Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С наслаждением опорожняясь, я разглядывал рисунки и надписи, нацарапанные вездесущими гомосексуалистами (ей же богу, не завсегдатаями «Кленового двора», а заезжими профессионалами, которые умудряются расписывать стены в самых немыслимых местах, где только мужчины расстегивают ширинку), и снова и снова возвращался восторженным взглядом к потускневшей от дыма, но все еще яркой карикатуре на стене – двоюродной сестре наружной фрески, шедевру наивного озорства 30-х годов, – изображавшей Микки-Мауса и утенка Дональда, которые, изогнувшись всем телом, хихикая, подглядывали в щелку забора за крошкой Бетти Глазастиком, присевшей, сверкая прельстительной ножкой и бедром, чтобы пописать. Внезапно я встрепенулся, почувствовав жутковатое и противоестественное присутствие чего-то хлопающего, черного и хищного – это две нищенствующие монахини вошли не в ту дверь. Они вылетели стрелой, отчаянно кудахча по-итальянски, и я подумал, что они, наверно, все-таки успели увидеть мою мужскую стать. Это они своим вторичным появлением, усилившим дурное предчувствие, которое незадолго до этого посетило Софи, предсказали мрачный поворот событий в ближайшие четверть часа?

Еще подходя к столику, я услышал голос Натана, перекрывавший струящиеся ритмы Шепа Филдса. Голос звучал не то чтобы громко, но невероятно безапелляционно и, точно ножовкой, перепиливал мелодию. Голос возвещал беду, и хотя первым моим побуждением было бежать, я не посмел, почуяв в воздухе что-то очень серьезное, заставившее меня идти на голос и к Софи. А Натан был так погружен в свою гневную отповедь, так настроен на эту волну, что я не одну минуту простоял у столика, испытывая величайшую неловкость от того, как Натан оскорблял и терзал Софи, не обращая внимания на мое присутствие.

– Разве я не говорил тебе, что решительно требую только одного – верности! – говорил он.

– Да, но… – Она не успевала ничего больше произнести.

– И разве я не говорил тебе, что, если когда-нибудь замечу тебя с этим Катцем – еще хоть раз не на работе – и если ты когда-либо пройдешь рядом с этой дешевкой хотя бы десять футов, я отобью тебе задницу?

– Да, но…

– А сегодня днем он опять привез тебя домой на своей машине! Финк видел. Мало того, ты этого дешевого любителя развлечений пригласила к себе в комнату. И проторчала с ним там целый час. Он разика два трахнул тебя, да? О, могу поклясться, этот хиропрактик Катц – большой мастак по части всяких штучек!

– Натан, дай же мне объяснить! – взмолилась Софи. Самообладание ее быстро таяло, и голос сорвался.

– Заткни свое чертово хайло! Нечего тут объяснять! Ты бы и это от меня скрыла, если бы мой старый дружок Моррис не сказал мне, что видел, как вы вдвоем поднимались наверх.

– Я бы не скрыла, – простонала она. – Я бы сказала тебе сейчас! Ты же не дал мне возможности, милый!

– Заткнись!

Он говорил не так уж и громко, но ледяным, властным, язвительно-агрессивным тоном. Мне очень хотелось уйти, но я продолжал стоять позади Натана, колеблясь, выжидая. Мое легкое опьянение испарилось, и я чувствовал, как кровь бьется у меня в кадыке.

А Софи все пыталась его урезонить:

– Натан, милый, послушай! Я привела его в комнату только из-за комбайна. Ты же знаешь, эта штука, которая меняет пластинки, не работала, и я ему про это говорила, а он сказал, что, наверно, сможет починить. Он сказал, он есть эксперт. И он правда починил, милый, вот и все! Я покажу тебе, когда вернемся домой и поставим пластинки…

– О, я не сомневаюсь, что старина Сеймур – он эксперт, – прервал ее Натан. – А когда он тебя трахает, он бегает пальцами быстро-быстро по твоей спинке? Приводит этими своими скользкими руками твой позвоночник в порядок? Жулик, дешевка…

– Натан, прошу тебя! – взмолилась она. И пригнулась к нему. В ее лице не было ни кровинки, на нем застыло выражение бесконечной муки.

– О да, ты штучка лакомая, лакомая, – тихо и медленно, с бесконечной иронией, звучавшей невыносимо грубо, произнес он.

Он явно уже побывал после работы в их жилище у Етты: я понял это не только по его ссылке на возмутительного сплетника Морриса Финка, но и по одежде, а он надел свой самый нарядный кремовый полотняный костюм, и массивные золотые овальные запонки поблескивали в манжетах его сшитой на заказ рубашки. От него приятно пахло легким изысканным одеколоном. В этот вечер он явно хотел одеться под стать Софи и заехал домой, чтобы превратиться в модную картинку, которая была сейчас передо мной. Однако в доме он узнал о предательстве Софи – или о том, что ему показалось предательством, – и теперь было ясно, что праздник потерпел крах, более того: грядет беда неведомой силы.

Я стоял, кипя от возмущения, и затаив дыхание слушал Натана, а он продолжал:

– Настоящее польское отродье – вот ты кто. Я скрепя сердце разрешил тебе уронить себя и работать у этих шарлатанов, этих коновалов. Мало того, что ты берешь у них деньги, которые они зарабатывают, разминая спину невежественным, доверчивым старым евреям, только что приплывшим из Данцига, – у них болит спина, может, от ревматизма, а может, от карциномы, но они не идут к врачу, чтобы поставить диагноз, потому что эти сомнительные деляги знахари внушают им, будто достаточно просто помассировать спину змеиной мазью, и вы снова станете цветущим и здоровым. Мало того, что я поддался на твои уговоры и согласился, чтобы ты продолжала свое позорное сотрудничество с этой парой медиков-шарлатанов. Но, черт подери, чтобы ты за моей спиной позволяла кому-то из этих грязных людишек забираться к тебе… этого я терпеть не намерен…

– Натан! – попыталась она прервать его.

– Заткнись! Мне уже обрыдли и ты, и твое блудливое поведение. – Он говорил негромко, но было что-то дико-беспощадное в его приторможенной ярости, казавшейся куда более грозной, чем если бы он ревел: это была холодная, остро отточенная ярость бюрократа, да и такие слова, как «блудливое поведение», звучали на редкость неестественно, словно их произносил раввин. – Я думал, ты очухаешься, откажешься от своих привычек после той эскапады с доктором Катцем, – он подчеркнул слово «доктор» с величайшей издевкой, – я думал, я тебя как следует предупредил после той истории, когда вы тискались в машине. Так нет же, слишком тесные ты, видно, носишь штаны – они тебе все время натирают между ног. Так что, когда я поймал тебя на шашнях с Блэкстоком, я не удивился — при твоей своеобразной склонности к хиропрактикам; я говорю: не удивился, но, когда я тебе как следует выдал и положил этому конец, я считал, ты получила достаточное предупреждение, и перестань трахаться с кем попало – это же недостойно, унизительно. Но нет, я снова ошибся. Эта польская похоть, которая так бешено мчится по твоим жилам, не оставляет тебя в покое, и вот сегодня ты снова соизволила предаться нелепому блуду с доктором Сеймуром Катцем, – нелепому, если бы он, право же, не был таким гнусным и позорным.

Софи начала тихонько хлюпать носом, уткнувшись в платок, который она крепко зажала в побелевших от напряжения пальцах.

– Нет-нет, милый, – услышал я ее шепот, – это просто неправда.

Высокопарная, назидательная речь Натана могла бы показаться при других обстоятельствах весьма комичной – своего рода бурлеском, – но сейчас в ней чувствовались такая подлинная угроза, ярость и ожесточенная убежденность, что по телу у меня пробежал озноб и я почувствовал за своей спиной – словно услышал шаги палача, направляющегося к виселице, – страшный и безымянный призрак судьбы. Я услышал собственный тяжкий вздох, раздавшийся достаточно громко, несмотря на царивший в ресторане шум, и тут мне пришло в голову, что этот отвратительный наскок на Софи чем-то напоминает ту ссору, когда я впервые увидел непримиримую враждебность Натана, – сцены отличались друг от друга лишь по тону: в тот вечер, несколько недель тому назад, его голос звучал фортиссимо, а сейчас на редкость бесстрастно и сдержанно, но не менее зловеще. Внезапно я понял, что Натан осознает мое присутствие.

– В чем дело – садись же рядом с première putaine[159] на Флэтбуш-авеню. – Он произнес это ровным голосом, с легким налетом враждебности, не поднимая на меня глаз.

Я сел без звука – во рту у меня пересохло, и я был нем.

Как только я сел, Натан поднялся.

– Мне кажется, сейчас в самый раз выпить немного «Шабли», чтоб отметить событие.

Я в изумлении уставился на него, услышав это торжественное, без тени издевки, заявление. Я вдруг увидел, что он огромным усилием воли держит себя в руках, словно боится, что его высокая статная фигура может разлететься на куски или что он может рухнуть, как марионетка, которую перестали держать на веревочке. Только тут я заметил, что по лицу его, поблескивая, струится пот, хотя из вентилятора в нашем углу тянуло холодом; да и глаза у него были какие-то странные, хотя что в них было странного – я в тот момент не мог сказать. Мне казалось, будто под каждым квадратным миллиметром его кожи шли лихорадочная нервная деятельность и кипение, какая-то ненормальная, неистовая пляска нейронов в их хаотических синапсах. Он был предельно взвинчен, словно забрел в магнитное поле и получил заряд электричества. Однако все это таилось под огромным внешним спокойствием.

– Очень жаль, – сказал он снова тоном мрачной иронии, – очень жаль, друзья мои, что наше сегодняшнее пиршество не может продолжаться на волне восторженного чествования, как я это намечал. Чествования тех, кто посвятил немало часов достижению благородной научной цели и как раз сегодня добился триумфа. Чествования группы ученых, которые дни и годы бескорыстно вели исследования, завершившиеся наконец победой над одной из величайших бед, обрушившихся на страдающее человечество. Очень жаль, – повторил он после долгой паузы, невыносимо отяжелившей прокручивавшиеся в тишине секунды, – очень жаль, что наше пиршество будет носить менее возвышенный характер. А именно: будет посвящено неизбежному и оздоровляющему разрыву отношений между мною и сладкоголосой сиреной из Кракова, этой неподражаемой, этой несравненной, этой трагически неверной дочерью наслаждения, жемчужиной Польши и ее даром сластолюбцам-хиропрактикам Флэтбуша, – Софи Завистовской! Но стойте – надо добыть «Шабли», чтоб выпить за это!

Словно перепуганное дитя, хватающееся в давке за папу, Софи стиснула мне пальцы. Мы оба проводили взглядом Натана, который, расправив плечи, двинулся к бару, обходя островки сбросивших пиджаки посетителей. Тут я повернулся и посмотрел на Софи. В глазах ее читалась полнейшая растерянность – выражение, о котором нельзя не помнить в связи с угрозой, брошенной Натаном. С тех пор слово «обезумела» в моем представлении навсегда будет связано с тем неприкрытым ужасом, который я увидел в глазах Софи.

– Ох, Язвинка, – простонала она, – я знала, что так будет. Я просто знала: он станет винить меня, что я ему изменила. Он всегда это говорит, когда на него находят такие странные tempetes[160]. Ox, Язвинка, я просто не могу выносить, когда он есть такой. Я просто знаю: в этот раз меня бросит.

Я попытался утешить ее.

– Не тревожься, – сказал я, – у него это пройдет. – Правда, сам я в это мало верил.

– Ах нет, Язвинка, будет что-нибудь страшное, я знаю! Он всегда так. Сначала такой возбужденный, радостный. Потом он весь опускается вниз, и когда он так опускается, всегда говорит, что я ему изменила, и потом еще, что хочет от меня уйти. – Она снова так стиснула мне руку, что казалось, ее ногти до крови вопьются мне в тело. – А ведь я сказала ему правду, – захлебываясь словами, поспешила добавить она. – То есть про Сеймура Катца. Ничего не было, Язвинка, совсем ничего. Этот доктор Катц – он ничего для меня не значит, я просто работаю вместе с ним у доктора Блэкстока. И я правду сказала: он чинил комбайн. Только это он делал в комнате – чинил комбайн, ничего другое, я тебе клянусь!

– Я верю тебе, Софи, – заверил я ее, ужасно смущенный этим потоком слов, с помощью которых она старалась убедить того, кого не надо было убеждать. – Успокойся же наконец, – безуспешно воззвал к ней я.

То, что почти сразу за этим последовало, показалось мне невообразимо бессмысленным и ужасным. Теперь-то я понимаю, сколь ложны были мои умозаключения, как неуклюже я вел себя, с каким отсутствием соображения, как неудачно держался с Натаном в такой момент, когда следовало проявить величайшую деликатность. Ибо подстройся я под Натана, начни я ему поддакивать – и я, возможно, увидел бы, как иссякает его гнев – сколь бы он ни был необоснован и страшен, – и просто от усталости он пришел бы в такое состояние, когда с ним можно было бы сладить, и ярость его улеглась бы или хотя бы ослабла. Словом, возможно, мне удалось бы удержать его в руках. Но я понимаю и то, что в ту пору я во многих отношениях был еще поразительно, по-детски неопытен: мне и в голову не приходило, что Натан опасно болен, а ведь в голосе его были маниакальные интонации, речь была сбивчивая, застывшее лицо с тяжелым взглядом блестело от пота и крайнего напряжения – словом, весь облик говорил о том, что его нервная система целиком и полностью, вплоть до мельчайших нервных узелков, воспалена. Я же считал, что он всего лишь грандиозный мерзавец. Как я уже сказал, такой вывод в значительной мере объяснялся моей молодостью и искренним простодушием. Мне не доводилось сталкиваться с обезумевшими, впавшими в буйство людьми – не столько из-за дурацкого старорежимного воспитания, принятого на Юге, сколько потому, что меня окружали благонравные, умеющие вести себя люди, – и потому я приписывал эти вспышки Натана возмутительному неумению держать себя в руках, отсутствию представления о благопристойности, а не помрачению рассудка.

А ведь все было именно так – и сейчас, и в тот первый вечер много недель тому назад, в холле у Етты, когда он кричал на Софи, а меня попрекал линчеваниями и обзывал в лицо голодранцем, – я ведь и тогда заметил в его бездонных глазах что-то дикое, тень внутреннего разлада, отчего у меня кровь застыла в жилах. И вот, сидя в баре рядом с Софи, онемев от смущения, сокрушаясь по поводу страшной трансформации, происшедшей с этим человеком, который стал мне дорог и которым я так восхищался, я почувствовал, что меня до боли ранит то, как он мучает Софи, и я принял решение: хватит, больше я не позволю Натану терзать ее. Не дам ему изводить Софи, решил я, и, черт подери, пусть попридержит свой язык и со мной. Это было бы вполне разумным решением, имей я дело с любимым другом, который просто дал волю дурному нраву, но едва ли разумным – с человеком (а в моем мозгу даже и тогда не забрезжила искорка понимания), который внезапно оказывается во власти всесокрушающей паранойи.

– Ты не заметила, какие странные у него глаза? – тихо произнес я, обращаясь к Софи. – Не мог он перебрать аспирина, который ты дала ему, или чего-то еще? – Наивность этого вопроса, как я сейчас понимаю, была поистине непостижимой, при том что мне лишь впоследствии стало известно о причине, вызывающей расширение зрачков до размера десятицентовой монеты, но, надо сказать, много нового открылось мне и в те дни.

Натан вернулся с откупоренной бутылкой вина и сел. Официант принес бокалы и поставил их перед нами. Я с облегчением увидел, что выражение лица Натана несколько смягчилось – это уже не была злобная маска, как несколько минут назад. Но мускулы щек и шеи были предельно напряжены, точно на нем была смирительная рубашка, и он продолжал потеть – капельки пота усеивали его лоб, совсем такие же (почему-то подумалось мне), как те, что выступили мозаикой на запотевшей бутылке «Шабли». И тут я впервые заметил большие влажные полукружия на белой ткани у него под мышками. Он стал разливать вино, и я увидел, как подрагивает рука Софи, протянувшая ему бокал, – в лицо ей я боялся смотреть. Я допустил серьезную ошибку, оставив на столике развернутый номер «Пост» с фотографией Билбо, который сейчас лежал под моим локтем. Я увидел, как Натан взглянул на снимок и ехидно, с недобрым удовлетворением, усмехнулся.

– Я только что прочитал эту статью, когда ехал в метро, – сказал он, поднимая бокал. – Предлагаю выпить за медленную, долгую, мучительную смерть сенатора от Миссисипи Билбо Блевотины.

Я с минуту молчал. Не поднял я и бокала, в противоположность Софи. Она же, я уверен, подняла свой чисто автоматически, из тупого повиновения. Наконец как можно обыденнее я сказал:

– Натан, я хочу предложить тост за твой успех, за твое великое открытие, в чем бы оно ни заключалось. За то чудесное средство, над созданием которого, как сказала мне Софи, ты работал. Поздравляю. – Я протянул руку и легонько дружески похлопал его по плечу. – А теперь давайте прекратим всю эту мерзость, – попытался я внести веселую примирительную нотку, – давайте расслабимся, и ты все нам расскажешь – ну возьми и расскажи, ради всего святого, что именно мы должны отмечать! Сегодня, дружище, мы хотим пить только за тебя!

Намеренно резким движением он дернулся в сторону и сбросил мою руку – я почувствовал, что холодею.

– Это абсолютно невозможно, – произнес он, вперив в меня горящий взгляд, – мое радостное настроение серьезно подорвано, если вообще не уничтожено, предательством со стороны некоей особы, которую я одно время любил. – Я услышал, как судорожно всхлипнула Софи, но взглянуть на нее по-прежнему не мог. – Сегодня никто не будет пить за победу Гигиеи[161]. – Он держал бокал, уперев локоть в стол. – Вместо этого мы выпьем за мучительное отбытие в мир иной сенатора Билбо.

– Это ты выпьешь, Натан, а я не буду, – сказал я. – Я не стану пить ни за чью смерть – мучительную или немучительную, – и тебе тоже не следовало бы. Кому-кому, но только не тебе. Разве не ты лечишь людей? Не очень это, знаешь ли, забавная шутка. Непристойно это, черт побери, пить за смерть. – Явно не сумев сдержаться, я произнес это неожиданно назидательным тоном. И поднял бокал. – За жизнь, – провозгласил я, – за твою жизнь, за нашу, – я обвел рукою столик, включив в это число и Софи, – за здоровье. За твое большое открытие. – Я сам услышал в своем голосе молящие интонации, но Натана это ничуть не тронуло, он продолжал сидеть с мрачным видом и не желал пить. Моя затея сорвалась, и, чувствуя, как сердце сжимается от отчаяния, я медленно опустил бокал. Я тоже – впервые в жизни – почувствовал, как где-то под ложечкой зашевелился гнев: злость медленно разгоралась как против возмутительной диктаторской манеры Натана, его подлого отношения к Софи, так и (сейчас я с трудом могу поверить, что действительно такое чувствовал) против его отвратительных, подлых слов по адресу Билбо. Поскольку Натан никак не откликнулся на мой контртост, я поставил бокал на стол и произнес со вздохом: – Ну и черт с ним в таком случае.

– За смерть Билбо, – стоял на своем Натан, – за его предсмертные крики.

Кровь яркой пеленой на миг застлала мне глаза, и сердце начало нелепо биться. Мне стоило немалых усилий контролировать свой голос.

– Натан, – сказал я, – не так давно я сделал тебе небольшой комплимент. Я сказал, что, невзирая на глубоко враждебное отношение к Югу, у тебя по крайней мере хватает ума с юмором относиться к нему, чего нельзя сказать о многих. Чего не скажешь о стандартных нью-йоркских ослах либералах. Но сейчас я начинаю думать, что был не прав. У меня нет никаких отношений с Билбо и никогда не было, но, если ты считаешь, что в таком зубоскальстве по поводу его смерти есть что-то забавное, ты ошибаешься. Я вообще не желаю пить за смерть кого бы то ни было.

– Значит, ты не стал бы пить и за смерть Гитлера? – быстро перебил он меня, и в глазах его появился подленький блеск.

Я сразу спохватился.

– Конечно, я выпил бы за смерть Гитлера. Но это же, черт возьми, совсем другое! Билбо не Гитлер! – Еще отвечая Натану, я уже с отчаянием понимал, что мы повторяемся, правда, не в тех выражениях, но, по сути, повторяем тот яростный обмен репликами, когда мы сцепились в первый день нашего знакомства в комнате Софи. За время, прошедшее с этой громкой ссоры, чуть не закончившейся дракой, я пришел к ошибочному выводу, что Натан отказался от своей возмутительной idée fixe[162] по поводу Юга. А сейчас в его манере держаться появились, словно внезапно вырвавшись на волю, ярость и злоба, которые так напугали меня в тот яркий воскресный день – день, долгое время казавшийся мне благополучно канувшим в прошлое. Я снова испугался, сейчас даже больше, чем в тот раз, ибо у меня возникло мрачное предчувствие, что дело не кончится милым примирением, извинениями, шутками и дружескими объятиями. – Билбо не Гитлер, Натан, – повторил я. И услышал, как дрожит у меня голос. – Позволь тебе кое-что сказать. Насколько я тебя знаю – хотя, безусловно, мы знакомы не так уж давно и у меня могло сложиться неверное мнение, – ты действительно представляешься мне одним из самых утонченных, самых знающих людей, каких я когда-либо встречал…

– Не старайся меня смутить, – перебил он меня. – Лесть ничего тебе не даст. – Голос его звучал хрипло, неприятно.

– Это не лесть, – продолжал я, – а всего лишь правда. И веду я вот к чему. Твоя ненависть к Югу, которую нередко можно принять за ненависть или по крайней мере неприязнь ко мне, воистину поразительна для человека столь знающего и здравомыслящего во многих других отношениях. Это же примитивно, Натан, быть таким слепым к природе зла…

В полемике, особенно когда спор становится жарким, перегруженным эмоциями и исполненным злонамеренности, я всегда теряюсь. Голос у меня срывается, делается пронзительным; я обливаюсь потом. На лице появляется кривая ухмылка. Хуже того, мысль моя начинает блуждать, а потом я и вовсе теряю нить, и логика, которой я в достаточной мере обладаю в более спокойных условиях, убегает из моего мозга, как неблагодарный ребенок. (Одно время я ведь подумывал стать юристом. Юридическая профессия и суд, где я в течение недолгого времени лелеял мечту разыгрывать спектакли в стиле Кларенса Дэрроу[163], потеряли всего лишь бестолкового тупицу, когда я решил заняться литературой.)

– Такое впечатление, что у тебя отсутствует понимание истории, – поспешно продолжал я голосом, звучавшим на октаву выше обычного, – его нет вообще! Может, это оттого, что вы, евреи, прибыли сюда совсем недавно, живете главным образом в больших северных городах и потому действительно слепы, вы не осознаете и ни в коей мере не понимаете трагического стечения обстоятельств, породивших у нас это расовое безумие, это вас просто не интересует! Ты же читал Фолкнера, Натан, и тем не менее упорно продолжаешь с возмутительным высокомерием относиться к нашему краю и не в состоянии понять, что Билбо не столько злодей, сколько злополучный продукт всей системы мракобесия! – Я помолчал, передохнул и добавил: – Мне жаль тебя – до чего же ты слеп. – И если бы я тут умолк и поставил на этом точку, я бы мог считать, что нанес Натану несколько ощутимых ударов, но, как я уже сказал, в подобных горячих спорах здравый смысл обычно покидал меня, да к тому же я находился на грани истерики, которая и толкнула меня на еще большую глупость. – А кроме того, – не унимался я, – ты абсолютно не понимаешь, какой человек был Теодор Билбо, сколько он сделал за свою жизнь. – Воспоминания о диссертации, которую я писал в колледже, промелькнули у меня в голове со скоростью, с какой мы просматриваем карточки в картотеке. – В бытность губернатором Билбо провел в Миссисипи целый ряд важных реформ, – заявил я, – в частности, были созданы комиссия по шоссейным дорогам и совет по амнистии. При нем был построен первый туберкулезный санаторий. Он ввел в школьную программу ручной труд и знакомство с сельскохозяйственной техникой. И, наконец, при нем началась программа борьбы с клещами… – Я умолк.

– При нем началась программа борьбы с клещами, – повторил Натан.

Я вздрогнул, поняв, что Натан точно и талантливо передразнил меня: он произнес это педантично, напыщенно, безапелляционно.

– У коров в Миссисипи вдруг вспыхнула так называемая «техасская лихорадка», – продолжал я, уже не в силах остановиться. – Билбо помог…

– Идиот, – прервал меня Натан, – глупый клуц. Техасская лихорадка! Паяц! Ты что, хочешь, чтобы я сказал, что Третий рейх мог гордиться своей системой шоссейных дорог, которую никто в мире не мог переплюнуть, а у Муссолини поезда ходили вовремя?

Он припер меня к стенке – мне следовало бы понять это, едва я произнес слово «клещи» и увидел улыбочку, промелькнувшую на лице Натана, сардонический блеск зубов и огонек, который загорелся в его глазах от сознания, что я разбит в пух и прах, и тут же погас в тот миг, когда он решительно поставил на столик бокал.

– Ты закончил свою лекцию? – спросил он излишне громким голосом. Лицо его угрожающе помрачнело, и страх мурашками побежал у меня по телу. Внезапно он поднял бокал и одним глотком осушил его. – Это, – ровным голосом объявил он, – в честь моего окончательного разрыва с вами, двумя вонючками.

Меня пронзила острая боль утраты. В груди нарастало тяжкое стеснение, словно я собирался оплакивать покойника.

– Натан… – умиротворяюще начал я и протянул к нему руку. Я услышал, как снова всхлипнула Софи.

А Натан и внимания не обратил на мой жест.

– Разрыва, – сказал он и чуть наклонил бокал в сторону Софи, – с тобой, Вонючая Задница, Утешительница Хиропрактиков из Округа Кингс. – И, обращаясь ко мне, добавил: – И с тобой, Унылый Опивок из Диксиленда.

Глаза его были безжизненны, как бильярдные шары, по лицу текли, высыхая, ручейки пота. Я отчетливо видел, с одной стороны, эти глаза и лицо под блестящей прозрачной пленкой пота, а с другой – на чисто слуховом уровне, до предела натянутыми – казалось, сейчас лопнут! – барабанными перепонками воспринимал голоса сестер Эндрюс, грохотавшие из музыкального автомата: «Не загоняй меня в угол!»

– А теперь, – произнес Натан, – может, вы позволите мне прочесть лекцию вам обоим? Возможно, она немного счистит ржавчину с вашего нутра.

Я приведу здесь лишь самое страшное из его тирады. Это заняло всего несколько минут, а казалось, прошли часы. Наиболее чудовищная часть его выпадов предназначалась Софи, и ей было куда труднее это вынести, чем мне – я ведь только слушал и смотрел, как она страдает. Я же отделался сравнительно легко: Натан лишь немного поиздевался надо мной, да и то в самом начале. Он сказал, что, в общем, не питает ко мне дурных чувств – только презрение. Да и презрение-то едва ли относится ко мне лично, продолжал он, поскольку я же не могу отвечать за то, как меня воспитали или где я родился. (Все это он произнес с издевательской полуулыбочкой, тихим, сдержанным голосом, в котором то и дело проскальзывал негритянский акцент, сохранившийся у меня в памяти с того далекого воскресенья.) Долгое время, сказал Натан, он считал меня хорошим южанином, человеком свободомыслящим, сумевшим каким-то образом избежать проклятия фанатизма, которым история наградила этот край. Не настолько он-де глуп и слеп (невзирая на мои обвинения), чтобы не знать, что есть на свете хорошие южане. И до недавнего времени он считал меня именно таким. Но мое нежелание присоединиться к осуждению Билбо только подтвердило, что я «прирожденный» и «неисправимый» расист, о чем он догадался еще в тот вечер, когда прочел первую часть моей книги. Сердце у меня при этих словах сжалось.

– Как это понять! – спросил я чуть не плача. – Мне казалось, тебе понравилось…

– Ты пишешь довольно живо, в традиционном южном стиле. Но в то же время все старые клише налицо. Я, наверное, просто не хотел ранить твои чувства. Но эта старуха негритянка в начале книги – та, что ждет вместе с другими поезда. Это же карикатура, прямиком скопированная из «Эмоса и Энди»[164]. У меня было такое впечатление, будто я читал роман, автор которого воспитан на старинных шоу, пародировавших негров. Эта негритянка-травести была бы забавной, если б не была описана с таким высокомерием. Ты, видимо, решил создать первую книжку южных комиксов.

Господи, до чего же я был тонкокожий! Меня мгновенно затопило отчаяние. Если бы это сказал кто угодно, только не Натан! Но этими словами он окончательно уничтожил бурлившую во мне радость и уверенность в успехе, которые пустили во мне ростки раньше, когда он так поощрительно отозвался о моем труде. Удар был столь сокрушителен, Натан так неожиданно грубо все перечеркнул, что я почувствовал, как ломаются и рассыпаются в прах очень важные частицы моей души. Задыхаясь, я пытался найти слова для ответа, но, сколько ни старался, не в состоянии был их вымолвить.

– Ты глубоко пропитан этим пороком, – продолжал он. – Ты тут ни при чем. Ни тебя самого, ни твою книгу это не делает более привлекательным, но по крайней мере чувствуется, что ты скорее пассивный сосуд, принявший в себя яд, чем добровольный… какое бы употребить тут слово?.. добровольный его распространитель. Как, к примеру, Билбо. – Тут его голос вдруг перестал напоминать гортанные голоса негров; размытый южный акцент поблек и исчез, вместо него появились шипящие польские согласные, с помощью которых Натан почти точно воспроизводил речь Софи. И вот тут, как я уже говорил, из грубого обличителя он превратился в настоящего карателя. – Peut-être[165], после всех этих месяцев, – сказал он, глядя в упор на Софи, – ты можешь объяснить эту тайну – почему ты здесь, почему именно ты, а не другая разгуливаешь по этим улицам, душишься будоражащими духами и втихую занимаешься развратом не с одним, а с двумя — загните два пальца, леди и джентльмены, – двумя хиропрактиками. Словом, как говорится в старой поговорке, куешь железо, пока горячо, а тем временем в Аушвице призраки миллионов мертвецов тщетно пытаются понять – за что. – Неожиданно он перестал пародировать Софи. – Ты мне скажи, красотка Завистовская, почему – о, почему – именно ты обитаешь в стране живых. С помощью каких это хитроумных трюков и уловок, родившихся в твоей прелестной головке, ты умудрилась дышать свежим воздухом Польши, тогда как толпы узников Аушвица погибали медленной смертью, задыхаясь от газа! Очень бы хотелось услышать ответ на этот вопрос.

Страшный стон вырвался из груди Софи, такой громкий и мучительный, что его услышали бы все в баре, если бы не исступленный визг сестер Эндрюс. Дева Мария, увидев своего сына на крестном пути, и та, наверное, не издала бы в муках такого вопля. Я повернулся посмотреть на Софи. Она уткнулась в столик лицом, так что его нельзя было разглядеть, и тщетно пыталась зажать уши побелевшими от напряжения, стиснутыми кулаками. Слезы ее стекали на грязную пластиковую крышку стола. Мне показалось, я услышал приглушенное:

– Нет! Нет! Menteur![166] Это все есть ложь!

– Совсем недавно, – продолжал Натан, – когда в Польше еще шла война, несколько сотен евреев, бежавших из одного лагеря смерти, попытались укрыться в домах добропорядочных польских граждан вроде тебя. Так эти милые люди отказали евреям в убежище. Мало того. Они перебили всех, до кого сумели добраться. Я уже раньше доводил это до твоего сведения. Так что, будь любезна, ответь мне снова. Это что же, значит, антисемитизм, которым Польша прославилась во всем мире, – этот самый антисемитизм и сыграл решающую роль в твоей судьбе, все время помогал тебе, так сказать, ограждал, и ты попала в ту горстку людей, которые выжили, тогда как миллионы погибли! – Его голос звучал сурово, жестоко, резал как ножом. – Прошу объяснить!

– Нет! Нет! Нет! Нет! – рыдала Софи.

Тут я услышал собственный голос.

– Натан, ради Бога, отвяжись от нее! – Я вскочил на ноги.

Но его уже было не остановить.

– Какие ты изобрела уловки, чтоб твоя шкура осталась целой, а другие исчезли в дыму? Как ты изворачивалась, ластилась, раскладывалась…

– Нет! – услышал я стон, вырвавшийся из самых глубин ее естества. – Нет! Нет!

Тут я повел себя необъяснимо и, боюсь, малодушно. Поднявшись во весь рост, я был на грани того (я чувствовал, как все мое тело завибрировало), чтобы нагнуться и, схватив Натана за ворот, рывком поднять его на ноги, на один уровень со мной, – я много раз видел, как это делал Богарт[167] в моем и его прошлом. Я больше ни секунды не мог терпеть такого обращения с Софи. Однако, поднявшись во вест рост под влиянием порыва, я каким-то таинственным образом из победителя превратился в куриное дерьмо. Колени у меня затряслись, из пересохшего рта вырвалось несколько бессвязных слов, и я ринулся в мужскую уборную, благословенное убежище, где передо мной не будет этого зрелища ненависти и жестокости, а я и помыслить не мог, что когда-либо стану свидетелем такого. «Я побуду здесь с минуту, – подумал я, пригнувшись к унитазу. – Мне необходимо собраться с мыслями, чтобы разделаться с Натаном». В поистине сомнамбулической оторопи я вцепился в ручку для спуска воды, показавшуюся мне этаким ледяным кинжалом, и снова и снова дергал за нее, обрушивая потоки воды в унитаз и в сотый раз разглядывая надписи на стене, которые безумной клинописью врезались мне в мозг. Я не плакал со смерти мамы и знал, что сейчас тоже не заплачу, хотя эти каракули на кафеле, исполненные тоски по любви, и расплывались у меня перед глазами. Глубоко несчастный, замерзший, я провел в колебаниях минуты три или четыре. Наконец я решил вернуться в бар и попытаться как-то сладить с ситуацией, хотя я не выработал никакой стратегии и страх пронизывал меня. Но когда я снова открыл дверь, я увидел, что Софи и Натан исчезли.

Меня шатало от тревоги и отчаяния. И я не представлял себе, что же делать в ситуации, где возникло такое непримиримое противостояние. Мне явно следовало обдумать, как быть дальше, наметить, как выправить дело – надо каким-то образом успокоить Натана, а пока убрать Софи с места действия, чтобы она не могла служить мишенью для его слепого и гибельного гнева; но я был настолько перепуган, что голова у меня почти отказывалась работать – я просто не мог думать. Я решил, чтобы собраться с духом, побыть еще немного в «Кленовом дворе» и за это время разработать разумный и здравый план действий. Я знал что, если отец, приехав на Пенсильванский вокзал, не увидит меня там, он прямиком направится в гостиницу «Макэлпин» на Бродвее, возле Тридцать четвертой улицы. (В те дни все обитатели Тайдуотера, принадлежавшие, как мой отец, к людям среднего достатка, останавливались либо в «Макэлпине», либо в «Тафте»; очень немногие, из числа более состоятельных, неизменно предпочитали «Уолдорф-Асторию».) Я позвонил в «Макэлпин» и попросил передать отцу, что встречусь с ним позже вечером. Затем я вернулся к столику («Еще один скверный знак», – подумал я: либо Натан, либо Софи, в спешке покидая зал, опрокинули бутылку «Шабли» – она, правда, не разбилась, а лежала на боку, и остатки вина капали из нее на пол) и просидел там целых два часа, размышляя о том, как собрать и склеить осколки нашей дружбы. Я подозревал, что это будет нелегко, учитывая грандиозные размеры, которые принял гнев Натана.

С другой стороны, я припомнил, как в то воскресенье, после такой же вот «бури», он так тепло, так рьяно старался наладить нашу дружбу, что я даже засмущался, и, по сути дела, извинился передо мной за свое поведение, так что я подумал, возможно, он будет рад любому жесту примирения с моей стороны. Ей-богу, размышлял я, мне ужасно неохота это делать: сцены вроде той, участником которой я только что был, калечат мне душу, лишают сил – мне так хотелось свернуться калачиком и заснуть. Встреча с Натаном скоро после случившегося пугала меня: в ней таилась потенциальная опасность; меня замутило, и я почувствовал, что, подобно Натану, весь покрываюсь потом. Стремясь набраться храбрости, я не спешил покинуть бар и выпил четыре-пять, а может быть, и шесть стаканов «Рейнголда» среднего размера. Перед моим мысленным взором то и дело возникала Софи, жалкая, растрепанная, в полном смятении, и всякий раз к горлу у меня подступала тошнота. Наконец, когда на Флэтбуш опустилась темнота, я, слегка пошатываясь, направился сквозь душный сумрак к Розовому Дворцу и со смесью страха и надежды увидел мягкий винно-розовый свет, который сочился из-под ставни, закрывавшей окно Софи, указывая, что она там. Я услышал музыку – значит, у нее включено либо радио, либо проигрыватель. Сам не знаю почему, когда я подошел к дому, мне стало одновременно радостно и грустно от дивных и печальных звуков концерта Гайдна для виолончели, нежно разливавшихся в летнем вечере. С площадки на краю парка доносились голоса детей, и их крики, тоненькие, как птичий писк, перемешиваясь с ласкающими, мечтательными звуками виолончели, пробудили во мне чувство глубокого сожаления, напомнив обо всем, что осталось в памяти, но чего уже не вернешь.

При виде зрелища, представшего мне на втором этаже, у меня от тревоги перехватило дыхание. Пройди по Розовому Дворцу тайфун, он и то, наверное, не произвел бы большего опустошения и разгрома. В комнате Софи все было перевернуто вверх дном: ящики из комода вытащены и опустошены; с кровати сдернуты все постельные принадлежности; из шкафа вынуты вещи. На полу валялись газеты. На полках не осталось ни одной книги. Пластинки исчезли. Ничего, кроме обрывков бумаги и газет. Единственное исключение составлял комбайн. Явно слишком большой и громоздкий, чтобы его можно было утащить, он стоял на столе, и звуки Гайдна, несшиеся из его динамиков, наполняли меня суеверным ужасом, словно я слушал музыку в концертном зале, из которого почему-то бежали слушатели. На расстоянии нескольких шагов, в комнате Натана, все выглядело точно так же: все вещи были вынесены или по крайней мере упакованы в картонные коробки, которые можно было мгновенно увезти. В холле стояла влажная духота – было слишком жарко, даже для летнего вечера, и к горю, затопившему меня, добавилось недоумение: на секунду я даже подумал, нет ли пожара за розовыми стенами, пока вдруг не увидел Морриса Финка, который, скрючившись, возился в углу с дымящимся радиатором.

– Кто-то, видно, случайно повернул кран, – пояснил он, распрямляясь, когда я подошел к нему. – Наверно, Натан случайно повернул, когда бегал тут со своим чемоданом и вещами. Будешь меня знать, мерзавец, – огрызнулся он на радиатор и пнул его ногой, – хватит выпускать пар из кишок. – Струйка пара с легким шипением исчезла, и Моррис Финк обратил на меня взгляд своих мрачных тусклых глаз. Выпирающие передние зубы, которых я раньше как-то не замечал, придавали ему сходство с грызуном. – Тут у нас одно время было ну прямо-таки как в сумасшедшем доме.

– Что случилось? – спросил я, холодея от мрачного предчувствия. – Где Софи? Где Натан?

– Уехали – оба. Наконец-таки вырубились насовсем.

– Что значит – насовсем?

– А то и значит, – ответил он. – Конечно. Навсегда. Уехали навсегда, и – скатертью дорога, говорю я. У нас же тут просто страшно было жить при этом чертовом големе Натане, я хочу сказать – ненормально. Вечно драки, крики. Хотите знать мое мнение – скатертью им дорога.

Я спросил, чувствуя, как от отчаяния пронзительнее зазвучал голос:

– А куда же они уехали? Они тебе сказали куда?

– Нет, – сказал он, – они поехали в разные стороны.

– В разные стороны? Ты хочешь сказать…

– Я видел, как они вошли в дом часа два тому назад – я как раз шел по улице. В кино. Он уже-таки рычал на нее, как горилла. Я сказал себе: «А, черт, снова драка, а ведь столько недель было спокойно. Может, все-таки попытаться снова спасти ее от этого мешунгенер». Но когда я вернулся в дом, вижу – он заставляет ее паковать вещи. То есть я хочу сказать, понимаете, он пакуется у себя в комнате, а она – у себя. И все время орет на нее как сумасшедший – ой, и какими же грязными словами он ее только не обзывал!

– А Софи…

– А она – она все глаза выплакала: оба они пакуются, и он орет на нее и обзывает проституткой и шлюхой, а она ревет, как младенец. Прямо-таки тошно от всего этого! – Он помолчал, глотнул воздуха и уже медленнее возобновил свой рассказ: – Я-то не понимал, что они пакуются, чтоб уехать совсем. А потом он перегнулся через перила, увидел меня и спросил, где Етта. Я сказал, она уехала к сестре на Статен-Айленд. Он швырнул мне тридцать долларов в уплату за жилье – за Софи и за себя. Вот тут я понял, что они уезжают насовсем.



Поделиться книгой:



Регистрация