– Нет, я, конечно, представлял себе, что вы, Дмитрий Афанасьевич, человек жестокий, и быть может, не чужды порока, – говорил серьезный столичный господин чуть раздраженным тоном. – Мне сказывали про вас осторожно, что вы – сущий ретроград, противник новых социальных веяний, блюститель старины глубокой. Теперь я вижу это и сам, но, согласитесь, не давать челяди подачки, игнорируя современные человеколюбивые тенденции, и прививать крестьянину привычку к шпаге единственно из желанья потешить себя зрелищем поединка на арене… меж этими явлениями огромная пропасть!
С Татьяниной наблюдательной позиции Ивана Карловича невозможно было разглядеть. Он, как видно, находился где-то у самых дверей кабинета, словно вошел и отчего-то не пожелал слишком уж приблизиться к князю. Самого же князя, напротив, было отчетливо видно. Вот он, обернувшись в плотный шлафрок, устроился в кресле подле уютно чадящего камелька.
Девушка знала, что барин в последние годы часто жалобился на озноб и даже летом не мог должным образом согреться. От длинных языков пламени, всемерно стремящихся вырываться из каменной кладки камина, Дмитрия Афанасьевича отделял защитный экран – рама на ножках, обтянутая плотной тканью, расписанной причудливыми китайскими пейзажами.
Виднелся и край сработанного из красного дерева письменного стола, витые ножки и гладкая блестящая поверхность которого всегда завораживали горничную. Любовалась им, точно это была скульптура, а не предмет мебели. Да, пожалуй, еще различался самый угол комнаты, обитый зелеными штофными обоями. Там высился неширокий шкафчик с крючками для верхней одежды, чуть покосившейся полочкой для цилиндров и вместилищем для тростей и зонтов.
А более в комнате ничего примечательного и не было. Разве еще окошко с плотно задвинутыми шторами, отороченными бархатными кистями, да в «красном углу», перед образком Казанской Богоматери, чадила, порой принимаясь из-за всех сил шипеть, толстенная сальная свеча. Этого сквозь отверстие в стене было не разобрать, но Танюшка и без того превосходно помнила устройство хозяйской горницы, можно сказать, знала его буквально на ощупь.
– Послушайте, штаб-ротмистр, – прервал реплику офицера князь Арсентьев и поежился, несмотря на расходившиеся погоды и веселое потрескивание в камельке сухих березовых поленьев, – я так и думал, что вы явитесь ко мне со всем этим после первого же занятия. Кстати, Володя доложил мне, что прошло оно на самом что ни на есть высшем уровне, вы, говорит, и впрямь отменный рубака. Браво! Сомневается только, не угробите ли вы нам нашего гладиаторуса раньше сроку. Уж, дескать, больно на шпагах злы. А, что скажите?
– Ваш «про-те-же» жив и вполне себе здоров…
– Будет-будет, не говорите ничего! – Дмитрий Афанасьевич на минуту умолк и так поглядел на своего столичного гостя, будто прикидывал, стоит ли ему теперь о чем-то рассказывать или нет.
Танюшка испытала чувство небывалого облегчения.
Жив Тимофей Никифорович. Жив дролечка родимый.
Усилием воли Таня одернула себя и, дабы отвлечься от терзающих дум и чего доброго снова не разнюниться, с удвоенным вниманием принялась внимать господской беседе.
– Я вижу, Иван Карлович, что вы человек с понятием, – выдержав паузу, продолжил его сиятельство, потрудившись изобразить на своем лице некое подобие улыбки, – с вами можно запросто, без экивоков. Это хорошо. Позволит сэкономить время. Давайте поступим так, вы присаживайтесь вон на тот стул и слушайте, а я буду говорить. Как докончу, задам вам вопрос. Всего один. После все меж нами так и так прояснится. Договорились?
Татьяна затаила дыхание.
Знать штаб-ротмистр ответствовал согласным кивком, а судя по характерному скрипу, еще и уселся на предложенный стул, потому как уже краткий миг спустя князь заговорил вновь:
– Вот уже двадцать восемь лет как я снял с себя драгунский мундир и повесил на гвоздь свой палаш. Бог мой! С каким в ту пору чистым сердцем и стремлением жить я вернулся в отцовский дом. Мы только побили француза, война отступила и для всех, как мне тогда казалось, настала пора непоколебимых надежд. Какая во мне была вера, какая самоуверенность! Сомневался ли я в себе? Хоть сколько-нибудь? Нет, отвечу я вам. Ни на толику, ведь я был победителем Наполеона! Мать и сестра не чаяли во мне души. «Истинный хозяин» – говорили они про меня и я, ведомый легковесными мечтами, взаправду почитал себя таковым. Хозяином своей судьбы. И вот прошел год, за ним другой, третий и… краски мира, еще столь недавно невыносимо ослепительные, стали меркнуть. Одна за другой. Жизнь тускнела буквально на глазах, таяла с неумолимой быстротечностью. С каждым новым днем мне становилось все сквернее и сквернее, меня совершенно пресытило бытие. Я никак не мог взять в разумение, почему так происходит. Пожалуй, уместнее всего было бы сравнить прежнее мое состояние с большими песочными часами, которые точно бы перевернули тогда, в двенадцатом году, и пока склянка полнилась волшебными крупицами, все было хорошо и покойно. Разумеется, до поры. Вскоре Господь призвал мать. Она ушла, оставив моему попечению уже взрослую и глубоко несчастную от тревоги за меня Софью. Мне было все равно. Казалось, еще день, а много два-три и прервется моя собственная земная юдоль, отлетит душа. И вдруг, точно в какой-то нелепой сказке, случилось чудо. Оно-то меня и спасло! Нет, то было вовсе не явление Архангела, а совсем даже напротив – происшествие мелкое и в какой-то мере совершенно пустое. Во время очередного бегства в отъезжие поля мне выпало стать свидетелем обыкновенного людского несчастья. Телегой насмерть раздавило мужика. Он брел пьяненький по проселку и не вспомнил увернуться от нежданно вылетевшей из бурьяна упряжки. После долго еще отходил там, на дороге. А я глядел на все это в непонятном оцепенении и понимал… вот она ценность жизни и ее непреложное условие – конечность! Вы и вообразить себе не состоянии, с какой быстротой вернулись тогда в жилы все питательные соки. В тот же вечер меня озарила удивительная и страшная догадка. Оказывается, там, на войне, в полковую бытность, когда вокруг свистели пули и, главное дело, падали убитыми мои товарищи, а француз без конца наседал, я в первый раз по-настоящему ожил. Ощутил пикантное удовольствие от одного только обстоятельства, что все еще жив. Хотите – верьте, хотите – нет, но в тот миг случилось мне осознать, что есть такое человеческое существование – беспрерывная игра со смертью. Игра, полная риска и фатализма. Согласитесь, молодой человек, в жизни не наличествовало бы смысла, не будь она строжайше лимитирована. Вопрос в том, на что ее потратить? Вам одному признаюсь, как на духу, я даже боялся в те дни прикасаться к делам или отвлекать себя книгой, да и вообще любым серьезным занятием, дабы не спугнуть, не сломать обаяние достигнутого прозрения.
В кабинете повисла оглушительная тишина.
Татьяна слышала собственное прерывистое дыхание, чувствовала, как вздымается грудь и бешено колотится сердце. Она мало что поняла из сказанного барином, однако без труда уловила главное – произнесенное имеет для него ошеломительное значение! Так он прежде не говорил на ее памяти никогда и ни с кем.
Пожевав тонкие губы, Дмитрий Афанасьевич докончил, явным образом сокращая свой рассказ, словно бы внезапно пришлось ему пожалеть о собственной словоохотливости:
– Со временем мне захотелось испытать это чувство вновь. Все началось с известной долей милосердия и даже невинности, чисто детская забава. Как-то раз я повелел высечь на моих глазах пристрастившегося к горькой мужика, что состоял на должности сапожника. Сработало. Часы волшебным образом перевернулись, и время вновь потекло для меня ласковой песчаной рекой. Я стал искать новых поводов к наказанию собственной челяди. Поначалу главная трудность только в том и заключалась, но очень скоро порка перестала казаться таким уж верным средством. Мной овладел настоящий азарт! И вот однажды случилось то, что рано или поздно должно было произойти. Я сгубил человека. Должника, что пришел просить у меня новой отсрочки. Дал ему на выбор два старых кавалерийских пистоля, велел слуге тайком зарядить только один. Так, чтобы мне и самому было невдомек, который из них. В том, признаюсь вам, и есть самая соль. Велел выбирать, посулил при благоприятном исходе простить ему долг и даже дать вольную. Пожалел горемыку, потому как знал, коль в живых останется – прежним уже не будет никогда и станет время свое ценить вдвое. Да только судьба-злодейка распорядилась иначе, ей, как известно, жалость неведома. Однако же, что-то я разошелся, все это можно и нужно было донести куда короче. Вообще не понимаю, почему я вам все это рассказываю! Уж больно нравится мне, как вы молчите… Словом, с той поры я встал на дорогу, с которой невозможно свернуть. Это навроде как со снеговой горы в санках катиться, что ни делай либо вывалишься, либо наберешь разгон. Все быстрее и быстрее. Для многих эта моя игра с костлявой старухой окончилась на погосте. Это ничего, у меня много душ. Глядишь, может, одну или две из них спасу. А сгинет, туда и дорога! Пускай. Бьюсь об заклад, вы находите все это в высшей степени омерзительным. Еще бы не омерзительно. Но имеем же право! Мы с вами, слышите, заслужили на то полное свое право! Мы – дворяне. Службой своей отечеству, головами товарищей наших, кровью своей, верой и правдой. Впрочем, кто думает иначе, тому назавтра после братания с собственным мужиком этот же мужик и угодит вилами промеж ребер! Уж мне сия публика – ох, как известна – вдоль и поперек. Вздумали читать мне морали! Морали в такое время, доложу я вам – это жуткая нелепость, атавизм, если угодно. Коль бы все они, сующиеся ко мне со своими смехотворными сентенциями и увещеваниями, знали, до какого предела осознаю я всю бездну и ответственность моего положения, они бы и близко не насмелились подступиться, язык бы прикусили, понимаете?
Голос князя сорвался в какой-то страшный хрип и вскоре оборвался. Откашлявшись в кружевную салфетку, Арсентьев принял привычно-невозмутимое выражение и совсем иной интонацией поинтересовался у притихшего и невидимого Татьяне собеседника:
– Надеюсь вам, любезный Иван Карлович, не нужно говорить, что все сказанное здесь предназначено абсолютно и исключительно для вашего слуха, не так ли? А теперь, если вам так будет угодно, сделаю, наконец, свой главный вопрос. Тот единственный, как и обещал. Станете ли вы после всего, что узнали продолжать свои уроки? Мне положительно известна ваша история и ваши материальные обстоятельства. А прямо сказать, нужда. Потащились бы вы сюда, пожалуй, не будь у вас денежных затруднений? Посему уверяю вас, ни минуты не пожалеете, коль ответите мне полным на то своим согласием.
Татьяна чуть было не свернула себе шею, пытаясь хоть краешком глаза разглядеть петербуржца, но, увы и ах, все усилия были тщетны.
– Полагаю, на это я мог бы согласиться, прочее же пускай остается на вашей совести, – прозвучал вдруг чистый и спокойный, будто поверхность лесного пруда, голос Ивана Карловича. – Но ставлю условие, занятия будут проводиться только с одним вашим человеком и продолжатся ровно столько, сколько я сочту необходимым. И еще, коль скоро вам, ваше сиятельство, известно мое положение, я, увы, принужден говорить о пересмотре оговоренной ставки. Вы же отменно понимаете, какое значение имеет в нашем отечестве репутация. Помилуйте, ведь и руки не подадут, я эту публику, если угодно, изучил не меньше вашего. Может даже статься, что после всего этого мне придется надолго оставить практику. Слово?
– Слово.
Вновь скрипнул стул. Послышались удаляющиеся шаги, затем раздался шум притворяемой двери.
Князь поднялся, по-прежнему кутаясь в долгий шлафрок, неспешно приблизился к огню, снял с каминной полки бутыль с какой-то бурой жидкостью, налил себе полный фужер, коньяк, догадалась Татьяна, и, запрокинув голову назад, резким движением вылил его содержимое себе в горло. После чего барин, совершенно не по-господски, согнулся в поясе, подаваясь вперед всем телом, зажал себе нос рукавом и шумно выдохнул, утирая выступившую слезу. А через мгновение повторил проделанную процедуру снова, размашисто перекрестился, глядя куда-то в верхний угол, и рассеяно, но с ощутимой злобой, проронил:
– Пустельга! Лощенный столичный ферт!
Танюшка уже собралась было тихонечко убраться со своего насеста, как вдруг чья-то неведомая ручища с огромными пальцами, поросшими черными волосками, плотно перехватила ей рот. Сзади навалилось тяжелое и, судя по запаху, давно не мытое тело.
Над самым ее ухом прозвучал сдавленный, но вместе с тем наиграно вкрадчивый, мужской голос:
– Ну что, попалась, птичка-невеличка?..
Прежде чем свет в глазах сделался серым, а после и вовсе померк, на ум ей пришло не уместное, бабье: «Теперь же сыщу господского дозволения за Тимофея Никифоровича моего выйти».
Глава двенадцатая
Это была одна из тех старинных, изготовленных, по всей видимости, еще до Великого потопа, безрессорных упряжек, на которых и теперь громыхают по земле русской купеческие приказчики, дьячки да разорившиеся гуртовщики. Бричка тараторила и натужно всхлипывала при малейшем рывке, а на ругань сидящих в ней пассажиров, раздававшуюся в ответ на немилосердную тряску, откликалась звонким деревянным треском, грозя разлететься на части. Норовила, окаянная, уязвить обидчиков острой пружиной в самые, пардон, интимные места.
С полчаса тому назад Иван Карлович нипочем бы не поверил, что этакое четырехколесное чудище вообще в состоянии стронуться с места. Хотя бы на вершок. Настолько печальное зрелище являла собой злосчастная повозка, извлеченная по указанию управляющего из затхлого сарая. Судя по кисловатому запаху, разлезшемуся сидению и болтающимся на облупленном каркасе кожаным лоскутам, резонно было предположить, что пользовались оной колесницей, мягко говоря, не часто.
– Надо же, господин штаб-ротмистр! Нет, ну ведь каково, а? Уехали-с, подумать только! Вчера, стало быть, в первых рядах кричали-с, всех взбаламутили и что теперь? С утра вышел, а их и след простыл-с! Я, значит, гляжу Владим Матвеич на крылечке-то. Эге, думаю! Хвать его за рукав, где, говорю дохтур наш яхонтовый? Так и так, отвечает, в уезд изволили по служебной надобности. На бричке своей, понимаете? А мы таперичка по их милости в драном тарантасе плетемся, ох, прости Господи! Натурально, взбаламутили и уехали-с! – тоненько причитал Мостовой, распластав чуть не на все доступное пространство брички свои необъятные телеса.
Он до нелепости выпучивал маленькие маслянистые глазки, прижимался к дверце и, что было силы, втягивал объемистый живот, пытаясь насколько можно дальше отодвинуться от молодого щеголеватого спутника, дабы соблюсти вежливое расстояние. Учитель фехтования понимал причины бурного негодования своего комичного попутчика.
Вчера за ужином, когда обговаривали последние детали предстоящего вояжа на лоно природы, предполагалось, что совершен он будет со всем доступным комфортом – на докторской бричке и княжеской закрытой карете. Однако с рассветом за доктором прислали из Кургана и мероприятие оказалось под угрозой срыва, поскольку оставшаяся в усадьбе карета, оборудованная для холодного времени небольшой и надежной печкой, могла бы вместить в себя не более двух-трех желающих. Круг таковых, как и следовало ожидать, оказалось несколько шире.
Не считая Фалька, на пикник вознамерились отправиться: молодая княжна Софья Афанасьевна Арсентьева, пани Листвицкая и, разумеется, господин Мостовой, обрядившийся по случаю в летние бежевые тона и широкополое соломенное канотье, что при внушительной фигуре и пышно повязанном малиновом галстуке делало его удивительно похожим на изрядно набитое тряпьем огородное пугало. Тогда-то и вспомнили о старенькой бричке, принадлежавшей их сиятельству еще в пору мальчишества. Надо ли говорить, кому, в каком экипаже выпало обозревать красоты сего, по давешнему выражению Софьи Афанасьевны, «волчьего закоулка»? Дамы отправились в путешествие в изящной карете, мужчинам досталось, пожалуй, самое ветхое транспортное средство, которое Фальку когда-нибудь доводилось видеть.
В ответ на возмущенные тирады Алексея Алексеевича, достойные по подаче и манере репертуара Александринского императорского театра, отставной штаб-ротмистр нарисовал на своем лице понимающую улыбку, мол, ваша правда, сударь. Тем и ограничился. Всякому известно, коль скоро желаешь больше узнать о болтуне – следует ему просто не мешать. Сам тебе все расскажет. Уж чего проще?
Иван Карлович вглядывался в незнакомые места, что оставляла за собой измученная сыростью бричка. Меж усадебных построек мелькали цветы и яблони, с ветвями, клонимыми к низу множеством спелых и сочных плодов. Мимо пронеслась черная от копоти кузня, колодец, затем старая баня, спрятавшаяся за заросшим прудом в окружении вишневых деревьев. Глядя на нее, молодой человек успел отстранено подумать, что весной, когда цвет, приземистое строение, должно быть, теряется в белом море вишневых побегов, а после, стоит только ягоде созреть, орошается багровыми, точно кровь, каплями.
– Что, Иван Карлович, ваш смертоносный урок-с?
Фальк поморщился, припоминая утреннее занятие, которое, к слову сказать, прошло без сучка, без задоринки. Ученик, которого именовали Тимофеем Никифоровичем, оказался не на шутку хорош, что большая в фехтовальном ремесле редкость. Нет, в части высшего умения, он, разумеется, не годился Ивану Карловичу и в подметки, но с поразительной ловкостью сумел изобразить «la garde» (франц. «охранение»), или, цитируя учебник знаменитого Вальвиля, «Оборонительное положение ныне употребляемой шпаги».
Чрезмерные успехи, продемонстрированные новым подопечным на первом же уроке, изрядно озадачили молодого учителя фехтования. Смирившись за минувшие ночные часы с мыслью, что образовывать ему теперь придется не барчука, а мужика, почитай стоеросовую дубину, штаб-ротмистр немало удивился, обнаружив в своем визави привычку к клинку. Подобное отметил бы всякий боевой офицер, не говоря уже о старшем фехтмейстере при Павловском кадетском корпусе. При каких обстоятельствах, любопытно, Тимофей приобрел соответствующий навык? Откуда он вообще взялся? Где откопал его Холонев?
В слух же он произнес:
– Благодарю вас, занятие было успешным.
– Отрадно слышать-с! Отрадно! Выходит, слухи о вашей невероятной прыткости… Я хотел сказать, о вашем профессионализме, ничуть не преувеличены! Браво-браво-браво! – далее елейный спутник Ивана Карловича заговорил еще более сиропным тоном и даже доверительно взял молодого человека под локоток. – Скажите, сударь вы мой, как долго продлится обучение…
Договорить Алексею Мостовому не пришлось. Бричка миновала территорию арсентьевской усадьбы и выкатила на широкий большак, в самый раз разъехаться двум телегам, да загромыхала так яростно, что Фальк перестал слышать даже собственные мысли.
Источником грохота оказалось огромное проржавевшее вдоль и поперек ведро, зачем-то привязанное к задку повозки. Ведро угрюмо хлопало и скрежетало, скрипело и звенело на каждой кочке, то есть практически без умолка. Машинально обернувшись на шум, Иван Карлович увидел нечто более любопытное, нежели надоедливая жестяная погремушка. По проселку бежали двое – мальчик и женщина. Они изо всех сил размахивали руками, тщетно пытаясь привлечь внимание удаляющейся кавалькады.
– Эй, стой! Стой, кому говорят? Да остановись же ты, черт! – закричал Фальк, замахиваясь на кучера, и привстал на сиденье, чтобы подать знак о вынужденной остановке карете, идущей впереди.
– Стой, Дениска! Поставь лошадок, а ну! – поддержал товарища господин Мостовой, хотя в этом уже и не было необходимости, кучер пыхтел и чмокал губами, во всю стремясь сбавить скорость и осадить гнедых.
Остановилась и карета. Дверцы ее открылись и наружу поспешили выглянуть две любопытные женские головки: золотая и пепельно-черная.
Жуткий грохот, к невероятному облегчению Ивана Карловича, в сей же миг стих и стало возможным разобрать крики бегущих.
– Софья Афанасьевна… ваше сиятельство… мы с вами… постойте… ваш брат велели… Софья Афанасьевнааааа… – взывала молодая женщина.
Ей вторил детский мальчишеский голосок:
– Софииии!.. Меня… подождите меня… это я… Егорий…
Отставной штаб-ротмистр прищурился против солнца, приставив ко лбу руку, затянутую в лайковую перчатку, и уже через миг узнал в тонюсенькой девичьей фигурке ту самую горничную, что сопровождала его утром. Ненормальную, бросающуюся на незнакомых людей с объятиями и поцелуями. Молодой человек неожиданно поймал себя на том, что улыбается.
Рыжеволосая служанка держала за руку мальчонку в матроске и коротких детских панталончиках. По виду ему было лет шесть или, может, семь. Не более.
– Ба! Георгий Константинович, собственной персоной, – протянул Алексей Алексеевич, указывая пухлым пальцем на ребенка. – Здравствуйте, милый юноша! Сколько лет, сколько зим! Вас, верно, папенька прислал, с нами на природы-с? Оно и правильно-с, оно и верно-с! К слову сказать, и для моциона, и для аппетита чрезвычайно пользительно-с! Айда к нам, с господином штаб-ротмистром, ну, взбирайтесь же скорей. И даму свою прихватите!
Судя по выражению лица, паренек ответной радости от встречи вовсе не испытывал. Покрепче ухватив Татьяну, он насупился и поспешил пройти к княжеской карете, остановившейся всего в нескольких саженях впереди.
Шествуя мимо брички, девушка смущенно покосилась на мужчин. Пожалуй, в движениях женщины было что-то неестественное, не с первого взгляда бросающееся в глаза. Фальку не понравилось, как она берегла правый бок, едва заметно сжимая тонкие губы при каждом шаге.
– Софья Афанасьевна, матушка! Вот-с, как изволите видеть, нас с Георгием Константиновичем к вам, то есть с вами отправили. Константин Вильгельмович покорнейше просили сынка ихнего на прогулку, значит, взять. А меня, стало быть, назначили нянечкой.
– Это Константина Вильгельмовича Вебера, пристава, слышите, единственный сынок, – зашлепал своими мясистыми губами Алексей Алексеевич прямо над ухом штаб-ротмистра.
– Да-да… благодарю вас, я догадался.
– А?
– Говорю, merci (франц. «спасибо») за разъяснения!
– Девка-то! Девка! Вы видели, сударь? – не унимался толстяк. – Нет, ну чисто ягодка! Хороша бестия, ой, хороша-с!
– Послушайте, – не выдержал петербуржец, – прекратите, в конце концов, дергать меня за рукав. Я и без того вас превосходно слышу.
Мостовой шутовски поклонился, поспешно прикоснувшись к груди ладонью, дескать, умолкаю-умолкаю и примирительно проворковал, не выказав в ответ на резковатый тон собеседника ни тени обиды:
– Пардону просим.
Не прошло и пяти минут, как все снова уселись на свои места и экипажи отправились в путь.
Егория или, верней сказать, Георгия Константиновича усадили к дамам в карету. Татьяне предложили место подле Ивана Карловича, который с одной стороны по-прежнему тяготился близостью господина Мостового, в прямом и переносном смысле, а с другой – теперь еще и терзался размышлениями о причинах столь неожиданного появления служанки. Прогулка с мальчишкой очень уж смахивала на предлог. Любопытство также вызывала личность человека, способного наносить удары беззащитным девчонкам, причем так, чтобы последствия оных оставались для окружающих не заметными. Кто, любопытно, пересчитал ей ребра? Уж не Вебер ли? А, может, Холонев? Сам князь?
Ко всему вновь распоясалось неуместное чувство такта. Как говорят англичане, настоящий джентльмен и перед лицом трудностей остается, прежде всего, джентльменом. Для человека подобного рода деятельности переживания о деликатности были совершенно не уместны. Не профессиональны.
В первый миг молодому человеку стало немного не по себе от одной только мысли, что девушка будет находиться совсем рядом с ним. Касаться его плечом, коленом. Ведь этакое «бельфам» совершенно выходит за рамки приличного, подумать только! Того хуже были беспрестанные и бесстыжие взгляды малопочтенного Алексея Алексеевича, которые тот украдкой и, как ему казалось, неприметно бросал на молодую женщину.
По прежней петербургской жизни штаб-ротмистру очень хорошо был известен этот нехороший блеск в глазах мужчин, этот судорожный пламень, разгорающийся в них при виде всякой привлекательной особы. О, то был не тот огонь, что грел и созидал. Напротив, жар преисполненный природой разрушения, голодный и болезненный! Фехтмейстер накрепко заподозрил, что господин Мостовой – человек приземленной породы, без романтического и восторженного оттенка в мыслях. Или того хуже – сладострастник.
Однако конфузная ситуация разрешилась сама собой. Татьяна предпочла коляске козлы, а обществу господ кучера Дениску. С тихим оханьем взгромоздившись на облучок и усевшись подле приятеля, служанка тотчас завела с ним непринужденный разговор.
Странное дело, но Фальк даже ощутил некоторое подобие ревности. Впрочем, моментально поставил себя на место, мысленно пригрозив самому себе кулаком.
Между тем бричка, растарахтевшаяся с прежней удалью, вслед за каретой пересекла внушительный потопной мост, продавливая почерневший от непогод и искривившийся бревенчатый настил к самой воде, миновала реку Тобол, и углубилась в дикие края. Могучий сосновый бор, точь-в-точь такой, какой проезжали с доктором Нестеровым давешней ночью, только по дневному времени совершенно не жуткий, перемежался с березовыми подлесками, те сменялись сжатыми полями, затем по краям дороги вновь вырастали деревья. Всюду стоял высокий бурьян да конопля, молочай и лопухи в человеческий рост. Все это к сентябрю приобрело темно-бурый цвет, с рыжим от солнца и зноя оттенком.
По-над дорогой с потешным мельканием носились красавицы-бабочки, в кустах перекликались трясогузки, где-то справа одинокая чайка заходилась в крике, напоминающем заливистый смех. Испуганная стайка ворон снялась с насиженного места. Мягко шурша крылами, птицы вспорхнули в сторону леса. Огромный оркестр кузнечиков затянул в полевых травах свою тягучую, задумчиво-монотонную оперу.
«Господи, скорей бы уж!» – закралась в голову учителя фехтования, не вполне понятная, но отчетливо тоскливая мысль.
Глава тринадцатая
Ротонда, вот уже много лет служившая сиятельному семейству Арсентьевых местом летнего отдохновения, молодому человеку по первому впечатлению решительно не понравилась. Он надеялся увидеть картину необузданной природы. Непроходимая лесная чаща, густое сплетение над головой сосновых сучьев, река бурным потоком, рокочущая у подножья крутого обрыва, а тут обыкновенный европейский парк. Не Сибирь, а какая-то Стрельна. Стоило ли, право, ради этого пересекать половину огромной державы?
Иван Карлович заподозрил неладное еще на подъездах, когда в просветах между деревьями замелькали суетливые фигурки слуг и где-то тоскливо заговорила скрипка. Стало ясно, к прибытию бар готовились.
Минутой позже упряжки вылетели на пологий берег Тобола, свернули с дороги влево, еще немного прокатились, замедляя бег, и остановились почти у самой воды. Первое что услышал Фальк, как только умолкло проклятое ведро, был тихий, убаюкивающий плеск речных волн.
Он огляделся. Гигантский ковер разнотравья был укрощен рукой человека и напоминал скорее газон. В центре рукотворной площадки угадывалась едва заметная тропинка с посаженными по ее краям пурпурными цветами, именуемыми в простонародье степными ромашками, а в светских кругах более известными, как итальянские астры. Тропинка, делая причудливые витки, вела к сказочной беседке.
То была уютная ротонда с выпуклым куполом горохового цвета и белоснежными деревянными колоннами, увитыми в основании затейливой резьбой. Внутри по бортикам ютились не окрашенные, но гладкие, полированные скамьи, по центру монолитом громоздился широкий эллипсоидный столик. Удобнейшее строение, дающее изможденному путнику покой и тень в жаркие погоды.
А что за дивный вид открывался оттуда!
Глянешь в одну сторону и тотчас очаруешься темно-зеленным бархатом старинных елок, застенчивыми кудрями берез, в другую – узришь изгиб неспешной водной глади, серебрящейся в горячих солнечных лучах. Невольно залюбуешься пенными гребешками волн, то замирающими в стеклянной неподвижности, то вздымающимися каскадом голубоватых брызг.
Противоположную сторону реки нарочно оставили попечению дикой стихии. Там зеленела во все стороны на сто шагов густая, пышная осока. Шуршал камыш, по виду сухой и ломкий.
Учитель фехтования шагнул прочь со скрипучей подножки, со вздохом окинул взглядом регулярные очертания раскинувшейся панорамы и с плохо скрываемым в голосе разочарованием промолвил:
– Вот тебе и приют задумчивых дриад!..
Раздался детский крик, полный восторженности, какую редко можно встретить во взрослом человеке.
– Татьянка! Татьянка! – заливался малец, описывая круги подле своей старшей подруги. – Гликося какая тут красота! Побёгли к речке, а?
Девушка улыбнулась. Спохватившись, покосилась на Софью Афанасьевну, та как раз спускалась с кареты, опершись тонкой рукой на ладонь подоспевшего лакея.
«Сейчас, вероятно, барчука приструнят его грозные воспитатели», – подумал Иван Карлович, но ошибся.
Молодая княжна ограничилась мягким замечанием, дескать, извольте, сударь, впредь говорить «посмотрите» и навеки позабыть это ваше ужасное «гликося». Служанка и вовсе проявила озорство натуры, припустив вниз по дорожке с громким восклицанием: «Побёгли! Побёгли!». Сын полицейского чиновника с энтузиазмом подхватил призыв и порывистым клубком бросился ей вслед. Скучные взрослые остались в компании друг друга.
– Любезный Иван Карлович, – приблизилась к петербуржцу Ольга Каземировна, – не угодно ли сопроводить даму к ближайшей рощице? Вы, безусловно, помните о моем намерении произвести оценку местной древесины? Покамест слуги приготовят яства, да соберут на стол, мы с вами сможем скрасить ожидание легким променадом! Совместить приятное, с полезным.
– Ничто иное не доставило бы мне большего удовольствия, – поклонился Фальк, позволяя купеческой вдове взять себя под руку. – А разве несравненная Софья Афанасьевна и господин Мостовой не отправятся с нами?
– Вы же не боитесь остаться со мной наедине, господин штаб-ротмистр? – рассмеялась пани Листвицкая и, обернувшись к девушке, произнесла. – Скорее идемте, милая, дорогая Софи! Надеюсь, вы не найдете мое общество слишком скучным? Ну, что поделать, торговля – занятие малообольстительное.