорской фамилии, и Пестеля – будто бы на вопрос его (в 1820 году) желает ли общество монарха или президента? Тургенев отвечал: Un président sans phrases (президент без дальних толков), – Комиссия сводит в одно следующее заключение: «Остаются только показания двух членов общества – Пестеля и Рылеева (и Никиты Муравьева неопределительно) и то по разным предметам, которые Комиссия почитала опасным в столь важном преступлении признать достаточными к обвинению». Затем, все другие показания по этим двум предметам считает как бы несуществующими. Почему же Тургенев так усиливается опровергнуть эти именно обстоятельства, когда Ревизионная комиссия сама не признает их доказанными и Верховный суд основал свой приговор не на них, а на других соображениях? Вот этот приговор: «Действительного Статского Советника Николая Тургенева за то, что по показанию 24 участников он был деятельным членом тайного общества, участвовал в возрождении, восстановлении, совещаниях и распространении оного привлечением других; равно участвовал в умысле ввести республиканское правление и удалясь за границу, он, по призыву правительства, к оправданию не явился, чем и подтвердил сделанные на него показания».

Другое обвинение Тургенева состоит в том, что доклад Комиссии[89] написан в каком-то шуточном тоне… Шутить и даже издеваться! – Действительно, обвинение было бы важное, но спрашиваем каждого, кто читал доклад Следственной комиссии, такое ли впечатление вынес он из этого чтения, или другое – более томительное, более щемящее сердце?… Один из тогдашних замечательных литераторов подал записку, в которой нападал на донесение Следственной комиссии, говоря, что она слишком сочувственно относится к людям 14-го декабря и представляет их в поэтическом и интересном свете. Да, надо быть слишком раздраженным против человека, чтобы укорять его в том, что он трунит над обвиненным, которого ведут на эшафот.

Тургенев, как бы логически развивая мысль свою и подкрепляя обвинение новыми доводами, – говорит, что и предок Блудова изменой увлек Ярополка к брату, где ожидала его смерть. Думаю, что несколько лет спустя, Тургенев не написал бы этого. Что он был раздражен против Блудова – это ясно. Имел ли он на то какие-либо причины помимо самой Следственной комиссии, нам не известно.

Николай Тургенев был знаком с Блудовым, а брат его, Александр, был связан с ним дружбой, но что мог тут сделать Блудов, когда ни Карамзин, ни Жуковский – друзья Тургенева и конечно более близкие к Государю ничего не могли добиться в его пользу.

Отчего же ни один из участников в событии 14-го декабря (кроме Н. Тургенева) не говорит о неправильности, неправдивости донесения Следственной комиссии, не упоминает даже имени Блудова, – а многие из них издали свои записки за границей, вне всякого участия русской цензуры, и некоторые с явным отпечатком негодования против своих судей? Даже в разборе донесения Следственной комиссии, напечатанном в «Полярной Звезде» и приписываемом Никите Муравьеву или Лунину, хотя и говорят о неполноте следствия, но обстоятельство это относят к затруднениям, встреченным самой комиссией, а не к редакции, которая, кроме того, что было показано ответчиками, не могла ничего прибавить. В записках князя Оболенского[90], между прочим, сказано: «Действия общества и каждого из членов обнародованы в докладе Комиссии и в сентенции Верховного суда. Нельзя отрицать истины, выраженной фактами». Далее, говоря, что члены увлекались более фразами, чем обдуманными намерениями, он прибавляет: «Суд произносил приговор над фактами, а факт был неопровержим». Даже в записках Якушкина, которые далеко не отличаются умеренностью и хладнокровным обсуждением, не упоминается имя Блудова, да едва ли он был им и замечен.

Мы узнали Декабристов уже в то время, когда они, искупивши свои заблуждения тяжелым испытанием, жили на поселении, распространяя добро между окрестными жителями или своими знаниями, особенно в техническом отношении, или теми ограниченными материальными средствами, которые иные из них имели, – уважаемые и пользовавшиеся доверием и свободой; случалось иногда говорить с ними о прошедшем, но никогда имя Блудова не было произносимо ими. Правда, тогда еще не вышла книга Тургенева, и следовательно не было особенного повода говорить о нем; но впоследствии мы не могли ограничиться лишь собственными убеждениями и, ради пояснения истины, обратились к тем немногим из оставшихся в живых, которых мы знали, и просили их высказать свой образ мыслей относительно действий Блудова в Следственной комиссии. Всем известно, что они в настоящее время пользуются полной свободой и гражданственностью в России. Что же оказалось? Блудова они и не заметили в Следственной комиссии. В докладе видели обычный акт, который потерял даже свое юридическое значение за силой сделанных вновь допросов Ревизионной комиссии; изложение его нисколько не поразило их какой-либо особенностью; не знали даже кто собственно писал его. Имя же Блудова они узнали после, и как тесно связанное с делом освобождения крестьян, оно было сопровождаемо всеобщим уважением[91].

Блудов действительно призывался и в Верховный суд, но этому обстоятельству не только нельзя придавать важности, как это делает Тургенев, но даже какого-либо значения, если хладнокровно смотреть на дело. Не имея права голоса и суждения, он призывался собственно для справок, – а в справках не нуждались…

Отчего Тургенев избрал именно Блудова, бесспорно наименее значительного из сотни лиц, участвовавших в Следственной комиссии и Верховном суде, чтобы обрушиться на него одного всей тяжестью своего обвинения, – повторяем, нам неизвестно.

Мы не скроем того обстоятельства, которое говорит в пользу Тургенева: прежде выпуска в свет своей книги, он присылал покойному Блудову выписки до него относящиеся, давая тем возможность опровергнуть их. Но в какой степени лицу официальному возможно входить в сношения, особенно по делу подобного свойства, с осужденным политическим преступником (тогда еще не было всепрощения), живущим за границей? Допустим, наконец, что людям близким Блудову удалось бы, несмотря на убеждения покойного, склонить его написать требуемое опровержение, – принял ли бы его Тургенев в соображение? Пусть Тургенев перечтет свое письмо, которое сопровождало выписки и решит сам, возможно ли было на него отвечать?

Мы распространились об этом деле и вероятно наскучили читателю, для которого оно потеряло и современность и прежнее значение; можем только заметить, что нам также очень тяжело было вспоминать о нем. Каждый легко поймет, что мы далеки от того, чтобы судить действия Тургенева, для которого заветной идеей всей жизни было освобождение крестьян, столь близкое для всех. Но для нас дорога память Блудова; обвинение его – есть обвинение друзей покойного, которые любили его бескорыстно, уважали в нем безусловно честного человека, вне всяких служебных отношений, вне всяких личных расчетов. В строгом юридическом значении обвинение это слишком важно: оно состоит в подлоге, сделанном с предположенной и заранее обдуманной целью. – Если Тургенев не верит в позднейшее поколение, которое могло бы не отшатнуться от человека, способного на такой поступок; то пусть вспомнит о Карамзине, Жуковском, Дашкове, Вяземском и многих других, некогда близких ему людях: они все остались верны дружбе Блудова до гроба! Обвинение Тургенева важно еще потому, что сделано в книге серьезной, прикрывается юридическим разбором и дало повод ко всем позднейшим толкованиям; оставленное без объяснений, оно перешло бы в историю, и покрыло позором память одного из честнейших людей, а что он был таким – это покажет дальнейшее описание его жизни и гражданской деятельности.

Тургенев простирает негодование свое даже на того, кто послан был объявить ему обвинительные пункты и требование правительства явиться для ответа в Россию и отзывается о нем в язвительных выражениях. Спрашивается, чем виновен секретарь Лондонского посольства, может быть единственный чиновник, бывший в то время на лицо, как это часто случается в посольствах, что на его долю досталось это неприятное поручение? Опять – отказаться от поручения недостойного, выйти в отставку; но тогда уже поздно! Отказываться от прямых обязанностей невозможно, – разве вовсе не поступать на службу. Но об этом предмете каждому позволено иметь свое убеждение. Молодой секретарь посольства нашел Тургенева в Эдинбурге, встретив его случайно на мосту, близ гостиницы, где он остановился, а потому и пригласил его к себе для прочтения бумаг. Тургенев предпочел свидание у себя в квартире, и на то согласился он, хотя это было довольно далеко. Донесение[92] нашего секретаря посольства и изложение дела в книге Тургенева – не совсем согласны между собой; но мы не остановимся на этом. Тургенев, в отзыве своем, отказался явиться для личных ответов на обвинительные пункты, и посланный уехал обратно в Лондон. – В чем же заключается его вина? За что издевается он над этим именем, которое с уважением произносит Россия?

Несколько лет спустя после событий 14 декабря, Тургенев просил над собой следствия и суда, решившись приехать по требованию в Россию. Не наше дело говорить, в какой степени это было возможно, когда главные лица, свидетельствовавшие против него, уже не существовали, но мы никак не можем понять, почему Блудов и тут, по словам Тургенева, оказывается виноватым, между тем как просьба его рассматривалась министром Юстиции, а Блудов тогда им не был. Мы думаем, что лучшее, что могли посоветовать Тургеневу его друзья, – это не пытаться суда, а оставаться до поры за границей: так он и сделал.

Теперь доказательства обеих сторон на лицо: пусть судят другие, пусть судит потомство!…

Приложения

Граф Блудов готовился некогда писать историю Дома Романовых, как мы уже заметили; первую мысль ему подал Карамзин, который был чужд всякого мелочного чувства тщеславия, нетерпящего соперничества; он желал только одного, чтобы «История Российского Государства» была написана и видел, что для совершения этого важного труда в том виде, как он его предпринял, одной человеческой жизни недостаточно: он подготовлял себе последователя. Но Блудову удалось сделать немногое; он добросовестно издал посмертный неконченный том «Истории», снабдив его всеми нужными ссылками и выписками, которых не успел сделать Карамзин при жизни. За тем служебная его деятельность была так обширна до самой смерти, что конечно поглощала большую часть времени. Тем не менее, однако, он не оставлял своих исторических работ. Мы поместили здесь некоторые из них, отложив другие по разным причинам, и между прочим «Записку об известной самозванке Таракановой», потому что, как мы слышали, о ней готовится обширное и полное исследование.

Обращаясь затем к частной переписке графа Блудова, мы должны сказать, что покойный поставил себе за правило уничтожать все получаемые им письма, говоря, что по одному из них – можно составить превратное понятие о писавшем его, а по выдержке нескольких строк без связи с предшествовавшим – пожалуй и осудить человека, и что он не желает быть виновником ни того, ни другого. Только для писем матери и жены он сделал исключение; но письма матери, по его желанию, положены были с ним в гроб. Сам он не любил писать; однако нашлось несколько его писем у разных лиц. Мы решились поместить только письма к И.И. Дмитриеву, которые племянник его, М. А. Дмитриев[93], обязательно передал графине А.Д. Блудовой.

«Мысли и Замечания» набросаны им самим на лоскутках бумаги карандашом, в различные эпохи жизни, или уловлены из его разговора и записаны близкими к нему людьми; иные острые выражения он любил повторять, рассказывая, по какому поводу они вырвались первоначально. Еще при жизни своей, он просил собрать и переписать в одну тетрадь все эти разнородные обрывки и по-видимому желал их напечатать в числе 20 или 25 экз. для своих друзей.

Мы не поместили речей, говоренных им в заседаниях «Арзамаса». Подобно хранящимся у нас речам других членов, они носят на себе отпечаток шуточный, иногда очень остроумны, всегда забавны, но, сказанные большей частью экспромтом, не назначались к печати.

Суд над графом Девиером и его соучастниками

Дело заключает в себе, особенно в некоторых своих частях, весьма любопытные и замечательные подробности, которые можно назвать характерными чертами того времени. Из него ясно видно, что главною или, лучше сказать, единственной причиной гибели графа Девиера и его мнимых сообщников была ненависть к ним князя Меншикова, славного умом своим и счастьем, наконец ему изменившим.

Сей временщик (едва ли не для него изобретено сие истинно русское наименование сильных вельмож) из любимцев и министров Петра Великого сделался в некотором смысле его преемником. Пользуясь неограниченной слепой доверенностью Императрицы Екатерины I, управляя под ее именем делами кабинета и войском, то есть всем государством, он приводил в ужас других несогласных с его видами правительственных лиц не только настоящею своею властью, но и замыслами для продолжения оной в будущем. Все предвещало близкую кончину Екатерины; в мысли всякого был вопрос: кто будет ее наследником? и вскоре начали угадывать, кого желал и предназначал князь Меншиков. Когда, в ноябре 1726 года, приготовляя фейерверк ко дню тезоименитства Императрицы, он велел возле столпа с короной и привязанным к нему якорем, представить юношу, держащего одной рукой канат якоря, а другой глобус и циркуль, то генерал-майор Скорняков-Писарев и некоторые другие участвовавшие в суде над царевичем Алексеем и царицей Евдокией, сказали: «Этот юноша без сомнения великий князь Петр Алексеевич; его предопределяют быть нашим государем; что же будет с нами?» и Меншиков был принужден переменить рисунок фейерверка.

В следующем году, в начале января, Императрица занемогла и беспокойство врагов Меншикова увеличилось. Они желали видеть на престоле одну из дочерей Петра Великого; князь Меншиков, напротив, хотел Петра II, в надежде, в 1-х властвовать именем монарха-младенца, во 2-х связать его неразрывными узами со своим семейством, выдав за него дочь свою. Он сначала таил последнее намерение, но его тайну умели проникнуть многие из нелюбивших его вельмож и герцог Голстинский, супруг великой княгини Анны Петровны. Подозрения их вскоре оправдались. В Апреле болезнь Императрицы усилилась; она уже не вставала с постели; Меншиков не оставлял ее, подносил указы к ее подписанию, и, как было слышно, сочинял, вместе с канцлером графом Головкиным проект завещания государыни. Противники его думали, – чего однако же не случилось, – что в сем завещании он будет объявлен регентом, страшились последствий и встречаясь случайно, или навещая друг друга, говорили о своих опасениях.

Еще за несколько времени до последней тяжкой болезни Императрицы, генералы Девиер и Бутурлин, действительный тайный советник и член верховного совета граф Толстой, генерал-майор Скорняков-Писарев и сам герцог Голстинский рассуждали, что женитьба великого князя на дочери Меншикова будет противна пользам ее величества, ибо чрез сие Меншиков приобретет новые, в некотором смысле независимые от нее силы. Иные прибавляли, что великий князь Петр Алексеевич наследовав престол, может быть вздумает привезти из Шлиссельбурга свою бабку, царицу Евдокию, а она нрава гневного, жестокосерда, захочет выместить злобу, и дела, которые были при блаженной памяти государя, опровергнут; для того надобно бы ее величеству обстоятельно о сем донести. Никто однако же не смел взять на себя ответственности; между тем время текло, и только один герцог Голстинский (если верить показаниям допрошенных в деле Девиера) – сказал несколько слов императрице, но не получил от нее никакого ответа. Герцог был в числе недовольных Меншиковым, между прочим и потому, что напрасно добивался главного начальства над войсками, с титулом генералиссимуса империи.

Однажды Девиер говорил Бутурлину, что же не доносите? Бутурлин отвечал, что его не пускают к императрице: двери затворены; потом он начал расспрашивать о ее болезни, о горести великой княгини; я чаю царевна Анна Петровна плачет? Как ей не плакать, отвечал Девиер – «матушка родная;» – Бутурлин при сем сказал, что великая княгиня походит на отца и умна. Правда, отвечал Девиер, «Она и умильна собой и приемна и умна; да и государыня Елизавета Петровна изрядная, только сердитее. Ежели бы в моей воле было, я желал бы, чтоб царевну Анну Петровну государыня изволила сделать наследницей». Бутурлин подхватил: «То бы не худо было; и я бы желал».

В другое время Бутурлин говорил Девиеру: «Светлейший князь усилится. Однако же хотя на то и будет воля императрицы, пусть он не думает, что Голицыны, Куракины и другие ему друзья, и дадут над собой властвовать. Нет! Они скажут ему: полно де миленький: и так ты нами властвовал: поди прочь! Светлейший князь не знает с кем знаться. Хотя князь Дмитрий Михайлович (Голицын) манит или льстит, но он ему верен только для своего интереса. Я также мог бы быть от государыни пожалован, ежели бы того просил: служу давно, явил свое усердие царю в ссоре его с сестрою Софьей Алексеевною. Но ныне Меншиков, что хочет, то и делает, и меня мужика старого обидел: команду отдал мимо меня младшему, и адъютанта отнял».

Граф Петр Андреевич Толстой, который по воле Петра Великого привез царевича Алексея из Италии и столь много участвовал в допросах его, как кажется всех более опасался последствий вступления великого князя Петра Алексеевича на престол; в разговорах с Девиером он изъявлял желание, чтобы императрица изволила при себе короновать цесаревну Елизавету Петровну. Когда так сделается, то и ее величеству благонадежнее будет, что дочь родная: а великий князь пусть прежде здесь научится; потом можно его в чужие края послать погулять и для обучения посмотреть другие государства, как и дед его, блаженной памяти, государь император ездил и прочие европейские принцы посылаются, чтобы между тем могла утвердиться государыня цесаревна в наследстве.

В числе недовольных Меншиковым были также князь Иван Долгорукий, Александр Львович Нарышкин и Ушаков; первые, желая помешать свадьбе великого князя, говорили о том герцогу Голстинскому и великой княгине Анне Петровне: Долгорукий хотел говорить и фельдмаршалу князю Сапеге, чтобы он доложил императрице.

В тот самый день, как узнали о тяжкой болезни императрицы, герцог Голстинский привез Толстого к себе в дом; туда же приехал и Ушаков. Герцог изъявлял опасение, что императрица скончается без завета: «Теперь поздно делать завещание», – сказал Толстой.

Разговоры и желания недовольных были как видно, по крайней мере отчасти, известны князю Меншикову. Между тем императрице стал лучше; Меншиков захотел воспользоваться сим кратковременным облегчением, чтобы обессилить, то есть, погубить своих врагов. 27-го апреля (1727 года) именным указом велено Комиссии под председательством канцлера графа Головкина[94] произвести следствие и суд над Антоном Девиером, понеже он (как означено в указе) явился подозрителен в превеликих продерзостях, но и кроме того, во время нашей, по воле Божьей, прежестокой болезни многим грозил и напоминал с жестокостью, чтоб все его боялись. Того ради вам повелеваем, по приложенным при сем мемориям, и в прочих его злых советах и намерениях им Девиером розыскивать и кто по тому делу приличится следовать же и розыскивать и нам о всем репортовать обстоятельно.

Девиер сначала был обвиняем в том, что во время тяжкой ее величества болезни веселился, не отдавал почтения цесаревнам, советовал Анне Петровне подкрепить себя в горести рюмкой вина, сидел с великим князем на кровати и говорил ему: «поедем со мной в коляске: будет тебе лучше и воля, «а матери твоей уже не быть живою», и потом «ваше высочество сговорили жениться, а мы за нею будем волочиться, а вы «будете ревновать». Сия мемория подписана императрицею: в ней сказано, что свидетелями всех дерзостей Девиера были многие особы, кои готовы все подтвердить.

Но сии обвинения, как и следовавшие за тем допросы, ясно показывают, были лишь предлогом для начатия дела. По всем означенным в мемории пунктам Девиер дал достаточное объяснение: он доказал, что большая часть слов и действий его приняты в смысле превратном и никто не опровергнул его ответов. Но следствие продолжалось с прежней строгостью, и вскоре (28 апреля) дан новый именной указ, чтобы Девиер объявил всех, которые с ним сообщники в известных причинных делах, и к кому он ездил и советовал и когда, понеже сама я многих из них знаю. Если же не объявит, то следовать розыском (то есть пытать) немедленно.

Девиер и в муках пытки не переставал утверждать, что он не умышлял никакого зла интересу ее величества и никаких сообщников не имеет, а только говорил с Бутурлиным, Толстым, Нарышкиным, Долгоруким, Писаревым о намерении женить великого князя на дочери Меншикова. Потребованные к ответу Писарев и Толстой указали еще на Ушакова. Из речей их открылось, что все они более или менее опасались силы Меншикова и советовались между собою и с герцогом Голстинским о средствах препятствовать супружеству дочери его с великим князем.

Суд производился наспех, вероятно потому, что болезнь императрицы усиливалась. Указом 5 мая велено кончить все, составить экстракты и подписав из Воинских и Статских Регламентов и Указов, и учиня сентенции доложить непременно в следующее утро, а будет, что еще из оных же, которые уже приличились следованием, не окончено, и то за краткостью времени оставить. Допрошенным вменили в вину не только то, в чем они признались, но и то, в чем не были уличены (между прочим и первоначально приписанные Девиеру дерзости). Суд в докладе своем говорит, что они осмелились по своему желанию определять наследника Империи и замышляли противиться преднамеренному по воле ее величества супружеству великого князя. Доклад поднесен, как было назначено, в следующее утро, 6 мая 1727 года, и в тот же самый день, который был и днем кончины императрицы Екатерины 1-й, подписан указ о мнимых преступниках. Девиер и Толстой освобождены от смертной казни (к коей суд приговорил их), но лишены чина и чести и данных им деревень; первый сослан в Сибирь, второй (с сыном Иваном, который даже и не назван виновным) в Соловецкий монастырь; велено их пускать только в церковь и довольствовать братскою пищею. Бутурлин также лишен чинов и послан в дальнюю деревню (за 7 верст от Венева), имение у него не отнято. Скорняков-Писарев лишен чинов, чести и жалованных имений, высечен кнутом и послан в Сибирь; Долгорукий удален от двора, понижен чином и написан в полевые полки; Нарышкин лишен чинов и послан на житье безвыездно в подмосковное село его Чашниково; Ушакова велено определить к другой команде, куда надлежит. Сверх сего объявлено суду особое именное повеление, и Девиера, при ссылке, бить кнутом и у всех троих – Девиера, Толстого, Писарева, вместе с деревнями взять и пожалованные им домы. Жены их, Девиера, Скорнякова-Писарева и Ивана Толстого, высланы из столицы на житье в их деревни. Все исполнено в тот самый день.

Мая 26 суд препроводил на утверждение в Верховный совет составленную им форму (проект) манифеста от имени нового императора Петра II; в оном сказано, что преступники хотели отвратить покойную императрицу от высоко-матерняго попечения о женитьбе его императора на принцессе Меншиковой, которую он во Имя Божие, с воли ее величества и по своему свободному намерению к тому благоугодною изобрел, что сверх того они хотели отправить его за море и тем пресечь ему дорогу к наследству монархии Российской.

Князь Меншиков одержал, как вероятно ему казалось, решительную победу над своими противниками, за четыре месяца до своего падения.

23 марта 1830 года.

О самозванцах, являвшихся при Екатерине II в воронежской губернии[95]

Самозванцев было несколько:

1) Из копии указа, подписанного императрицею Екатериной II-ю видно, что в 1765-м году, еще задолго до Пугачевского бунта, в Воронежской губернии появился выдававший себя за императора Петра III-го отставной солдат Кремнев. К распространению о том молвы в народе, помогал ему поп-расстрига Лев, который с своей стороны рассказывал легковерным простолюдинам, что будучи некогда придворным певчим, знал Кремнева, как великого князя, когда тот был еще ребенком, часто видал его и даже носил на руках. Сею нелепою сказкою он успел уверить в высоком происхождении самозванца и несколько лиц духовного звания, разночинцев и нижних чинов, пока тот и другой не были, по распоряжению правительства, взяты, вместе с сообщниками их, военною командою. Императрица Екатерина II-я, рассмотрев это дело, как сказано в указе, «собственной персоной, во всем его пространстве» изволила разделить преступников на 22 разряда, смягчив императорской своей властью меру определенных им по закону наказаний. Подлинный о сем указ (1766 года), хранящийся в Воронежском губернском правлении, не вошел в Полное Собрание Законов, ни в дополнения к оному.

2) Копии двух отношений генерал-прокурора князя Вяземского к Воронежскому губернатору 1774 года октября 27 и декабря 24. В них он сообщает приговор, равномерно смягченный императрицей, о другом самозванце, Иове Мосякине, назвавшимся также императором Петром III-м. Из сих отношений видно, что самозванец графом Петром Ивановичем Паниным был приговорен к жестокому наказанию. Императрица, вероятно, по докладу генерал-прокурора, повелела Мосякина, если он производил убийства, повесить, не подвергая его никаким мучениям; если же он убийства не совершил, то наказать кнутом и содержать под караулом; сообщников же его наказать плетьми и отдать в солдаты.

3) Подлинное дело об однодворце Сергееве: из него видно, что в 1776 году сей однодворец в Воронежской губернии выдавал себя за посланника императора Петра III-го находившегося будто бы в живых; он привлек к себе нескольких легковерных и бродяг, образовал из них шайку и грабил помещиков. По предписанию Сената он был пойман со всею шайкою, в числе 96-ти человек, Воронежским губернатором Потаповым. Окончания сего дела нет и даже в середине оного недостает нескольких листов. В сем деле, как видно из сохранившегося письма к Воронежскому губернатору, принимал участие Архиепископ Тихон.

Бунт Бениовского в Большерецком

ОСТРОГЕ Барон Мориц Аладар де Бенев (как он сам подписывался) родом Венгерец, бежавший из отечества за самоуправный поступок с братьями и служивший в польской конфедерации, был в 1768 году взят в плен Русскими и отпущен на честное слово, что не будет служить против наших войск; он не сдержал слова, и в мае следующего года был вторично захвачен полковником Бринкеном. Генерал князь Прозоровский отправил его в Киев, откуда он был послан на жительство в Казань, вместе с пленным Шведом Адольфом Винбладом, служившим также конфедератом. Они оба оттуда бежали через Москву в С. – Петербург, в надежде уехать на корабле за границу, но были задержаны полицией и по Высочайшему повелению 14 ноября 1769 года посланы в Камчатку с тем, чтобы кормились трудами рук своих.

В одно с ними время отправлены были туда же государственные преступники: Панов (бывший гвардии поручик), Степанов (бывший армии капитан) и Батурин (бывший артиллерии полковник). Они съехались вместе в Охотске, и оставаясь там до наступления летнего, удобного для навигации времени, свели тесное знакомство между собою и с посторонними людьми, между прочим с прапорщиком Охотской команды Нориным и штурманским учеником Софьиным, у которого Батурин выманил и деньги. В июле 1770 года они были отправлены из Охотска в Камчатский Большерецкий острог: Батурин на одном судне, а все прочие на другом. Бениовский думал уже и тогда, согласясь с другими ссыльными, запереть стражу внизу и, овладев судном, направить путь к Испанским владениям, но за поздним временем не решился привести такое намерение в исполнение. Тем более стал он обдумывать план своего освобождения по прибытии в Камчатку, где обстоятельства были к тому благоприятнее.



Поделиться книгой:



Регистрация