Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Собрание сочинений. Том 6. Граф Блудов и его время (Царствование Александра I) - Егор Петрович Ковалевский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На пути к месту действия, куда спешили войска и государи, ему готовились новые торжества, показывавшие, что народы более веруют в него, чем в своих властителей, ожидают своего спасения скорее от него, чем от них, и это возлагало на него новые обязанности.

В Гейдельберге, утомленный, измученный приемом, от которого не мог избавиться, он поздно вечером вернулся домой; но сон не давался ему; Государь был сильно взволнован и путешествием и мыслию о предстоящей новой борьбе с человеком, хотя побежденным, но все еще пользовавшимся магическим влиянием победителя; он развернул Библию, которую в последнее время всегда возил с собою, ища успокоения в словах святой книги; но взоры скользили по строкам не останавливаясь, и ум отказывался от понимания их. В это время он случайно вспомнил, что девица Стурдза, сестра известного Стурдзы, находившегося при графе Каподистрия и сопутствовавшего ему, Стурдза[44], любимая фрейлина Императрицы Елизаветы и очень уважаемая им самим показывала в Вене письмо г-жи Криднер, которая предвидела и бегство Наполеона, и его торжественную высадку на берега Франции. Стурдза вообще говорила о ней, как о женщине необыкновенной, нашедшей в глубоком раскаянии и молитве спокойствие и счастье, которого тщетно искала в суетном мире. Александру явилось непреодолимое желание увидеть Криднер, с нею беседовать; но где ее достать? Неизвестно даже было где она находилась в то время? Раздавшийся стук у дверей вывел его из мира мечтательности[45]. «В комнату вошел князь Волконский, – пишет Государь, – с видом нетерпения и досады. Он сказал, что решился беспокоить меня в этот необыкновенный час только потому, чтобы отделаться от женщины, которая настоятельно требует свидания со мною, и назвал г-жу Криднер. Можете себе представить мое удивление! Мне казалось, что это сон. Криднер! Криднер! – невольно произнес я. Этот быстрый ответ на мою мысль не мог быть случайным. Я сейчас же принял посетительницу и она, как бы угадывая настроение души моей, поспешила успокоить ее давнишнее смятение утешительными словами».

Криднер, как говорил Государь, подняла перед ним завесу прошедшего и представила жизнь его со всеми заблуждениями тщеславия и суетной гордости; она доказала, что минутное пробуждение совести, сознание своих слабостей и временное раскаяние, не есть полное искупление грехов, что сама она была великая грешница, но что у подножия креста, выстрадала себе прощение постоянной молитвой и горькими слезами. Она говорила с тем же, может быть, красноречием, с каким умный проповедник возвещает вечные истины со своей кафедры, но с большим увлечением, с большим знанием сердца своего слушателя, и, главное, сам слушатель был слишком настроен к впечатлительности тишиною, таинственностью глубокой ночи. Александр был потрясен до глубины души: он плакал.

С этих пор начинаются сношения с Криднер, которые остались не без последствий на его душу, уже подготовленную великими событиями к тому восторженному пиитизму, который нередко отрывал его от земных забот, особенно в последнее время, и заставлял возлагать бремя правления на других деятелей. Баронессе Криднер было тогда 50 лет.

Счастье изменило Наполеону. Ватерлооская битва привела опять союзников в Париж. На этот раз Император Александр поселился в скромном дворце Елизе-Бурбонском, принадлежавшем тогда ребенку, сыну Наполеона, еще в колыбели провозглашенному Римским королем. Государь избегал всяких торжественных приемов, празднеств и вообще какого-либо изъявления восторженности, – искренней или наемной; если являлся на улицах Парижа, то большею частью инкогнито, стараясь пройти незамеченным. Его мысли были тогда заняты важным предметом. Трактат, тайно заключенный против него тремя державами, с которыми, по-видимому, он находился в самых дружеских отношениях, самостоятельность которых – Франции особенно – он отстаивал, имел сильное на него действие. Он думал заключить такой союз, который бы основан был на нравственных началах, который бы связал государей и народ братскими узами, освященными религией, был бы для них, как Евангелие, обязателен по совести, по чувству, по долгу. Возможно ли осуществление такой возвышенной мысли? – Это другой вопрос, но, что Александр руководился этой мыслью, более религиозной, чем политической, и только ею, а несвоекорыстными видами, о которых впоследствии говорили, это свидетельствуют и люди близкие ему и тогдашнее его нравственное настроение.

Вот что говорит один из участников, хотя косвенных, в составлении этого акта, А.С. Стурдза, которого, конечно, никто не заподозрит в неправдивости[46]. «Государь, благоговея пред целебной и животворной мощью христианской веры, видел во внутреннем ее восстановлении единственный залог мира, возрождения, и благополучия всех племен земных».

Император собственноручно написал весь трактат; он поручил графу Каподистрия только облечь его в обычную форму, «но сущности отнюдь не изменяйте! это мое дело; я начал и с Божией помощью довершу», – прибавил Государь. Стурдза, которому поручил граф Каподистрия распределение и отделку статей, почему-то разделил их на четыре, вместо бывших трех пунктов. Государь поставил неизбежным условием число три и восстановил прежний порядок; сам переписал акт, засвидетельствовал его собственной скрепою, и потом подписал, в числе трех Государей, в день Воздвижения честного креста (14/26 сентября).

«Сим необыкновенным ходом непосредственных переговоров между монархами, Государь желал и надеялся утвердить на незыблемом основании союз искреннего братства»…

Государи, подписавшие трактат обязывались «как в управлении собственными подданными, так и в политических отношениях к другим правительствам, руководиться заповедями Св. Евангелия, которые, не ограничиваясь приложением своим к одной частной жизни, должны непосредственно управлять волею царей и их деяниями».

Мы с намерением распространились об этом более духовном, чем дипломатическом акте, чтобы показать, как несправедливо обвиняют государей в намерении заключить союз против народов! Если, впоследствии, дипломаты успели дать подобный оборот священному трактату, то это доказывает только всю изворотливость их, от которой самые лучшие намерения не могут устоять. Но во время составления его, всякое дипломатическое участие министров было устранено; никто даже не знал, как составлялся акт и, может быть, только баронесса Криднер читала его вчерне; Стурдза ясно это свидетельствует. Описывая в подробности всю манипуляцию составления акта, он весьма основательно говорит в конце: «со дня подписания сего договора, враждебно ополчились на него дипломатическое коварство, церковная мнительность и демагогическое своевольство», а между тем, каждое из них бралось за него, как за орудие для себя полезное. Такова бывает иногда участь самых святых намерений и предначертаний, но дело истории восстановить истину.

Вскоре Государь оставил Париж и отправился в Россию. Во Франции остался тридцати тысячный корпус под начальством графа М.С. Воронцова, умевшего снискать любовь французов, как и своих подчиненных. Переговоры вел граф Каподистрия и подписал Парижский трактат 8/20 ноября 1815 года. Акт этот отличается полнотой, ясностью, предусмотрительностью всех могущих случиться обстоятельств и вообще носит на себе печать великого и светлого ума. Затем, передав все дела конференции, наблюдавшей за исполнением договора, генералу Поццо-ди-Борго, назначенному полномочным министром в Париже, граф Каподистрия, призываемый волею Государя, отправился в Петербург и остановился в комнатах, где жил некогда государственный канцлер. Он уже был назначен статс-секретарем и ему поручены были все важнейшие политические дела того времени.

Глава пятая

Сильное движение в Европе, отразившееся у нас. Государь становится во главе этого движения. Преобразование в управлении, в языке и литературе. Общества «Любителей русского слова» и «Арзамаское». Блудов из главных деятелей последнего; значение «Арзамаса», участники его и существенная польза, принесенная им. Дружба Блудова с Жуковским и Карамзиным; образ их мыслей.

Долго подавленные страсти выступали со всею силою. В народах, участвовавших в великих событиях, в борьбе продолжительной, жертвовавших своей жизнью, своим достоянием для сохранения государственной независимости, развилось чувство личного достоинства, чувство самобытности. Содействуя общему делу, они естественно желали быть участниками общих интересов, требовали для себя тех прав, которыми воспользовались только одни избранные, оставив на долю народа обязанности, может быть менее обременительные, чем возлагала на них война, но тем не менее унизительные. Постоянные походы в чужие государства, нередко отдаленные, столкновения с иными народами, иными нравами и образованием, взаимное соприкосновение различных интересов расширили круг знаний, развили понятия, показали многие предметы в их настоящем свете. Народ, не получив и того, что ему обещали в минуты опасности, возмутился. Сначала послышался общий ропот, потом затаенная злоба и месть, которые, как сетью, покрыли тайными обществами государства Германо-романские. Правительства, вместо разумных мер и уступок, умели противопоставить тайным обществам тайную полицию, создание Фуше, возведенное в систему и науку Меттернихом. Народ чувствовал свою силу тем сознательнее, что во главе правительств были люди слабые, выродившиеся; великий век унес великих деятелей; другие же, более развитые, стали на сторону народов.

Нужно ли говорить, что такая затаенная, глухая борьба между народом и правительством влечет за собой неизбежно заговоры, всякого рода насилие, доходящее до исступления; таким образом, тайное общество, собравшееся в Вене, положило убить трех человек и раздало торжественно кинжалы трем убийцам. Избранные для начала, как сказано в собрании, жертвы были: плодовитый драматург Коцебу, профессор Шмальц и Стурдза, имя которого мы так часто поминали в книге. – Известно, что только первое убийство удалось привести в исполнение. Шмальц, здоровый и сильный, успел отделаться от убийцы, а Стурдза, предупрежденный заранее, вовремя уехал в Россию. Вскоре потом, некто Ленинг, которому также выпал жребий кинжальщика, кинулся на Нассауского президента Ибеля, но тот также отбился и только слегка ранен.

Причиной покушения на жизнь Стурдзы было следующее обстоятельство: изучая дух и систему преподавания в германских университетах, которые часто посещал, он составил записку о направлении их и представил графу Каподистрия; эта записка, по воле Государя, была разослана главнейшим посольствам нашим, как водится, в литографированных экземплярах; неизвестно как оттуда попала она в английский Times в искаженном виде, и потом перепечатана во многих немецких журналах. Она-то и возбудила негодование германской молодежи против Стурдзы.

Против самого Государя составлен был за границей заговор; впрочем, это было делом политической партии, которая имела целью, остановив Александра Павловича во время переезда его через Бельгию, вынудить объявить сына Наполеона императором французов; но вовремя предупрежденные местные власти не допустили исполнения.

Возвратившиеся из-за границы наши войска и лица, сопутствовавшие им, занесли в Россию идеи, ей прежде неизвестные; но тут нашли они другую почву и более правильное применение. Государь стоял в главе либеральных преобразований. Его пример, столько же, как настояния Штейна, способствовали тому, что король Прусский, видевший в Александре совершенство политической мудрости, приступил к коренным преобразованиям; но в Пруссии были два государственных человека, поддерживавшие короля на этом пути – Штейн и Гарденберг, люди совершенно противоположных качеств, друг друга пополнявшие, и взятые вместе, составляли как бы одно целое, в высшей степени полезное при тогдашних обстоятельствах. Александр в то время стоял одиноким деятелем во внутренних реформах своего государства.

По возвращении в Петербург, он опять обратился к любимой мысли – уничтожения крепостного права. В 1816 году был сделан первый опыт этого – утверждением положения для Эстляндских крестьян; инициатива освобождения принадлежит дворянству. Курляндии Государь предложил сделать то же, а когда дело замедлилось, он повелел (в 1816 году) ввести или выработанный для нее проект или утвержденное уже Эстляндское положение. Дворянство согласилось на последнее. Лифляндия боролась долго с различными сопряженными с этим многосложным делом затруднениями; наконец, в 1818 году, и она приняла учреждение об освобождении крестьян. Замечательны слова Александра лифляндскому дворянству по этому случаю: «Радуюсь, что лифляндское дворянство оправдало мои ожидания. Ваш пример достоин подражания. Вы действовали в духе времени и поняли, что либеральные начала одни могут служить основою счастья народов». Присоединение Псковской губернии к Остзейскому генерал-губернаторству показывает, что Государь хотел начать с нее опыт уничтожения крепостного права в русских губерниях; но, видно, слава этого дела суждена была Александру II, и самое дело от этого замедления много выиграло, потому что развившиеся понятия и изменившиеся обстоятельства дали возможность привести его в исполнение на иных началах, чем оно приведено в Прибалтийских губерниях.

То же направление Александра видно в других отраслях управления. Еще годом ранее, он даровал Польше конституционную хартию, которая значительно расширила и дополнила права и преимущества граждан, сравнительно с прежним органическим уставом. Поляки приняли с восторгом конституцию, но не умели воспользоваться этим добровольным даром Александра, великодушно отплатившего добром восставшему против него народу. «Когда Силла хотел дать свободу Риму, – Рим не в состоянии был принять ее» – говорит Монтескьё[47]. Речь Государя, произнесенная на первом польском сейме, показывает ясно, какого рода преобразования Государь готовил для России.

Мысль и слово мало-помалу также освобождались от тех уз, которые наложили на них обстоятельства или излишняя ревность тогдашних исполнителей цензурных правил. Речь Уварова, сказанная в Педагогическом институте, сочинение Тургенева «о налогах», разбор его Куницыным, самые лекции последнего, читанные в Царскосельском лицее, и некоторые вышедшие в то время сочинения служат явным тому свидетельством. Официальная газета «Северная почта» (1816) заявила формально, что свобода печати покровительствуется самим Августейшим Монархом, и потому дает возможность доводить до него истину, что она противна только тем, которые хотели бы отчуждать Государя от его народа, а таких людей, конечно, никто не послушает в царствование Александра I.

В литературе, более чем где-либо, с некоторого времени проявлялось стремление сбросить с себя старые, обветшалые формы так называемого книжного церковно-славянского языка и обновиться живой русской речью. Ревнители старого порядка во всем и всюду, только потому, что он старый или сверстный и сподручный им, от которого оторваться они не в силах, спохватились уже тогда, когда раздалась живая, понятная и гладкая речь Карамзина, когда плавные стихи Дмитриева, гармонические Жуковского, звучный стих Батюшкова и бойкий Крылова пробудили, оживили публику, усыпленную стихами Хвостова и его предшественников. Громом и бурей разразились они против нововводителей в литературе, видя в них не только людей, глумящихся над русским словом, извращающих его, но растлевающих русские нравы, – людей, вредных общественному порядку, угрожающих святыне религии. Мы с грустью должны сказать, что именно такой оборот этому, по-видимому, литературному спору, дал Шишков, отвечая Д.В. Дашкову на статьи его, помещенные в № 11 и 12 журнала «Цветник» (1810 г.), издаваемого Бенитцким и Никольским. Это был разбор перевода двух статей Лагарпа, сделанного Шишковым в 1808 году. Здесь, может быть, впервые в то время является критическое воззрение на предмет, а не сухой разбор формы и фраз. Увлечение Шишкова дошло до фанатизма. Он напечатал «Присовокупление к рассуждению о красноречии священного писания (1811 г.)». Это уже не филологическая статья, но обвинение в безнравственности, в безверии, в отсутствии всякой привязанности к отечеству людей, подобных Дашкову и его кружку. Тогда-то Дашков напечатал свою известную брошюру «о легчайшем способе отвечать на критику», где указал значение статьи Шишкова и к какому роду она принадлежит. Вопрос мог сделаться серьезным. Даже приверженцы Шишкова обвиняли его в неприличной выходке, которая, впрочем, не повредила Дашкову, потому что в то время литературной полемике не придавали другого значения.

Партии обозначились ясно. Так называемые в то еще время Славянофилы[48] или Шишковисты соединились дружно между собой, составили Общество и устроили беседы «Любителей Русского слова» у Державина (1811 г.). Устав этих бесед писан Шишковым. Заседания были ежемесячные и происходили публично. Общество имело характер чисто бюрократический: министры, епископы, генералы, все, что было знатного и имевшего влияние в службе и обществе, добивалось чести участвовать в «Беседах». В собрание приезжали в мундирах и лентах, дамы – в бальных платьях. Все скучали невыносимо, но приезжали: это была мода. Блудов однажды попал на чтение какого-то рассуждения о «красотах слога» и вынес из «Беседы» для будущих своих «Арзамасцев» целый запас остроумных рассказов.

В одной из «Бесед» Шишков читал свое «рассуждение о любви к отечеству». Общество было многочисленное, как сам Шишков пишет к Бардовскому: «Духовенство и знатнейшия особы обоего пола украшали залу». Речь имела успех; иначе и быть не могло в той среде, в которой она читалась; притом, Шишков говорил о любви к отечеству: такая струна всегда сочувственно отзовется в сердце русского; а в то время, накануне отечественной войны, – и тем более. Для Шишкова этот вечер имел существенное последствие. Государь, прочитав речь, назначил автора ее Государственным секретарем, – так, по крайней мере, говорил сам Шишков. Все, что было читано в «Беседе», печаталось под названием «Чтений». Их издано 19-ть книжек (от 1811 до 1815 г.); сухость, педантство, скудность дарования, – за немногими исключениями, составляют характер их.

Защитники слога и литературного направления Карамзина, известные под названием Карамзинистов, громили Славянофилов стихами и прозой, печатаемыми в журналах: «Московском Меркурие» издаваемом Макаровым, и «Цветнике». В.Л. Пушкин, Батюшков, Жуковский, Дашков, князь Вяземский и особенно Д.Н. Блудов были жаркими защитниками и поклонниками Карамзина, который сам не входил в полемику; он не любил ее; к тому же уже был занят своей «Историей». Карамзинисты еще не устроились в особое общество; мысль о том была подана впоследствии. Тогда же им было не до того. Отечественная война восставала с общим призывным кликом – к оружию! Карамзинисты, большей частью люди молодые и доказавшие, что они «патриоты» не на словах, а на деле, запечатлевшие своей кровью привязанность к отечеству, разъехались по разным полкам, армиям и дипломатическим канцеляриям, находившимся при Главнокомандующих войсками.

Но вот дым пожаров и пар крови осел; победный гром и вопли поражений стихли; чад опьянения славы прошел и заменился полным сознанием своей силы и достоинства. Литературная распря возникла пуще прежнего. Для противодействия известным «Беседам» возникло общество «Арзамас». Это было в 1815 году. Вот что послужило собственно предлогом и так сказать ускорило его основание. Шаховской поставил на сцену и впоследствии напечатал свою комедию «Урок кокеткам или Липецкие воды», – подражание французскому (la Coquette), как большая часть его комедий. Пьеса имела успех по той причине, по которой у нас всегда будет держаться театральная пьеса: в ней говорилось много о событиях 12-го года, о Лейпциге, Кульме, Париже; но в комедии, в числе карикатурных лиц, поклонников Лелевой, выставлен был Фиалкин, жалкий «балладник» – явный намек на Жуковского, который один в то время писал баллады. (Еще прежде князь Шаховской написал комедию «Новый Стерн», в которой осмеял Карамзина). Целый поток сатирических статей, эпиграмм полился на князя Шаховского. Один Жуковский, бывший в числе других также в театре во время представления пьесы, – нисколько не обиделся, как свидетельствует письмо его к родным по этому случаю: «Теперь страшная война на Парнасе; около меня дерутся за меня, а я молчу, да лучше было бы, когда бы и они молчали, – город разделен на две партии и французские волнения забыты при шуме Парнасской бури»… а далее: «Я благодарен этому пустому случаю: он более познакомил меня с самим собой. Я теперь знаю, что я люблю поэзию для нее самой и что комары Парнаса меня не укусят никогда слишком больно».

Зато другие действовали иначе: Дашков напечатал в «Сыне Отечества» «Письмо к новейшему Аристофану» и известную в свое время кантату, которая была пета при собрании всем обществом Арзамасцев: каждый куплет ее оканчивался стихами:

«Хвала тебе, о Шутовский!»

Заметим, что князь Вяземский первый назвал в своих эпиграммах князя Шаховского – Шутовским, а Булгарина – фигляриным и флюгариным и эти прозвания привились к ним на всю жизнь. В «Сыне Отечества», в «Российском Музеуме» печаталось множество эпиграмм князя Вяземского, Блудова и других.

Мы должны оговорить здесь ошибку, вкравшуюся в издании добросовестного и верного ценителя таланта Пушкина. Анненков приписывает кантату Дашкова Пушкину; по-видимому, он был введен в заблуждение тем, что нашел ее в бумагах поэта; но свидетельства современников (князя Вяземского, графа Блудова) в этом случае имеют полную силу доказательства. Пушкин мог получить ее от одного из Арзамасцев, с которыми, как мы увидим, он был в близких сношениях и сохранил ее у себя.

Дашков особенно был немилосерд ко всякой посредственности, напыщенной бездарности, которая добивается известности и славы всякими интригами и происками. Состоя членом «Общества любителей Российской словесности, наук и художеств»[49], он восстал против избрания Хвостова, которого кто-то предложил в члены; но большинство склонилось на сторону Хвостова и он был выбран. Дашков показал вид, что помирился с этим избранием, и даже просил предоставить ему говорить похвальное слово Хвостову. Ничего не подозревая, все согласились. В присутствии Хвостова и всего общества, превознося поэта всевозможными похвалами, он умел их до того опошлить, до того облить иронией, желчью, и ловко сопротивопоставить его безобразнейшие стихи стихам классиков, что слушатели долго не поняли мистификации и допустили его докончить речь. Зато, потом, Хвостов был взбешен, и в удовлетворение ему, Дашков был исключен из Общества.

Блудов написал несколько эпиграмм; вот одна из них:

Хотите ль, господа, между певцамиУзнать Карамзина отъявленных врагов!Вот комик Шаховской с плачевными стихамиИ вот, бледнеющий над рифмами, Шишков:Они умом равны; обоих зависть мучит;Но одного сушит она, другого пучит.Шишков был худ; Шаховской толст и брюзгл.

В это время решено было действовать совокупно, общими силами и основать общество. Поводом к названию общества «Арзамаским» была статья Блудова: «Видение в Арзамасе, изданное обществом ученых людей» с эпиграфом «le vrai peut quelquefois n'être pas vraisemblable[50]». Он написал эту шутку под впечатлением французской статьи «Vision de l'abbé Morellet», написанной по поводу комедии Palissot: «les philosophes», в которой осмеяны энциклопедисты вообще и Ж. Ж. Руссо особенно. Подобно тому, как аббат Morellet отвечал на неприличные выходки Palissot насмешками, так автор «Видения в Арзамасе» отвечал на выходки князя Шаховского и Шишковистов. Отсюда происходит название общества «Арзамасцев». Отчего же граф Блудов избрал для места действия своего город Арзамас, мало известный даже между городами России? – В то именно время отправлялся в Арзамас воспитанник Петербургской школы, живописец Ступин, с тем, чтобы основать там школу живописи[51]. Об этом говорили при графе Блудове, трунили над Ступиным, который хочет грубую Арзамаскую живопись возвести в искусство и образовать академию. Это дало мысль об Арзамасе и впоследствии повело к шуточному названию общества – «Арзамаская Академия», «Арзамаское ученое общество».

Графа Блудова, Дашкова и Жуковского можно назвать первыми основателями «Арзамаса». К ним примкнуло все, что было в то время даровитого и умного в обществе и между литераторами: это были передовые люди своего времени. Тут были, кроме названных мною лиц, А. Тургенев, В.Л. Пушкин, Александр Пушкин, Батюшков, Полетика, Северин, Михаил Орлов, Уваров, князь Вяземский и другие. В уставе общества, написанном в шуточном тоне Блудовым и Жуковским, сказано между прочим: «по примеру всех других обществ, каждому нововступающему члену «Арзамаса» надлежало бы читать похвальную речь своему покойному предшественнику, но все члены нового «Арзамаса» бессмертны, и так, за неимением собственных готовых покойников, ново-Арзамасцы положили брать напрокат покойников между халдеями «Беседы» и «Академии».

Протоколы заседаний составлялись иногда графом Блудовым, но большей частью Жуковским; здесь первый давал полный разгул своему остроумию, а второй – воображению[52]. Жуковский имел необыкновенную способность сопротивопоставлять самые разнородные слова, рифмы и целые фразы одни другим, таким образом, что речь его, по-видимому, правильная и плавная, составляла совершенную бессмысленницу и самую забавную галиматью.

Все члены общества принимали особенные имена, которые заимствовали из баллад Жуковского; этими именами или первоначальными буквами имени, они подписывали свои статьи, рассеянные в разных тогдашних журналах. Под стихотворениями А. Пушкина часто находили подпись «Сверчок», – название, которое он носил в обществе «Арзамасцев». Граф Блудов назывался Кассандра, Жуковский – Светлана, Дашков – чу; Батюшков – Ахилл, и он обыкновенно подписывал свои письма, а иногда и статьи ах-хил, Уваров – старушка, князь Вяземский – Асмодей и т. д.

Воейков, в своем шуточном «Парнасском адрес-календаре» довольно метко определил значение многих из Арзамасцев и членов Беседы, не щадя, конечно, последних. О Дмитрии Николаевиче он говорит: «Д. Н. Блудов, Государственный секретарь бога Вкуса; при отделении хороших сочинений от бессмысленных и клеймении сих последних печатью отвержения; находится на теплых водах, для излечения от простудной лихорадки, которую получил он на Липецких водах[53]».

Несмотря однако на всю наружную шутливость «Общества», оно имело значение более важное, чем казалось по виду, и пускало корни глубже и прочнее в русскую почву, чем мнимые поборники российского слова, сановитые мужи «Беседы».

Вот что говорит об обществе Арзамасцев один из тех людей, который, конечно, лучше всякого другого умел оценить истинное его значение и которого слова, хотя давно писанные, метко, тонко и верно определяли цель общества и пользу[54]. «Арзамас не имел собственно никакой определенной формы. Это было общество молодых людей, связанных между собою одним живым чувством любви к родному языку, литературе, истории, и собравшихся вокруг Карамзина, которого они признавали путеводителем и вождем своим. Направление этого Общества, или лучше сказать, этих приятельских бесед, было преимущественно критическое. Лица, составлявшие его, занимались строгим разбором литературных произведений, применением к языку и словесности отечественной источников древней и иностранных литератур, изысканием начал, служащих основанием твердой, самостоятельной теории языка и проч. – Чем разнообразнее была цель общества, тем менее было последовательности в его занятиях. В то время, под влиянием «Арзамаса» писались стихи Жуковского, Батюшкова, Пушкина, и это влияние отразилось, может быть, и на иных страницах Истории Карамзина».

Карамзин, приезжавший в Петербург в 1816 году для объяснений по изданию первых 8-ми томов «Истории», писал к своей жене: «Здесь, из мужчин, всех для меня любезнее Арзамасцы: вот истинная Русская Академия, составленная из людей умных и с талантом! Жаль, что они не в Москве или не в Арзамасе»; а в следующем письме: «сказать правду, здесь не знаю я ничего умнее Арзамасцев, с ними бы жить и умереть[55]».

Собирались Арзамасцы большей частью у Блудова и Уварова; вечер, посвященный какому-нибудь серьезному чтению или разбору критическому вновь появившегося в одной из европейских литератур сочинения, оканчивался веселым ужином, где арзамаский гусь и веселые куплеты, эпиграммы, а за неимением их, обычная кантата Дашкова, петая всеми вместе – составляли неизбежную принадлежность ужина. Как далеко не походили эти люди на ту блестящую молодежь, которая, в шумных оргиях, проживала огромные достояния, пожалованные их отцам Екатериной II, или Павлом I. Не походили они и на тех нравственно-болезненных личностей, которые, в отчуждении от света и совершенном непонимании его интересов, предавались утопическим учениям, искали великих истин в таинствах масонских лож или хлопотали о рассылке библий к самоедам и тунгусам вместо того, чтобы озаботиться рассылкой букварей своим же крестьянам. Это были люди бодрые и смелые духом, богатые надеждами, но большей частью бедняки[56] по состоянию (за исключением Уварова и князя Вяземского). Трудом и изучением практической жизни, усердным добыванием истин научных, пробивали они себе тернистый путь к жизни, и ни один из них не исчез, не оставив за собой следа, а исчезли они почти все, за исключением князя Вяземского и Северина[57]!

В этом кружке людей уже готовились противники Шишкову и его сотоварищам по убеждениям на более обширном поле; они, как увидим, не раз поставляли непреодолимые преграды – обратить назад ряд преобразований Александра I и явились неутомимыми бойцами против столь известного Цензурного Устава, составленного в бытность министром Народного просвещения Шишкова. Люди, его закала, с затаенной злостью предвидели это и старались всячески повредить, если не погубить молодых вольнодумцев, одержимых духом сомнения и отрицания. Мы видели, что сам Шишков писал о Дашкове. О Карамзине Голенищев-Кутузов, бывший попечитель Московского университета, доносил министру Народного просвещения, графу А.К. Разумовскому, что сочинения этого опасного для общества и правительства литератора исполнены «вольнодумческого и якобинского яда». Не должно забывать, что Голенищев-Кутузов сам был литератор и даже вместе с графом Салтыковым и Хвостовым издавал журнал (Друг просвещения), что дало возможность защитникам Карамзина выместить целым рядом статей и эпиграмм эту клевету.

Общество людей молодых, энергических и талантливых конечно стремилось расширить круг своей деятельности. Они решились издавать журнал. Граф Блудов составил программу[58]. Подготовили несколько статей: Батюшков и Уваров – о греческой Антологии[59]; граф Блудов – о русских пословицах и несколько др. – Граф Каподистрия, по отношениям своим к «Обществу», обещал доставлять редакции политические статьи и современные сведения о ходе европейских дел. Но граф Блудов уехал советником посольства в Лондон (1818 г.); Дашков, более других настойчивый и практический для приведения в исполнение подобного предприятия, около того же времени отправился в Константинополь; явились еще другие непредвиденные в каждом журнальном деле обстоятельства и предположение не осуществилось. Самое общество стало собираться реже, а вскоре (в конце 1818 г.) и совсем смолкло. Остались, однако, неизменными на всю жизнь связи, скреплявшие арзамасцев между собою, по крайней мере большую часть из них, да имена, которыми они впоследствии назывались в своем кругу и часто подписывались в письмах и под литературными статьями.

Незаметно подкрадывается новое поколение, являются новые идеи, новое направление умов. Как бы взамен «Арзамасу» основалось общество «Соревнователей просвещения и благотворительности»; но издаваемый им журнал не имел единства убеждений; члены были слишком разрознены и часто отличались противоположными воззрениями; а потому выражения общего их направления должно искать уже в других обществах, не всегда литературных, явных и тайных: это направление оставило по себе след кровавый…

Время «Арзамаса» по словам Дмитрия Николаевича, было счастливейшее время в жизни. Это подтверждается также его мыслями и заметками, которые он набрасывал на лоскутки бумаги, большей частью карандашом, в разное время, когда они приходили ему в голову. Вот, что он писал в эту эпоху: «Счастливое расположение души, когда мы любим всех. Спаситель сказал: любите своих врагов! открывая нам тайну как найти рай и в сем мире». Семейное счастье Блудовых не омрачалось ни малейшей тенью. «В детях все будущее родителей; они их воплощенная надежда. Не знаю, кто сказал это; и сказал ли правду! При взгляде на детей, когда все ощущения исчезают в удовольствии их видеть и когда сердце трепещет от нежности, отец узнает, что есть наслаждение настоящей минуты, а часто он и боится подумать о будущем!» Дружба самая искренняя, самая бескорыстная с Жуковским и Карамзиным[60] была для него источником иного рода радостей. Для точности определения мы должны, однако, заметить, что в их взаимных сношениях существовал некоторый оттенок, который налагали различие в летах и привычка обращения с первой молодости; таким образом Жуковский и Блудов были между собой на-ты, а Карамзину говорили – вы. «О, Жуковский, – писал Блудов, – если бы я не имел к тебе чувства дружбы, того чувства, в котором все сливается, и почтение к благородной душе твоей, чистой от всех порочных побуждений, и бесценное ощущение твоей любви, и наконец воспоминание первых лет и надежд, – Жуковский, я все бы еще любил тебя за минуты, в которые оживляюсь твоими стихами, как увядающий цветок возвращенным свежим воздухом. Два дни я страдал нравственной болезнью, и эту болезнь можно назвать каменной, ибо в ней все способности души и ума каменеют; мне казалось, что я утопаю в какой-то пустоте и тщетно ищу в ней себя; но случай привел мне на память твои стихи и я почувствовал свое сердце. Очаровательная музыка! Тобой я буду лечиться от новой тарантулы, которая не дает смерти, но отнимает жизнь».

Одинаковый образ мыслей, одни и те же стремления в жизни связывали тесно эти три личности. Возьмите на выдержку из их сочинений того времени любое место, которое бы только носило отпечаток чувств и отличалось полнотой мысли, – тоже стремление: «жить для добра, для истины, которая одна служит основой счастья и просвещения». Карамзин, в письме своем к Тургеневу, говорит: «Жить есть не писать истории, не писать трагедии или комедии, а как можно лучше мыслить, чувствовать, действовать, любить добро, возвышаться душой к его источнику; все другое, любезный мой приятель, есть шелуха, не исключая моих восьми или девяти томов; чем долее живем, тем более объясняется для нас цель жизни и совершенство ее: страсти должны не счастливить, а разрабатывать душу… любите добро, а что есть добро, спрашивайте у совести». Вот, что писал Жуковский к тому же А.И. Тургеневу (1812 г. 4 августа). Помнишь ли, что говорит Миллер? Iesen ist nichts, lesen und denken – etwas; lesen, denken und fühlen – die Vollkommenheit[61]. На место lesen поставить leben… и далее, «великие мысли усовершенствуют великие чувства, удерживают их на полете: произведение всего этого – счастье». Приводим наконец выписку из письма Блудова к жене: «Правда! Правда! Она лучше всего в мире. Служение ей – служение Богу, и я молю Его, чтобы наши дети во всю свою жизнь были ее обожателями, исповедниками, а будет нужно и страдальцами».

Ко времени «Арзамаса» принадлежит и 2-я часть «Спящих дев – Вадим», посвященный Блудову. Жуковский в своем посвящении говорит:

«Вадим мой рос в твоих глазах,Твой вкус был мне учитель,В моих запутанных стихах,Как тайный вождь – хранитель,Он путь мне к цели проложил».

Глава шестая

Пребывание Государя в Москве. Престолонаследие. Блудов при графе Каподистрия; Жуковский при великой княгине Александре Федоровне; Полетика. Отправление Блудова в Лондон; особое поручение. Возрастающее неудовольствие иностранных держав против России. Восстание Испанских колоний служит началом восстания народов. Отношения комиссаров к Наполеону на острове Св. Елены. Депеши и журнальные статьи Блудова. Болезнь его; отъезд. Перевод и издание дипломатических актов; цель и сотрудники.

В конце 1817 года Дмитрий Николаевич Блудов отправился с дипломатической Канцелярией в Москву, где находился уже с сентября месяца Государь Император со своим семейством и весь двор. Жуковский, назначенный преподавателем русского языка к молодой великой княгине Александре Федоровне, также находился в Москве. Привязавшийся всей поэтической душой к своей ученице, он переводил, по ее желанию, лучшие стихотворения из немецких поэтов и издавал их на русском и немецком языке небольшими брошюрами под названием «Для немногих» «Für Wenige», которых вышло 6-ть книжек. Они не были в продаже и печатались в числе каких-нибудь 75 или 100 экземпляров, и потому составляют теперь библиографическую редкость. Жуковский и Блудов с какой-то детской радостью бродили по Москве, вспоминая и первую молодость, со всеми ее лишениями и мелкими радостями и ту великую пору 12 года, после которой едва оправлялась древняя столица, представляя еще во многих улицах обгорелые дома и груды камня. Сюда же был вызван из Лондона Полетика, бывший там советником посольства. «Из всех чиновников министерства Иностранных дел, Полетике и Блудову более всех Каподистрия оказывал приязнь и уважение; последнего называл перлом русских дипломатов», – говорит Вигель в своих записках. Полетика был членом «Арзамаса» и известен в нем под именем «очарованный челн». Жуковский и Блудов приняли его с распростертыми объятиями. Вскоре открылось, что Полетику вызвали для того, чтобы предложить ему место посланника в Соединенных Штатах. Вместо него Каподистрия представил советником посольства Блудова. Оба они, по случаю своего нового назначения, откланивались Государю в Москве.

Блудова лично знал мало Александр Павлович, но в воспоминаниях Дмитрия Николаевича сохранилась простота и чарующее влияние его приема. В Москве Блудов нашел его чрезвычайно изменившимся. События 1812 года, как утверждают современники, в несколько месяцев состарили его; задумчивость и даже грусть выражались на лице, на котором все реже и реже показывалась его чарующая улыбка; говорили, что во время продолжительного пребывания в Москве, он был занят мыслью о составлении акта престолонаследия; помышлял тогда же отказаться от престола и искать отдыха и тишины в каком-нибудь уединении. Действительно, в следующем году, летом, Александр объявил совершенно неожиданно великому князю Николаю Павловичу, что он, «чувствуя совершенное ослабление сил, считает за долг и непреложно решился отказаться от престола, лишь только заметит по упадку своих сил, что настало к тому время[62]. Я не раз говорил об этом с братом Константином, но он, с врожденным отвращением от престола, решительно не хочет мне наследовать. И так, Вы должны наперед знать, что призываетесь в будущем к Императорскому сану». Вскоре, после того, мы видим подтверждение той же мысли в словах великого князя Константина Павловича, который высказался любимому своему брату Михаилу, что он решился твердо и неколебимо уступить право свое, по порядку престолонаследия, великому князю Николаю. Но Государь долго еще медлил и не облекал свое предположение в законный акт, как будто колеблясь и не решаясь на важный шаг. Это колебание можно скорее приписать тому, что, вместе с порядком наследия престола, он хотел объявить и свое отречение, чем другому нелепому предположению, будто Александр, в случае смерти болезненной Императрицы Елизаветы Алексеевны и брака с другой, еще мог думать о прямых наследниках; такое предположение вполне опровергается многими свидетельствами, которые преждевременно было бы приводить здесь; мысли его все более и более отделялись от дел земных. В Москве он чувствовал себя лучше. Искреннее сочувствие народа облегчало его душу, а рождение великого князя Александра Николаевича окончательно решило его привести в исполнение свою мысль о престолонаследии.

Если бы Государь здесь остановился на царственном пути своем и отказался от престола, он остался бы величайшим Государем и человеком в истории! Он был главным двигателем и решителем мировых событий Европы; внутри же государства – его живительные начала, исполненные благих и либеральных намерений, служили бы путеводными знаками для его преемников, между тем как торопливое, судорожное и непоследовательное приведение их в исполнение подорвало к ним веру и отодвинуло назад впоследствии.

Москва задержала Блудова своим радушным приемом. Здесь-то, обновившись жизнью полной, в кругу людей мыслящих, которые предпочитали скромную долю литератора всем превратностям света и службы, он отметил у себя в тетрадке: «Область творческого ума, ясных пониманий, высоких мыслей, сильных, горячих чувств и вдохновенных ими слов, ты была для меня землей обетованной, и, как Моисей, обнимая тебя взором, я не вступил в твои пределы!» Простившись надолго с Москвой и друзьями, Блудов отправился для дальнейших сборов в Петербург.

Александр I придавал большое значение печатной гласности, особенно заграничной; журнальная же пресса, следуя внушениям своих правительств, особенно в Англии и Германии, была сильно возбуждена против нас. Для противодействия этой прессе, для опровержения клеветы и распространения истины, Государь, по мысли графа Каподистрия, назначил во Франкфурт особенное лицо (Фабер), которое должно было следить за журналами европейского материка, вступить в сношения с влиятельными редакторами, доставлять им материалы или уже готовые статьи, и вообще знакомить Европу с настоящим положением дел в России. Такого же рода поручение возлагалось на Блудова в отношении журналов английских и американских; внимание его было особенно обращено на испанские колонии, которые вели ожесточенную войну против своей метрополии, почти явно поддерживаемую Англией, между тем, как Россия стояла за Испанию. Блудов отказывался было от этого поручения, извиняясь незнанием английского языка, но министерство, судя по инструкциям, слишком верило в его способности и настояло на своем требовании: оставалось повиноваться. Блудов отправился в конце апреля 1818 года.

Путешествие с семейством по Германии и Франции, на пути в Англию, не представляет ничего особенного притом же описано подробно спутником его, Вигелем. Упомянем об одном случае, – благо сам Вигель рассказывает его: Блудов отправлялся за границу со всем семейством в двух собственных экипажах; видя, что Вигель, которого доктора посылали за границу, затрудняется в своем отправлении, он предложил ему место в экипаже, уверив, что оно лишнее и что, по окончании путешествия, доставит ему счет издержек, падающих на него; но когда, пришлось им расставаться уже в Париже, Блудов объявил решительно, что счеты потеряны, и что не стоит более говорить о таких пустяках. Нас нисколько не удивляет этот поступок Блудова, но нельзя достаточно надивиться, каким образом добрые Блудовы могли ужиться с Вигелем, которого капризы были так известны современникам, который, вдобавок, не мог сносить детского плача, а у Блудовых было трое детей. «Ум многое выкупает», – говаривал часто Блудов, а кто же может усомниться в уме Вигеля?

Принявшись за дело, не теряя времени, молодой дипломат через три месяца по приезде в Лондон, свободно читал английские журналы. Но тут представилась другая забота – найти орган, который бы взял на себя защиту России. В 1818 году страсти были сильно раздражены в Англии; опасения, чтобы Александр I не заместил в Европе Наполеона, что так ошибочно предсказывал последний, как страшное видение пугало английский кабинет, и этот страх сообщался всей стране. Мысль, овладевшая общественным мнением Англии, принимала всегда громадные размеры; не было небылицы, если только она служила в укор России, которая не находила бы места в столбцах английских газет, и надо было много смелости, чтобы решиться противостать общественному мнению.

В назначении Блудова и особенно в последовавшей затем переписке ясно видно живое участие, которое все более и более принимал в судьбе его граф Каподистрия, по мере того, как узнавал ближе. Чтобы облегчить доступ в высшее лондонское общество, он дал ему письмо к графу Воронцову, который хотя оставил пост посла в Лондоне и жил частным человеком в Wilton House, однако сохранил большое влияние в стране как по родственным связям, так и по личным своим качествам. Это знакомство во многих отношениях было благодетельно для семейства Блудовых; особенно дочь графа Воронцова приласкала молодую Блудову в обществе, ей совершенно чуждом.

Вскоре по приезде Блудова, граф Ливен уехал в Ахен, где уже собрался конгресс государей, и Блудов остался поверенным в делах. – Он обыкновенно писал свои официальные депеши на имя графа Нессельроде, а конфиденциальные письма к графу Каподистрия; так поступали многие из посланников того времени.

Кабинет Англии сильно заботило сближение наше с Францией. Стюарт, английский посланник при французском дворе, никак не мог простить графу Поццо-ди-Борго того преобладающего влияния, какое он имел в Париже. Чтобы напугать европейские дворы, он распустил молву о заключенном будто бы тайном союзе между Россией и Францией. В одном из писем своих к графу Каподистрия, Блудов, говоря о мерах, которые он принял для того, чтобы обличить всю нелепость этого слуха и те грязные источники, из которых он почерпнут, между прочим сообщает, что он представит некоторые данные, по которым можно предполагать о состоявшемся тайном соглашении между Англией и Австрией против России. Мы не имеем перед собой на этот раз улики двуличия австрийской политики, которая в то же время вела дружеские переговоры с Россией, но готовы верить в предположение Блудова тем более, что министерство придавало ему также значение.

Восстание Испанских колоний, поддерживаемое и возбуждаемое Англией, наконец перешло в метрополию и сообщалось всему материку Европы, чего желал лондонский кабинет. Он мог наконец сбыть этот буйный, привыкший к праздности и разврату сброд солдат, которых набирал вербовкой отовсюду для поддержания гигантской войны, а также и громадные запасы военных снарядов и мануфактурных произведений, залежавшихся после разорительной для нее континентальной системы, так как большая часть фабрик на твердой земле остановилась вследствие внутренних беспорядков. Но английский кабинет того времени, не отличавшийся дальновидностью, смотрел на предмет слишком односторонне и руководствовался рутинным преданием. Блудов справедливо писал об нем: «le mot faiblesse le peint sous tous les rapports; faiblesse de caractére, de talent, de crédit, et même de confiance dans leurs propres forces»[63]. Министерство не думало о том, что общее движение умов и страстей, восстание народов в Европе может отразиться в Англии иначе, чем торговыми барышами. Вскоре, после смерти Георга III, считавшегося только по имени королем, и вступления на престол принца-регента, под именем Георга IV, общее негодование разразилось многими частными возмущениями в Англии, Шотландии и особенно Ирландии и наконец возросло до обширного заговора, имевшего целью вырезать всех министров, поджечь со всех концов Лондон, захватить орудия, оружие, склонить на свою сторону или истребить войско и поставить новое правление на других республиканских началах. Во главе заговора стоял некто Артур Тистельвуд, служивший некогда в военной службе в Англии, потом в Америке и наконец участвовавший во французской революции после падения Робеспьера. – Заговорщики схвачены в тот день, когда они готовились убить министров во время общего обеда. Казнь их не привлекла ни малейшего к ним сочувствия в народе, несмотря на общее, как мы сказали, негодование против правительства.

Относительно отделения американских колоний, принадлежавших Испании, в то время никто уже не сомневался. Один из возмутившихся генералов Венесуэлы открыл конторы в Англии и публично нанимал охотников в солдаты, которые толпами собирались под его и всякое другое знамя, выставляемое каким-либо авантюристом, лишь бы оно манило грабежом и наживой. Английские гарнизоны, остававшиеся во Франции в силу трактата, возвратились, и всякой бесприютной сволочи было много. Напрасно испанский посланник протестовал во имя международного права и взаимной приязни двух государств: на него не обращали внимания. Блудов, в одной из депеш своих, сравнивал Испанию с больным человеком, отживающим век, и предсказывал уже тот переворот, который вскоре действительно совершился в ней.

Для Лондонского кабинета оставалась однако одна важная забота: Наполеон в заточении не переставал тревожить его напуганное воображение.

Блудову сообщались из английского министерства сведения, получаемые с острова Св. Елены; кроме того, посольство наше состояло в прямых сношениях с русским комиссаром на острове, графом Бальменом. Невольно сжимается сердце, читая депеши того времени и видя, как великий человек вдается во все дрязги и мелочи обыденной жизни, исполненной самой недостойной интриги. Граф Бальмен обвиняет во всем сира Г. Лау и страдает не менее, а может и более других добровольных затворников Св. Елены, сопутствовавших Наполеону, потому что все надежды небольшой Лонгвудской колонии были сосредоточены на нем, а он ничего не в состоянии был сделать. Монтолон не отставал от него с мольбами принять письмо Наполеона к Императору Александру; сам Наполеон решился писать к нему и просить его исполнить эту просьбу, но власть русского комиссара была до того ограничена, что он не мог даже убедить непреклонного Лау изменить свое обращение с Наполеоном. – Бальмен по-видимому мучился сильно; притом же климат острова Св. Елены действовал на всех иноземцев одинаково гибельно; нервы его пришли в совершенное расстройство; он решился, хотя на время, оставить остров и отправился в Рио-Жанейро, предоставив графу Ливену извинить перед министерством всеми возможными доводами его самовольную отлучку; ему просто была не под силу такая жизнь, и он умолял, чтобы его с будущего года отозвали в Россию. Из этих первоначальных депеш Бальмена никак нельзя было предположить, что он кончит тем, что женится на племяннице Гудсон Лау.

Замечателен разговор Бальмена с Монтолоном перед отъездом в Рио. «В Вас одних, – говорил этот добровольный изгнанник, – заключается для нас и нынешнее общественное мнение и суд потомства: можете ли вы быть уверены, что в отсутствие ваше они (тут разумелся и австрийский комиссар) не покусятся на жизнь императора?» Само собой разумеется, что Бальмен успокоивал его как мог. Блудов, которому Бальмен сообщил этот разговор, в свою очередь доносил о том, что доктор О’Мейра, по возвращении его с острова Св. Елены, обвинял в присутствии многих, сир Гудсон Лау в том, что тот будто бы поручал ему отравить Наполеона. Разумеется наш поверенный в делах сообщает это известие как слух, которому не придавал большого значения.

Из донесения Блудова, мы убеждаемся, как зорко следило английское правительство за всем, что имело какое-нибудь отношение к знаменитому узнику, и действуя в этом случае вопреки своих конституционных и нравственных начал, перехватывало частные письма, отправляемые с острова Св. Елены; наконец решилось наложить руку на бумаги и на самого генерала Гурго, возвратившегося оттуда и проживавшего уже несколько времени в Лондоне очень мирно и спокойно. Гурго прибегнул было к силе, чтобы защититься от английских полисменов, но конечно этим только подал больший повод к обвинению себя. Вообще, из всех депеш нашего посольства виден тот страх, который внушало еще имя Наполеона некоторым правительствам, а вместе с тем и сочувствие отдельных лиц к узнику, как не старались скрыть его настоящее положение.

Блудов представляет ясную картину тогдашних отношений Англии к Америке. Он говорит, что воспламенение страстей, произведенное еще недавней, ожесточенной войной, стихает, но за то быстро возникающее благосостояние Соединенных Штатов, его торговля, самые постановления возбуждают зависть и затаенные опасения; злоба накипает при каждом политическом столкновении двух наций и обещает перейти в вечное враждебное соперничество.

На поприще английской журналистики Блудов, как видно из переписки его с графом Каподистрия, начал с опровержения клеветы по делам Польши, которая видно и тогда, как и теперь, составляла обычный предмет иностранной прессы. Не странно ли, что в то время, когда Александр даровал Польше обширную конституцию, вопреки противодействия иностранных держав, когда полное самоуправление господствовало во вновь созданном королевстве, нас осыпают упреками в том, что лучшие люди Польши и особенно ксендзы томятся в неволе в «ледяных странах Сибири». Впрочем, мы должны сознаться, что попытки Блудова еще менее чем Фабра принесли пользы для России. Опыт иностранных держав показал, что для того, чтобы иметь свой собственный, сильный и самостоятельный орган, или вообще пользоваться влиянием в журнальной прессе нужно много энергии, денег и таланту.

Проживши более двух лет в Лондоне, Блудов убедился, что состояние его, при том образе жизни и тех связях, которые он составил, расстраивается; а слишком усидчивая жизнь за занятиями и чуждый ему климат сломили его крепкую натуру. Он сильно заболел. Во время болезни вполне высказалась приязнь к нему графа Ливена и лондонских друзей семейства Блудовых, которые окружали его самой нежной заботливостью; но Блудов не мог вполне оправиться от последствий своей тяжкой болезни в Лондоне. Страстно любя Россию, он полагал, что родной воздух оживит его. Нельзя также не заметить, что сильное вмешательство графини Ливен в дипломатические сношения возмущало служащих при посольстве. Блудов настоятельно просился и был отозван из Лондона. Он совершил обратный путь частью морем, частью сухим путем через Эльзинер, Стокгольм и Або, и летом 1820 года прибыл в Петербург. Здесь ожидала его новая работа. Давно уже Государь (как сказано в предписании Блудову) хотел обнародованием важнейших политических актов и инструкций своим уполномоченным разрушить те обвинения, которые возводили на него в каких-то тайных замыслах против независимости и целости Европы. Кроме того, он желал сделать их вполне доступными для всех русских, которые могли бы судить о действиях по документам, а не по журнальным выдержкам и слухам, большей частью превратным. Государь высказывал также желание – положить начало введения русского языка в дипломатической переписке; чтобы приурочить его к этому употреблению, конечно ничего лучшего нельзя было сделать, как собрать и перевести политические акты на русский язык. Для этого-то труда был назначен Блудов, и так как эта работа была не под силу одному человеку, то ему предоставлено было выбрать себе помощников.

В инструкции сказано, что ему поручается это дело, как человеку, пользующемуся известностью в русской литературе. Хотя инструкция, как и все политические официальные акты того времени, была подписана графом Нессельроде, но из переписки Блудова и графа Каподистрия видно, что наблюдение за работой возложено было Государем на графа Каподистрия. Мысль же о необходимости приспособления отечественного языка к дипломатической переписке в таком обширном государстве, как Россия, выражается здесь не в первый раз; как кажется она была подана Карамзиным и поддерживалась русскими дипломатами.

Главным сотрудником Блудова был Дашков, который и окончил редакцию 2-го тома. Судьба постоянно сводила этих двух людей между собой: несмотря на то, что оба были закинуты вдаль от своего отечества, отделены морями друг от друга, они часто встречались в Петербурге, как будто для того, чтобы сильнее скрепить взаимную связь, которая началась с первой их молодости, во время пребывания в Москве, и с годами все крепла, несмотря на видимую разность характеров. В самой служебной деятельности их много сходства. Казалось бы мирное дипломатическое предназначение избавляло их от всех опасностей и лишений, а между тем каждый подвергался им, один – во время войны в Турции, другой – в народном возмущении в Константинополе, где Дашков действовал с таким же самоотвержением, как и достойный посол наш, граф Строгонов. Наконец, впоследствии, в царствовании Императора Николая I, оба уже шли совершенно одинаково по пути возвышений, облегчая советом и содействием друг другу труды гражданской деятельности; чуждые соперничества и зависти, они сохранили взаимную дружбу во всю жизнь.

Выбор дипломатических актов делал граф Каподистрия. Северину поручено было подписывание всех печатаемых листов от имени министерства, так как издание было изъято от обычной цензуры. В десять месяцев первый том перевода был окончен и представлен Государю Императору, который в то время находился в Троппау. Государь остался очень доволен работой и тут же произвел Блудова в действительные статские советники. Граф Нессельроде известил его о том в самых лестных выражениях и просил поспешить изданием, назначив для этого довольно значительную сумму. Книга печаталась в казенной типографии, лучшей в то время и принадлежавшей главному штабу Его Величества. Она появилась под названием «Документы для истории дипломатических сношений России с западными державами европейскими от заключения всеобщего мира в 1814 году до конгресса в Вероне в 1822 году». – Первый том вышел в свет в 1823 году; том второй, приготовленный также Блудовым, за отъездом его за границу, издан Дашковым в 1825 году. Издание это, безукоризненно исполненное, как относительно самого перевода, так и в типографском отношении, служит единственным материалом для изучения нашей политики и весьма жаль, что оно не было продолжаемо. Из него же мы можем убедиться, что богатый русский язык весьма удобен и для дипломатической переписки, хотя Блудов говорил, что ему в начале было довольно трудно бороться с некоторыми оборотами, так легко укладывающимися в выработанную дипломатическую французскую фразу и что он не раз советовался в этом случае с Карамзиным и много толковал с Жуковским. Он понимал свой предмет серьезно и выполнял его добросовестно, как все, что ему поручалось.

Блудов, по-видимому, уже пользовался некоторым авторитетом по предмету международного права; так, по случаю возникшего протеста Англии против завладения нами северной оконечностью Америки, спрашивали мнений его и Балугьянского относительно прав наших на эти колонии. По мысли Блудова составлен был меморандум (едва ли не Дашковым), который был вполне одобрен Государем и препровожден Лондонскому кабинету.

В это время у Блудовых было уже четверо детей – два сына и две дочери. Жили они в собственном доме, на Невском проспекте, который приобрели, продавши большой дом княгини Щербатовой для раздела вырученной суммы между двумя сестрами. Тесный кружок друзей их увеличился одним лицом, которое ежедневно бывало у них на правах члена семейства. В начале этой книги, мы упомянули о Шишкине, женатом на сестре Катерины Ермолаевны Блудовой, на которого она указывала, как на пример злополучия. И действительно, старики Шишкины изжили жизнь тревожную и горькую, а со смертью их детей прекратилось и потомство. Один сын был отличный моряк, и подавал большие надежды, но умер в первой молодости; другой – постригся монахом в Юрьев монастырь, Новгородской губернии. Старшая дочь, Людмила, красавица собой, также постриглась в монахини и впоследствии была игуменьей Новгородского Духова монастыря[64]. Она была восприемницей Императрицы Елизаветы Алексеевны и Александры Федоровны при их миропомазании; Император Александр очень уважал и иногда посещал ее. Наконец, меньшая дочь, Олимпиада, воспитывавшаяся в Смольном монастыре, вышла первой, с шифром, и потому назначена была фрейлиной к великой княгине Екатерине Павловне и жила до смерти принца Ольденбургского в Твери с ее двором. Екатерина Павловна в то время, сдружившись с Карамзиным, стала заниматься русской литературой, с которой была мало знакома; две фрейлины ее, Шипова и Шишкина, помогали ей в занятиях. – После смерти принца Ольденбургского и отъезда Екатерины Павловны из России, Шишкина перешла к большому двору и проводила все время у своего двоюродного брата, Дмитрия Николаевича Блудова, где, в кругу литераторов, развилась в ней еще более страсть к литературе. Батюшков[65] был к ней неравнодушен, хотя она была не хороша собой. Она напечатала два романа: Скопин Шуйский и Прокопий Ляпунов и путешествие из Петербурга в Крым, которые в свое время читались. Олимпиада Петровна Шишкина умерла от холеры в 1853 году, оставив по себе добрую память; Блудовы любили ее как родную сестру. Это была пламенная, чистая, исполненная добра и привязанности к друзьям душа.

Глава седьмая

Перемена в образе мыслей и действий Александра I-го. Тщетные усилия графа Каподистрия отклонить Россию от Австрийской политики; натянутость отношений и отъезд Каподистрия из России; печальные последствия, выказавшиеся на Веронском конгрессе. Влияние Меттерниха на конгрессах и вне их. Мнение общества и подчиненных о графе Каподистрия. Удаление князя Голицына и Кочубея; отъезд князя Волконского и Закревского; Аракчеев остается единственным докладчиком Государя; его характер и свойства. Аракчеев и Сперанский. Наводнение 1824 года.

Александр видимо томился под бременем государственного правления. Душа его, измученная постоянной борьбой, потрясенная громадными событиями, запечатленными его именем, но унесшими, конечно, важную долю его нравственных сил, усталая, разочарованная, искала покоя и молитвы; в минуты же особенного внутреннего смятения, он старался забыться в вихре необыкновенно быстрой езды и беспрестанных путешествий. По камер-фурьерскому исчислению, он изъездил в жизнь свою неимоверное пространство, а именно, около двухсот тысяч верст. Он совершенно оставил празднества, выходы, избегал общества, отверг всякого рода придворную пышность, избегал даже шумной столицы, проводя время в Царском селе, одинокий, гуляя в уединенных аллеях сада; иногда посещал Юрьев монастырь, близ которого были расположены военные поселения, и там беседовал и молился вместе с известным архимандритом Фотием. Воображение его было раздражено и настроено к впечатлительности. Ум встревожен. Подозрительность и недоверие возрастало, и к сожалению ими часто пользовались во вред другим.

Граф Милорадович, генерал-губернатор С.-Петербургский, человек как говорили, добрый, храбрейший из генералов, но до того мало знакомый со своими обязанностями и беспечный, что накануне еще 14 декабря не знал и не верил в заговор, Милорадович достал с большим усилием весьма мало распространенную «Оду на свободу», написанную Пушкиным почти экспромтом, о которой он сам и друзья его уже забыли, по незначительности стихотворения. Придавая большую важность этому ребяческому произведению, Милорадович доложил его Государю в смысле до того неблагоприятном для Пушкина, что Государь хотел показать над ним пример строгости, совершенно ему несвойственной, и сослать его даже в Сибирь. Но тут встрепенулось гнездо «Арзамасцев», хотя разрушенное в целом, но существовавшее в частях. Они подняли на ноги графа Каподистрия и Карамзина, и их ходатайству Пушкин обязан был, что мало пострадал за свое легкомыслие. Он был отправлен на службу в Екатеринослав к Попечителю южных колонистов генералу Инзову, человеку старому, доброму, но преисполненному странностей, который от души полюбил молодого изгнанника, хотя тот часто подшучивал над ним. Отсюда начинается странническая жизнь Пушкина в южном крае России.

В июне 1820 года случился пожар в Царском селе: сгорели часть дворца и лицея, и это произвело тяжелое, мрачное впечатление на Александра; он промолвился, что видит в этом предзнаменование дурное, что счастье, сопутствовавшее ему, с этих пор отвернется. Вследствие такого настроения, он придавал каждому событию особое значение и важность.

Известное происшествие в лейб-гвардии Семеновском полку, сильно поразило Александра I; впрочем, этому много способствовала самая обстановка происшествия. Семеновский полк был любимейшим полком Александра; еще при Павле Петровиче он был шефом полка и свыкся с ним, как со своей семьей. Семеновцы обожали Государя и избрали его образцом для своего подражания. Никогда не слышно было грубого слова, не только брани, ни на ученье, ни в казарме, – о телесном наказании и речи не могло быть. – Говорят, что офицеры простерли свою вежливость до того, что были с солдатами на вы, но в произведенном по делу следствии об этом не упоминается. Если бы офицера увидели на каком-нибудь шпиц-бале или в другом нескромном заведении, он был бы удален из полка обществом товарищей; если бы солдата встретили пьяным на улице, его непременно как-нибудь выжили бы свои же; да это и не могло случиться. Офицеры занимались большей частью серьезным чтением или обучением грамоте солдат и редко посещали общества. Те и другие смотрели несколько свысока на прочие войска; одежда, пища их была лучше, чем в других полках, чему обязаны были своему шефу, а также полковому командиру, генерал-адъютанту Потемкину, этому джентльмену в полном значении слова. Пуританизм офицеров простирался до того, что они даже не курили табаку. Конечно, в нравственном отношении едва ли существовало в Европе другое подобное войско.

Отстал ли полк в фронтовом отношении, были ли другие причины, только граф Аракчеев давно уже поговаривал, что «надо выбить дурь из голов этих молодчиков», но не решался прямо сказать Государю, зная его привязанность к полку. Когда же назначен был командиром бригады, в которую входил и Семеновский полк, великий князь Михаил Павлович, тогда он заговорил громче и последствием его настояний было то, что, вместо Потемкина, назначен был полковым командиром известный по фронту и суровому обращению с офицерами и солдатами, бывший командиром Екатеринославского гренадерского полка, Шварц. При первом же учении палки посыпались градом на спины солдат. Они взволновались, и однажды, вместо того, чтобы идти на ученье, стали безмолвно, неподвижно, без ружей перед казармами; все доводы, угрозы были напрасны, и только, когда им скомандовали: «В крепость!» – они двинулись и беспрекословно исполнили команду. Конечно в присутствии Государя в Петербурге ничего подобного не могло случиться. Известие Александр получил в Троппау. На беду русский курьер, адъютант князя Васильчикова, Чаадаев, опоздал целыми сутками, и Государь узнал о происшествии от князя Меттерниха, который постоянно твердил, что дух возмущения направленный против властей, установленных законом, проник и в Россию: такой взгляд отразился в письме Государя к Аракчееву по этому случаю, где говорится, что причину неповиновения полка он приписывает не полковому командиру, не офицерам, а внушениям, влиянию тайных обществ. Весь полк, как известно, был раскасирован и набран из новых солдат и офицеров.

Пламя революции распространялось все более и более в Европе. Начавшись в испанских колониях Америки, оно перешло в метрополию, оттуда в Португалию, Турин и Италию. В Австрийской империи, составленной из народов различных происхождений и вероисповеданий, хранилось множество воспламенительных элементов; тайные зажигатели скрывались повсюду от бдительности правительств.

Меттерниху необходимо было обеспечить владения Австрии от будущих переворотов и всех превратностей судьбы, непостоянство которой она недавно еще испытала. Венский кабинет воспользовался священным союзом и во имя его потребовал ополчения в защиту прав Государей и Божеских законов, уверяя, что не поведение Фердинанда увлекло Испанию к восстанию, но дух времени, безбожие и общественное настроение к неповиновению властям. Напрасно восставал против такого требования Каподистрия, утверждая, что система взаимного оберегательства полезна только тем, кто нуждается в ней; что России нечего опасаться внутренних переворотов, которые могут угрожать Австрии и нам не понадобится ее помощь в этом случае, а там где нужно, мы не можем рассчитывать на нее; что союз этот обременителен, заставляя содержать наготове армию для других; что движение войск наших за границу вредно нашим интересам, и если уже нужны вооруженные силы, то лучше употребить их для защиты собственных выгод, которые сильно страдали в Константинополе, где вмешательство западных держав было явно направлено против нас. Он предлагал систему невмешательства и, твердо держась этих начал, даже не настаивал на немедленном военном заступничестве за греков, освобождение которых было заветной идеей его жизни; но умолял не задушать народного движения насильственными действиями, дать свободу развиваться общему сочувствию к делу Греции в России, как оно уже развилось и приобрело гражданственность в других европейских государствах, олицетворяясь в обществах Эттерии.

В защиту политики графа Каподистрия подана была мемория барона Криднера: это один из замечательнейших дипломатических документов по силе изложения и доказательств. Если он навлек на себя упреки другого статс-секретаря, то Государь был более снисходителен, и уважая убеждения, лично сказал ему, что велит отвечать. Опровержение составлено также очень ловко и умно. Мысли, даже слова Государя схвачены и развиты весьма последовательно. Долго дипломаты ломали себе голову, кому приписать этот умный меморандум; думали даже, что он составлен в иностранной канцелярии. Только лет через пять после узнали, что он принадлежит графу Поццо-ди-Борго!.. Мы с грустью заносим этот факт на наши страницы.

Каподистрия видел, что убеждения его мало действуют, что политика Меттерниха увлекала более и более Александра I, а в заключение конференции в Троппау, и особенно в Лейбахе вполне восторжествовала. Конечно, Государя не могли поколебать в искренней приязни к графу Каподистрия, которую можно было назвать дружбой, но он уже видел в нем человека более привязанного к интересам Греции, чем России, и потому более расположенного к защите народного движения, чем защите прав государей. При таких натянутых отношениях, не многое нужно было, чтобы довести до разрыва между ними. Смелая выходка нетерпеливого Александра Ипсиланти, который был генерал-майором в русской службе, была приписана врагами Каподистрия, его тайному подстрекательству, хотя он первый не одобрял ее. Государь едва ли поверил клевете; по крайней мере личные отношения оставались по-видимому те же, и оба статс-секретаря по-прежнему ходили вместе с докладом к Государю.

При одном из этих докладов обнаружилась сильнее прежнего разность мнений; граф Каподистрия, указывая на совершенное равнодушие союзников к интересам России в распре ее с Турцией, между тем как мы, с большими пожертвованиями, вооружаемся за их выгоды, настаивал на энергическом действии, по крайней мере в дипломатических сношениях с дворами Венским и Лондонским. Для иной политики нужны были другие деятели, и потому необходимо было отозвать прежних представителей наших, из которых один находился под непосредственным влиянием Меттерниха, а другой был стар и слаб; он предлагал назначить в Вену графа Толстого и в Лондон барона Строгонова, который уже со всем посольством выехал из Константинополя и находился в России. Государь, после долгих прений, последовал противоположному мнению… По выходе из кабинета граф Каподистрия передал своему сотоварищу все депеши, которые Государь по обыкновению поручил ему, объявив, что это был его последний доклад. В августе 1822 года граф Каподистрия оставил Россию. Он отправился сначала в Эмс, а потом в Женеву. При расставании с ним, Государь искренно плакал: Каподистрия был один из весьма немногих людей, который вполне приходился ему по душе. Что же касается до самого статс-секретаря, то он был предан Александру безгранично и благоговел перед ним; тем тяжелее для него была разлука.

Для России потеря Каподистрия была важнее проигранного сражения. Государь отправился на Веронский конгресс без него. Там-то сильнее прежнего скрепились узы священного союза, который принял такой неожиданный оборот, и эти узы теснили нас так долго, что оставили по себе рубцы и раны, которые нескоро залечатся.

Дальнейшая судьба графа Каподистрия известна. Он достиг осуществления своей идеи, служению которой посвятил всю жизнь свою: нужно было только уметь привести ее в исполнение. Казалось, он один мог создать будущность нового королевства, но судьба определила иное: он пал, и его мученическая смерть осветила образ его еще более пленительным блеском для потомства, а новое королевство, как бы в искупление преступления, совершенного над лучшим из своих людей, продолжает терзаться и мучиться в своем неустройстве.

Граф Каподистрия оставил по себе драгоценный материал для изучения политики, – это записку, посланную им из Женевы Императору Николаю I по восшествии его на престол; в ней же заключаются весьма любопытные сведения, собственно до него относящиеся. Из этой записки, а также из добросовестного труда А.С. Стурдзы, напечатанного в чтениях Императорского Общества истории и древностей России[66], и свидетельства современников заимствовали мы подробности о замечательной личности нашего дипломата.

С отъездом графа Каподистрия влияние Меттерниха усилилось не только на конгрессах, но начало явно проявляться и в Петербурге. Граф Поццо-ди-Борго еще пользовался доверием Государя Императора; но он был далеко, а со смертью Александра, он уже не имел никакого влияния вне круга своих действий, в Лондоне, куда, против своего желания, был послан.

Граф Каподистрия пользовался таким обаятельным влиянием на служивших в его небольшой канцелярии, что за исключением одного из них, все пожелали оставить службу по его удалении, и нужно было большое усилие с его стороны, чтобы убедить, хотя некоторых, отложить свое намерение. Отставка их имела бы вид какой-то демонстрации против правительства, между тем как статс-секретарь Государя, отправлялся за границу, в отпуск, со всеми видимыми знаками его милостей, в придворном экипаже, с фельдъегерем, обеспеченный относительно средств своего существования.

Дмитрий Николаевич Блудов хотя и остался в списках министерства Иностранных дел, но был откомандирован к управляющему министерством Внутренних дел, по делам Бессарабским.

Отъезд графа Каподистрия неблагоприятно подействовал на общественное мнение не только в Петербурге, но и внутри России, где сочувствие к судьбе Греции, вступившей в столь неровную борьбу, распространялось более и более и где как-то смутно сознавали, что обязанности, принимаемые нами в угоду Австрии, для охранения будто бы мира в Европе, и, собственно говоря, для охранения целости и спокойствия Германии, обойдутся нам слишком дорого впоследствии.

Припомним слова мудрой политики Александра, выраженные в манифесте 4 июля 1801 г. «Если я примусь за оружие, – говорил он, – так только для защиты моего народа… Я не вмешаюсь во внутренние несогласия, волнующие другие государства; мне нет нужды, какую бы форму правления ни установили у себя народы; пусть только руководствуются в отношении к моей Империи тем же духом терпимости, каким руководствуюсь я, и мы останемся в самых дружественных отношениях». Нельзя не пожалеть, что уклонились от этой политики.

Случайно, или по интригам заранее обдуманным, тесный круг приверженцев Александра видимо редел, и Государь оставался более и более одиноким. Граф Аракчеев сделался главным двигателем государственного управления. Завистливо глядел он на тех немногих, которые еще пользовались дружеской приязнью Александра I и, как он думал, препятствовали ему овладеть его душой[67]. Он ловко умел не допустить до Государя Сперанского, возвращенного в Петербург, но навсегда удаленного от сердца Государя. Труднее ему было подорвать доверие и давнишнюю тесную связь с князем Голицыным, который был тогда во главе министерства Народного просвещения и Духовных дел, соединенных воедино «дабы христианское благочестие было всегда основанием истинного просвещения» как сказано в манифесте 24 октября 1817 года.

Известная партия нескольких влиятельных людей, состоявших в тесной связи с Аракчеевым, сильно восставала против управления князя Голицына, который, по их словам, покровительствовал всем ересям и расколам, растлевал нравы юношества допущением к изданию книг, противных религии и монархическим началам. Эта партия нападала на действия самого «Библейского общества», имевшего обширный круг действий в России, особенно за перевод Библии на русский язык. В «Обществе» же, как известно, председателем был князь Голицын и сам Государь был деятельным членом. Следующее событие показывает всего лучше, до какой степени ожесточения может дойти дух нетерпимости. Адмирал Шишков, описывающий его[68] в простоте души честной, но к сожалению увлеченный партией, видит в нем торжество истины и веры над заблуждением; мы же находим искусно направленную интригу, которая умела воспользоваться возбужденным фанатизмом. Архимандрит Юрьевского монастыря Фотий, которого коротко знал и покровительствовал граф Аракчеев по соседству Грузино с монастырем, был, как мы сказали, известен Государю Императору и вообще пользовался в то время некоторой знаменитостью и особенным расположением графини Орловой-Чесменской. Он прежде был близок и к Голицыну, но почему-то разошелся и решился напасть на него всем влиянием духовной власти. Пригласив его в дом графини Орловой, он приготовился встретить его торжественно, стоя у налоя, на котором лежало Евангелие и крест. Князь Голицын, вошедши в комнату, подошел, по обыкновению, к его благословению, но тот грозно остановил его, и потребовал, чтобы князь Голицын прежде «отрекся от богоотступных дел своих», мало этого, – повелительным тоном говорил ему «пойди к Царю, стань пред ним на колени и скажи, что ты виноват, сам делал худо и его вводил в заблуждение». Само собой разумеется, что так легко не отказываются от убеждений всей своей жизни, хотя бы даже они были заблуждением, особенно если требование сопровождается угрозой. Фотий предал его анафеме и обо всем этом написал Государю Императору.

По словам Шишкова, Александр I-й позвал к себе архимандрита, принял его гневно, но после долгого с ним разговора отпустил с кротостью. «В то же время подоспело Госнеровское дело, – продолжает он, – и сии два обстоятельства были главной причиной перемены министерства Народного просвещения». Мы же видим в этом только побочные обстоятельства, главная причина которых скрывалась гораздо глубже, тем более, что Госнеровское дело получило совсем другой оборот, чем тот, которого домогался Шишков. Как бы то ни было, но князь Голицын был удален из министерства Духовных дел и Народного просвещения (15 мая 1824 г.); с тем вместе он лишился звания председателя «Библейского общества». Адмирал Шишков назначен был министром Народного просвещения, а митрополит С.-Петербургский и Новгородский председателем общества. Дело народного образования получило крутой, обратный поворот назад. Впрочем, оно еще ранее было выбито насильственными мерами всесильного Аракчеева и его клеврета Магницкого из того либерального направления, которое дал ему сам Государь. Чтение лекций в Университете подверглось строгому надзору, который повлек к преследованию нескольких профессоров (Галича, Раупаха, Германа). Привоз иностранных книг был подвержен такому наблюдению, который едва ли не равнялся запрещению. Самый выезд за границу, прежде совершенно свободный, был стеснен многими формальностями. Начались также цензурные преследования и гонения; сдерживались они только тогда, когда доходили до сведения Государя Императора, который, хотя сильно был поколеблен в своем направлении, однако не мог вполне отрешиться от прежних убеждений. Так, по делу Госнера, наделавшему много шума, несмотря на все настояния, просьбы и угрозы Шишкова, бывший при князе Голицыне директор департамента министерства Народного просвещения Попов, пропустивший в цензуре и даже поправивший перевод книги Госнера[69], был оправдан.

В то же время, князь П.М. Волконский, ближайший к Государю и любимейший им человек, начальник Главного штаба, у которого сосредотачивались в то время все дела Военного ведомства (кроме хозяйственной части), отправлен был в Париж, по случаю коронации Карла X. А.А. Закревский, дежурный генерал, заменявший князя Волконского во время частых поездок его за границу и сопутствовавший Государю по России, назначен был генерал-губернатором в Финляндию. Наконец, на место графа Кочубея, министром Внутренних дел поступил барон Кампенгаузен.

Прибавим здесь, что еще за год до этого (1823 г.) был удален граф Гурьев из министерства Финансов. Не станем излагать причин удаления и отдадим вполне графу Аракчееву справедливость за назначение Канкрина управляющим министерством Финансов. Канкрин (впоследствии граф) вывел наши финансы и государственное хозяйство из самого бедственного состояния. Он организовал и привел в нормальное состояние наш бюджет, до того времени сильно страдавший от постоянно увеличивающегося дефицита; государственный долг, тяготевший над Россией в виде огромной массы ассигнаций (не говорю о внешнем долге), потряс до основания наш кредит, уронил курс до крайней степени, остановил торговлю и убил всякое доверие общества к правительству, которое нередко принуждено было, под разными предлогами, отклонять свои платежи: Канкрин, рядом распоряжений, согласных с духом времени и обстоятельствами, вывел правительство из этого затруднительного положения.



Поделиться книгой:



Регистрация