— Ах!.. Не говори так, Апуш. И потом, учти, маленьким нельзя задавать так много вопросов.
— Я не буду, — соглашается мальчик. — Я буду просто думать. Думать никому не запрещается, — с вызовом заканчивает он.
Сестра не отвечает. Лицо у нее задумчивое, грустное и ждущее — может быть, его утешений. Но ему не хочется утешать ее. Его любовь к сестре хочет видеть ее печальной, пусть даже несчастной, ибо никто другой со своей любовью не сможет ее пожалеть так, как он.
…Пальто такое легкое, а не мерзнешь — пальто на меху, заячья шапка, шарф. И валенки белые, плохо еще гнутся, новые. Такие валенки он видел на исправнике, который приезжал как-то в Кырлай. А шарф в деревне повязывал только азанчи[8] Галей, чтобы не простудить горло. Как же он будет звать к молитве, если горло больное?
Мальчик стоит посреди двора. Белые сугробы подпирают до половины высокий забор, на котором сидят крикливые сороки. Дворовая собачонка бочком скачет вокруг мальчика, заливаясь глупым радостным лаем.
С улицы слышно резвое скрипение санных полозьев, храп лошадей, крики мальчишек. Нет, ему не хочется на улицу. Мальчишки бывают жестоки к незнакомым ребятам. Он их не боится, не страшно, если натолкают за шиворот снегу, если даже ударят. Но стыдно, что он слабее своих сверстников. Пусть! Зато никому из них не сказать проповедь, какую скажет он перед людьми, когда вырастет и станет муллой.
Вот открывается калитка, тетя Газиза везет за собой санки, легкие, с крашеными планками, с гладкой, тонко витой веревочкой.
— Апуш, дядя купил тебе саночки.
— Спасибо.
Кататься с горы он любил. Его приемный отец делал замечательную катушку-ледянку. Была у них такая плетушка из тала, чуть больше ручного сита, летом она стояла в углу, служа гнездом для наседки. Отец обмазывал бока плетушки теплым коровьим навозом, навоз застывал, а он еще водой польет, раз да еще. Славно же катилась ледянка с горы! Округлое дно ее было выпуклым с одной стороны, как бочок у чечевицы, — катишься, а ледянка вертится, и ты вместе с нею. Однажды ледянка выскользнула из-под него и — в прорубь. Едва сам не угодил туда же.
Приехал пообедать дядя и застал его стоящим над санками.
— Ну как, нравится подарок?
— Спасибо.
— Чего же не катаешься? Ступай на горку. Небось в деревне катался? Или у тебя не было санок?
— Были, — ответил он. — Такая… ледянка.
— А-а! — засмеялся Галиаскар. — Обмазывали коровьим навозом! И — вж-ж-жих под гору, да? Может быть, ты боишься мальчишек?
— Не боюсь. — Он начинал мерзнуть, губы у него дрожали.
Галиаскар пошутил:
— Вот отдам твои санки дворнику!
— На, отдай, — сказал мальчик.
Оставив санки во дворе, он вышел на улицу. Там рекруты гуляли. Ехали пары, тройки с бубенцами, в санях сидели парни в праздничных шубах нараспашку, лица красные от мороза и хмеля. Орали:
Вот сани у одних завалились, лошади заметались в постромках. Огромный детина на коленях посреди мостовой. Лицо багровое, в слезах.
— Пр-ринят в стр-рой… войска императорского величества!
Хорошо у него на душе. И горько тоже, и смутно. Поет веселое:
Девки тоже веселы, тоже пьяны. Одна, в кашемировой широкой шали, размахивает платком и поет:
Проехали что пролетели, оставив после себя какой-то отчаянный, опасный угар. Казачата бегут, дыша тем заразительным угаром.
Бежали они, держа наперевес пик багры, которыми дергают сено из стога, гнали двух мальчишек. Оба простоволосы, один сивый, другой чернявый. Шапки у них зажаты в одной руке, в другой заледеневший конский катыш. Добежали до Габдуллы:
— Чего стоишь? Вздуют!..
И, сам не зная почему, побежал Габдулла с ним. Казачата кричали: — Мужика хватай, жги!
— Меня, — на бегу хохотнул сивый парнишка. И, развернувшись, остро метнул катышем.
Бежавший первым казачонок ухнул, ругнулся и отстал.
— А, так тебе! Куд-да? Вон ворота…
Добежали до низеньких косых ворот, тут вышел парень в коротком замасленном ватнике. Гикнув, полегоньку, понарошке побежал за казачатами. Сивый закричал во все горло:
— Ребя, погнали… погнали, говорю!
Габдулла не побежал. Чернявый надел шапку и сказал:
— Ну и я не побегу. — И закричал сивому: — Санька, не надо!
Санька вернулся, смеясь замахнулся на ребят шапкой:
— Струсили! А чо бояться, когда Минька с нами? За Миньку, если надо, все деповские. — Надев шапку, все еще горячий, стал шутя задирать чернявого: — Ты чего не бежал, Ицик?
— Я вспомнил, сегодня суббота. А если бы, например, четверг…
— Эх ты, после дождичка в четверг! Слыхали, что кричал Клыков? Мужика, говорит, бей. Ну и жида, само собой. Ицик, ты жид?
— Жид, — весело подтвердил Ицик. — Но пусть они знают: мой дядя в Оренбурге казенный раввин.
— Ка-зенный! Казаки, они казенней твоего дяди.
Габдулле понравилось встречаться с мальчиками, видеть незнакомую, чужую жизнь. Чужую, но вместе с тем и не совсем чужую, потому что суть ее то же, что и твоя жизнь, которую до сих пор ты считал единственной, ни на чью не похожей, да и не мыслилась какая-то иная.
Ицхак был очень смешной. Он мечтал стать приказчиком, как его покойный отец. Днем он торговал бы в лавке, а вечером обедал и обязательно выпивал бы рюмку водки. Каждый раз! Была еще мечта жениться. Он говорил:
— Вы слышите, как поет моя мама? Она рада, потому что я поклялся, что женюсь.
Тетя Сима была красильщицей, а красить ткани носят только бедные, так что только бедные горожане хорошо знали беду тети Симы: оба ее старших сына были холосты.
— Беда моя, они холосты! — отчаивалась красильщица. — Почему? Так я вам скажу: Яша в ссылке, а Мотю сошлют скоро. Вы не знаете? Так я вам скажу: Мотя тоже студент.
Ицхак не собирался быть студентом, а собирался жениться. Вот только дождется дня бармицве, когда ему исполнится тринадцать. Жених! А когда выходит играть, за ним выскакивает мама и обязательно застегивает ему пуговицы на пальто. А если пуговицы застегнуты, она ему шапку поправит, хотя шапка надета хорошо.
В деревне Габдулла и не слыхал про коньки, а тут заимел настоящие, с лапками, по названию «Нурмис», купленные дядей Галиаскаром. Но он, как и друзья его, катался на деревянных колодках с железными подрезами, которые делал им брат Саньки — Дмитрий. Они катались на тротуарах, на мостовой, обгоняя друг друга, цепляясь за извозчичьи сани. А когда становилось темно, шли к решеткам городского сада: там гимназисты, приказчики, молодые корнеты и чиновники, и барышни тоже, катались при свете газовых фонарей под музыку казачьего оркестра. В буфете они пили чай и ели сладости, эти счастливчики. Но зато не ездили они за извозчичьими санками и не были приятно сечены колким морозным ветром. А летом не пускали бумажных змеев. А у мальчиков — и простой «монах», и расписанные красками, с различными трещотками и лебедками, широкие, тяжелые змеи! Бежишь что есть силы, чувствуя, как все звонче натягивается в твоей руке суровая нитка, а там стоишь и только потравливаешь нитку и щуришься в небо — в глубокой синеве еле видимой птицей реет твой змей.
А игра в бабки, в чижика или в городки! И просто когда лежишь на чьей-нибудь крыше, и вдруг набат пожарного колокола, и Санька крикнет: «Стервы горят!» — скатится кубарем вниз и помчится на звон колокола, туда, где клубится багрово-темный дым и слышатся вопли: стало быть, горит публичный дом. Так как заведения эти горели часто, а Санька не пропускал ни одного пожара, у него скопилось порядочно-таки коробок с пудрой и флаконов с духами, обгоревших, перемазанных в саже, с отколотыми уголками.
Но ни с чем нельзя было сравнить голубиную охоту, которой он с упоением и каким-то доселе незнаемым азартом занимался всего-то, может быть, месяц-другой. Занятие в том только и состояло, что он приходил каждый день в низенький дворик Гладышевых и, сидя на краю круга, на мягкой прохладной травке, смотрел, как тихонько ходили, гулили беспечно-нежные красивые птицы. Были у Саньки «сороки» с пестрым, беспорядочным оперением — пятак за штуку, небрежно говорил о них Санька, — но были тульские, с белыми тушками, с черными и красными головками, был жук вилистый и даже один белохвостый жук — трубастый, с мохнатыми лапками, с пушистым венчиком на шее. Санька говорил, что стоит жук двадцать рублей, но он его и за сто не продаст.
Санька отдал ему пару тульских за коньки «Нурмис», но как только Габдулла появился у себя во дворе с голубями, тетушка закричала, заплакала, переполошив весь дом и сильно напугав племянника.
Дядюшку случай с голубями сперва распотешил, а потом возмутил. Как же так, голуби, пустая забава, и никакого интереса к дядиному занятию, к лошадям, ко всему, чем полон двор! Не оправдывались упования на бойкого наследника…
5
Из деревни получили известие: умер дальний родственник Галиаскара, остались двое сирот — мальчик и девочка. Галиаскар решил взять детей к себе и послал вперед своего приказчика Габдрахмана, как будто сироты были редким товаром и заполучить их было непросто. Дядя возводил новый магазин, банк задерживал деньги, и дядя волновался, торопил банк, но в конце концов, не дожидаясь ссуды, помчал за своим приказчиком.
Детей привезли. В Казани Галиаскар переодел их в новую одежу, которая пообмялась в дороге, но все равно выглядела крикливо новой на худых, нескладных детишках, помеченных печатью откровенной убогости. Девочка хихикала, обдергивала на себе платьице и намусленным пальцем терла запылившиеся сандалии. Мальчик покрикивал на сестренку и крепко шлепал ее по остренькому задику.
С момента их приезда в доме начался ералаш. Нянюшка едва успевала поправлять задранные края ковровых дорожек, уносить обломанные листья фикуса, протирать мебель и оконные стекла. Девочка, насобирав во дворе старых тряпок, обряжала нищенками своих кукол. Мухаметгалей хворостиной лупил сестру с ее «нищенками». Хозяин терпел эту кутерьму два дня, но когда парнишка добрался до графина в шкафу и, хлебнув довольно, стал изображать пьяного мужика, он распорядился переселить всех троих в нижний этаж, где жила прислуга.
— И Габдуллу тоже, верно я тебя поняла? — переспросила тетушка.
— Да, да! — крикнул он. — И Габдуллу тоже.
Выдворив детей из своих покоев, он между тем наведывался в нижний этаж. С любопытством и некоторой брезгливостью наблюдал, как Мухаметгалей ест: подгребет ложкой мясо, схватит руками и грызет, чавкает, а глазами ищет уже другой кусок.
— Здоров же ты жрать! — удивлялся дядя. Пожалуй, он был доволен, что приютил обжору и, по всему видать, пройдоху: этакий не промахнется, если доверить ему дело.
А мальчик, вроде понимая, что к чему, охотно бегал с поручениями, вертелся возле повозки, когда хозяин выезжал со двора, а когда возвращался, раскрывал ворота, четко выговаривая: «С добрым прибытием, дядя! Позвольте, возьму саквояж. Скажу Гимади, чтобы поставил лошадь на выстойку. А то еще напоит раньше времени, болван!»
Поразительно, откуда бралось у него такое нахальство и самоуверенность!
— Когда Галиаскар-абзый умрет, — говорил он с какой-то алчной поспешностью, — я стану купцом. И буду торговать лучше, чем он. Эти покупатели такие болваны! Вот покупают у меня сапоги. Я кладу в коробку, обвязываю тесемкой и вдруг роняю. А с пола поднимаю другую коробку — пожалте вам! В другой-то коробке сапоги дрянь, а хорошие у меня останутся. — Вдруг спрашивал: — А ты сказку знаешь? Собрались парни и девки в укромном домике у старухи. Ну, ребята песни там поют, а руками под юбками у девок елозят. Вот девушки говорят: кто принесет камень из бани, тот с нами ночевать останется. Парень и пошел. Заходит в баню, только сунулся в каменку, кто-то хвать его за руку: бери меня в жены, иначе умрешь… Да ты не слушаешь, а зря: парень тот разбогател и жену отхватил богатую.
— Не богатую, а добрую. Он спас девушку от злого джинна.
— Ну да! А потом разбогател.
— А ты зачем ночью в баню ходишь? Тоже хочешь разбогатеть?
— Хожу! И ничуть не страшно. Я уже голос слышал… из трубы: бум-бум, седлай самого захудалого коня. Да где его возьмешь, захудалого, у дяди Галиаскара кони как черти! — Он смеялся, довольный враньем, но между тем продолжал ходить по ночам в баню, быть может, и вправду надеялся на чудо.
Позже повадился он бегать на кладбище. С железным багром. Багром этим тыкал вокруг старых склепов: искал клад.
— А что, — говорил он уверенно, — все так богатели: найдут клад — и богаты. Вон дядя Галиаскар пришел в город совсем нищим. Ночевал на кладбище, вдруг слышит голоса. А это разбойники сговариваются, куда золото спрятать. Разбойники ушли, а он отрыл золото и купцом заделался.
Тетушка по нескольку раз на дню перетряхивала в сундуках тяжелые атласы, постельное белье с узорами, шапочки, прошитые нитками жемчуга, башмачки из сафьяна. «Это все они заплатят ей, чтобы она поскорей ушла». От жениха несли в дом подарки: брусы меда и масла, сладкий желтый чак-чак, опять башмачки, опять шапочки… «Это все они платят ей, чтобы заманить в свой дом». Снедь, одежа, узорочья запахом своим вызывали резкий долгий кашель, болью отдающийся в груди, — он плакал.
Все чаще он видел нищих возле дома. Стерегут — а вдруг сегодня свадьба. Но пока еще только торги. Впрочем, где торгуют, там всегда полно нищих. В богатом торговом этом городе была их прорва — ухватистых, соперничающих друг с другом, сытых. Сытых, ибо всю щедрую снедь, которую не поедали богачи, уничтожали нищие. В святые праздники специально для них накрывались в богатых дворах столы, и происходило дичайшее зрелище пожирания пищи, неудержимого благодарения, живописных драк: летели лохмотья, хряскали скулы, воплями оглашался двор. Бедные люди — это бедные люди, они жили в глинобитных домиках, латали свои одежды, работали на скотобойнях, мыловарнях, кожевенных мастерских. Но эти были особенным сословием, кланом, племенем, нищенство было их работой и призванием. И в племени этом были свои богатые и бедные, свои герои и неудачники. И среди них Габдулла прозревал лица, напоминающие ему знакомые и близкие. Так в одном молодом нищем он явственно увидел приказчика Габдрахмана, а был среди них один, смахивающий на дядю Галиаскара, и был похожий на приходского муллу, и был похожий на полицейского, который через день наведывался в их медресе.
А между тем свадьба приближалась. Работницы белили стены, мыли окна, трясли ковры, вешали на едва просохшие простенки расшитые полотенца, во дворе работники распиливали доски, чтобы вставить их в пазы раздвинутых столов, стряпухи под началом тетушки перебирали в погребах, на чердаках копчености, из лавок в те же погреба везли овечьи тушки.
— Ох, ох, не поспеваю! — страдала, ликовала тетушка и мчалась с Газизой в мастерскую мадам Уманской на примерку нарядов, которые шили для невесты. Замечая на пути своем Габдуллу, сестра произносила удивленно: «А-а, это ты», — рассеянно целовала в темя и бежала за поспешающей тетей.
А потом был день: долгой, утомительной вереницей шли гости. У мальчика кружилась голова, в глазах мелькали мушки. С утра во рту у него не было ни крошки, но запах еды казался противным. Он, пожалуй, не подозревал, что голоден. Среди гостей он увидел шакирдов, своих однокашников, которые сопровождали приходского муллу и самого ахуна, главного муллу. Он машинально присоединился к шакирдам и прошел через парадный подъезд в дом.
— Ох, где же твоя тюбетейка? — услышал он тетушкин возглас. — С голой-то головой перед гостями!..
Он опять же машинально вытащил из кармана брюк смятую тюбетейку и надел ее.
Церемониал начинался; приходский мулла, обряженный в бухарский халат (в остальное время он ходил в косоворотке, обкашивая клумбы во дворе, роясь в грядках, похожий на мужика), тихим, значительным голосом предложил двум присутствующим пройти на женскую половину и спросить у невесты: по доброй ли воле она выходит замуж. Встали заводчик Ибн-Аминов и хозяин мельницы Муртазов. Вернувшись, они сказали: «Да, девушка выходит замуж по доброй воле». Врут они, подумал мальчик, врут!
Галиаскар, посаженый отец невесты, четко выговаривая каждое слово, выразил свое согласие на брак Газизы. То же самое сказал посаженый отец жениха, почетный гражданин Мавлютов.
— Соединяются в святом браке дети аллаха, милостью его взращенные, милостью его приведенные к столь счастливому мгновению…
И наконец — аминь! Мушки в глазах у мальчика сливались в копошащийся клубок.
— Разукрашена людям любовь страстей: к женщинам и детям, и нагроможденным кинтарам золота и серебра, и меченым коням, и скоту, и посевам…
— Ваши жены — нива для вас, ходите на вашу ниву…
— До вас прошли примерные обычаи…
Каждый из мулл произносит суру из корана, скрытое соперничество заставляет их волноваться, голоса дрожат, и кажется, что все они, и гости тоже, преисполнены высоких помыслов и очищаются от скверны низменных забот. Вносят огромные куски меда и масла, и каждый вкушает из яств на кончике ложки, как бы являя собранию скромность своих желаний: пища земная нужна в малости, а душу человек насыщает молитвой и любовью к ближнему.
Хозяева одаривают святых отцов и шакирдов. Серебряная монета достается и Габдулле. «Мне заплатили за нее», — думает он. Ладонь влажнеет, монета выскальзывает из нее и неслышно падает на ковер. Несут блюда, затем шербет. Гости пьют сладкую, немного кислящую влагу. Пахнет она чем-то далеким, пальмовым. Лица гостей добреют, исчезает скованность, течет мирская беседа. Сомнений не может быть: все довольны, все веселы. Да ведь разве же сама она не сказала: выхожу замуж по доброй воле!
Ему хочется поскорей увидеть сестру, прижаться к ней и шепнуть: «А я подарок тебе приготовил», — и протянуть ей морскую раковину. Она приложит к уху и услышит шум морской волны. Или, быть может, шелестение берез в Кушлауче. Он почти счастлив. И не осознает, что это ощущение происходит оттого, что он утолил наконец-то голод, и оттого, что его несогласие сломлено единодушным удовлетворением людей, выдавших его сестру замуж.
Вместе с шакирдами он выносит опростанную посуду и не возвращается в гостиную. Он выходит во двор, открывает калитку в заборе. Здесь, на заднем дворе, сарай, конюшня, сеновал. По крутой лестнице он лезет на сеновал и падает на свежее сено. Внизу бьют копытами об пол лошади, храпят, взвизгивают, — это кусается жеребец Буран. Копыта грохочут по булыжной мостовой, нищенки вопят, кидаясь от колес, одна, похожая на тетушку, кричит: «Куда он запропал? Где Апуш?»
…Он проснулся, сел. Были сумерки, тонко-синие, почти белые и отрадно-прохладные. Внизу, в конюшне, не слышно лошадей. Наверно, работник погнал на реку — поить и купать.
— Апуш, Апу-у-уш, где ты, сынок? — звала тетушка нетерпеливо и радостно.
— Я тут! — крикнул он, слезая. — Тут я, тетушка…
Она сокрушалась, отряхивала его от сенной трухи, а потом отправила переодеваться.
— Только живо!
Он и сам понимал: надо спешить, вот-вот приедет жених с дружками. И увезет Газизу. Теперь уже ничего не изменишь, и он, единственный братик ее, должен вести себя как подобает в таком событии.
Жениха встречают весело, вольно и порой жестоко шутят, не боясь посрамить жениха, — того и гляди распрягут на ходу лошадь, растащат повозку, вези-ка потом невесту! Держи ухо востро, жених, да откупайся, откупайся подарками. И наконец возле дверей в девичью будет стоять он, ее брат, и не пускать жениха, пока тот не даст подарка. Правда, у дверей ставят маленьких мальчиков, а ему уже почти тринадцать, но выглядит он, пожалуй, лет на десять. И удивительно, об этом он подумал с гордостью.