С наслаждением опорожняясь, я разглядывал рисунки и надписи, нацарапанные вездесущими гомосексуалистами (ей же богу, не завсегдатаями «Кленового двора», а заезжими профессионалами, которые умудряются расписывать стены в самых немыслимых местах, где только мужчины расстегивают ширинку), и снова и снова возвращался восторженным взглядом к потускневшей от дыма, но все еще яркой карикатуре на стене – двоюродной сестре наружной фрески, шедевру наивного озорства 30-х годов, – изображавшей Микки-Мауса и утенка Дональда, которые, изогнувшись всем телом, хихикая, подглядывали в щелку забора за крошкой Бетти Глазастиком, присевшей, сверкая прельстительной ножкой и бедром, чтобы пописать. Внезапно я встрепенулся, почувствовав жутковатое и противоестественное присутствие чего-то хлопающего, черного и хищного – это две нищенствующие монахини вошли не в ту дверь. Они вылетели стрелой, отчаянно кудахча по-итальянски, и я подумал, что они, наверно, все-таки успели увидеть мою мужскую стать. Это они своим вторичным появлением, усилившим дурное предчувствие, которое незадолго до этого посетило Софи, предсказали мрачный поворот событий в ближайшие четверть часа?
Еще подходя к столику, я услышал голос Натана, перекрывавший струящиеся ритмы Шепа Филдса. Голос звучал не то чтобы громко, но невероятно безапелляционно и, точно ножовкой, перепиливал мелодию. Голос возвещал беду, и хотя первым моим побуждением было бежать, я не посмел, почуяв в воздухе что-то очень серьезное, заставившее меня идти на голос и к Софи. А Натан был так погружен в свою гневную отповедь, так настроен на эту волну, что я не одну минуту простоял у столика, испытывая величайшую неловкость от того, как Натан оскорблял и терзал Софи, не обращая внимания на мое присутствие.
– Разве я не говорил тебе, что решительно требую только одного –
– Да, но… – Она не успевала ничего больше произнести.
– И разве я не говорил тебе, что, если когда-нибудь замечу тебя с этим Катцем – еще хоть раз не на работе – и если ты когда-либо пройдешь рядом с этой дешевкой хотя бы десять футов, я отобью тебе задницу?
– Да, но…
– А сегодня днем он опять привез тебя домой на своей машине! Финк видел. Мало того, ты этого дешевого любителя развлечений пригласила к себе в комнату. И проторчала с ним там целый час. Он разика два трахнул тебя, да? О, могу поклясться, этот хиропрактик Катц – большой мастак по части всяких штучек!
– Натан, дай же мне объяснить! – взмолилась Софи. Самообладание ее быстро таяло, и голос сорвался.
– Заткни свое чертово хайло! Нечего тут объяснять! Ты бы и это от меня скрыла, если бы мой старый дружок Моррис не сказал мне, что видел, как вы вдвоем поднимались наверх.
– Я бы не
– Заткнись!
Он говорил не так уж и громко, но ледяным, властным, язвительно-агрессивным тоном. Мне очень хотелось уйти, но я продолжал стоять позади Натана, колеблясь, выжидая. Мое легкое опьянение испарилось, и я чувствовал, как кровь бьется у меня в кадыке.
А Софи все пыталась его урезонить:
– Натан, милый,
– О, я не сомневаюсь, что старина Сеймур – он эксперт, – прервал ее Натан. – А когда он тебя трахает, он бегает пальцами быстро-быстро по твоей спинке? Приводит этими своими скользкими руками твой позвоночник в порядок? Жулик, дешевка…
– Натан,
– О да, ты штучка лакомая, лакомая, – тихо и медленно, с бесконечной иронией, звучавшей невыносимо грубо, произнес он.
Он явно уже побывал после работы в их жилище у Етты: я понял это не только по его ссылке на возмутительного сплетника Морриса Финка, но и по одежде, а он надел свой самый нарядный кремовый полотняный костюм, и массивные золотые овальные запонки поблескивали в манжетах его сшитой на заказ рубашки. От него приятно пахло легким изысканным одеколоном. В этот вечер он явно хотел одеться под стать Софи и заехал домой, чтобы превратиться в модную картинку, которая была сейчас передо мной. Однако в доме он узнал о предательстве Софи – или о том, что ему показалось предательством, – и теперь было ясно, что праздник потерпел крах, более того: грядет беда неведомой силы.
Я стоял, кипя от возмущения, и затаив дыхание слушал Натана, а он продолжал:
– Настоящее польское отродье – вот ты кто. Я скрепя сердце разрешил тебе уронить себя и работать у этих шарлатанов, этих коновалов. Мало того, что ты берешь у них деньги, которые они зарабатывают, разминая спину невежественным, доверчивым старым евреям, только что приплывшим из Данцига, – у них болит спина, может, от ревматизма, а может, от карциномы, но они не идут к врачу, чтобы поставить диагноз, потому что эти сомнительные деляги знахари внушают им, будто достаточно просто помассировать спину змеиной мазью, и вы снова станете цветущим и здоровым. Мало того, что я поддался на твои уговоры и согласился, чтобы ты продолжала свое позорное сотрудничество с этой парой медиков-шарлатанов. Но, черт подери, чтобы ты за моей спиной позволяла кому-то из этих грязных людишек забираться к тебе… этого я терпеть не намерен…
– Натан! – попыталась она прервать его.
– Заткнись! Мне уже обрыдли и ты, и твое блудливое поведение. – Он говорил негромко, но было что-то дико-беспощадное в его приторможенной ярости, казавшейся куда более грозной, чем если бы он ревел: это была холодная, остро отточенная ярость бюрократа, да и такие слова, как «блудливое поведение», звучали на редкость неестественно, словно их произносил раввин. – Я думал, ты очухаешься, откажешься от своих привычек после той эскапады с
Софи начала тихонько хлюпать носом, уткнувшись в платок, который она крепко зажала в побелевших от напряжения пальцах.
– Нет-нет, милый, – услышал я ее шепот, – это просто неправда.
Высокопарная, назидательная речь Натана могла бы показаться при других обстоятельствах весьма комичной – своего рода бурлеском, – но сейчас в ней чувствовались такая подлинная угроза, ярость и ожесточенная убежденность, что по телу у меня пробежал озноб и я почувствовал за своей спиной – словно услышал шаги палача, направляющегося к виселице, – страшный и безымянный призрак судьбы. Я услышал собственный тяжкий вздох, раздавшийся достаточно громко, несмотря на царивший в ресторане шум, и тут мне пришло в голову, что этот отвратительный наскок на Софи чем-то напоминает ту ссору, когда я впервые увидел непримиримую враждебность Натана, – сцены отличались друг от друга лишь по тону: в тот вечер, несколько недель тому назад, его голос звучал фортиссимо, а сейчас на редкость бесстрастно и сдержанно, но не менее зловеще. Внезапно я понял, что Натан осознает мое присутствие.
– В чем дело – садись же рядом с première putaine[159] на Флэтбуш-авеню. – Он произнес это ровным голосом, с легким налетом враждебности, не поднимая на меня глаз.
Я сел без звука – во рту у меня пересохло, и я был нем.
Как только я сел, Натан поднялся.
– Мне кажется, сейчас в самый раз выпить немного «Шабли», чтоб отметить событие.
Я в изумлении уставился на него, услышав это торжественное, без тени издевки, заявление. Я вдруг увидел, что он огромным усилием воли держит себя в руках, словно боится, что его высокая статная фигура может разлететься на куски или что он может рухнуть, как марионетка, которую перестали держать на веревочке. Только тут я заметил, что по лицу его, поблескивая, струится пот, хотя из вентилятора в нашем углу тянуло холодом; да и глаза у него были какие-то странные, хотя что в них было странного – я в тот момент не мог сказать. Мне казалось, будто под каждым квадратным миллиметром его кожи шли лихорадочная нервная деятельность и кипение, какая-то ненормальная, неистовая пляска нейронов в их хаотических синапсах. Он был предельно взвинчен, словно забрел в магнитное поле и получил заряд электричества. Однако все это таилось под огромным внешним спокойствием.
– Очень жаль, – сказал он снова тоном мрачной иронии, – очень жаль, друзья мои, что наше сегодняшнее пиршество не может продолжаться на волне восторженного чествования, как я это намечал. Чествования тех, кто посвятил немало часов достижению благородной научной цели и как раз сегодня добился триумфа. Чествования группы ученых, которые дни и годы бескорыстно вели исследования, завершившиеся наконец победой над одной из величайших бед, обрушившихся на страдающее человечество. Очень жаль, – повторил он после долгой паузы, невыносимо отяжелившей прокручивавшиеся в тишине секунды, – очень жаль, что наше пиршество будет носить менее возвышенный характер. А именно: будет посвящено неизбежному и оздоровляющему разрыву отношений между мною и сладкоголосой сиреной из Кракова, этой неподражаемой, этой несравненной, этой трагически неверной дочерью наслаждения, жемчужиной Польши и ее даром сластолюбцам-хиропрактикам Флэтбуша, – Софи Завистовской! Но стойте – надо добыть «Шабли», чтоб выпить за это!
Словно перепуганное дитя, хватающееся в давке за папу, Софи стиснула мне пальцы. Мы оба проводили взглядом Натана, который, расправив плечи, двинулся к бару, обходя островки сбросивших пиджаки посетителей. Тут я повернулся и посмотрел на Софи. В глазах ее читалась полнейшая растерянность – выражение, о котором нельзя не помнить в связи с угрозой, брошенной Натаном. С тех пор слово «обезумела» в моем представлении навсегда будет связано с тем неприкрытым ужасом, который я увидел в глазах Софи.
– Ох, Язвинка, – простонала она, – я знала, что так будет. Я просто знала: он станет винить меня, что я ему изменила. Он всегда это говорит, когда на него находят такие странные tempetes[160]. Ox, Язвинка, я просто не могу выносить, когда он есть такой. Я просто знаю: в этот раз меня бросит.
Я попытался утешить ее.
– Не тревожься, – сказал я, – у него это пройдет. – Правда, сам я в это мало верил.
– Ах нет, Язвинка, будет что-нибудь страшное, я знаю! Он всегда так. Сначала такой возбужденный, радостный. Потом он весь опускается
– Я
То, что почти сразу за этим последовало, показалось мне невообразимо бессмысленным и ужасным. Теперь-то я понимаю, сколь ложны были мои умозаключения, как неуклюже я вел себя, с каким отсутствием соображения, как неудачно держался с Натаном в такой момент, когда следовало проявить величайшую деликатность. Ибо подстройся я под Натана, начни я ему поддакивать – и я, возможно, увидел бы, как иссякает его гнев – сколь бы он ни был необоснован и страшен, – и просто от усталости он пришел бы в такое состояние, когда с ним можно было бы сладить, и ярость его улеглась бы или хотя бы ослабла. Словом, возможно, мне удалось бы удержать его в руках. Но я понимаю и то, что в ту пору я во многих отношениях был еще поразительно, по-детски неопытен: мне и в голову не приходило, что Натан опасно болен, а ведь в голосе его были маниакальные интонации, речь была сбивчивая, застывшее лицо с тяжелым взглядом блестело от пота и крайнего напряжения – словом, весь облик говорил о том, что его нервная система целиком и полностью, вплоть до мельчайших нервных узелков, воспалена. Я же считал, что он всего лишь грандиозный мерзавец. Как я уже сказал, такой вывод в значительной мере объяснялся моей молодостью и искренним простодушием. Мне не доводилось сталкиваться с обезумевшими, впавшими в буйство людьми – не столько из-за дурацкого старорежимного воспитания, принятого на Юге, сколько потому, что меня окружали благонравные, умеющие вести себя люди, – и потому я приписывал эти вспышки Натана возмутительному неумению держать себя в руках, отсутствию представления о благопристойности, а не помрачению рассудка.
А ведь все было именно так – и сейчас, и в тот первый вечер много недель тому назад, в холле у Етты, когда он кричал на Софи, а меня попрекал линчеваниями и обзывал в лицо голодранцем, – я ведь и тогда заметил в его бездонных глазах что-то дикое, тень внутреннего разлада, отчего у меня кровь застыла в жилах. И вот, сидя в баре рядом с Софи, онемев от смущения, сокрушаясь по поводу страшной трансформации, происшедшей с этим человеком, который стал мне дорог и которым я так восхищался, я почувствовал, что меня до боли ранит то, как он мучает Софи, и я принял решение: хватит, больше я не позволю Натану терзать ее. Не дам ему изводить Софи, решил я, и, черт подери, пусть попридержит свой язык и со мной. Это было бы вполне разумным решением, имей я дело с любимым другом, который просто дал волю дурному нраву, но едва ли разумным – с человеком (а в моем мозгу даже и тогда не забрезжила искорка понимания), который внезапно оказывается во власти всесокрушающей паранойи.
– Ты не заметила, какие странные у него глаза? – тихо произнес я, обращаясь к Софи. – Не мог он перебрать аспирина, который ты дала ему, или чего-то еще? – Наивность этого вопроса, как я сейчас понимаю, была поистине непостижимой, при том что мне лишь впоследствии стало известно о причине, вызывающей расширение зрачков до размера десятицентовой монеты, но, надо сказать, много нового открылось мне и в те дни.
Натан вернулся с откупоренной бутылкой вина и сел. Официант принес бокалы и поставил их перед нами. Я с облегчением увидел, что выражение лица Натана несколько смягчилось – это уже не была злобная маска, как несколько минут назад. Но мускулы щек и шеи были предельно напряжены, точно на нем была смирительная рубашка, и он продолжал потеть – капельки пота усеивали его лоб, совсем такие же (почему-то подумалось мне), как те, что выступили мозаикой на запотевшей бутылке «Шабли». И тут я впервые заметил большие влажные полукружия на белой ткани у него под мышками. Он стал разливать вино, и я увидел, как подрагивает рука Софи, протянувшая ему бокал, – в лицо ей я боялся смотреть. Я допустил серьезную ошибку, оставив на столике развернутый номер «Пост» с фотографией Билбо, который сейчас лежал под моим локтем. Я увидел, как Натан взглянул на снимок и ехидно, с недобрым удовлетворением, усмехнулся.
– Я только что прочитал эту статью, когда ехал в метро, – сказал он, поднимая бокал. – Предлагаю выпить за медленную, долгую, мучительную смерть сенатора от Миссисипи Билбо Блевотины.
Я с минуту молчал. Не поднял я и бокала, в противоположность Софи. Она же, я уверен, подняла свой чисто автоматически, из тупого повиновения. Наконец как можно обыденнее я сказал:
– Натан, я хочу предложить тост за
Намеренно резким движением он дернулся в сторону и сбросил мою руку – я почувствовал, что холодею.
– Это абсолютно невозможно, – произнес он, вперив в меня горящий взгляд, – мое радостное настроение серьезно подорвано, если вообще не уничтожено, предательством со стороны некоей особы, которую
– Это
– За смерть Билбо, – стоял на своем Натан, – за его предсмертные крики.
Кровь яркой пеленой на миг застлала мне глаза, и сердце начало нелепо биться. Мне стоило немалых усилий контролировать свой голос.
– Натан, – сказал я, – не так давно я сделал тебе небольшой комплимент. Я сказал, что, невзирая на глубоко враждебное отношение к Югу, у тебя по крайней мере хватает ума с юмором относиться к нему, чего нельзя сказать о многих. Чего не скажешь о стандартных нью-йоркских ослах либералах. Но сейчас я начинаю думать, что был не прав. У меня нет никаких отношений с Билбо и никогда не было, но, если ты считаешь, что в таком
– Значит, ты не стал бы пить и за смерть Гитлера? – быстро перебил он меня, и в глазах его появился подленький блеск.
Я сразу спохватился.
– Конечно, я выпил бы за смерть Гитлера. Но это же, черт возьми, совсем другое! Билбо не Гитлер! – Еще отвечая Натану, я уже с отчаянием понимал, что мы повторяемся, правда, не в тех выражениях, но, по сути, повторяем тот яростный обмен репликами, когда мы сцепились в первый день нашего знакомства в комнате Софи. За время, прошедшее с этой громкой ссоры, чуть не закончившейся дракой, я пришел к ошибочному выводу, что Натан отказался от своей возмутительной idée fixe[162] по поводу Юга. А сейчас в его манере держаться появились, словно внезапно вырвавшись на волю, ярость и злоба, которые так напугали меня в тот яркий воскресный день – день, долгое время казавшийся мне благополучно канувшим в прошлое. Я снова испугался, сейчас даже больше, чем в тот раз, ибо у меня возникло мрачное предчувствие, что дело не кончится милым примирением, извинениями, шутками и дружескими объятиями. – Билбо не Гитлер, Натан, – повторил я. И услышал, как дрожит у меня голос. – Позволь тебе кое-что сказать. Насколько я тебя знаю – хотя, безусловно, мы знакомы не так уж давно и у меня могло сложиться неверное мнение, – ты действительно представляешься мне одним из самых утонченных, самых знающих людей, каких я когда-либо встречал…
– Не старайся меня смутить, – перебил он меня. – Лесть ничего тебе не даст. – Голос его звучал хрипло, неприятно.
– Это не лесть, – продолжал я, – а всего лишь правда. И веду я вот к чему. Твоя ненависть к Югу, которую нередко можно принять за ненависть или по крайней мере неприязнь ко мне, воистину
В полемике, особенно когда спор становится жарким, перегруженным эмоциями и исполненным злонамеренности, я всегда теряюсь. Голос у меня срывается, делается пронзительным; я обливаюсь потом. На лице появляется кривая ухмылка. Хуже того, мысль моя начинает блуждать, а потом я и вовсе теряю нить, и логика, которой я в достаточной мере обладаю в более спокойных условиях, убегает из моего мозга, как неблагодарный ребенок. (Одно время я ведь подумывал стать юристом. Юридическая профессия и суд, где я в течение недолгого времени лелеял мечту разыгрывать спектакли в стиле Кларенса Дэрроу[163], потеряли всего лишь бестолкового тупицу, когда я решил заняться литературой.)
– Такое впечатление, что у тебя отсутствует понимание истории, – поспешно продолжал я голосом, звучавшим на октаву выше обычного, – его нет вообще! Может, это оттого, что вы, евреи, прибыли сюда совсем недавно, живете главным образом в больших северных городах и потому действительно
– При нем началась программа борьбы с клещами, – повторил Натан.
Я вздрогнул, поняв, что Натан точно и талантливо передразнил меня: он произнес это педантично, напыщенно, безапелляционно.
– У коров в Миссисипи вдруг вспыхнула так называемая «техасская лихорадка», – продолжал я, уже не в силах остановиться. – Билбо помог…
– Идиот, – прервал меня Натан, – глупый клуц. Техасская лихорадка!
Он припер меня к стенке – мне следовало бы понять это, едва я произнес слово «клещи» и увидел улыбочку, промелькнувшую на лице Натана, сардонический блеск зубов и огонек, который загорелся в его глазах от сознания, что я разбит в пух и прах, и тут же погас в тот миг, когда он решительно поставил на столик бокал.
– Ты закончил свою лекцию? – спросил он излишне громким голосом. Лицо его угрожающе помрачнело, и страх мурашками побежал у меня по телу. Внезапно он поднял бокал и одним глотком осушил его. – Это, – ровным голосом объявил он, – в честь моего окончательного разрыва с вами, двумя вонючками.
Меня пронзила острая боль утраты. В груди нарастало тяжкое стеснение, словно я собирался оплакивать покойника.
–
А Натан и внимания не обратил на мой жест.
– Разрыва, – сказал он и чуть наклонил бокал в сторону Софи, –
Глаза его были безжизненны, как бильярдные шары, по лицу текли, высыхая, ручейки пота. Я отчетливо видел, с одной стороны, эти глаза и лицо под блестящей прозрачной пленкой пота, а с другой – на чисто слуховом уровне, до предела натянутыми – казалось, сейчас лопнут! – барабанными перепонками воспринимал голоса сестер Эндрюс, грохотавшие из музыкального автомата: «Не загоняй меня в угол!»
– А теперь, – произнес Натан, – может, вы позволите мне прочесть лекцию
Я приведу здесь лишь самое страшное из его тирады. Это заняло всего несколько минут, а казалось, прошли часы. Наиболее чудовищная часть его выпадов предназначалась Софи, и ей было куда труднее это вынести, чем мне – я ведь только слушал и смотрел, как она страдает. Я же отделался сравнительно легко: Натан лишь немного поиздевался надо мной, да и то в самом начале. Он сказал, что, в общем, не питает ко мне дурных чувств – только
– Как это
– Ты пишешь довольно живо, в традиционном южном стиле. Но в то же время все старые клише налицо. Я, наверное, просто не хотел ранить твои чувства. Но эта старуха негритянка в начале книги – та, что ждет вместе с другими поезда. Это же
Господи, до чего же я был тонкокожий! Меня мгновенно затопило отчаяние. Если бы это сказал кто угодно, только не Натан! Но этими словами он окончательно уничтожил бурлившую во мне радость и уверенность в успехе, которые пустили во мне ростки раньше, когда он так поощрительно отозвался о моем труде. Удар был столь сокрушителен, Натан так неожиданно грубо все перечеркнул, что я почувствовал, как ломаются и рассыпаются в прах очень важные частицы моей души. Задыхаясь, я пытался найти слова для ответа, но, сколько ни старался, не в состоянии был их вымолвить.
– Ты глубоко пропитан этим пороком, – продолжал он. – Ты тут ни при чем. Ни тебя самого, ни твою книгу это не делает более привлекательным, но по крайней мере чувствуется, что ты скорее пассивный сосуд, принявший в себя яд, чем добровольный… какое бы употребить тут слово?.. добровольный его распространитель. Как, к примеру, Билбо. – Тут его голос вдруг перестал напоминать гортанные голоса негров; размытый южный акцент поблек и исчез, вместо него появились шипящие польские согласные, с помощью которых Натан почти точно воспроизводил речь Софи. И вот тут, как я уже говорил, из грубого обличителя он превратился в настоящего карателя. – Peut-être[165], после всех этих месяцев, – сказал он, глядя в упор на Софи, – ты можешь объяснить эту тайну – почему ты здесь, почему именно ты, а не другая разгуливаешь по этим улицам, душишься будоражащими духами и втихую занимаешься развратом не с одним, а
Страшный стон вырвался из груди Софи, такой громкий и мучительный, что его услышали бы все в баре, если бы не исступленный визг сестер Эндрюс. Дева Мария, увидев своего сына на крестном пути, и та, наверное, не издала бы в муках такого вопля. Я повернулся посмотреть на Софи. Она уткнулась в столик лицом, так что его нельзя было разглядеть, и тщетно пыталась зажать уши побелевшими от напряжения, стиснутыми кулаками. Слезы ее стекали на грязную пластиковую крышку стола. Мне показалось, я услышал приглушенное:
– Нет! Нет! Menteur![166] Это все есть ложь!
– Совсем недавно, – продолжал Натан, – когда в Польше еще шла война, несколько сотен евреев, бежавших из одного лагеря смерти, попытались укрыться в домах добропорядочных польских граждан вроде тебя. Так эти милые люди отказали евреям в убежище. Мало того. Они перебили всех, до кого сумели добраться. Я уже раньше доводил это до твоего сведения. Так что, будь любезна, ответь мне снова. Это что же, значит, антисемитизм, которым Польша прославилась во всем мире, – этот самый антисемитизм и сыграл решающую роль в твоей судьбе, все время помогал тебе, так сказать,
– Нет! Нет! Нет! Нет! – рыдала Софи.
Тут я услышал собственный голос.
– Натан,
Но его уже было не остановить.
– Какие ты изобрела уловки, чтоб
–
Тут я повел себя необъяснимо и, боюсь, малодушно. Поднявшись во весь рост, я был на грани того (я чувствовал, как все мое тело завибрировало), чтобы нагнуться и, схватив Натана за ворот, рывком поднять его на ноги, на один уровень со мной, – я много раз видел, как это делал Богарт[167] в моем и его прошлом. Я больше ни секунды не мог терпеть такого обращения с Софи. Однако, поднявшись во вест рост под влиянием порыва, я каким-то таинственным образом из победителя превратился в куриное дерьмо. Колени у меня затряслись, из пересохшего рта вырвалось несколько бессвязных слов, и я ринулся в мужскую уборную, благословенное убежище, где передо мной не будет этого зрелища ненависти и жестокости, а я и помыслить не мог, что когда-либо стану свидетелем такого. «Я побуду здесь с минуту, – подумал я, пригнувшись к унитазу. – Мне необходимо собраться с мыслями, чтобы разделаться с Натаном». В поистине сомнамбулической оторопи я вцепился в ручку для спуска воды, показавшуюся мне этаким ледяным кинжалом, и снова и снова дергал за нее, обрушивая потоки воды в унитаз и в сотый раз разглядывая надписи на стене, которые безумной клинописью врезались мне в мозг. Я не плакал со смерти мамы и знал, что сейчас тоже не заплачу, хотя эти каракули на кафеле, исполненные тоски по любви, и расплывались у меня перед глазами. Глубоко несчастный, замерзший, я провел в колебаниях минуты три или четыре. Наконец я решил вернуться в бар и попытаться как-то сладить с ситуацией, хотя я не выработал никакой стратегии и страх пронизывал меня. Но когда я снова открыл дверь, я увидел, что Софи и Натан исчезли.
Меня шатало от тревоги и отчаяния. И я не представлял себе, что же делать в ситуации, где возникло такое непримиримое противостояние. Мне явно следовало обдумать, как быть дальше, наметить, как выправить дело – надо каким-то образом успокоить Натана, а пока убрать Софи с места действия, чтобы она не могла служить мишенью для его слепого и гибельного гнева; но я был настолько перепуган, что голова у меня почти отказывалась работать – я просто не мог думать. Я решил, чтобы собраться с духом, побыть еще немного в «Кленовом дворе» и за это время разработать разумный и здравый план действий. Я знал что, если отец, приехав на Пенсильванский вокзал, не увидит меня там, он прямиком направится в гостиницу «Макэлпин» на Бродвее, возле Тридцать четвертой улицы. (В те дни все обитатели Тайдуотера, принадлежавшие, как мой отец, к людям среднего достатка, останавливались либо в «Макэлпине», либо в «Тафте»; очень немногие, из числа более состоятельных, неизменно предпочитали «Уолдорф-Асторию».) Я позвонил в «Макэлпин» и попросил передать отцу, что встречусь с ним позже вечером. Затем я вернулся к столику («Еще один скверный знак», – подумал я: либо Натан, либо Софи, в спешке покидая зал, опрокинули бутылку «Шабли» – она, правда, не разбилась, а лежала на боку, и остатки вина капали из нее на пол) и просидел там целых два часа, размышляя о том, как собрать и склеить осколки нашей дружбы. Я подозревал, что это будет нелегко, учитывая грандиозные размеры, которые принял гнев Натана.
С другой стороны, я припомнил, как в то воскресенье, после такой же вот «бури», он так тепло, так рьяно старался наладить нашу дружбу, что я даже засмущался, и, по сути дела, извинился передо мной за свое поведение, так что я подумал, возможно, он будет рад любому жесту примирения с моей стороны. Ей-богу, размышлял я, мне ужасно неохота это делать: сцены вроде той, участником которой я только что был, калечат мне душу, лишают сил – мне так хотелось свернуться калачиком и заснуть. Встреча с Натаном скоро после случившегося пугала меня: в ней таилась потенциальная опасность; меня замутило, и я почувствовал, что, подобно Натану, весь покрываюсь потом. Стремясь набраться храбрости, я не спешил покинуть бар и выпил четыре-пять, а может быть, и шесть стаканов «Рейнголда» среднего размера. Перед моим мысленным взором то и дело возникала Софи, жалкая, растрепанная, в полном смятении, и всякий раз к горлу у меня подступала тошнота. Наконец, когда на Флэтбуш опустилась темнота, я, слегка пошатываясь, направился сквозь душный сумрак к Розовому Дворцу и со смесью страха и надежды увидел мягкий винно-розовый свет, который сочился из-под ставни, закрывавшей окно Софи, указывая, что она там. Я услышал музыку – значит, у нее включено либо радио, либо проигрыватель. Сам не знаю почему, когда я подошел к дому, мне стало одновременно радостно и грустно от дивных и печальных звуков концерта Гайдна для виолончели, нежно разливавшихся в летнем вечере. С площадки на краю парка доносились голоса детей, и их крики, тоненькие, как птичий писк, перемешиваясь с ласкающими, мечтательными звуками виолончели, пробудили во мне чувство глубокого сожаления, напомнив обо всем, что осталось в памяти, но чего уже не вернешь.
При виде зрелища, представшего мне на втором этаже, у меня от тревоги перехватило дыхание. Пройди по Розовому Дворцу тайфун, он и то, наверное, не произвел бы большего опустошения и разгрома. В комнате Софи все было перевернуто вверх дном: ящики из комода вытащены и опустошены; с кровати сдернуты все постельные принадлежности; из шкафа вынуты вещи. На полу валялись газеты. На полках не осталось ни одной книги. Пластинки исчезли. Ничего, кроме обрывков бумаги и газет. Единственное исключение составлял комбайн. Явно слишком большой и громоздкий, чтобы его можно было утащить, он стоял на столе, и звуки Гайдна, несшиеся из его динамиков, наполняли меня суеверным ужасом, словно я слушал музыку в концертном зале, из которого почему-то бежали слушатели. На расстоянии нескольких шагов, в комнате Натана, все выглядело точно так же: все вещи были вынесены или по крайней мере упакованы в картонные коробки, которые можно было мгновенно увезти. В холле стояла влажная духота – было слишком жарко, даже для летнего вечера, и к горю, затопившему меня, добавилось недоумение: на секунду я даже подумал, нет ли пожара за розовыми стенами, пока вдруг не увидел Морриса Финка, который, скрючившись, возился в углу с дымящимся радиатором.
– Кто-то, видно, случайно повернул кран, – пояснил он, распрямляясь, когда я подошел к нему. – Наверно, Натан случайно повернул, когда бегал тут со своим чемоданом и вещами. Будешь меня знать, мерзавец, – огрызнулся он на радиатор и пнул его ногой, – хватит выпускать пар из кишок. – Струйка пара с легким шипением исчезла, и Моррис Финк обратил на меня взгляд своих мрачных тусклых глаз. Выпирающие передние зубы, которых я раньше как-то не замечал, придавали ему сходство с грызуном. – Тут у нас одно время было ну прямо-таки как в сумасшедшем доме.
– Что случилось? – спросил я, холодея от мрачного предчувствия. – Где Софи? Где Натан?
– Уехали – оба. Наконец-таки вырубились
– Что значит – насовсем?
– А то и значит, – ответил он. – Конечно. Навсегда. Уехали навсегда, и – скатертью дорога, говорю я. У нас же тут просто страшно было жить при этом чертовом големе Натане, я хочу сказать – ненормально. Вечно драки, крики. Хотите знать мое мнение – скатертью им дорога.
Я спросил, чувствуя, как от отчаяния пронзительнее зазвучал голос:
– А
– Нет, – сказал он, – они поехали в разные стороны.
– В разные стороны? Ты хочешь сказать…
– Я видел, как они вошли в дом часа два тому назад – я как раз шел по улице. В кино. Он уже-таки рычал на нее, как горилла. Я сказал себе: «А, черт, снова драка, а ведь столько недель было спокойно. Может, все-таки попытаться снова спасти ее от этого мешунгенер». Но когда я вернулся в дом, вижу – он заставляет ее паковать вещи. То есть я хочу сказать, понимаете, он пакуется у себя в комнате, а она – у себя. И все время орет на нее как сумасшедший – ой, и какими же грязными словами он ее только не обзывал!
– А Софи…
– А она – она все глаза выплакала: оба они пакуются, и он орет на нее и обзывает проституткой и шлюхой, а она ревет, как младенец. Прямо-таки тошно от всего этого! – Он помолчал, глотнул воздуха и уже медленнее возобновил свой рассказ: – Я-то не понимал, что они пакуются, чтоб уехать совсем. А потом он перегнулся через перила, увидел меня и спросил, где Етта. Я сказал, она уехала к сестре на Статен-Айленд. Он швырнул мне тридцать долларов в уплату за жилье – за Софи и за себя. Вот тут я понял, что они уезжают насовсем.