По приезде в Петербург, он скоро нашел ту деятельность, которой так желала его энергическая натура. После увольнения в отпуск государственного канцлера, графа Воронцова, в 1804 г., вступил в управление коллегией Иностранных дел товарищ его, князь Адам Чарторижский. Приверженец союза с Австрией, он конечно не мог в то время оставаться долго во главе нашей политики. Напрасно силился он доказать, в особых мемориях, тождество наших интересов с Австрией и враждебное соприкосновение их во всех пунктах с Пруссией[18], – несмотря на докторальный тон их, в них видна близорукость взгляда и несоответственная тогдашним обстоятельствам самоуверенность. Как мелки его предположения с тем проницательным взглядом Александра, который уже готовил себе, хотя в неблизком будущем, союзы прочные, надежные, на которые бы он мог с верой опираться в критических обстоятельствах.
Чарторижский оставался только до 1806 г. Генерал от инфантерии барон Будберг, бывший посланником в Швеции, заместил его. Он кажется сам видел, что это назначение только временное, так сказать переходное, не носившее на себе никакого характера, чего кажется в то время и желал Государь. Барон Будберг, как бы чувствуя свою немощь, испросил Государя назначить ему товарищем графа (впоследствии князя) Александра Николаевича Салтыкова, сына известного фельдмаршала, которому Будберг многим был обязан. Граф Салтыков заметил вскоре способности Блудова и употребил их в дело; он прикомандировал его к себе и занимал постоянной работой. Здесь приобрел он впервые навык к служебной деятельности вообще и к дипломатической переписке особенно.
Через год барон Будберг был уволен, сначала в отпуск, а потом от всех должностей. Его место заступил министр Коммерции граф Николай Петрович Румянцев, сохранив и прежнее свое звание. Несмотря на фамильные несогласия с Салтыковыми, он сохранил при себе товарищем графа Александра Николаевича, отдавая полную справедливость его способностям. Во время частых отсутствий графа Румянцева из Петербурга коллегией управлял граф Салтыков, и значение Блудова увеличивалось, как вдруг сильный тиф прервал его занятия. Он был на краю могилы; только молодая и здоровая природа могла выдержать борьбу между жизнью и смертью. В это время получено было известие об опасном положении Катерины Ермолаевны и вслед за тем о ее смерти[19], о чем решились сказать ему только по выздоровлении; этот удар едва не сломил его опять. Блудов всегда с сожалением вспоминал, что не присутствовал при кончине матери, не мог принять ее последнего вздоха, последнего благословения; но тем сильнее привязался он к графине Каменской, которая до последней минуты неотлучно, дни и ночи, проводила у постели больной и сокрушалась по ней не менее Дмитрия Николаевича.
Граф Салтыков, принимавший живое участие в молодом человеке, желая рассеять его горе и дать ему возможность отдохнуть от болезни и трудов, командировал его за границу, воспользовавшись представившимся к тому случаем.
В то время Людовик, Король Голландии, раздражаемый беспрерывными насилиями брата своего, императора Наполеона, старался всячески сблизиться с Русским государем. В своих письмах к нему, в разговорах с посланником нашим князем Сергеем Долгоруковым, он повторял, что только в одном Александре видит спасение своего нового отечества от всепоглощающей алчности Наполеона, который уже решился присоединить Амстердам к Франции, и тем же грозил всему созданному им для брата королевству. Не менее терпел он от его клевретов, тяготевших над Голландией то в лице комиссаров, то в лице посланника. Стараясь сколько можно угождать Александру Павловичу и польстить народному чувству, он вознамерился соорудить памятник Петру I в деревне близ Саардама, где жил великий плотник, и только ожидал одобрения рисунка, который послал Государю. Вместе с тем он предоставил Александру Павловичу несколько королевских орденов «Согласия» первой степени, в полное Его распоряжение. В возмездие послано было три ордена Андрея Первозванного. С этим поручением отправлен был Дмитрий Николаевич.
Блудов нашел страну, еще недавно счастливую и благоденствующую, в самом бедственном положении. Гибельная для всех государств континентальная система убила совершенно торговлю; контрибуции различных наименований и конскрипция, лишавшая страну лучших людей, обреченных на жертву Франции, довершали разорение королевства. Крейсеры извне и дозорцы императора Наполеона внутри так ревностно исполняли свое дело, что во всей Голландии, не исключая и домов иностранных посланников, нельзя было найти ни одной английской газеты. Сам король должен был довольствоваться теми сведениями, которые ему доставлялись по усмотрению министра полиции из Парижа.
Получение орденов Св. Андрея Первозванного было очень приятно королю; «оно дает мне возможность сделать счастливыми трех человек», – сказал он посланнику нашему, – и эти три избранные им счастливцы были: тогдашний королевский принц – старший брат нынешнего императора французов, впоследствии погибший в Итальянском восстании; старый заслуженный фельдмаршал Кенгсберген, который еще в 1775 году получил русский орден Св. Георгия 3-й степени и министр Иностранных дел Релль.
Блудов был представлен королю, который после разговора, продолжавшегося более часа, отпустил его, осыпав ласками и пожаловав орден «Согласия», украшенный бриллиантами. Людовик отзывался о нем в самых лестных выражениях посланнику нашему князю Долгорукову.
Возвратившись в Россию, Блудов, впервые должен был сам заняться своими хозяйственными делами, в которых не имел никакой опытности. Он знал о желании матери отдать село Романово сестре, Писемской, и как ни дорого оно ему было по семейным и историческим воспоминаниям, свято исполнил волю покойной. Затем, Дмитрий Николаевич, рассматривая отчеты по разным деревням, к большому своему удивлению увидел, что он, до тех пор получавший самое скудное содержание, которым едва мог существовать, очутился вдруг богатым человеком, получающим до 35.000 рублей годового дохода. Катерина Ермолаевна терпением и постоянной бережливостью, при помощи доброго соседа по Казанскому имению Молоствова, достигла своего желания, и оставила по смерти своей имение чистое от всех долгов.
Хотя материальное положение Блудова значительно улучшилось и давало ему возможность устроиться безбедно с женой, однако княгиня Щербатова все еще не соглашалась отдать за него дочь свою, несмотря на то, что оставшись вдовой, она нашла свои собственные дела в расстройстве. Все надежды Блудова основывались на приезде графа Каменского, которого ожидали со дня на день в Петербург.
Граф Каменский, после блистательных побед над шведами, ускоривших заключение славного мира, был назначен главнокомандующим армией на Дунае. Молодой герой выказал в войне со шведами редкие военные способности – в этом отдавали ему справедливость даже завистники его, а таких было очень много.
Старые и заслуженные генералы не безропотно переносили начальство тридцатилетнего главнокомандующего; зато Россия видела в нем всю надежду свою в той гигантской борьбе, которую предвещали ей знамения небесные и земные. Каменский был львом Петербурга. Кто бы мог подумать тогда, что это последнее торжество его в столице России, кто мог предвидеть печальный конец этой исполненной драматизма жизни. Граф Каменский был очень дружен со своей кузиной Щербатовой и любил Блудова. Нечего и говорить, что он принял живое участие в их судьбе; его убеждения конечно имели большое значение у княгини Щербатовой. Чтобы удовлетворить ее тщеславию, он предложил Блудову место правителя дипломатической канцелярии при себе, что конечно было очень лестно для молодого человека, и он принял его с радостью; впрочем, как увидим далее, и для пользы самого дела, нельзя было сделать лучшего выбора.
Главнокомандующий, на пути в армию, провел несколько дней в Москве, в своем семействе. Среди общего торжества, он потерпел поражение, которого всего менее ожидал. Он решился сделать предложение гр. О.-Ч., в любви которой не сомневался, и вовсе неожиданно получил отказ. Если не любовь, то тщеславие его было сильно уязвлено. Он пытался было объясниться, но она осталась непреклонной, хотя после его смерти дала слово не выходить замуж и сдержала это слово; доживши до глубокой старости, тридцать лет после смерти Николая Михайловича, она вспоминала о нем подруге своей молодости с прежним увлечением любви и страсти; ни время, ни пост и молитва, которой она постоянно была предана, не охладили ее чувств. Как объяснить такое психологическое явление? Было ль это убеждение, что граф Каменский не мог любить ее, весьма некрасивую по наружности; что сердце его схоронено в могиле женщины, которую он впервые и страстно любил; что предложение его есть дело рассудка, чтобы не сказать расчета; было ль это предчувствие скорой смерти героя, – мы не беремся решить.
Расстроенный, в высшей степени взволнованный воротился он домой и объявил, что в тот же день уезжает. После обычных напутствий, когда Каменский уже готовился сесть в экипаж, подошел к нему юродивый, который часто бывал в доме Каменских, и, подавая платок, сказал: «возьми на счастье». Чтобы не оскорбить бедняка, граф принял его подарок и тут же в рассеянности отдал своему адъютанту. Судьба графа Каменского известна; адъютант его, впоследствии, достиг важнейших степеней в государстве. Конечно, он заслужил их; но в семействе графа Каменского было поверье, что он обязан этому платку своим счастьем. Это семейное предание занесено здесь, как характеристическая черта времени, по рассказам, сохранившимся в фамилии графа Каменского и князя Щербатова. Мы было отнеслись к бывшему адъютанту графа Каменского, прося его дополнить и поверить это предание как и многое другое, но письмо наше уже не застало его в живых[20].
Война с Турцией шла медленно, вяло. Престарелый фельдмаршал князь Прозоровский, некогда храбрый и деятельный, походил более на труп, чем на живого человека. Правда, к нему послали энергического генерала, известного князя Багратиона, и тот, по временам сажал его на лошадь и выводил в поле против турок, но вдохнуть жизни не мог: это была галванизация. Действуя именем главнокомандующего и не имея его власти, он сталкивался беспрестанно с посторонним влиянием, и никак не мог сообщить армии того единства и энергии, которые необходимы для решительного успеха.
Граф Каменский принял начальство уже от князя Багратиона, временно занимавшего после смерти князя Прозоровского его место. В армии числилось всего 75.125 человек под ружьем[21], войска, конечно, храброго, но истомленного трудной и продолжительной кампанией и расстроенного беспрестанными стычками с неприятелем и дунайскими лихорадками.
С этими силами ему предписывалось как можно скорее покончить войну с турками, в предвидении будущей европейской войны, и покончить на таких условиях, на которые турки могли бы согласиться только увидевши русских казаков в самом Константинополе. От них требовали уступки трех провинций по Дунаю: Бессарабии, Молдавии и Валахии, прекращение войны с Сербией, дарование ей вполне самостоятельности и уплаты огромной контрибуции. Не говорю уже о других не столь важных условиях мира. Граф Каменский пытался было возражать еще в Петербурге, но ему отвечали, что он не знает местного положения дел, и потому предварительно должен ознакомиться с ним. Он писал из Бухареста, из военных лагерей за Дунаем, – ему отвечали уклончиво или делали ничтожные уступки. Как бы то ни было, но молодой главнокомандующий, назначенный указом 4-го февраля 1810 года на этот важный пост, весной того же года, открыл кампанию со всеми военными силами, которыми мог располагать, за отделением отряда на границы Сербии для вспомоществования ее военным действиям, и прикрытия Дунайских княжеств от вторжения турок. Быстро и смело подвигался он вперед, поражая и гоня перед собой неприятеля, овладел Базарджиком, Разградом, Силистрией и поступил под Шумлу; но тут остановился: силы его едва ли превышали числом гарнизон крепости, в которой начальствовал верховный визирь. Надо было вести правильную осаду, а между тем из Петербурга торопили окончанием войны. Овладеть штурмом город, укрепленный природой еще сильнее, чем искусством, было невозможно. Граф Каменский решился изменить военные действия; идти на Варну, и, по овладении ею, направиться к Балканам восточным путем; одним словом, он предпринимал тот план, который имел в виду князь Прозоровский, по которому впоследствии действовали другие главнокомандующие в Турции, несмотря на то, что он представлял множество неудобств, как в отношении естественного положения края, так и в политическом. Добруча и прибрежный край лишены средств продовольствия армии и пагубно действуют на здоровье солдат, как показал опыт; близость Черного моря и следовательно содействие нашего флота даже тогда, когда флот черноморский был в наилучшем состоянии, мало приносило пользы. Наконец, если и предположить, что армия достигнет до Константинополя, то в каком положении придет она? Вспомним, в каком состоянии находились войска наши в Адрианополе в 1829 году. Наконец, допустят ли европейские державы, которым так легко двинуть флоты свои к стенам Константинополя, чтобы мы овладели им, если бы даже и в состоянии были уничтожить турецкие силы.
Другой план военных действий, который, кажется, одно время был в виду у Каменского, обещавшего было существенную помощь сербам, состоял в том, чтобы, оставив отряд для тесной блокады Шумлы, если не удастся овладеть ею, с остальным войском вторгнуться в Герцеговину и Боснию, отрезать эти провинции от Турции и таким образом лишить ее своих важнейших средств и запасов и приобресть в союзники воинственные и жаждущие свободы племена, а с тем вместе войти в сношение с греками Балканского полуострова. Скажут, что это отдалило бы нас от главного базиса операций; но мы обезопасили бы тыл свой преданною нам Сербией; между тем, как при нашем обычном способе действий, мы находимся в постоянном тревожном состоянии за правый фланг и тыл от нападения Австрии. Несмотря на наши лучшие отношения с Венским кабинетом в 1810 году, несмотря на единство пользы обоюдного согласия и всех уверений графа Румянцева, Каменский постоянно был в тревоге за сомнительность действий Венского двора, скоплявшего войска свои в Галиции и Венгрии. Не говорю уже о действиях Австрии в последнюю войну нашу с Турцией. Думаю, что граф Каменский, полный молодости и отваги, уверенный в себе и в войске, мог бы привести в исполнение этот смелый план действий, который скорее доставил бы нам желанный мир.
Чтобы обезопасить тыл армии от турок и дорожа временем, главнокомандующий решился взять Рущук приступом. 22-го июля, в 3 часа пополуночи, войска, в числе 20.000, вступили в дело. К сожалению Бошняк-Ага, защищавший крепость, был предупрежден о наших приготовлениях; еще к большому сожалению, взятые для приступа лестницы оказались коротки. Тем не менее, войска и особенно генералы и офицеры делали, что могли. – Резня была страшная и продолжалась пять часов. Наконец, русские войска отступили с огромной потерей. Выбыло из строя убитыми и ранеными 8.515 человек, 4 генерала и 363 офицера.
Казалось интрига и зависть только и ожидали поражения молодого полководца, чтобы восстать против него открытой силой; если верить современникам, даже старшего брата Каменского, у которого нельзя отвергать ни воинских способностей, ни фамильной храбрости, увлекли в эту интригу слишком постыдную, чтобы говорить о ней. В армии было много генералов и офицеров, прикомандированных из гвардейских полков; они особенно были раздражены против главнокомандующего, который вообще не любил вверять им отдельных частей войска, предпочитая для этого старых боевых генералов армии; множество писем и даже доносы направлены были в Петербург.
Чтобы сколько-нибудь объяснить дело в настоящем виде и показать, что положение наше, после отбития штурма, вовсе не отчаянно, граф Каменский решился послать Блудова в Петербург, испросив ему предварительно отпуск. Но отсылая его, он лишился человека, которого искренно любил, с которым мог отвести душу, истомленную усиленной нравственной работой. Он, всегда кроткий, любимый армией, сделался раздражителен; душа и тело отказывались от покоя; он сделался болезнен, а между тем жаждал деятельности. Выманив Куманец-пашу, шедшего на выручку Рущука, из укрепленного лагеря при Батине, он разбил его наголову, втоптал в лагерь и гнал потом несколько верст бегущее в беспорядке и в разброде турецкое войско. Неприятель, вдвое превосходивший числом русские войска (у графа Каменского было до 20.000 войска), лишился всей своей артиллерии и 4.684 пленных; Куманец-паша убит. Торжество победы было полное. В войске возродилась прежняя доверенность к своему вождю. Рущук сдался. За ним пали другие турецкие крепостцы: Журжа, Систово, Никополь, Турново, и если граф Каменский остановил свое победоносное шествие вперед, то только потому, что наступившая совершенная распутица и время года помешали военным действиям.
Между тем граф Каменский после поражения своего под Рущуком, в пылу досады, просил об увольнении его от командования войсками. Император Александр, с тем тонким знанием человеческого сердца, которым отличался, написал ему собственноручный ответ: не упреками осыпал он его, но успокаивал, утешал в несчастье, говорил, что неудачи неизбежны в продолжение большой войны и, оставляя главнокомандующим, предвещал ему победу. Мы видели, что предвещания его оправдались. В награду за дело при Батине, Государь послал ему орден св. Андрея Первозванного.
Граф Каменский восстановил вполне свою воинскую славу; клевета и зависть смолкли; Государь осыпал своими милостями. Многократные представления его о невозможности заключения мира на условиях предписанных инструкцией, как показали все сношения с верховным визирем и личные объяснения в Петербурге Блудова, понудили наконец наше правительство сделать некоторые уступки. Граф Каменский ревностно занялся планом и приготовлениями к будущей кампании, хотя часто занятия его прерывались болезнью. Он проводил зиму в Бухаресте, где все старались угождать и тешить молодого главнокомандующего. На одном из балов, даваемых для него и в честь его, он, после выпитого стакана лимонада, почувствовал себя дурно; воротившись скорее домой, он сильно занемог, – и уже не оправлялся более. Его отправили в Одессу.
В этой войне являются деятелями, уже довольно видными, двое молодых людей, занимавших впоследствии важные государственные посты: князь Меншиков и Закревский (впоследствии граф) – оба очень близкие люди Каменскому, любимые им: кн. Меншикову выпал печальный жребий везти больного, полуумирающего молодого главнокомандующего в Одессу[22]; Закревский повез бумаги его в С.-Петербург, где и обратил на себя внимание высших властей. Граф Каменский скончался 4 мая 1811 года на 34 году от рождения.
В то время большинство было уверено, что он был отравлен; но кем? за что? Многие утверждали, конечно без основания, что Франция хотела отделаться от полководца, который мог ей быть опасным при замышляемой уже войне. Другие приписывали этот поступок туркам; были, наконец, которые утверждали, что ревность женщины служила поводом к отравлению. Последнее особенно не правдоподобно. Конечно, подкуп на какое угодно преступление очень легок в Валахии; но с тем вместе, терпимость тамошних женщин безгранична; они допускают всевозможные уклонения от верности в любви и вполне пользуются сами этим правом. Как бы то ни было, но Россия, в самое нужное для нее время, лишалась лучшего своего полководца, и не одна мать, не один Блудов оплакивали его кончину; повсюду слышно было искреннее сожаление об этой преждевременной утрате; солдаты делали между собой складчину, и едва ли не в каждом полку заказывали от себя панихиды по усопшем. Они искренно любили своего молодого вождя.
Граф Николай Михайлович Каменский в военном деле был учеником великого Суворова, который, несмотря на неприязнь к нему старого фельдмаршала, обласкал молодого человека, и дал ему возможность выказать свои способности. Особенно, при защите переправы через Чортов мост, во главе своего Мушкетерского полка, он оказал чудеса храбрости: пуля пробила его шляпу, но не коснулась его. Он тогда уже был генерал-майором, несмотря на то, что едва достиг 21 года. Потом он участвовал в главнейших делах против французов и за дело при Прейсиш-Эйлау получил Георгия 3 степени.
Тело Николая Михайловича Каменского было перевезено в с. Сабурово, Орловской губернии, где погребено рядом с прахом отца, а сердце, по просьбе матери, в Москву, где хранилось в урне, в церкви, до смерти графини Анны Павловны и, по ее воле, погребено с ней вместе на кладбище в Девичьем Монастыре рядом с Катериной Ермолаевной Блудовой.
Для молодого Блудова трудная боевая жизнь послужила лучшей практической школой. На бивуаках, в лагере, под звуки барабанного боя и гула орудий, писал он донесения и депеши, сам переписывал их, и мы должны отдать справедливость, что почерк его был некогда не так дурен, как впоследствии; он принимал сербских депутатов, являвшихся беспрестанно то с доносами на Кара-Георгия, то с различными просьбами и предложениями, разбирал и сводил воедино для доклада главнокомандующему многоразличные жалобы на нашего агента в Сербии Р.[23], которого, наконец, граф Каменский принужден был отозвать уж для того одного, чтобы спасти его от всеобщего раздражения; выслушивал болгарских старшин, и среди всех этих тревог и забот еще находил время писать прокламации то к жителям Болгарии, то к народу сербскому, заклиная именем Бога и спасения отечества прекратить раздоры. Здесь он впервые сблизился с племенами славян, под турецким игом находящихся; в памяти его навсегда сохранилась безусловная храбрость сербов, страдания болгар, общая привязанность к России и преданность религии христиан в Турции, несмотря на все преследования, особенно в тогдашнее время; впоследствии, Блудов везде, где мог, отстаивал интересы этих племен.
Глава третья
Свидание двух Императоров в Тильзите и предшествующие ему события; взаимные отношения; личный характер Императора Александра I-го. Последствия Тильзитского мира; континентальная система и влияние ее в России. Общее настроение и негодование. Граф Сперанский; граф Поццо-ди-Борго и граф Каподистрия; отношения к ним Блудова.
Привлекательная личность молодого главнокомандующего, графа Каменского, и его семейство, с которым тесно связана судьба Блудовых, отвлекли нас от совершавшихся событий. Мы обозначили, хотя немногими чертами, реформы, которые Государь вводил в России, помышляя о совершенно новом строе всего государственного управления и органической жизни народа; но мы не говорили о военных событиях, потрясавших всю Европу, а с нею и Россию, и коснулись только тех, которые совершались на окраинах ее. Эти события принадлежат военной истории и уже занесены в нее; но для нас важны последствия их, по влиянию, которое они имели на судьбу России и дальнейшее развитие народа.
Храбрый Кульнев говаривал: «матушка Россия тем хороша, что в ней всегда в каком-нибудь углу дерутся». Эти слова особенно применимы к тому десятилетию, которое предшествовало 1815 году, положившему конец кровопролитию.
Русские войска, сражавшиеся в Германии против французов, превосходивших их численностью и образованием и предводимых лучшим полководцем в мире, Наполеоном, отступали к нашей границе. Уступая каждый шаг земли с бою, они иногда брали верх над неприятелем и были еще до того сильны при обратном переходе через Неман, что Наполеон согласился на предложенное ему перемирие; вслед за тем совершилось знаменитое свидание двух Императоров, на средине Немана, у Тильзита, 13 июня 1807 года. Событие это имело влияние на судьбу современной Европы, а впоследствии и самого Наполеона. Когда превратности войны предали его в руки союзников и заставили от них одних ожидать решения своей участи, Император Александр, как известно, много содействовал к облегчению этой участи.
Для нас остались бы непонятными как взаимные отношения двух императоров, так и дальнейшее развитие событий царствования Александра I, если бы мы не уяснили себе личный характер государя. Вполне постигаем, что уловить эти тонкие, переходные, летучие черты, едва доступные пониманию близких ему современников, весьма трудно, но мы представим их так, как они напечатлелись в нас самих после долгого, беспристрастного изучения.
Александр I был по преимуществу
Воспитание, чуждое соприкосновения с внешней жизнью, на нем отразилось более других и оставило неизгладимые следы в его восприимчивом характере. Он вырос между двумя дворами – бабки и отца, неприязненными между собою, противоположными по направлению: при одном господствовала роскошь, расточительность, постоянные празднества, свобода нравов, доходившая до излишества, но вместе с тем свобода мысли, часто блестящей, иногда глубокой; при другом – ропот негодования и военный строй, заменявший все удовольствия. Сходились они только в том, что интрига, преобладавшая при большем дворе, проникала и в Гатчину, благодаря проискам Ш. и Г.[24] и даже опутывала самого Александра. Принужденный уживаться при том и другом дворе, вовсе к ним не расположенный, мог ли он не приучиться заранее к скрытности? Самое воспитание его вверено было двум лицам, совершенно противоположных начал. С одной стороны, гражданин свободной республики, открытый и честный Лагарп преподавал ему свои правила; с другой – испытанный в придворной жизни, умевший ужиться при трех царствованиях, Салтыков[25] (впоследствии князь) внушал ему свои убеждения. Знаменитейшие профессора преподавали ему разные науки, но о нравственном воспитании мало заботились. Сам Император говорил Прусскому епископу Эйлерту в 1818 г.: «Пожар Москвы осветил мою душу и суд Божий на ледяных полях наполнил мое сердце теплотою веры, какой я до тех пор не ощущал. Тогда я познал Бога[26]… Искуплению Европы от погибели обязан я собственным искуплением». По желанию Императрицы – бабки, он вступил в брак на 16 году: мог ли он понимать всю важность семейных обязанностей!
Личность Государя исполнена высокого драматизма и достойна глубокого изучения психолога, также точно как царствование его, конечно послужит целой наукой для изучения политики и государственного управления. Английский писатель Аллисон, в своей «Истории Европы от начала французской революции до восстановления Бурбонов», справедливо выразился об этом царствовании: «по массе и важности соединившихся в нем происшествий, едва ли можно найти подобное ему в целой истории рода человеческого». Народы и государства удивлялись его славе, его величию, его уму и всепобеждающей силе его обращения, но никому и в мысль не приходило, при виде этого счастливейшего в мире Государя, задать себе вопрос, что творится в глубине души его? Мы будем иметь возможность, впоследствии, проникнуть в тайник этого сердца, – благо он сам раскрывает его в своих письмах и разговорах. Из них, как из самих действий мы увидим, что если он иногда падал, то потом подымался еще сильнее, еще победоноснее. В позднейшую уже эпоху его царствования один из членов дипломатического корпуса писал о нем[27]: «Этот Государь честнейший человек – во всем обширном значении слова – какого я когда-либо знал; он может быть часто поступает дурно, но в душе его постоянное стремление к добру». Вот почему мы глубоко сокрушаемся, что смерть застала его в минуту душевной слабости; мы не сомневаемся, мы убеждены, что он вышел бы из этого временного нравственного упадка и стал бы тем, чем был некогда для России, или обратился бы к частной жизни, к чему душой стремился. Впрочем, в какой бы среде он ни действовал, – родись простым гражданином, он имел бы одинаковое влияние, только в другой сфере. Какому-то обаятельному влечению подпадало все, что соприкасалось к нему, и люди, окружавшие его, любили его с страстным увлечением. Письма к нему холодного естествоиспытателя Паррота дышат горячею привязанностью, «Если я могу вас любить так, как люблю, то какая же женщина противостоит Вашему сердцу…» – писал он однажды.
От природы умеренный в желаниях, скромный и даже робкий, он подчинял своему влиянию других именно тем, что не желал господствовать, не стремился к преобладанию[28]. Еще в детстве часто журили его за расположение к лени, но это было какое-то поэтическое бездействие, во время которого он предавался всеувлекающему воображению, уносясь в мир другой, от пошлой действительности; за то, если работа приходилась ему по сердцу, он трудился без устали. Частная его переписка была обширна; кроме того, в архиве министерства Иностранных дел находятся собственноручные инструкции его нашим уполномоченным при иностранных дворах министрам, не говоря уже о том, что другие исполнены решительно по мысли его. Большая часть манифестов, особенно писанных при статс-секретаре Шишкове, исправлены его рукой. Государь писал по-русски своеобразно, сильно, хотя иногда делал ошибки в правописании; впрочем, его статс-секретарь Сперанский, несмотря на обширное образование, грешил также против правописания и даже чаще его. По-французски Александр писал правильно, изящно.
Впоследствии, совершенная безнадежность нередко овладевала им; усталые руки невольно опускались. Припомним себе, с каким постоянством, с какой энергией, он преследовал злоупотребление власти и беззаконие суда, но потом, если он и не произнес известной фразы, появившейся впервые, кажется, в книге Revelations of Russia[29], переведенной на французский и немецкий языки, и так часто повторяемой в иностранной печати, то верно смысл ее не раз приходил ему в голову. Конечно, только отчаяние и уверенность в невозможности исправить зло могли породить подобную грустную мысль. Александру нужно было достигнуть цели так сказать сразу, одним взмахом, – иначе он останавливался на полпути, в чем его часто укоряли; но едва ли в природе человека, бравшегося за дело с тем жаром, с тем увлечением, с которым обыкновенно принимался Александр I, довести его с той же твердостью до конца.
В молодости еще он обнаруживал стремление к добру и спешил на помощь ближнему, не соображая ни средств своих, ни обстоятельств: случилось ему услышать, что какой-то старик, иностранец, некогда служивший при академии, находится в крайней бедности, – он поспешно вынул 25 руб. и торопился отослать их к бедняку, хотя у него не оставалось более денег. Узнал он, что один из щекатуров, работавших у дворца, упал с лесов и сильно ушибся: «отослать его в больницу, послать к нему своего лейб-медика, приказать хирургу пользовать его, дать на все сие деньги, послать больному некоторую сумму, постель, свою простыню – было для него делом одной минуты». Мало этого, – он справлялся и заботился о больном каждый день, пока тот не выздоровел, скрывая от всех свой поступок, «который он считал долгом человечества, к чему всякий непременно обязан»[30]. Такое настроение не изменилось впоследствии, только облеклось в другую форму. События, сопровождавшие пожар Москвы и наводнение Петербурга доказали это. Он был доступен правде; более, – любил, чтобы ему говорили открыто и смело, хотя бы самые горькие истины. Едва ли частный человек вынес бы терпеливо те укоры, которыми осыпал его друг верный, искренний, но слишком брюзгливый и самоуверенный, Паррот. Но пусть бы еще Паррот, любивший его страстно, мог позволить себе говорить таким образом; по какому праву ворчал и бранился в течение целого дня гр. Т.[31]? – потому разве, что его обязанности дозволяли ему находиться целый день во дворце, и Государь снисходительно терпел эти выходки.
Александр несколько раз выражал, как тягостна для него власть и что он «не рожден быть деспотом» (его собственные слова). В письме к другу своему В.П. Кочубею, он, между прочим, говорит[32]: «Да, милый друг, повторяю, мое положение вовсе неутешительно; для меня оно слишком блистательно и не по характеру, который желает только покоя и тишины. Двор создан не для меня. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворной сцене; сколько крови портится при виде всех низостей, совершаемых ежеминутно для получения какого-нибудь отличия, за которое я не дал бы медного гроша. Истинное несчастье находиться в обществе таких людей. Словом, я сознаю, что не создан для такого места, которое занимаю теперь и еще менее для того, которое предназначено мне в будущем; я дал обет отделаться от него тем или другим путем. Я долго обдумывал и рассматривал этот вопрос со всех сторон; наконец, пришел к этому заключению…» Далее: «я всегда держался того правила, что лучше совсем не браться за дело, чем дурно исполнять его. Следуя такому правилу, я пришел к решению, о котором говорил. Мой план состоит в том, чтобы, по отречении от этого трудного поприща (я не могу еще определить время этого отречения) поселиться с женой на берегах Рейна, где буду жить спокойно, частным человеком, наслаждаясь своим счастьем в кругу друзей и в изучении природы…. Мысли жены моей, в этом случае, совершенно сходятся с моими».
Это было писано еще в 1796 году, когда увлечения молодости могли иметь влияние на душу Александра; но даже в ту минуту, когда престол внезапно представился перед ним, он в нерешимости остановился… Потом он писал своему воспитателю и другу Лагарпу в первые годы своего царствования: «Когда Провидение благословит меня возвести Россию на степень желаемого мною благоденствия, первым моим делом будет сложить с себя бремя правления и удалиться в какой-нибудь уголок Европы, где безмятежно буду наслаждаться добром, утвержденным в отечестве». Впоследствии, он гораздо положительнее говорит и даже действует для достижения этой конечной цели своего царствования.
Теперь мы только слегка очертили замечательную личность Императора Александра I-го, которого характер сам собою будет развиваться перед читателем.
При свидании двух Императоров, положение нашего Государя перед торжествующим и победоносным Наполеоном было очень невыгодно; находившиеся на месте ожидания, свидетельствуют о его унынии, его мрачном настроении; но он не сознавал в себе той внутренней силы, того чарующего влияния, которым обладал. Кто бы подумал, что Наполеон, не допускавший в жизни ни единого в себе увлечения, основывавший все свои действия на точном математическом расчете, человек иссеченный из мрамора и поставленный на недосягаемом бронзовом пьедестале своей славы, в котором было одно живое место, где сосредоточивался его светлый ум и беспредельное властолюбие, – что и этот человек все-таки поддается его влиянию. Мы готовы допустить, что обоюдные обещания были искренни в то время, когда давались, готовы верить, что если бы эти обещания остались неизменными, если бы они могли осуществиться, если бы союзом двух Монархов достигались те цели, те побуждения, о которых толковали в Тильзите по-видимому с такой в них верой, – мир был бы восстановлен на долгое время в Европе. Но направления обоих Монархов были так различны, властолюбие Наполеона, не знавшее пределов, не терпящее ни чьего соперничества, было так известно, что нельзя было не предвидеть рано или поздно разрыва нового союза, имевшего по-видимому все признаки самой тесной дружбы.
Ежедневные беседы, с глазу на глаз, продолжавшиеся далеко за полночь, не остались без действия на впечатлительную душу Александра. Правда, они расширили круг его воззрения, представили с другой точки предметы и особенно людей; но за то окончательно подорвали веру в них и поколебали то уважение к личности и законности, которое так резко отличали его в начале царствования. Мы думаем, что без Наполеоновского подготовления, Александр I никогда не решился бы осудить Сперанского своим одним лицом, в стенах своего кабинета. Незадолго до того писал он к княгине Голицыной, просившей его о каком-то деле, «что он в целом мире признает только одну власть, – это ту, которая исходит из закона», и потому устраняет себя от участия в решении дела.
Личному влиянию Государя мы обязаны заключением мира, который, при тогдашних обстоятельствах наших, после поражения при Прейсиш-Эйлау и Фридланде, мог назваться еще выгодным, потому что целая область была присоединена к России. Правда, мы принуждены были признать тот порядок, который установили победы Наполеона в Европе, но оба Государя взаимно ручались за целость своих владений, а Император Александр I принимал на себя посредничество к примирению Англии с Францией. Сверх того, в одной статье было сказано: «Император Французов, в уважение к Императору Всероссийскому, соглашается возвратить королю Прусскому часть его областей» (они поименованы). Таковы были явные условия мирного трактата 25 июня 1807 года, но в нем заключались секретные прибавления, конечно вынужденные силой обстоятельств, именно: В случае несогласия Англии на мир, Россия обязывалась соединиться против нее с Францией, склонить к тому же Данию и Швецию и пристать к континентальной системе.
Несмотря, однако, на все вредные последствия этих прибавочных статей, мы никак не можем согласиться с ожесточенными противниками Тильзитского договора[33]. Особенно упрекают Александра в том, что он для личных выгод предал своих союзников, из которых один был его искренним другом; но мог ли Александр жертвовать самостоятельностью или целостью своего государства из-за сентиментальных чувств, не принеся, впрочем, никакой пользы своим друзьям. Действительно, что мог сделать в то время Государь с таким союзником, как слабый Шведский король или король Прусский, у которого не только не было армии, но все почти королевство находилось во власти французов. Рассчитывать на одну Англию и ее всегда гадательную, отдаленную помощь, ввиду победоносного и несравненно сильнейшего неприятеля, было бы более чем неблагоразумно. Мы полагаем, что в этом случае, более чем когда-либо, выказался политический гений Александра, и если он не увлекся своим рыцарским чувством, если подчинился, скрепя сердце, силе обстоятельств, то именно для того, чтобы воспользоваться временным миром для дальнейших приготовлений к войне. Он не поддался всесокрушающему влиянию Наполеона ни в Тильзите, ни в Эрфурте, как многие полагают, но лучше согласился быть добровольным поклонником его гения, чем играть жалкую роль жертвы. Он заговорил иным языком, когда узнал, что силы Наполеона изнемогают в борьбе с Испанией, когда увидел бразды правления Швеции в воинственных руках человека энергического, не терпящего Наполеона и расположенного к союзу с ним, когда, наконец, успел собрать новые войска для гигантской борьбы. Время показало прав ли был Александр!
Конечно, все попытки склонить Англию к примирению с Францией остались без успеха. Война была объявлена, и хотя не сопровождалась военными действиями, но, предшествуемая континентальной системой, она совершенно убила нашу торговлю и отчасти подготовила тот финансовый кризис, который разразился впоследствии.
По возвращении своем в Россию из Дунайских княжеств, Д.Н. Блудов был поражен тем настроением общественного мнения, которое нашел. Недовольство было общее. Народ роптал на увеличение податей (указы 1810 и 1812 г.). Купечество было беспрестанно поражаемо новыми банкротствами, вследствие запретительной системы, совершенного упадка курса и дурного управления финансами; чиновничество вопило против указа, преградившего путь к производству в некоторые чины без экзамена, наконец, высший класс раздражен был сближением с Наполеоном, нанесшим удар нашему преобладанию и военной славе и поведением французского посла в Петербурге. При таких обстоятельствах Карамзин решился писать: «Россия наполнена недовольными. Жалуются в палатах и хижинах, не имеют ни доверенности, ни усердия к Правительству, строго осуждают его цели и меры». И эта записка дошла до Государя. Представители иностранных держав доносили в своих депешах о перевороте, готовящемся в России и угрожающем престолу. Шведский посланник, почерпавший свои сведения, как и все иностранные дипломаты, из общественных слухов, представлял своему двору Россию в безнадежном положении. Если, при этом общем ропоте, не решались еще произносить громко имени Александра, то называли другого человека, виновника большей части преобразований, который, к несчастью его, был при Государе в Эрфурте и подпал чарующей силе Наполеона. Общее раздражение высказывалось против Сперанского.
Мы не станем касаться ни деятельности, ни частной жизни этого государственного человека, после известной его биографии, написанной бароном Корфом; но не можем не указать на одну замечательную черту: собиравшаяся над ним гроза застала его одиноко стоящего, без опоры, без всякой партии, которую, казалось, неизбежно должна бы подготовить его разнообразная и беспримерная деятельность. Если нашелся человек, отклонивший страшный улар, угрожавший ему, то он сделал это не ради спасения Сперанского, как сам открыто говорил, но во имя правды и славы Государя, которому был предан безусловно. Причину такого странного явления должно искать в самом воспитании и той среде, в которой Сперанский вырос; в ней заранее приучился он к замкнутости характера, недоверию к другим, сосредоточенности в самом себе, сознанию своих всеобъемлющих способностей, и вследствие того, к отчуждению от других, которых в душе своей он не привык уважать. Сперанский не нуждался в помощниках, но и не любил разделять славу своих трудов с другими. Многие вымещали на нем его превосходство и свое унижение; но были и такие, которые инстинктивно угадывали, что он черпал свои беспрерывные проекты большей частью из иноземных источников и мало соприкасался к русской жизни.
Весь период времени от удаления известного триумвирата, т. е., от 1807 до 1812 года, по внутреннему управлению государства, принадлежит ему. Многоразлична и беспримерно обильна была его деятельность в это пятилетие. Из-под его всеобъемлющего влияния исторглись, силой обстоятельств, военная часть и иностранная политика.
В Военное министерство призван был граф Аракчеев. Государь, во время пребывания своего в Вильне, увидел большие беспорядки в армии и полагал, что железная воля Аракчеева необходима в эту критическую минуту. Впоследствии, когда учредился Государственный совет, ему предложили на выбор – остаться министром или поступить председателем в Военный департамент Государственного совета? Аракчеев отвечал, что не потерпит над собой дядьку, и перешел в Государственный совет. Мы не раз еще будем говорить об этом человеке. На место его поступил граф Барклай-де-Толли, соединявший с обширным образованием и умом твердую, непоколебимую волю и то безграничное самоотвержение, которого блистательный пример он завещал потомству.
Политическою частью постоянно занимался сам Государь, а в это время более обыкновенного, потому что видел в канцлере графе Румянцеве приверженца французского союза. Как дипломат, Александр приводил в отчаяние своих соперников. С злобной завистью и полным сознанием своего бессилия отзываются о нем: Шведский посланник в Париже, Лагербиелки, говорит: «Александр в политике своей тонок как кончик булавки, остер как бритва и фальшив как пена морская». Шатобриан пишет: «как человек, он искренен, когда речь идет о человечестве; но скрытен, как византиец, когда коснется политики[34]». Главными сотрудниками Государя были два человека, которых имена уже отмечены историей. Один из них – корсиканец, друг Паоло, приверженец и вождь партии свободной республики, родившийся в тот же год и в том же городе, где родился Наполеон, воспитывавшийся в одной с ним школе, и вместе с тем, враг не только его, но всей фамилии Бонопарте, предавшей остров Франции, – граф Поццо-ди-Борго. Личная месть Наполеону и глубокое убеждение, что независимость и свобода народов не совместны с его существованием, были заветной идеей, целью, для достижения которой он безгранично и безраздельно, отдал всю жизнь свою. Этот человек являлся всюду, где можно было разжечь страсти или возбудить политику против Наполеона: в Лондоне – он ревностный и любимый советник Кабинета; в Вене – решает двор разорвать связь с Францией и вступить с ней в бой; в Швеции – усиливает вражду Бернадота против Франции; наконец, в России, при Императоре Александре, при нашей первой войне с Францией, он находится при армии, и уезжает после свидания двух Императоров в Тильзите. Напрасно Государь старается удержать его, вполне оценяя великие таланты этого человека, – граф Поццо-ди-Борго отвечает, что тесная связь с Наполеоном губительна для каждого, кто вступает в нее, что свет успокоится только тогда, когда не станет этого человека и – как последний довод – объясняет Государю, что Наполеон может потребовать выдачи его, подданного Франции, от державы, находящейся в тесном союзе с Францией, и что хотя он вполне уверен в рыцарском великодушии Государя, но не желает быть причиной разрыва. Поццо-ди-Борго ищет другого поля действий, попадает на эскадру Сенявина; дерется заодно с ней, потом скитается от преследования Наполеона в Малой Азии, а при первом выстреле на Немане, является опять при Александре и уже не расстается более с своей новой отчизной, служению которой посвятил большую часть своей жизни.
При наступательных действиях русских войск, он соединяется с бароном Штейном, этим двигателем Германских народов против Франции, действует всеми силами на князя Меттерниха, чтобы отторгнуть Австрию от союза с Наполеоном, входит в сношения с партией недовольных в Париже, где сохранил еще связи; его влиянию, отчасти, обязаны появлению Моро в русской армии. – В Париж! – твердит он беспрестанно союзным Государям, и не покидает Императора Александра I, когда тот, потеряв надежду склонить фельдмаршала Шварценберга на дальнейшее движение войск, решается отделиться, и со своими и прусскими войсками идти в столицу Франции. Наконец, когда Наполеон опять появляется во главе Франции и ее сосредоточенных военных сил, он один из русских участвует в Ватерлооском деле[35], успевает дать знать Императору о победе и умоляет идти со всеми силами к Парижу, чтобы противодействовать чужеземным проискам, а до того остается там единственным представителем русских интересов. Напрасно Талейран соблазнял его портфелем Фуше (министра Внутренних дел), граф Поццо-ди-Борго остался верен России, и даже после смерти Императора Александра I, которого доверенностью вполне пользовался. Он не покинул русской службы и тогда, когда его перевели из Парижа, который предпочитал всему, в том же звании посла в Лондон.
Другой политический деятель, граф Каподистрия, родился на Ионических островах. Подобно графу Поццо-ди-Борго, он провел раннюю молодость свою в борьбе партий, отстаивая свободу и независимость своей родины, против всеобъемлющего преобладания Франции. Отец его, преследуемый, заключенный в тюрьме, угрожаемый смертью за его приверженность к республиканскому правлению, едва был спасен своими единомышленниками, в том числе и сыном. В промежуток времени, когда республика Ионических островов находилась под покровительством России и Англии, молодой Каподистрия пользовался большим влиянием не только на своей родине, где был министром Иностранных и потом Внутренних дел, но и во всей Греции; сношения его со знаменитыми вождями (Колокотрони, Караискаки, Боцарис и др.) начинаются с этого времени. Когда, после Тильзитского мира, Ионические острова подпали опять влиянию Франции, он принужден был покинуть родину и, не колеблясь в выборе нового отечества, отправился в единоверную ему Россию, куда слава Александра I привлекала много замечательных лиц, и где надеялся он всего скорее найти сочувствие своей заветной мысли, которой он служил всю жизнь свою, за которую погиб, эта мысль – освобождение Греции, тогда страдавшей под гнетом Порты, подобно другим христианским областям нашего времени.
Может быть не с тем жаром, не с тем всесокрушающим увлечением, как Поццо-ди-Борго преследовал он свою идею, но конечно с тем же постоянством и может быть с большим терпением и умением. Самые средства были иные; за идею Поццо-ди-Борго стояли вооруженные народы, за идею Каподистрия пока только одна Эттерия[36], да еще общественное мнение, поддерживаемое святостью дела и руководимое замечательными личностями. Если по уму, по силе характера и энергии было сходство, между Каподистрия и Поццо-ди-Борго, то вместе с тем было различие в их нравственном воззрении на предметы: Поццо-ди-Борго умер, оставив огромное состояние; Каподистрия, еще при жизни, отдал скудные остатки своего содержания на защиту отечества. Один умный дипломат, знавший коротко обоих, сравнивал первого из них с Фемистоклом, другого с Аристидом.
Есть лица, пред обаятельным влиянием которых невольно останавливаешься и с трудом можешь оторваться от них, – такова была, по мнению современников, личность графа Каподистрия, таковою она и для нас остается. С ним соединена целая система нашей политики; обстоятельства могут заставить правительство уклониться от нее, но люди, убежденные в правоте ее, считали бы изменой интересам России нарушение этой политики.
Граф Иван Каподистрия приехал в Россию в 1809 году, в январе месяце. При первом же свидании с Императором Александром, он произвел на него сильное впечатление, и будущая участь молодого человека была решена. Он принят был в русскую службу с чином статского советника и зачислен в коллегию Иностранных дел, управляемою в то время канцлером графом Румянцевым.
Вскоре он был назначен «сверх штата» при посольстве в Вене, откуда был вытребован в Дунайскую армию Чичаговым, лично знавшим его, для ведения переговоров с турками; потом, после движения армии в Россию, разделял все превратности военных действий и наконец вызван был Государем в Вену на конгресс, сопутствовал ему за границей, принимая деятельное участие во всех политических переговорах, а во время возвращения в Россию, докладывал Государю Императору вместе с управлявшим впоследствии Министерством графом Нессельроде[37] дела по политической части. У него была особая канцелярия, где получили первое дипломатическое образование князь Горчаков, гр. Строгонов, Северин, Блудов, где старшим из всех был Стурдза.
Направление политики графа Каподистрия обозначалось резко. Еще во время самых дружеских отношений наших с Австрией, во время первого движения союзных войск к Парижу, граф Каподистрия умел проникнуть двуличие Венского кабинета; он понял, что интересы наши слишком различны с интересами Австрии и точки соприкосновения их раздражают и возбуждают негодование последней, а потому доказывал, что то влияние, которое мы должны иметь по неизбежному течению дел на рассеянные массы славянских племен, всегда встретит противодействие в Австрийской политике, стремящейся стереть чуждые ей народности и германизировать их, во имя цивилизации и в пользу распространения Императорской власти. Это направление было особенно в духе князя Меттерниха, которого личные убеждения слишком противоречили нравственным началам Каподистрия и не раз возбуждали негодование Александра Павловича, особенно во время Венской конференции. Граф Каподистрия утверждал, что при первой коалиции против России, Австрия не только присоединится к ней, но станет в главе ее, и это предвидение торжественно оправдалось в самое короткое время. Наполеон, после вторичного своего появления во Франции, с такой быстротой вступил в Париж, что успел захватить в кабинете бежавшего Короля все бумаги и доставил Императору Александру I трактат, заключенный между Англией, Францией и Австрией для совокупного действия против России.
Государь бросил в огонь это недостойное свидетельство вероломства союзников, приписав его внушениям Талейрана, но Каподистрия подозревал тут другого деятеля и едва ли ошибался. Александра I упрекают в подозрительности; но чья вера в людей не поколебалась бы при виде под этим актом имя Императора Франца, который впоследствии подписал трактат Священного союза, – этого нравственного катехизиса трех государей.
Защитник прав народных, втоптанных в грязь безнравственной политикой князя Меттерниха, граф Каподистрия находил сочувствие в честной душе Александра и не только пользовался полной доверенностью, но и искренней дружбой Государя. За то князь Меттерних с удивительной настойчивостью работал об удалении его от русского двора. Его инструкции Австрийским уполномоченным в Петербурге, его письма служат лучшим тому доказательством. Король Французский, во время пребывания графа Каподистрия в Париже, приказал показать ему несколько подобных документов, где его выставляли как опасного интриганта, как возмутителя народов против Государей, даже как заговорщика, и очень ловко, через частную переписку, иногда даже через женщин умели довести это до ушей Государя. Каподистрия оставался верен своему призванию, своим началам и скорее согласился сойти со сцены действия, чем изменить им. Стурдза, граф Блудов, князь Горчаков и многие, знавшие коротко этого государственного человека, сохранили к нему глубокое благоговение и отзывались об нем с восторженным увлечением.
Обратимся к другим деятелям того времени. Блудов не был знаком с графом Сперанским до возвращения последнего из ссылки. Увлекшийся подобно другим идеей обновления России в начале царствования Императора Александра I, Блудов невольно призадумался об их последствиях и начал серьезно всматриваться в них и изучать. Записка Карамзина о древней и новой России была в то время неизвестна, но мнения, в ней выраженные, служили как бы отголоском известной партии. Всего же более повредила Сперанскому в общественном мнении ловко пущенная мысль, что он приводит в исполнение Наполеоновские идеи, навеянные на него в Эрфурте.
С Поццо-ди-Борго граф Блудов встречался редко в жизни, но его образ, его разговоры, так врезались в памяти молодого дипломата, что он с точностью передавал их тридцать лет спустя. О сношениях его с графом Каподистрия мы будем говорить впоследствии.
По возвращении из армии, Блудов встретился с одной знаменитой личностью, которая столько же была известна в мире дипломатическом как и военном: князь Кутузов назначался главнокомандующим армиею на Дунае и желая узнать о положении дел в Княжествах послал за Блудовым. В разговоре с ним, отдавая справедливость действиям Каменского, Кутузов не одобрял однако приступа к Рущуку: «в войне, как и в дипломатических переговорах со всякой державой, а с Турцией особенно, – заметил он, – не должно никогда забывать двух главных союзников – терпение и время; надо было пустить
Глава четвертая
Двенадцатый год; Государь и народ действуют единодушно. Падение Сперанского. Устранение Барклай-де-Толли. Пребывание Блудова в Стокгольме; его дипломатическая деятельность; дружеские отношения к семейству Сталь. Граф Строгонов. Славнейшая эпоха в жизни Государя Александра I и торжество России. Венский конгресс. Баронесса Криднер. Вторичное занятие Парижа. Трактаты; священный союз; причины, побудившие к составлению его и последствия.
Двенадцатый год наступал во всеоружии страшной смерти. Ему предшествовала невиданная до того по величине и блеску комета, служившая грозным знамением для суеверного народа. Бедствия более существенные сопровождали одиннадцатый и начало двенадцатого года: запылали города и села русские: Киев, Воронеж, Казань, Уфа, Житомир, Бердичев и многие другие города обращены были большей частью в пепел. Во многих местах явился голод. Наконец, Русской земле, давно необагряемой кровью, пришлось пресытиться ею, как некогда, во времена монголов и Литвы. Наполеон вторгся в пределы России и лавой понесся по ней, не находя настоящей преграды до Бородино. Он вторгся без предварительного объявления, беззаконно попирая международные права. Мы однако ожидали войны, хотя еще и не были к ней приготовлены; средства наши были отчасти истощены, отчасти затрачены на продолжительную борьбу с Турцией. Только тут, почуяв рану, нанесенную прямо в сердце, восстала вся Россия как один человек; торжественный обет Александра, не вступать ни в какие переговоры с Наполеоном, пока хотя один человек из неприятельской армии будет в пределах России, нашел отголосок в каждом русском, возвратил Государю прежнюю безусловную любовь и безграничную веру в него.
Когда он явился в Москве, грустный, подавленный тягостью совершавшихся событий, один из толпы, посмелее других, купец или мещанин, подошел к нему и сказал: «Не унывай! Видишь сколько нас в одной Москве, а сколько же во всей России! Все умрем за тебя». Он передал словами то, что было на сердце у каждого. В армии как и в народе, ополчившемся чем попало, Государь мог читать выражение одних чувств, одних слов: «Caesar morituri te salutant»[38].
Здесь должны мы упомянуть о событии, которое находится в связи с обстоятельствами войны, – мы говорим о ссылке Сперанского. Была ли это жертва, принесенная общественному мнению, совершилась ли она вследствие клеветы и доноса, как думают более беспристрастные потомки, или личных убеждений Государя, – во всяком случае это была мера, приведенная в исполнение без предварительного следствия и суда, чего прежде не мог бы потерпеть Александр, и о чем нельзя не пожалеть в настоящее время. Но не так думали современники, они говорят об этом событии, как о первой одержанной над французами победе. – «Не знаю смерть лютого тирана могла ли бы произвести такую всеобщую радость», – говорит в своих записках желчный Вигель.
Несколько месяцев спустя, общему мнению, общему требованию суждено было выказать другую вопиющую несправедливость, но то было время тяжелое, смутное, время испытаний, когда полчища Наполеона наводнили уже всю Западную Россию и шли к обеим столицам.
Какой-то глухой, подавленный стон стоял над Россией. Казалось, неудовлетворенная злоба, жажда мести боялась высказаться, чтобы не слышать собственного стыда. Народное чувство было пробуждено, настроено, страсти воспламенены, как это было, вероятно, во времена 1612 года; женщины вооружались чем могли, кидались на отсталых французов, терзали их; бедняк нес последнюю копейку на защиту отечества. Посрамление земли родной и церкви – самая злая из всех бед, и горе врагу, который, в торжестве победы, не умеет уважать этого народного чувства. – Россия и Испания служили лучшим доказательством. В эти-то минуты неестественного, напряженного состояния и всеобщей вражды к иностранцам послышался общий ропот против русских генералов, носивших иноземное имя. Не понимая плана военных действий Барклай-де-Толли, его укоряли в медленности, даже в предательстве. Государь уступил народу, так безгранично жертвующему собою для спасения России. Отправляя престарелого Кутузова главнокомандующим, он сказал ему: «Ступай спасать Россию!» и предоставил славу этого спасения ему, а Барклай, как истинный герой, стал в ряды подчиненных.
Предоставим истории записывать на своих страницах великие события той великой эпохи и обратимся к скромной судьбе Блудова. В ней совершился также важный переворот. После его одиннадцатилетней постоянной любви, и твердости молодой девушки, о которую сокрушались все делаемые ей предложения, – княгиня Щербатова, наконец, решилась низойти до родственной связи с простым дворянским семейством; но ее суетное тщеславие видимо страдало; как о последнем усилии с ее стороны положить преграду этому, по ее мнению, неровному браку, как о характеристической черте времени, в наш век немыслимой, упомянем о требовании княгини Щербатовой, чтобы Дмитрий Николаевич представил доказательства, что род его, как древнейший, занесен в книгу столбовых дворян, обыкновенно называемою
Блудов, за несколько времени до свадьбы, нанял флигель при доме княгини Щербатовой, который и теперь существует в том же виде, с тем же мезонином, у Семеновского плаца. Здесь он оставался с молодою женой до отъезда своего из Петербурга.
К этому, кажется, времени, или несколько ранее, относится одно обстоятельство, по-видимому, маловажное, но показывающее большую силу воли в молодом человеке. Блудов наследовал от отца страсть к карточной игре. Еще в детстве, он не раз слышал жалобы матери о том расстройстве, которое эта страсть вносила в его семейство, разоряя имение, заставляя мать проводить бессонные ночи в ожидании возвращения мужа. В его пылком воображении представилась живо нежно любимая им жена, страдающая, в слезах, – из-за него, из-за его преступной страсти, если бы он ей предался более, чем любви к семейству; он невольно призадумался.
Кроме того, взявшись за управление имением, он убедился, каких усилий, каких пожертвований потребовалось от матери, чтобы поправить дела, расстроенные мужем. Дмитрий Николаевич решился, во что бы то ни стало, подавить в себе врожденную страсть; но он хорошо понимал, что этого нелегко было достигнуть и не отважился вступить в прямой с ней бой: он хотел обойти ее и потому дал себе обет – не пользоваться выигранными деньгами, а отдавать их, все сполна, бедным. Таким образом, проигрыш оставался безвозвратно внаклад ему, и не было приманки, цели к игре. Она сама по себе сделалась для него невозможной. Блудов перестал, даже разучился играть. Когда приходилось иногда сделать исключение для кого-нибудь из лиц, которых он любил и уважал, то играл так дурно и рассеянно, что ему очень редко предлагали карту. В доме его никогда не играли. Конечно, для любимой женщины принес бы он и не такую жертву. Эта кроткая, любящая, терпеливая, одаренная всеми добрыми качествами души женщина, имела большое влияние на его пылкий и страстный характер.
Блудову предлагали более деятельную службу за границей, но сколько устройство собственных дел после смерти матери, столько любовь удерживала его в Петербурге. Достигнув наконец цели своих давних стремлений, он обратился к графу Румянцеву с письмом, в котором говорил, что дела его не удерживают более в России и предлагал себя в его распоряжение.
В то время политические дела наши в Швеции обращали особенное внимание министерства. Вся судьба ее сосредоточивалась в одной личности, как справедливо заметил канцлер Румянцев, отправляя Блудова, – в наследном принце, Бернадоте. Вступивший в ряды французской армии солдатом, в девять лет он едва дослужился до унтер-офицера; на этом, казалось, он должен был и остановиться; малограмотному, хотя исправному солдату в мирное время не могла предстоять блестящая будущность; как вдруг вспыхнула революция: Бернадот принял в ней самое деятельное участие, и своим основательным природным умом, а, главное, необыкновенными военными способностями и особенно храбростью стал в ряду замечательных генералов. Судьба поставила его соперником Наполеона, как в военной славе, так и в семейной жизни. Он женился на дочери Марсельского негоцианта, которую любил Наполеон, и был взаимно любим; но отец не согласился на брак. Наполеон сохранил с нею связь – какого рода, – неизвестно. Внезапная смерть наследника Шведского престола, принца Голштейн-Аугустенбургского, домогательства Датского короля соединить, в силу народного избрания, две короны; наконец, случайное пребывание Бернадота во главе французской армии на севере Германии решили выбор сейма в пользу его. Король был стар, изнурен болезнью и бразды правления были вверены наследному принцу. Он лично не любил Наполеона, и свидание его в Або с Императором Александром решило их взаимный союз, когда еще другие государи не помышляли о борьбе с Наполеоном. Сухтелен должен был сопутствовать Бернадоту в его путешествии по Швеции и предполагаемой высадке и против Наполеона или его союзницы Дании и употребить все усилия, чтобы французская партия не успела отклонить от этого намерения разными соблазнительными предложениями в пользу Швеции. Молодому Блудову предложили ехать советником миссии в Стокгольм, с тем, чтобы он оставался там поверенным в делах в отсутствии Сухтелена, а чтобы сделать для него более доступным в иерархическом порядке этот важный пост, произвели его, наконец, в коллежские советники.
Положение Блудова на новом дипломатическом поприще было довольно затруднительное. Общество Стокгольма, потрясенное недавнею народною революцией, не восстановилось. Французская партия была довольно сильна, и сам министр Иностранных дел принадлежал к ней. Потеряв всякую надежду склонить на свою сторону наследного принца, она действовала на народ, соблазняя его присоединением к Швеции всей Финляндии при помощи французов и разжигая страсти против России. К тому же, обещанное нами содействие для присоединения Норвегии к Швеции, замедлялось не только посылкою отряда, которого у нас не было по случаю войны, обнимавшей весь запад России, но и потому, что мы не желали раздражать против себя Данию, стараясь отклонить ее от союза с Францией. Один Бернадот понимал настоящее наше положение, но и тот принужден был бороться с демократическою партиею. На Блудове лежала еще другая трудная обязанность – добывать и посылать в Петербург все сведения о том, что делалось тогда в Европе и особенно на театре войны, в Испании, так как наши сообщения обычным путем, через Германию, были прерваны и даже европейские журналы получались через миссию в Стокгольме. Блудов, по-видимому, успел найтись в трудном своем положении, и, судя по депешам к нему графа Румянцева, действиями его оставались довольны.
Жизнь в Стокгольме вообще скучна, а в то время, при тех условиях, о которых мы говорили, была еще скучнее; для Блудова же вскоре она сделалась невыносимою. Известия, получаемые из России, и без того слишком бедственные, раздувались еще более в Стокгольмской прессе и публике. По донесениям своего Вяземского управляющего, он мог судить какой след оставляют за собою французы. Деревни его были уничтожены дотла пожаром; из крестьян – ровно половина истреблена неприятелем[39]; дом в Вязьме и барская усадьба, доставшаяся от дяди, были преданы огню. Наконец, известие о взятии Москвы совсем сразило его. Вдали от России, оно имело вид решительной нашей погибели. В эти тяжелые минуты жена Блудова имела на него благодетельное влияние; она твердо верила в спасение России, ободряла и утешала мужа и невольно внушала ему ту же веру. К тому же судьба, как бы сжалилась над ним и послала издалека одну замечательную личность, которая оживила маленькое общество Блудовых.
Баронесса Сталь-Голштейн возбудила негодование Наполеона, когда тот еще был консулом. Блестящая по уму, независимая по состоянию, она служила центром небольшого, но избранного Парижского общества, которое не преклонялось перед консулом, не раболепствовало перед императором, не унижалось до лести и безусловного восхваления Наполеона. Этого уже было достаточно, чтобы раздражить властителя половины Европы, а несколько острых слов, вышедших из ее кружка, приписываемых ей, направленных против Наполеона, и тесная связь с Бенжамен-Констаном довершили его негодование. Мелкие придирки обратились в постоянное преследование и окончились тем, что она принуждена была искать спасения в бегстве. Это было в начале 1812 года. Нелегко ей было пробраться в то время через Германию, исполнявшую беспрекословно волю Наполеона. «Я проводила все время над изучением карты Европы, – пишет она в своих воспоминаниях, – чтобы бежать от Наполеона, точно также, как он изучал ее, чтобы покорить Европу, и моя, как и его кампания имела целью Россию. Эта держава была тогда последним убежищем угнетенных».
После многих приключений, ей удалось, наконец, через Галицию, достигнуть России и она вздохнула было свободнее, как вдруг разразилась грозная весть – Наполеон вторгся в пределы России. Надо было искать нового убежища. Оставшись только несколько дней в Петербурге, она, через Финляндию, отправилась в Швецию, где наследный принц Бернадот уже высказался против Наполеона и все более сближался с Александром.
Сталь с семейством провела зиму в Стокгольме. Романические отношения ее к Рокку, окончившиеся тайным, не объявленным браком известны. В один прекрасный вечер нашли у дверей дома Сталь раненого, истекающего кровью молодого человека; его внесли в дом; сама хозяйка неотступно за ним ухаживала, и через несколько дней больной, именно кавалер де-Рокка, поправился, а Сталь страстно влюбилась. Впрочем, трудно было женщине, проводившей с ним несколько дней и ночей вместе не влюбиться: он был красавец собой; ума, правда, обыкновенного; но умные женщины не терпят очень умных мужей. Де-Рокка был честный и добрый малый; его любили и посторонние. С ними жила Альбертина, дочь баронессы Сталь, вышедшая впоследствии замуж за герцога де-Бролли, мать писателя Альберта де-Бролли, в то время милая, молоденькая, умная, веселая и добрая девушка. Она очень сдружилась с княжною Марьей Андреевной Щербатовой, меньшей сестрой Блудовой, которая жила с нею в Стокгольме; наконец, вместе с Сталь находился неразлучный друг, воспитатель детей и сотрудник ее, Вильгельм Шлегель, которого нельзя было не уважать, несмотря на некоторые его мелкие недостатки.
Сталь была рождена для общества. Живой, исполненный остроумия, блистательный разговор, без всякой изысканности и сентиментальности, которыми часто грешат ее литературные произведения, заставляли собеседников забывать ее дурную наружность, увлекаться и проводить с нею целые вечера. Она любила и ценила ум в других; живой обмен мыслей и остроумия ей были необходимы, как масло для лампы: «J'étais vulnérable, par mon goāt pour la société», – пишет она, – «le plaisir de causer, je l'avoue, a toujours été pour moi le plus piquant de tous»[40]. Для нее приезд Блудовых в Стокгольм был просто даром неба. Она нашла в них именно то, чего искала. Блудов также любил общество; до конца жизни он привлекал его к себе приветливым и необыкновенно добродушным приемом и оживлял блестящим умом. Оба семейства сблизились, и вскоре отношения их сделались самыми искренними, дружескими; не проходило вечера, чтобы они не видались между собою.
В Стокгольме родилась старшая дочь Блудовых: Сталь первая приняла ее к себе на руки и напутствовала к новой жизни.
Взаимные отношения, свидания, беседы умной изгнанницы оставили в памяти Блудова самый светлый след, не помрачаемый никакими тенями неприятных столкновений. По-видимому, в баронессе Сталь они произвели то же впечатление. Несколько сказанных ею задушевных слов о семействе Блудова служат тому доказательством.
Июня 8-го, 1813 года приехал в Стокгольм назначенный полномочным министром при тамошнем дворе барон Строгонов, – тот самый Строгонов, которого память еще так жива на Востоке. В бытность свою послом в Константинополе, он в самую критическую эпоху, умел сохранить все достоинство русского посла и в минуты опасности выказать ту непоколебимую твердость, которая заставила его уважать самих турок, несмотря на то, что тогда в Стамбуле еще сажали послов в семибашенный замок. Славяне-райи будут долго помнить его, как единственного защитника своего, как человека, к которому они прибегали не только в нуждах политических, но в частных своих делах и всегда встречали в нем самое искреннее сочувствие.
Блудов, назначенный советником миссии только для того, чтобы управлять ею во время отсутствия посланника, вскоре по приезде Строгонова оставил Швецию и приехал в Петербург в самую знаменательную, самую великую эпоху для России и для Государя Александра Павловича.
Когда, после всех превратностей войны, по пути усеянному трупами, русские войска, сначала отступавшие перед французами до Москвы, наконец достигли по пятам их до Парижа, – Александр остановил движение войск перед столицей, уже ожидавшей участи Москвы. «Тяжба человечества выиграна!» – сказал он после Монмартрского дела. Но какой борьбы стоила она, какую непреклонную волю, сколько силы характера нужно было, чтобы противостоять всем колебаниям, всем соблазнам, которые представляли ему союзники для вступления в переговоры с неприятелем на длинном пути побед и поражений от Москвы до Парижа, и ему, ему одному принадлежит слава того, что тяжба человечества решена, выиграна и не затянулась на бесконечное время. Этого одного подвига слишком достаточно, чтобы опровергнуть все упреки в слабости, нерешительности его характера. Посылая для переговоров флигель-адъютанта Орлова, он сказал ему: «de gré ou de force, au pas de charge ou au pas de parade, sur des décombres ou sous des lambris dorés, il faut que l'Europe couche aujourd'hui méme а Paris![41]…» и капитуляция была подписана в тот же день (19/31 марта 1814 г.). Александр и верный его союзник, Фридрих Вильгельм, торжественно вступили с войсками своими в столицу. Тогда же Император Александр издал от своего имени и за своею подписью прокламацию, в которой объявлял, что ни он, ни союзники его не вступят в переговоры с Наполеоном или с кем-нибудь из членов его семейства, и приглашал французов избрать временное правительство, предоставляя себе будущее устройство королевства. Французский сенат объявил Наполеона лишенным престола.
Судьба Франции была решительно в руках Александра; французы это видели и окружали его всевозможными почестями и ласкательствами. Александр стоял на той высоте величия и славы, какой когда-либо достигал человек. Он был освободитель народов и народ не с ужасом, внушаемым завоевателями, но с благодарностью и покорностью ожидал от него одного своего устройства. Любовь к нему доходила до обожания.
«Справедливость требует сказать, – писал один английский дипломат того времени, – что если континент был проклят в Бонапарте, то он получил благословение в Александре, этом законном Императоре и освободителе человечества».
Александр не дозволил себе однако предаться увлечению славы и почить на лаврах, столь дорогою ценой им добытых. Поставив непременным условием для восстановления прежней династии – дарование Франции конституционного правления, вознаградив ее таким образом за потерю провинций, приобретенных насилием и войной, он подписал окончательно мирный договор в Париже и, вместе с Прусским королем, отправился в Лондон, где их также ожидали торжественные встречи, нескончаемые празднества и самый восторженный прием народа. Из Англии Государь отправился в Карлсруэ для свидания с Императрицею Елизаветой Алексеевной, а оттуда в Петербург, куда и приехал 13 июля.
Если появление его повсюду в Европе производило восторженный прием, то чего же он должен был ожидать в столице России!… Никакое перо не в состоянии этого выразить: Сенат, Св. Синод и Государственный Совет просили его принять имя «Благословенного», которым уже назвала его вся Россия и дозволить воздвигнуть памятник делам его. Послание Жуковского к Александру, написанное по взятии Парижа, имело потрясающее действие[42]: следующий стих не был пиитической фигурою:
Действительно, в отдаленных провинциях, в семейных кругах, где лесть уже не могла иметь никакого значения, бюст Александра или его портрет обвивался свежими цветами, и первый тост, первая молитва собравшейся семьи были за него[43]. Александр отклонил все почести, все торжества, готовившиеся в честь его. В то время он уже познал всю тщету наружного величия. Славу подвигов он отдавал победоносным войскам своим и предоставил торжество, готовившееся для него, гвардейским полкам, которые, при общих восторженных кликах, приветствуемые им самим, вступили через триумфальные ворота в Петербург 30 июля.
Государь недолго оставался в Петербурге. Он запечатлел это пребывание делом, которое вполне согласовалось с его порывами сердца. Желая, хотя частью, заплатить долг России в отношении русской армии, он учредил, в память Кульмской победы, «Комитет 18 августа 1814 года», для вспомоществования раненым воинам. Затем, поспешил в Вену, где назначен был общий конгресс для устройства политических дел всей Европы.
Венский конгресс, представлял странное смешение идей, и нравственных и политических начал, которыми руководились дипломаты, устроивавшие государства по числу
Опустим завесу на блестящую по наружности, но мрачную в сущности картину конгресса, где часто из-за женской улыбки, из-за острого слова приносились в жертву интересы целой провинции, и скажем только, что главным деятелем его был князь Меттерних. Известный барон Штейн не выдержал пребывания в Вене и до окончания переговоров уехал.
Этот мирный конгресс готов был превратиться во враждебный лагерь, как вдруг, среди пиров и балов, раздался клик – Наполеон высадился на берег Франции, Наполеон приближается к Парижу, Наполеон, торжествующий повсюду, вступил Императором в Париж. Слова эти имели действие таинственных
Отставив Вену, где не давали ни минуты досуга, чтобы очнуться от постоянного чаду лести, увлечения красоты и соблазнов всякого рода, Александр вздохнул свободнее. С той подвижностью и быстротой переходов, которыми отличались ощущения его, он окинул взором события конгресса и… отвернулся от них.