— Ну ты, умник! — обижается отец, но ненадолго, говорит: — Будто уж и с приятелем не могу посидеть, потолковать о жизни… Но да будет!.. — Хмурит брови: — В стайке убрал? Нет, конечно? Скоро в школу, а он еще в стайке не убрал. Вот лодырь царя небесного!..
Я иду к стайке. Корова, заслышав мои шаги, мычит, трется боком о дверку так, что березовый стояк, которым подперта стайка с наружной стороны, аж весь прогибается. «Ладно тебе, — говорю я. — Ишь, нетерпеливая…» Выпускаю корову из стайки, задаю ей сена.
Корова у нас добрая, по двенадцать литров молока дает в сутки: ее отец в колхозе, когда выбраковка шла, на бычка выменял…
Чищу в стайке. Потом захожу домой, присаживаюсь к столу. Жду, когда мать нальет в кружку чаю. Возле меня сидит сестра, кокетливо отпивает из стакана. Она на два года старше меня. Если мне сейчас двенадцать, то ей… Арифметика несложная!.. Кто-то сказал, что она красивая, и она охотно поверила в это. Теперь из дому не выйдет, не покрутившись у самовара. Может, и красивая, не знаю.
Из комнаты выходит отец. Он нынче не завтракал. Демонстративно!..
— Что, пошли?..
Живем мы на пришкольном участке. Здесь стоят пять домов для учителей и их семей. Сама же деревня находится от нас в двух километрах.
Мой шестой «б» на первом этаже, стоит только пересечь наискосок узкий коридор, пол в котором давно пора бы перестелить: уж очень он скрипучий, половицы так и пригибаются, особенно когда на них ступает нога школьного военрука.
Захожу в класс. Говорю голосом тонким и унылым, подражая преподавательнице русского языка и литературы:
— Здрас-сте, дети!..
Дети не слышат. Тогда я набираю в легкие побольше воздуха, кричу:
— Здорово, лодыри!..
Услышали. Кто-то уж бежит навстречу:
— Сделал по математике? Дашь переписать?
— Нет, — говорю я.
Это я куражусь. Конечно, дам переписать. Куда денешься?..
Ко всем я отношусь ровно. Близких друзей у меня нет, к девчонкам я равнодушен.
Ищу глазами свою парту. Вот она, миленькая, последняя в третьем ряду. За этой партой я сижу с начала недели. Так было велено мне преподавательницей русского языка и литературы. «Посиди там, — сказала. — Подумай…»
Вот я сижу и думаю… «Ты, конечно, Валентина Ивановна, умная, вроде моей сестры, — думаю я на уроках литературы. — Но почему ты сердишься, когда я спрашиваю, отчего Пушкин дал подстрелить себя какой-то сволочи?.. Ведь я читал, что Пушкин за десять метров в монету попадал из пистолета. Как же он не смог продырявить этого… ну, как его… Дантеса? Ты говоришь: царизм убил Пушкина… Конечно, царизм из пистолета не угробишь. Это я понимаю. Но стрелял-то Дантес, он гад… Эх, попался бы он мне, я б из него…» Но дальше уже идет то, что не может иметь никакого отношения не только к Пушкину, но и к самой Валентине Ивановне, которая, несмотря ни на что, нравится мне своей добротою. Когда она читает стихи Пушкина, голос у нее становится тревожным и звонким, и я мысленно говорю: «Молодец, Валентина Ивановна… Валюша… Валечка… Ай да молодец!»
Нынче первым уроком литература. Валентина Ивановна загодя предупредила, что мы будем говорить о Пушкине. И потому я тщательно готовился к уроку. Надо же, в конце концов, выяснить, отчего Пушкин… и отчего Дантес… Я знаю, после моего вопроса Валентина Ивановна привычно ойкнет, скажет упавшим голосом: «Опять?..» и потом долго будет смотреть на меня большими грустными глазами.
Я сажусь за парту, устраиваюсь поудобнее. И тут в класс заходит отец, подзывает меня к себе.
— Майор из райвоенкомата приехал, — тихо, волнуясь, говорит он. — Вызывают меня… Вот я и подумал: давай-ка на пару, а?.. Я попрошу Валентину Ивановну… Наверно, возражать не станет.
— Конечно, не станет. Еще бы!..
И точно… Валентина Ивановна, узнав, в чем дело, сказала с печалью в голосе:
— Пусть идет. Я понимаю… — а глаза у нее так и светятся.
Выходим из школы. Отец пробует взять меня под руку, но я не даюсь. Не маленький.
Майора застаем в колхозной конторе. Отец пуще обычного сутулит плечи, маленьким мне кажется, робким… Вообще-то он такой и есть. Но порою и он делается бойким и решительным.
— Поздравляю, Николай Николаич, — говорит майор. — Вот и орден разыскали, а заодно и в звании вас восстановили. Так что, товарищ старший лейтенант, извините, если не так было…
У отца дрожат руки, когда он берет коробочку с орденом. Удивляется:
— Надо же, почти через два года после войны… Дела-а!..
Мы выходим из конторы. Я гляжу восторженными глазами на отца, говорю:
— Товарищ старший лейтенант, я мамке скажу: герой ты!..
Отец с минуту смотрит на меня, смеется:
— Ну, так-то уж и герой?
Счастливые идем домой. Я вспоминаю тот день в сорок шестом, когда отец пришел домой… Жили мы тогда с матерью и сестрой в городе. Дядя Миша, ученый зоотехник, сманил мать: мол, в институтской столовой на прокорм поставлю, легче будет жить… Но с прокормом не получилось. И оттого в городе мы не задержались. Уехали. Впрочем, это потом. А тогда… Была у нас комнатка в деревянном доме подле самой реки. Уже давненько мы не закрываем на ночь окна темными шторами. По радио все больше передают веселые мелодии. Видать, наскучали люди за годы войны от требовательного: «Граждане, в целях светомаскировки…» Уже и в соседних с нами квартирах устали праздновать, встречая родных и близких, а моего отца все нет и нет… Бывает, спрашиваю у матери: «Где же он?..» — «Придет. Куда денется? Жди…»
И я жду. В мечтах рисую отца бравым гвардейцем с новенькими погонами и с орденами во всю грудь, расстаться с ним большим командирам прямо-таки не с руки. Мало ли что!.. Американцы-то, слыхать, страшную бомбу сбросили на японцев, а теперь и на нас косо смотрят. Вот командиры и не пускают отца домой. Знают, в случае чего, не подведет. Не зря же мать в разговоре с соседкой как-то сказала: «Уж кем-кем, а тыловой крысой мой не был…»
Но как-то пацан из соседней квартиры прибегает к нам, говорит с порога:
— А отец твой в плену был, потому и держат его и не пускают. Проверки там разные…
— Врешь, гад! — ору я и бросаюсь на пацана с кулаками.
Крепко я тогда «уходил» его. Потом старшина, папаша его, долго говорил матери о воспитании детей, говорил до тех пор, пока мать, обозлясь, не вытолкала его за порог:
— Иди, иди, воспитатель… Хорошо воспитывать, когда всю войну в лызерве, под городом, простоял. Чего не воспитывать?.. А тут с утра до ночи с тряпкою в руках… Поломойка!.. А что твово отметелил, так пущай язык не распускает. Много вас тут!..
Ночью, перебравшись к матери на кровать, спрашиваю у нее:
— А что, правда отец был в плену, да?..
Мать медлит.
— Был… За два месяца до конца войны попал в плен.
— Что же это он, а?.. — обиженно говорю я.
— А что?.. — сердится мать. — Война ж… Да и отец, знаю его, небось за спины не станет прятаться, все бы впереди… Вот и попал в плен.
А на следующий день телеграмму почтальон приносит: «Встречайте… поезд… отец…» Что тут началось!.. Мать весь дом на ноги подняла, бегает по соседям, то хлеба у кого попросит, то соли… И плачет, и смеется… А сестра по нечаянности голову отрывает у куклы. Правду сказать, голова-то едва держалась… Но мать ничего не замечает, хотя в другой бы раз…
Отца я не помню и потому с недоумением смотрю на мать, когда она вдруг вскрикивает и бежит навстречу худощавому, небольшого роста мужчине в гимнастерке без погон и в старых залатанных галифе, небрежно вдетых в кирзовые сапоги.
— Чего это она?.. — спрашиваю у сестры. Но та не отвечает, бежит следом за матерью.
Через неделю-другую я привыкаю к отцу, мне нравится слушать рассказы о войне, и только одно смущает меня:, что отец — «беспогонник» и у него нет ордена.
Приходим домой.
— Где были? — спрашивает мать. — Все уж давно из школы пришли, а вы…
— В колхозную контору ходили, — говорю я. — Орден получали.
— Какой орден? — недоверчиво смотрит на меня мать.
— Обыкновенный…
Отец молчит, улыбается только. Потом залезает в карман, вытаскивает оттуда коробочку, перетянутую шелковой лентой. Подает мне… Я долго развязываю ленту, открываю коробочку, извлекаю на свет орден. Новенький. Тускло посверкивает…
— Ну-ка, ну-ка, пойдем в комнату, — говорит мать. — Поглядим-ка, что за диво… — И потом, уже в комнате, всплескивает руками: — Ой, оченьки, и впрямь орден!.. Да никак разыскали? Вот радость-то! Вот праздник-то! И в прежнем звании, значит, восстановили?..
Вечером мы сидим за праздничным столом. Отец в старой вылинявшей гимнастерке, на груди у него орден…
— Еще бы погоны на гимнастерку — и лады, — говорю я. — Здорово было бы!..
Отец слегка озадачен:
— Можно и погоны. Да где их взять?..
— Я у военрука видел… Офицерские, блестят. Закачаешься. Хочешь, сбегаю? А звездочки у меня есть.
— Во, выдумали, — несердито ворчит мать, — Погоны им подавай! — Оборачивается к отцу: — Может, опять на войну наладишься?..
— Ну ее, войну эту! — Отец улыбается. У него хорошее настроение. — А сын пусть посмотрит на отца-героя во всей, так сказать, красе. Когда и посмотреть, как не теперь…
Я выскакиваю из-за стола, второпях неплотно прикрываю за собою дверь.
Потом мы с сестрой пришиваем погоны на гимнастерку. Отец сидит в нижней рубашке, терпеливо дожидается. Он щуплый, дальше некуда… Мать с минуту разглядывает его, смеется:
— Знать, великая нужда была в людях в эту войну, коль моего азиата не обошли вниманием — забрили…
— Катюша!.. — грозит ей отец покалеченным пальцем. — Отставить разговорчики!
Но вот и готово… Я смотрю на отца и не узнаю его. Красавец!.. И вовсе не щуплый, и плечи что надо… Одно слово, боевой офицер! И отец тоже чувствует торжественность минуты: сидит за столом прямо, хмурит брови. А они у него густые, черные, нависают над переносьем.
Мне до слез жалко, что минута эта длится недолгой. Кто-то стучит в дверь. Отец сразу сникает, пробует сорвать погоны, но они пришиты крепко.
На пороге вырастает школьный военрук, мужчина средних лет, кровь с молоком. Глядит на отца со смущением, а потом, скорее механически, чем осознанно, прикладывает руку к шапке:
— Разрешите, товарищ старший лейтенант?..
Отец справляется с волнением:
— Садись за стол, сержант.
Сестра уводит малышей в спаленку. Скоро, позевывая, уходит мать. Мы остаемся втроем: я и два бывалых солдата. Мне приятно сидеть с ними и слушать.
— Опять же, когда идешь в атаку… — медленно и трудно подбирая слова, говорит отец. — Фриц-то он не дурак, скажу тебе, тоже соображает… не ты, так он тебя… Выбирать не приходится. Коли… стреляй… Поганое это дело — война…
— Так-то уж?.. — не соглашается военрук. — Я только на войне и почувствовал себя человеком. «Сержант, — бывало, говорит мне командир. — Надо достать языка…» И я доставал. А как приятно, когда тебя благодарят перед строем! Я, как теперь, вижу…
— Были и такие… Форсуны! А война — это тяжелая работа. И — неблагодарная… Одна мысль и помогала выстоять, не потерять в себе человека: земля родная в беде.
— А нам командир говорил: воевать надо весело… И это мне правилось. Пропадать, так с музыкой! Ничего, выжил…
— Весело жить надо — не воевать. А ты…
— Что я?..
— Скучно живешь. Ни жены, ни детей… Скучно.
— Так найди невесту, чтобы была по сердцу, — сердится военрук. Маленькие, угольками, глаза его нехорошо блестят. — Мне эти колхозницы ни к чему. На ночь глядя руки не моют. Мне баба толковая нужна, красивая. Чтоб не стыдно было выйти на люди. А нынче… Зачем же я кровь проливал?..
— Ну и ну… — удивляется отец. — Философия! — Помедлив, спрашивает: — Ты кто по специальности? Тракторист?.. А чего ж в военруки записался? В войну захотелось поиграть? Не наигрался? — У отца дрожат руки. Я подвигаюсь к нему со стулом, толкаю его в бок: мол, не очень, а то начнешь, как в тот раз, не остановишь потом… Утром весь испереживаешься.
Отец успокаивается.
— Слышь, старшой, как в плен-то тебя угораздило? — малость спустя спрашивает военрук.
— А-а… — не сразу отвечает отец. — Надо было провести разведку боем. Вот моей роте это и поручили. Да-а… — Отец долго молчит. — Комбат взял мои документы: иди, старшой… Улыбается, а глаза тоскливые. Знает, что не вернусь, Да и я понимаю. Пошли на рассвете… Немец заметил, такой огонь открыл — головы не поднять. Лежу, вжавшись в землю, думаю: «Идти надо, идти…» Потом поднимаюсь, кричу: «Вперед!..» Три раза вот как поднимались, а уж на четвертый и вставать-то с земли было некому. Лишь я да ординарец остались. Тут-то меня и ударило… Ничего не помню… Контузия… Очнулся уж в плену. Блиндаж. Обер-лейтенант напротив меня за столом… скалит зубы, гад! Возле него в штатском один, я уж потом понял: русский… Из власовцев, должно быть. Немец, значит, вопросы задает, а этот переводит… Молчу! И тут слышу: «Вы кто будете по национальности? Казах? Узбек?..» Чудно мне это показалось. «Бурят, — говорю. — А что?..» Они смотрят друг на друга. Видать, никак не сообразят… Мне это очень обидно стало. «Как же так? — думаю. — Они даже такой национальности не знают, сволочи!..» «Бурят-монгол», — говорю. Вот здесь-то и началось… Немец обрадовался: «Монгол! Монгол!.. Карашо!.. Чингис-хан?.. Я-а…» Потом что то тому на ухо сказал переводчику, после чего слышу: «Русских вы, разумеется, ненавидите?..» Возмутился я: «Это как — ненавидите?.. Да у меня жена русская. А вот тебя, сволочь продажная, точно ненавижу!» Кинулся я на этого переводчика, схватил его за горло. Да-а… Крепко тогда отделали меня. До сих пор к ненастью кости ноют. — Отец замолкает, смотрит на военрука. Тот уже клюет носом… Потом он уходит. Отец снимает гимнастерку, аккуратно вешает ее на спинку стула. Велит и мне раздеваться, после чего идет в спальню.
Я снимаю со спинки стула гимнастерку, долго разглядываю орден.
Новенький. Поблескивает. Хо-ро-шо!..
ДЕД ПРОНЬКА
Завтра приезжает дед Пронька. По этому случаю мать затевает уборку в избе: промывает с песочком полы, навешивает на окна полотняные, из сундука, довоенной еще выделки шторы, настилает половички. Велит отцу натопить большую печку, начинает стряпать… Я не выхожу из кухни, смотрю, как мать ловко выбирает из квашни пористое, наполовину с картофелем, тесто, скатывает в калачи, бросает на лопату… Но вот мать закрывает заслонкой пышущее жаром нутро печи, утирает лицо фартуком.
— Мам, а дед Пронька здоровущий, поди?.. — опрашиваю. — У вас в родове все здоровущие. Хотя бы дядя Алексей…
Мать садится на стул, задумывается. Лицо у нее в тонких, иссиня-бледных морщинах, большие руки неспокойно лежат на коленях.
Мать вся в домашнем хозяйстве, и невелико вроде бы хозяйство: корова с телком да пара овечек, — а всякий раз к вечеру у нее «разламывается» спина и голова идет кругом, только подумает о том, чего не успела сделать… Но верно и то, что ребятишек у нас целый выводок да все мал мала меньше. Я-то не в счет, я постарше…
— В стайке почистил?.. — спрашивает мать.
— Нет, — говорю. — Надоело… Каждый день одно и то же…
Отец заходит на кухню, глубоко, с удовольствием втягивает в себя теплый хлебный дух.
— Вон у Кондаковых ни коров, ни овец, — продолжаю. — И ничего, живут, не помирают с голоду.
Отец прищуривает и без того маленькие глаза, смеется: