— А как же?
Зиночка пожимает плечами. Ей, кажется, что отец не в духе и ему лучше не мешать. Но не мешать Зиночка уже не может. И поэтому, не ответив на вопрос отца, Зиночка продолжает рассказывать. О себе. О Сидоре Гремине.
— Может, хватит? — У Мартемьяна Колонкова подрагивает бородка. Зиночка умолкает и недоуменно смотрит на отца, не понимая, почему он сердится.
— Что случилось? — помедлив, спрашивает Зиночка.
Но разве он знает, что?.. Знает. И Мартемьян Колонков тихо говорит, что Сидор Гремин парень ничего себе. Только плохо — нету в нем этакой жалости, что ли. А может?..
Не успевает досказать, хмурится, услышав Зиночкин голос:
— Ну и что?..
Зиночка, успокоившись, идет в свою комнату. Одергивая занавески на окне. По стеклу катятся дождевые капли, сшибаются друг с другом, причудливо сплетаются в кружева.
Что же все-таки случилось? Почему отец изменил свое решение о Сидоре Гремине? Она мучительно пытается найти разгадку происшедшего, но ничего путного не приходит в голову. И тогда Зиночка, не раздеваясь, падает на кровать и долго лежит, слушая, как шуршат на оконном стекле дождевые капли.
Три дня Ерас Колонков не разговаривал с Филькой. Нестерпимо хотелось пожаловаться кому-нибудь на судьбу-невольницу, повернувшуюся к нему спиной. Только некому было. А может, Нюре Турянчиковой? «Э, нет, — останавливал себя. — Ей нельзя. Испереживается». Привык перемалывать в себе все, какая бы беда не пришла, и не заметил, что Нюра Турянчикова так-то еще больше переживает, теряясь в догадках. Думается ей, что Ерас Колонков охладел к Фильке из-за нее. И о таком от людей слышала. Бывало, проснется ночью и тяжело вздыхает, ворочаясь с боку на бок, боясь разбудить мужа. И себя жалко, и Фильку. Кончена для Нюры Турянчиковой тихая жизнь. Было одной и скучновато, порою и поплачет, и посетует, но скоро и забудет. А теперь не то. Теперь вся в заботах. Подымается чуть свет, лишь только заслышит на соседней половине дома осторожные Филькины шаги, наскоро ополоснет лицо и, пока Филька запрягает во дворе пеганку, соберет ему завтрак. А потом, ссутулившись, сидит, глядя, как ест Филька. И радуется, если после завтрака Филька не забудет, обернется у порога и приветливо помашет ей рукой. В такие минуты Нюре Турянчиковой кажется: «Даст бог, уладится, на перемелку пойдет у Ераса с племяшом. Ведь и Филька ко мне без хмурости, как прежде, а даже с ласкою. Вижу… Хоть бы помирились поскорей».
Со двора пришел Филька, стряхнул на пол дождевую морось, молча уселся за стол. Нюра Турянчикова суетливо пододвинула ему чашку чая. Ерас Колонков неодобрительно посмотрел на жену.
— Дождь, — сказала Нюра Турянчикова. — С вечера еще. Сидел бы дома.
— Пересадить надо, — буркнул Филька.
У Ераса Колонкова мурашки по спине как от озноба… «До чего настырен», — не то со злостью, не то с гордостью за племяша подумал он. А вчера видел — Филька разговаривал с Лешкой. Неизвестно почему, а не понравилось это Ерасу Колонкову. Но потом понял: «Иначе нельзя…» И вдруг разом растаял лед. Будто и не он, Ерас Колонков, три дня с племяшом в молчанку играл.
— Послушай, — сказал Ерас Колонков. — Много ли ты сделаешь?
Филька торопливо повернулся на стуле.
— Сколько могу, дядь.
Нюра Турянчикова пробормотала:
— Правильно, Филя. Всяк берет по своему разумению.
— Давай на пару, дядь, — довольный собою, предложил Филька.
— Оглашенный, — сказал Ерас Колонков и задумался. Почему он не желал быть с Филькой? Ни тогда, ни теперь?.. Не потому, что племяш не прав. Просто было обидно — старался, старался, а тут разом — и нету. Поэтому и опустил руки: будь что будет. Поэтому и не желал быть с Филькой.
— Оглашенный, — проворчал Ерас Колонков. А помолчав, решительно сказал: — Шут с ем, давай на пару.
— И я… и я… — засуетилась Нюра Турянчикова, убрав со стола посуду. — Только сбегаю к магазину, напишу объявление: «Закрыто ввиду болезни» и обратно.
Вернулась Нюра Турянчикова скоро. Лицо грустное. И руки дрожат. Пытается застегнуть кофточку — петелька верхняя отошла, а пальцы не слушаются.
— Ты чего? — спросил Ерас Колонков.
— Стоят у магазина. Толпятся. Я говорю — закрыто. Идем облепиху выручать. А они смеются: нет, мол, хозяюшка, ты нас извини, но до того еще не дошло. Извини. Мы воскресенье на размен не пускаем. Но вообще-то дай подумать. Обговорим меж собой. Может, и придем. Ну, я подклеила и — сюда, — сказала Нюра Турянчикова растерянно.
— Кто тебя просил? — нахмурился Ерас Колонков.
— Я не знала… — смутилась Нюра Турянчикова. — Но, может, и придут, а?
Вышли со двора.
Возле дома Мартемьяна Колонкова у лавочки изрядна примята трава — проплешины выставляют напоказ сломанные стебли дэрисуна и ржавой полыни. А давно ли тут было неуемное буйство, и сквозь мелкое сито зелени лавочка едва проглядывала. Узкая дорожка, огибая крапивник, бежала к калитке и лишь поэтому можно было заключить, что дом — жилой.
Но с некоторых пор сюда каждый вечер стали приходить двое и подолгу сидеть на лавочке, ни о чем не думая и до конца отдаваясь доброму и нежному чувству близости друг к другу. И потому появились в траве проплешины. Для этих двоих словно не было больше места на всей земле.
Не вьют гнезда в дождь птицы, не летят навстречу ветру малые птахи. Все смиряется в непогоду. Все живое.
Дробно стучат капли дождя и слышится разудалый посвист ветра.
— Ты промокла насквозь, — говорит Сидор Гремин. — Может, домой?
— Нет, не хочу, — отвечала Зиночка. — Мне и здесь хорошо.
— Как знаешь.
Сидор Гремин вздохнул, зябко повел плечами, вскинул голову, вглядываясь, — за ворот рубахи стекли холодные струйки.
Небо заволокли тучи, угловатые, тяжелые. И лишь где-то далеко-далеко над гольцами поблескивала в тусклых лучах нездешнего солнца синяя полоска. И было странно видеть эту полоску. Казалось, вот-вот захлестнет ее однообразие хмурого неба.
Сидор Гремин сидел рядом с Зиночкой, и ему было хорошо. Что-то необъяснимо ясное и светлое поднималось в душе. И все, чем жил до того, как узнал Зиночку, чудилось лишенным всякого смысла. «Знает ли она об этом? — думал Сидор Гремин. — А если знает, чувствует ли то же самое?» Он хотел спросить у нее… Но потом побоялся, что она может не понять его, и тогда все, чему он теперь радуется, уйдет безвозвратно. И он смолчал.
— Я озябла, — сказала Зиночка. — Зайдем?..
Скрипнула дверь и впустила Сидора Гремина и Зиночка в прихожку. Сели на старый залатанный диван, который недавно Мартемьян Колонков велел принести обратно из конторки. При этом (Сидор Гремин помнит) он сказал рабочим: «Поиграли — и хватит». Сказал медленно, с трудом, словно сожалел о чем-то. Сидор Гремин тогда недоуменно посмотрел на начальника лесопункта.
Они сидели и говорили вполголоса. И Сидору Гремину было по-прежнему хорошо. Но длилось это недолго. Из комнаты вышел Мартемьян Колонков. Борода у него врастрепку, взгляд нелегкий.
— А, это вы? — сказал Мартемьян Колонков. — Подвинься-ка, — попросил. Опустился на диван рядом с Сидором Греминым. — Ну, что скажешь?
— Ничего, — промямлил Сидор Гремин, с тоской думая, что теперь ему не так хорошо, как прежде.
— Какие же вы тусклые, — с досадой сказал Мартемьян Колонков. — И молодые, а тусклые. — Ждал, обидятся, возразят. А те… сидят себе и помалкивают. И Мартемьян Колонков огорченно вздохнул: — Эх, ма… — Сказал: — Слыхал, Филька-то уломал Ераса. Уговорил. Теперь не один на разметье. А еще, говорят, Нюра Турянчикова подсобляет. Каков он, а, Филька-то? — Улыбнулся, провел ладонью по бороде. — Я его по-ранешному-то на руках нянчил, как с фронту прийти. Худущий был да робкий. Ты, поди, помнишь, Зиночка. Все же постарше Фильки года на два.
— Нет, не помню, — сказала Зиночка.
— Где уж тут, — хмуро сказал Мартемьян Колонков. — Дай-то бог себя упомнить. — Обернулся к Сидору Гремину: — С делянами у Байкала не напутал? Все ли по плану?
И тут Сидор Гремин не выдержал:
— Швыряетесь словами, Мартемьян Пантелеич. Что я, впервые на разметке?
— О, наконец-то, — повеселел Мартемьян Колонков. — А то сидите важные, прямо страх берет. Будто из другого теста слеплены. А все ж — мое. И у тебя, Сидор, — мое, только позаковыристей.
— Ну, знаете, — пошел к двери.
— Что знаете? — спросил Мартемьян Колонков.
Сидор Гремин задержался на пороге, силясь ответить. Да не смог. Услышал, как Зиночка сказала отцу:
— Разве так можно?..
Обернулся, встретился с Зиночкой глазами, почувствовал, что она и сейчас с ним. Рядом… Осторожно прикрыл за собою дверь.
Лежал поселок в долине, оцепленный со всех сторон скалами. Откуда-то издалека слышалось:
Небо было не в пример вчерашнему — ясное. Неброско светило утреннее солнце. Сидор Гремин стоял на крыльце конторки и смотрел, как мимо него проходили тракторы, лязгая чокерными цепями и подымая следом густое облако пыли. Но вот увидел, подрулил к гаражу самосвал. Остановился. Не мешкая, Сидор Гремин сорвался с места и — к самосвалу. Спросил у шофера:
— Почему не по дороге?
— Кардан полетел.
Не сдержал себя — выругался.
К Сидору Гремину подошел Лешка. Худой, неладно скроенный, улыбается:
— Айда с нами на сплав. Брось ты их!..
Сидор Гремин насупился, сузил глаза, оглядывая парня:
— Мне некогда.
— Жаль, — сказал Лешка. — Там весело.
Повернулся, чтобы уйти, но Сидор Гремин остановил его:
— Как… весело?
— За воскресенье-то, поди, наворотило леску. Теперь мороки будет. Ох-хо-хо! — Хохотнул, дурачась, развел руками.
Ближе к полудню Мартемьян Колонков вышел из дому, постоял у калитки, втягивая ноздрями приятно пахнущий перестойными травами воздух, торопливо зашагал по улице. Выйдя за околицу поселка, остановился у росстани. На развилке земля как молью изъедена дождем. Легкая рябь бежит, рассыпается по долине.
Присел Мартемьян Колонков на обочину дороги.
Кружились над головой птахи. Земля отливала желтоватой прозеленью.
РАССКАЗЫ
ПОЕЗДА ИДУТ ИЗ ДЕТСТВА
ОРДЕН
Открываю глаза. Отец стоит рядом с койкой. Черные с сединою волосы расчесаны на пробор. В узких, монгольского разреза глазах при желании можно разглядеть: дал бы тебе еще поспать, если бы не дело… Так что извини и не куражься — не поможет.
Потом отец уходит. Я поднимаюсь, поеживаюсь: в избе с утра прохладно, натягиваю рубаху, не глядя, ногами отыскиваю под кроватью валенки, влезаю в них… Прохожу на кухню. Мать возится у печи, она не в духе: отец с вечера ходил к приятелю и задержался, пришел домой за полночь… Вчера мать ни слова не сказала отцу, зато теперь, видать, настраивает себя на нужную волну: то-и дело подходит к печи, приподнимает крышку кастрюли и тут же сердито опускает ее… Отец тихо, словно бы крадучись, передвигается по кухне, заложив за спину руки, с неизменною самокруткою во рту. Изредка он взглядывает на мать, успевая подмигнуть мне, будто говоря: ишь, расходилась, как самовар, но ничего, мы сейчас потушим уголечки-то… Я уже знаю, чем это кончится, и хмурюсь: мне интересно.
— Мам, чего делать-то? — спрашиваю я.
Мать секунду-другую смотрит на меня, потом говорит недовольно:
— Он еще спрашивает… он еще спрашивает… Вот навязались на мою душу, окаянные! Чтобы вас век не видели мои глаза! Чтоб вы все…
— Так-то уж и все? — возражаю я. — Небось, исплачешься, если что…
— Цыц! — кричит мать. — Иди умойся. Да с-под коровы не забудь выгрести. Ишь ты, умный какой… И чего лотом с него будет, господи!
— А человек и будет, — философски замечает отец.
Мать немедленно оборачивается к нему:
— С тобой разговор еще впереди…
Но какое там «впереди…» По тому, как мать перестает суетиться и уже не заглядывает в кастрюли, а застывает посреди кухни с поварешкой в руке, я понимаю, что она «созрела» для разговора. Тороплюсь ополоснуть лицо к выйти из дому. Закрывая за собою дверь, слышу, как мать с привычной обидой в голосе говорит:
— Ишь, моду взял — на ночь глядя по гостям ходить. А еще учитель…
«Ну, завела, — думаю я. — Теперь скажет: ты всю жизнь мне заел, что я доброго видела-то?» И верно, последнее, что я слышу, это слова матери:
— Что я доброго видела-то?..
На дворе мороз под сорок, под стрехами крыши воробьи жмутся. Запускаю руку в карман телогрейки, нащупываю хлебные крошки от вчерашней краюхи, за которую крепко влетело мне от матери: «Вечно ты не наедаешься, таскаешь куски… Что за ребенок!..»
— Куть-куть-куть!.. — подзываю воробьев. Те, заслышав, срываются сверху, жадно глотая поклеву.
На крыльцо выходит отец, без телогрейки, в шапке-ушанке, надвинутой на ухо, глаза виноватые, говорит раздельно, по слогам:
— Ну, Ка-тю-ша!..
Замечает меня, велит подойти поближе:
— Мать-то совсем с тормозов сошла…
— А, подумаешь, не впервой…