Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Заботы света - Рустам Шавлиевич Валеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но пока еще он стоит в воротах, касаясь ладонью тяжелого кирпичного столба, чтобы оттолкнуться, кинуться навстречу лошадям и… вот если бы он сумел удержать лошадей! Радостное безумие охватывало его, он хохотал, мотаясь из стороны в сторону, а люди, тоже безумно-веселые, не замечали его состояния.

Вот — «едут, едут!» — мальчик успевает отскочить перед самой мордой лошади, но в следующую секунду вцепляется в чересседельник, его несет и тут же отбрасывает в сторону.

— Задавили мальчика!

— Зачем пускаете такого малыша? Неужели некому присмотреть за ребенком?..

Но стоило ему вскочить на ноги, о нем тут же забыли. Жених в окружении дружек продвигался узким живым коридором, смеялся, отпихивал толпу плечом. Мальчик, ловко минуя взрослых, кинулся к лестнице, побежал и оказался возле дверей в девичью. Он цепко схватился за дверную ручку. И тут увидел жениха, двое дружек шли по бокам его.

— Дороже золота и серебра!.. — задорно крикнул мальчик в лицо жениху.

Приказчик насыпал ему в карман монпансье.

— Дороже золота и серебра… моя сестра…

Приказчик сунул ему в руку блеснувшую теплую монету. Но он выронил монету.

«Я не впущу его!»

Жених больно разжал пальцы мальчика и отбросил его руку от дверной ручки.

Мальчик убежал на сеновал, плакал там, зарываясь в пыльное колючее сено, и не слышал, как увозили сестру.

Память наша — завязь добрых дел, сказано в старой книге. Стало быть, все, что знает память, восходит добром?

Вспоминал и думал он, лежа в душном сумеречно-темном уголке, закрытом шторой, вспоминал и молился, молился и плакал.

6

Пришел сентябрь с ноздреватым темно-звездным небом ночей, желтым днем, тепло-пахучий, как свежий каравай. Дождики проливались на заре, смывая следы пыльных горячих бурь, и по утрам город глядел освеженный, чистый, зеленела с краю тротуаров трава, перелетные пеночки гнездились в палисадниках на краткий срок. Сияли, молодели окна домов, и кресты церквей, и полумесяцы Магмурии. В городском саду деревянную оркестровую раковину обили сверкающей жестью, и она не только светила, но, чудилось, и пела, потому что войсковой оркестр играл почти постоянно энергичные марши.

Уже и купцы возвращались с ярмарок, чтобы успеть на свой осенний базар. По Большой Михайловской, не прерываясь, с тягучим скрипом шли подводы — везли рыбу, зерно, овощи, кожи. Из пакгаузов торговцы спешили вывезти заказанные еще зимой грузы: дрова, свечи, гильзы и порох, лампы, обувь и всякое в этом роде. По Туркестанской казахи гнали овец, коней и верблюдов, скрипели гортанные голоса и арбы, степные поджарые собаки шли с пастухами рядом, гордо присмирев, не замечая лающих дворняжек.

Нет занятия более мирного, чем ярмарка. В старину на время ярмарок мирились враждующие. Нынче торгуют, тоже словно не ведая о войне. Впрочем, вздорожал товар, к известным ругательствам добавились новые: «япошка», «самурай» и какое-то вовсе непонятное словцо «кацамура». Вдоль рядов ходят тонкие, в кружевах, дамы с маленькими гимназистами и от имени попечительств собирают в пользу раненых и больных солдат. В речах обывательских большая подозрительность: почему защита Порт-Артура доверена генералу Стесселю? Почему раскольники устроили подношение иконы, а генерал Куропаткин ту икону принял? Давно ли те раскольники приходили к графу Толстому и спрашивали дорогу в Беловодье, где на островах лежит Оппонское государство и где во главе церквей православный патриарх антиохийского поставления?

В залах войскового собрания и коммерческого клуба, где прежде проводились религиозно-нравственные чтения с очень отвлеченной тематикой, теперь чувствовалось большее политическое пристрастие, национальный и религиозный патриотизм. Преподаватель духовного училища Данилевский читал лекцию «Нравственное вырождение у японцев», а священник Флорентьев славился яркими речами о язычествующей Японии, дерзнувшей поднять руку на христианнейшую державу. Для детей тоже устраивались чтения с показом  т у м а н н ы х  к а р т и н о к  на белом холсте. Веселые те картинки имели злободневные названия: «О чем японцы казака молили», «Как солдат палкой побил семерых самураев».

Возвращались с каникул шакирды. Кто гостил в родительском доме, кто прислуживал на ярмарках, кто в степи учительствовал, кто работал на рыбных промыслах в Гурьеве.

Из медресе «Гайния» прибежали приятели Габдуллы — Минлебай и Сирази. Два месяца они провели на ярмарке в Ирбите: впечатлений уйма, появились и деньги, да, кажется, еще у Сирази закрутилась там любовь. Но он не хотел об этом рассказывать: ничего интересного; а вот Минлебай каждый вечер играл на гармони и пел в ресторане господина Сакаева.

— Но заработал я меньше твоего, — краснея, сказал Минлебай. — Нет, пусть, что заработки… Знаешь, Апуш, я почти счастлив: я и вправду пел!

— И хорошо, — сказал Габдулла, — только помалкивай о том при учителях. Ну, а чем занимался наш Сирази?

— Я был половым в трактире, — ответил Сирази. — Для начала неплохо… — Он улыбнулся томно, хитро, и нельзя было понять, шутит или всерьез. — А теперь не худо бы подыскать себе дело. Ну, например, стать маркитантом, да жаль, война может кончиться. Или вот не скупить ли возов пять кизяку и торговать в розницу? Кизяк, и тот нынче в цене. Прежде столько просили только в распутицу.

— Ну и фантазии!

— А чем, скажите, заняться, если уйти из медресе?

Уйти из медресе или оставаться в нем еще шесть или семь лет, чтобы только стать потом приходским муллой, — об этом они думали неотступно последние год-полтора. Уйти, но куда? Сирази может заделаться приказчиком или, со временем, наследовать отцову торговлю. Но и торговое дело требует нынче знания светских наук, недаром люди с капиталом добиваются реформ старой системы образования… Учиться в русско-татарской школе — значит принять унижение: там культуру твою презирают, религию твоих, отцов поносят. Ну да ладно, иные учатся в тех школах, не без пользы была бы она и для Сирази.

Но что делать Минлебаю? Он хочет быть артистом. Это так ново, дерзко, опасно — святые отцы признают только пение молитв. Да попробуй он выйди на подмостки в коммерческом клубе или в городском саду — вышвырнут вон, забросают камнями, а растерзанное тело не дадут схоронить на кладбище. Ему ли, не имеющему ни денег, ни влиятельных родственников, мечтать о карьере артиста, если даже Камиль, с его состоянием и связями, свою артистическую страсть утоляет пением молитвы.

…Малыши окликали Габдуллу, просили рассказать сказку — он не отзывался. Старшие шакирды звали варить обед. Участвовать в обеде — значит бросить в общий котел кусок мяса. А мяса у него давно уже не бывало.

— Да, ведь совсем я забыл! — воскликнул Минлебай. — Я привез тебе подарок. — И, смеясь, радуясь, извлек из холщовой сумки книгу.

«Плоды бесед» Каюма Насыйри.

Габдулла растерялся:

— Я читал… но даже не мечтал иметь в собственности. Ведь это, наверно, очень дорого?

— Сочтемся в будущем. И вот еще… Пушкин.

— Спасибо тебе. Я сейчас, положу только книги… Дай же мне Пушкина… и подождите меня, отправимся куда-нибудь. В Пушкинский сад — вот куда!

Но приятели собирались навестить своего учителя, и Габдулла направился в сад один. Тяжелый том «Плодов» оставил он дома, а книгу Пушкина взял с собой. В нее он заглядывал на ходу, находил знакомые, видел новые для себя стихи, сулящие первое счастливое прочтение. Как жаль, что в книге нет «Руслана и Людмилы». «Для вас, души моей царицы, красавицы, для вас одних…», «Долина тихая дремала, в ночной одетая туман, луна во мгле перебегала из тучи в тучу и курган мгновенным блеском озаряла».

Вот сад, обнесенный деревянной решетчатой оградкой. Просты его деревянные ворота, тихи тропинки в густой рыжеватой траве. Пушкинский сад. Габдулле было тринадцать лет, был апрель месяц, учитель русского класса Ахматша привел их на закладку сада в честь столетнего юбилея поэта. Он помнил свое волнение, и легкую дрожь в руках, и легкую дрожь листочков на хрупких саженцах, счастливое бормотание его стихов. «Для вас, души моей царицы, красавицы, для вас одних…» Какая у него была жизнь, кого он любил, и кто любил его, если давались ему прекрасные, как суры, строки? Радостно было ему или горько написать: «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим!»?

Светлым дымком подымались белые стволы березок, и редким желтым огоньком светили тронутые осенью листы. Оранжевели клены, редкие листья лежали на земле, печально хорошея, живые блеском своим.

Роняет лес багряный свой убор…

Он поднял широкий яркий лист в коричневых крапинках.

«Положу его в книгу», — сказал он мысленно, как будто сказать было обязательным условием теперешнего его поведения, и положил между листами.

Бог наш всемилостивый, разве людям положены суета и распри? Живи, смотри — роняет лес багряный свой, убор… — ведь за всю жизнь не наглядеться, за всю жизнь не избыть дум, которые может породить простая картина эта.

И тут он услышал злые крики шакирдов:

— Турок, турок!

— Он пьет вино с неверными…

— Эй, феска, красный гребешок!

От харчевни через улицу наискосок ими редактор городской газеты Ядринцев и Эмрулл, стамбульский студент. Турок появился в городе прошлой осенью, приютился в медресе Мутыйгуллы-хазрета, а лето провел в степи у казахов. И вот он вернулся.

Габдулла, выбегая из сада, напугал озорников: кинулись кто куда.

— Ишь, разбойники, — острашил еще и возгласом.

Эмрулл обнял Габдуллу. Ядринцев раскидывал руки — хотел обнять обоих. Какой-то маленький шакирд, смелый от ярости, подбежал близко и прокричал:

— Псы, вы забыли стих третьей суры! Стих запрещает дружбу с кяфирами!

— Я тебе! — Габдулла скакнул, поймал мальчика и шутливо грозно приказал: — А теперь слушай, что говорится в стихе третьей суры: «Богу принадлежит Восток, Богу принадлежит Запад. Он ведет, кого захочет, по истинному пути».

Засмеявшись, он отпустил мальчика.

Зашли в сад, сели на скамейку. Только тут, тормоша Эмрулла, он заметил, как удручен его товарищ. Проклятые озорники! Но причина была в другом. В городе всю зиму жила Фариза, красавица дочь богатого скотопромышленника Мулекея. Старик баловал дочь и не особенно ограничивал ее волю, молодые люди встречались в домах у горожан, на благотворительных собраниях, просто гуляли по улицам. Весной девушка уехала в кочевье своего отца. Эмрулл отправился следом. Мулекей обрадовался гостю, похвалил: «Уй, хорошо, поспел на свадьбу моей баловницы!» И правда, за девушкой приехал ее жених и увез в Тургайские поля.

Ядринцев, пересказывая Габдулле историю с турком, смахивал с лица хмельную злую слезу. И пробовал утешить товарища:

— Брат, а брат! Всегда, понимаешь, всегда… личные чувства человека подчиняются мирским порядкам — таков глупый и подлый всемирный закон.

Эмрулл не отвечал и вздыхал о чем-то теперь уже прожитом.

— Черт знает что! — продолжал Ядринцев. — Девочка только родилась, а ей уже назначили жениха… нелепый обычай, но он уже стал законом, общей волей, стал правилом нравственности, и это правило служит теперь унижению личности… ах, утешьтесь!

А в это время над садом, падая, пролетел огромный бумажный змей и запутался в ветвях карагача. Мальчишки с воплями вбежали в сад. Ядринцев вскочил, кинулся помогать мальчишкам, за ним побежал и Эмрулл. Шумя и переругиваясь с мальчишками, они освобождали змей. Габдулла с улыбкой наблюдал их веселую возню.

Мир зол и добр. Его обычаи, которые мы называем старыми и добрыми, тоже могут быть злы. Только не угадаешь, когда они скажутся злом.

Он думал о маленьком шакирде. Это был хороший мальчик, любил слушать сказки, и глаза у него светились искренним желанием добра и правды. А сегодня… какая злость! Ядринцев, живущий с ним в одном городе, на одной улице, ему чужой. Эмрулл, с ним одной веры и почти одного языка, тоже чужой. Когда-нибудь этот мальчик, если судит бог, проедет по равнинам великой страны, о которой он пока еще не имеет понятия, проедет, увидит множество людей, множество судеб, пересечет море, за которым живут многие другие народы, и он поймет единство нескончаемого разнообразия людской жизни. Или, может быть, заведет себе лавку и за всю жизнь не высунется из нее дальше соседнего проулка…

Ядринцев подсаживал мальчишку на дерево, мешкали оба, а тем временем Эмрулл подлез с другой стороны и отцепил змей. Потом вместе отлаживали, распутывали нитки и длинный мочальный хвост. Вот пробуют запустить. Змей взлетает, Эмрулл бежит за бумажной птицей, задрав голову, и смеется. Ах, забудется горе! И опять жизнь пойдет по кругу, по кругу, как говаривал дервиш… С горьким чувством он подумал, что Эмрулл долго в городке не задержится, а дружба с ним была подарком судьбы. Стамбульский студент был поэтом, считавшим своими учителями Кемаль-бея и Зия-пашу, вожаков у младотурок. От него Габдулла впервые услышал стихи простые, как народная песня, как истории озорного Ходжи Насреддина, острые и терпкие, как фарс, загадка или пословица, в них не было и тени куриальной витиеватости, предназначенной для глохнущего уха старого султана. Основанный Кемаль-беем в Париже журнал «Ибрет» продолжали издавать его преемники, и Эмрулл с гордостью показывал Габдулле свое пока еще единственное стихотворение, напечатанное в этом издании. Журнал тайно перевозился в Стамбул и распространялся среди молодежи. Эмрулла арестовали в поезде, когда он вез из Парижа в двух чемоданах крамольный журнал Кемаль-бея, он отсидел в тюрьме полгода, потом бежал из страны… Теперь куда же? Эмрулл отвечал: в Каир, там он встретится с Назли-ханум, дочерью Мустафы-паши, основателя младотурецкой партии. А может быть, в Иран, там назревают большие события. Вот уедет Эмрулл, никогда уже они не увидятся…

Эмрулл, набегавшись, вернулся в сад. А Ядринцев исчез, — может быть, опять завернул в харчевню.

Возгласы мальчишек, отливая все дальше, потерялись в пыльных улицах, а змей долго виднелся в той стороне, куда закатывалось солнце. Потом привиделось, что багровое пламя сожгло бумажную птицу.

— Ну, бродяга! — Так Эмрулл обращался к себе. — Пора тебе в дорогу, бродяга. А если встречный спросит, кто ты, — скажи ему: «Я тот, кого знают по словам:

Не удивляйся, Сальма, человеку, В волосах которого засмеялась седина, а он заплакал».

— Недолго же ты пробыл у нас, — как будто упрекнул Габдулла.

— Недолго? О нет, Габдулла! За этот год, видно, недосчитаюсь кое-кого из друзей… Меня мучает один вопрос… уже не первый год: что, если мне придется убивать? Да, ведь они-то нас ловят, сажают в тюрьмы, убивают…

— Но в таком случае надо ли спрашивать?

— Не знаю. Но я себя спрашиваю, и я должен буду ответить. Мы говорим себе: мы боремся за свободу. Мы думаем о ней, хотим поскорей увидеть. Но, понимаешь… это тоже свобода — когда ты можешь задавать себе вопрос и отвечать на него. Борьба и твой выбор — это уже немного свободы… Ну, идем, я голоден, как ишак Насреддина.

Они встали и пошли из сада.

— У меня в голове не укладывается… Ну, никак не укладывается! — засмеялся Эмрулл, как будто потешаясь над своим горем. — Мулекей, он ведь хорошо все понимает… Он был так ласков со мной. И даже за два дня до приезда жениха позволил дочери собрать ее друзей, попеть и повеселиться. А мне сказал — опять же ласково, по-свойски: эх, говорит, Эмрулл, я уже стар, а помню до сих пор, как увозили мою Нурташ!

— Так, значит, не такой уж он бесчувственный чурбан.

— Да. Однако чувствами он владеет, как владеет, черт побери, стадами и собственной дочерью! Он истину в жизни не видит, искать — дело канительное, так он ищет ее у бога. Помолился, покаялся — и свеж, как помытый, и страдание не так саднит. А надо, брат, чтоб саднило, саднило! Фанатик не знает истинной боли, так он бьет себя плетью в день поминовения Хусейна. Вот и Мулекей, я думаю, от времени до времени устраивает себе шахсей-вахсей[9] и по-своему радуется, что в состоянии испытывать боль. — Он помолчал, потом, усмехнувшись, покачал головой: — Однако… не слишком ли зло говорю?

7

Объявился в городе Мирхайдар Чулпаный, бродяга и поэт. Потеха, приехал верхом на старом, облезлом меринке, которого продал первому же встречному мужику.

Когда-то бродяга сей закончил медресе Мутыйгуллы-хазрета, учительствовал в деревне под Бузулуком, но был изгнан за вольнодумство. С тех пор он не имел постоянного пристанища, каждое лето наезжал в Уральск и жил неделю-другую в медресе. Мутыйгулла-хазрет благосклонно относился к бывшему своему ученику. Он-то и свел Габдуллу с поэтом в прошлый его приезд. Сейчас юноша и Чулпаный встретились как старые знакомые.

На площади перед лавками стояли мужицкие телеги, собирались и редели толпы, с обжорного ряда забредали сюда живописные оборванцы, которых гнали подальше осторожные лавочники. Посреди площади с точильным своим станом возвышался девяностолетний великан Кутби. Его окружали хозяюшки, которых задирал он сальными прибаутками. И было шумно, праздный этот шум утомлял, становилось тоскливо. Чулпаный звал:

— А что, братишка, не пойти ли нам в городской сад поглядеть на барышень? Или в ресторацию господина Обыденкова?

Шли в сад, ходили по желтым песчаным дорожкам. Чулпаный шутливо грозил шакирдам:

— Ишь, монахи, повылазили из нор!

Шакирды кивали ему свойски, смеялись.

Заворачивали в ресторан, но не к Обыденкову, а к Байбурину, и Чулпаный объяснял с серьезной миной на лице:

— Мы с тобой мусульмане и должны радеть за своих единоверцев. Все-таки полтора рубля на интересы нации. — Он, кажется, и выпить был не дурак, но, бывая с юношей, не заказывал вина. Любил он всякие истории на этот счет, знал стихи.

Когда на дружеском пиру мы допили вино, Под мышку взяв пустой бурдюк и распалив отвагу, Я к винной лавке подошел, хозяина позвал… (Перевод М. Петровых)

Разгоряченный рыцарь отдает в залог плащ и платье за пламенную влагу, но просит, чтобы лавочник дал ему что-нибудь надеть. И клянется, что ни с одной из жен не ляжет в постель, пока не разочтется.

Вернулся я в кружок друзей с тяжелым бурдюком, И мы смеялись, говоря, что мой обман ко благу.

Он знал наизусть суры аль-Корана, но читал их без молитвенного благоговения.

— «Вот те, за которыми следовали, будут отделяться от тех, которые следовали, и увидят наказание, и оборвутся у них связи. И скажут те, которые следовали: «Если бы нам был возможен возврат, чтобы мы отделились от них, как они отделились от нас!» Так покажет им аллах деяния их на погибель им, и не выйдут они из огня!» — Он бледнел от сумрачных этих слов и говорил то ли с нарочитым, то ли серьезным значением: — Это сказано о смуте в душе, когда обрываются связи внутри у тебя. «Не смейте спорить, молодой человек», — я так понимаю! — И, помолчав, ласково продолжал: — Ах, братишка, люди объединяются с первого своего вздоха, однако с первого же вздоха происходит и отторжение человека от природы. А в книге сказано: «И не отыщешь ты божественному закону замены».

— Значит, бесплодна сама идея улучшения мира? И человек ничего не может?

— Может! Человек бережет Дух, а в Духе — высшая искра божества.

«Однако и дервиш говорил о том же!» — подумал Габдулла с некоторым удивлением.

Стихи Чулпаныя считались вычурными, в ы с о к и й  стиль, которым он писал, служил поводом для насмешек. Но юноше нравились эти стихи. Даже не все понимая, он волновался, читая, и сам старался писать прихотливым торжественным слогом. Стихов своих Чулпаный не декламировал, речи его вызывали интерес, но утомляли юношу — слишком сильно было напряжение, с каким он внимал рассуждениям поэта. Зато хорошо им пелось где-нибудь на берегу Чагана, у тихой воды.

Гляну утром — туман и туман. Ввечеру — туман и туман. А росы — студеные… Когда-нибудь ты придешь, — Но найдешь ли меня, родная моя?

— Боже всемогущий, — говорил Чулпаный, — я перечитал море стихов, море, но нигде еще не встречал ни слова о таком непроглядном тумане. В таком тумане бредет и наша жизнь. Иногда я наивно думаю, что баиты сочиняет только наш народ. Ах, черт подери: «Вернулся я в кружок друзей с тяжелым бурдюком, и мы смеялись, говоря, что мой обман ко благу!» Это писал Аль-Газаль под синим небом Кордовы. Восьмой век, пиршество жизни. Но, брат, туман… туман! Тот же Аль-Газаль:

Я столь давно живу, что затерялся где-то, Среди живых людей — я ото всех вдали. (Перевод М. Петровых)

Чулпаный не пахал землю, не трудился на фабрике, но в его облике проступало напряжение непрерывного труда, и в этом он был похож на людей, к которым в последнее время тянулся юноша. У них были усталые лица, бедная одежда, они скромно питались, их житейская непритязательность, натруженность умных и печальных глаз равняли их с пахарем или машинистом. Меньше всего они преуспевали в житейском смысле, но что-то гордое в их душе не позволяло им страдать от отсутствия житейских благ, им было чем жить, хотя это и не было имуществом.

А кормиться им приходилось поденщиной. Эмрулл зарабатывал уроками, писанием в газетах, то же самое делал Чулпаный; поденщиной была и работа Ядринцева. Иногда в своем представлении юноша объединял с ними и дервиша. Но дервиш был как добрый дух, который редко являлся людям, да люди как будто и не очень верили в его существование. А эти были из тех, о ком сказки говорили: ж и л и - б ы л и. Да, они жили-были, ходили по каменистым дорогам, пахали свое поле, плакали над людским горем и рано умирали…

Камиль тоже был труженик мысли, вольнодумец и нравственно тяготел к таким людям. Но именно в части нравственной и отличался от них.



Поделиться книгой:



Регистрация