Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: фр15-бощик - Александр Васильевич Малышев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я слушал ее упреки, вздохи и угрюмо молчал. Я не думал о том, как завтра буду списывать с доски, как буду ходить в кино без очков. Я думал о Мононотно, «Камчатке», Герке Пыжове. Мне казалось, я начинаю понимать не только то, что было сегодня, вчера, в прошлой и позапрошлой четверти, когда еще не было Мононотно, но были уже все мы — те, что переходили гладко из класса в класс и слыли успевающими, старательными, примерными, а то и отличниками — в числе отличников был и я до тех пор, пока не столкнулся с алгеброй, геометрией и Крыловым, — и переростки, «Камчатка», обитатели которой самое малое второй раз слушали все уроки, второй раз листали одни и те же учебники и решали одни и те же задачи; переростыши, которым всегда было скучно, даже если им читали книгу про Спартака или Тараса Бульбу, — ведь они об этом уже слышали; переростки, которые оставаясь шестиклассниками, продолжали расти, были старше нас и льнули к тем, кто старше их, кто привлекал их своим нарочитым, дерзким пренебрежением к хорошему, доброму и этим пренебрежением Давал им самим возможность смотреть свысока на своих сверстников. Ясное дело, мне придется расплачиваться за поступки Мононотно, за ее гордость и правоту, за то, что я хочу быть равным ей хотя бы в учебе, и продолжаться это будет до тех пор, пока не рассыплется наш класс, пока все мы не покинем школу: одни, чтобы поступить в десятилетку, другие, чтобы сразу пойти на фабрики, стать грузчиками, смазчиками, учениками слесарей и электриков, ну, может, перед этим попытать счастья в техникумах, училищах, а кое-кто — чтобы запропасть в перегное жизни, раствориться как дым, что и случилось с правителем нашей «Камчатки». О том, что он был, что он жил когда-то, напоминала несколько лет выцветающая фотография на кладбище, на одной из запущенных, провалившихся в землю могил. Под фотографией была надпись: «Погиб от руки хулигана». Я, читая ее, неизменно добавлял то слово, которого недоставало в этой надписи: «Хулиган. Погиб от руки хулигана». Тогда со всей определенностью выступала неумолимая правота судьбы этого косоплечего парня с рысьими глазами и косой челкой. Фотография его быстро обратилась в пустой квадратик фотобумаги. Казалось, само солнце постаралось о том, чтобы смыть его образ из огромной картины мира и сделать эту картину гармоничней, лучше, чем была она…

Вот о чем я думал тогда, конечно, проще, неопределенней, чем теперь, — ведь многое было неизвестно мне, еще не свершилось. Одно я знал тогда столь же уверенно, как и теперь, — веревочкой повязаны мы с Мононотно.

На следующий день, когда я пришел в школу с болячкой на скуле и без очков, она взглянула на меня в упор, внимательно, потом задумалась и опять взглянула, на этот раз пытливо, участливо.

— Ты дрался, верно?

— Нет, поскользнулся.

— Ну да, — она покачала головой и ни о чем больше не спросила.

На уроке русского языка я до рези в глазах старался разглядеть предложения, которые Скрыпка выводила на доске. Мелок крошился, писал неровно — то жирно, то лишь процарапывал доску, буквы там, на доске, точно играя со мной, меняли очертания, слова сливались в неразличимые белесые полосы. Учительница строчила уже четвертое предложение, а я еще разбирал первое. И тут Мононотно встала, я и не заметил, когда она подняла руку и сказала:

— Можно… — она назвала мою фамилию, — будет списывать у меня? Он разбил очки и на доске не видит.

Я так и уставился на нее снизу вверх. Она стояла, слегка опираясь рукой о крышку парты, и мне нестерпимо захотелось погладить эту руку — узкую, смугловатую, с прозрачными розовыми ноготками.

— Можно, — разрешила учительница и — вот добрая душа — перечитала вслух все предложения, какие были на доске, а потом стала медленно диктовать пятое.

А Мононотно, сев на скамью, подвинулась ко мне вместе со своей образцовой тетрадкой, и плечи наши теперь соприкасались, и я почувствовал, что от нее пахнет лучшим на свете земляничным мылом.

Это повторилось и на уроке алгебры. Крылов, написав примеры, которые мы должны были решать, дважды, проходя мимо нашей парты, предупредил:

— Не списывать у соседа. Не ленитесь сами подумать. На экзамене не у кого будет списать.

Мононотно подняла руку и объяснила, что я разбил свои очки, что…

— Хорошо, хорошо, — нетерпеливо сказал Крылов, — садитесь.

— Зачем ты это? — шепнул я, когда Крылов отошел подальше.

— Так надо. Сам не решай. У меня все правильно.

Наклоняя голову к правому плечу, поочередно со мной стукая пером о донце чернильницы, Мононотно стала выводить своим четким, угловатым почерком следующее уравнение.

«Камчатка» молчала. «Камчатка» была вроде той собаки, что, идя по следу, уловила незнакомый запах и, не зная, лаять ей или нет, подозрительно нюхает воздух. Недоумение и настороженность сквозили в немигающих глазах Венки, когда он смотрел в нашу сторону. И я в тот день самого главного еще не понимал, а именно, что с одобрения учителей наша с Мононотно дружба стала правомерной, законной. Я это осознал много позднее. Зато Ленька Солодов все смекнул сразу. Усмехаясь, покхекивая, заложив руки в брючные карманы, он бочком подошел к Мононотно.

— Ты с ним дружишь, да?

— А тебя завидки берут?

— Хе… Кхе… Откуда ты взяла? И ни капельки.

Я посмотрел на Леньку из-за ее плеча и, как он ни хорохорился, как ни кривил губы, увидел, что он — несчастный человек, несчастный, раз готов завидовать тому, что вчера еще презирал.

А Мононотно, как будто тоже угадав это, казалось, только и делала, что бередила уязвимую, болезненную Ленькину зависть. Однажды, когда в перемену он крутился возле нас, делая вид, что ему зачем-то надо быть у окна, девочка, покосившись на Леньку, неожиданно сказала:

— Да, приходи к нам завтра. Папа хочет повидать тебя.

Я угадал, что сказано это на публику, нарочно. Леньку будто вихрем подхватило и унесло в коридор — была как раз перемена. Мононотно, проводив его взглядом, беззвучно смеялась в ладошку, плечи ее и косы так и прыгали. Я укорно покачал головой.

— А чего? — сказала она, взглянув на меня весело и виновато. — Ты в самом деле приходи. Тебе у нас понравится. Мы живем на Пугачевской улице, в доме Куклиных. Он светло-голубой такой, шесть окон спереди. Да его все знают. Мы там на квартире стоим…

В другое бы время я обрадовался этому приглашению, но теперь, когда выяснилось, что ее отец совсем не хотел меня видеть, мне стало грустно. Ведь я первый поверил в это, поверил, может, больше, чем Ленька.

— Ладно, — пообещал я, — как-нибудь.

У Мононотно глаза мгновенно стали холодными.

— Вот-вот, как-нибудь. Я между прочим просто так сказала…

Все было в ней, в этой первой моей подружке, полной мерой — гордость и чуткость, своенравие и красота, неосознанная еще и оттого особенно притягательная.

Однажды, мы были вдвоем в классе, наверно, дежурили, Мононотно стала рассказывать о своей школе — она была единственной в поселке, и в ней учились вместе мальчики и девочки, — об учителях и вдруг заявила:

— Вот если бы ты учился у Никиты Эрдниевича, ты бы успевал и по математике.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю… Он сам ее любит и рассказывает интересно. Как Данилов про Ричарда Львиное Сердце.

— Выходит, наш Крылов… — начал я и не договорил.

— Выходит, — подтвердила она. — Интересное всегда запоминается.

Дымился во дворах, свистел и улюлюкал февраль. Рыжие, осыпавшие иглу остовы новогодних елок, когда-то сияющих, пышных, а теперь убогих, как рыбьи хвосты, заметало снегом. У Герки Пыжова растаял синяк под глазом, а у меня — ссадина на скуле. Хоть мы и не разговаривали, у нас не было вражды друг к другу, и я порой ловил Герку на том, что он глядит на меня с третьего ряда парт почти дружелюбно. Мне казалось, я его понимал. Ведь мы были друзьями, я не раз забегал за ним по дороге в школу, в комнатку на первом этаже седьмой казармы, где он жил вдвоем с матерью, — такая же, как наша, послевоенная, маленькая семья.

Слухи о нашей драке еще ходили по классу, и добродушный, большеглазый Витя Суслов однажды предложил:

— Хочешь, я надаю ему? Будет знать.

— Да зачем? Не надо…

«Камчатка» вроде бы отступилась от нас с Мононотно или, что верней, не знала, как быть с нами теперь, когда мы открыто дружим. Девочку Венка и вся его шатия-братия не решались задевать, а отныне — так уж получалось — всякий выпад против меня означал выпад против нее.

Ленька на переменах все кружил и усмехался. Однажды спросил, что я читаю. Я назвал книгу, но не стал рассказывать ее содержания. Ленька потоптался возле и отошел.

В одну из получек мама повела меня в аптеку, и там мы с ней подобрали подходящие очки. Они были мне великоваты. Мама опустила их оглобельками в кружку с кипятком, подержала там и загнула оглобельки побольше. После этого очки стали впиваться лапками в кожу возле носа, но зато уж не съезжали, даже когда я бегал или катался на лыжах.

Теперь я опять видел все, что писалось на доске, видел резче, чем прежде, — новые очки были сильней разбитых. Мне не надо было и вглядываться, чтобы различить точку над буквой «i» в английском слове или те мелкие цифры, которые ставил Крылов возле буквенных обозначений: C1, С2, С3… Опять мы с Мононотно сидели чинно, каждый на своей половине парты, но третьего, незримого, что воплощал в себе все предрассудки раздельного обучения, меж нас уже не было. И случалось — на уроках литературы или когда Данилов читал нам про принца и нищего, — мы сидели так близко, что я ощущал всякое ее движение: поворот головы, вдох и выдох и то едва уловимое напряжение во всем ее теле, когда она поднимала руку.

Мне думалось: все испытания позади. Я не мог знать, что «Камчатка» лишь выжидает удобного случая и случай этот ей скоро предоставит — и кто! — мой приятель, приятель ныне, прежде друг закадычный, Ленька Солодов.

Кто не любил уроки рисования, самые легкие, самые беззаботные, поскольку на них ничего не задавали на дом? Я их любил особенно. Мне нравилось рисовать, и промокашки в моих тетрадях редко бывали чистыми. Глядишь, тетрадь только почата, а на промокашке уж живого места нет — так густо она зарисована парусниками, взлетающими на волне, замками, рыцарями в латах и самолетами со звездами на крыльях. Уроки рисования были у нас не каждую неделю, и, если предстоял такой урок, я ждал его, как подарка.

На этот раз Борис Николаевич, невысокий человек с мягким обветренным лицом, в неизменной вельветовой куртке с латунными пуговицами, не принес ни чучела грача, ни пирамид, шаров и кубиков. Он пришел вообще с пустыми руками, даже классный журнал не взял.

— Сегодня мы с вами пофантазируем, — сказал Борис Николаевич. — Пусть каждый из вас нарисует то, о чем он читал, что ему понравилось. В конце урока я посмотрю рисунки и выставлю оценки за всю четверть. Приступайте.

Я раскрыл свою тетрадку для рисования и услышал, как по всему классу захлопали листы шершавой плотной бумаги. Мне не надо было раздумывать, что рисовать: я только что прочитал «Муму». Мононотно тоже раскрыла большую тетрадь, задумалась, вертя в пальцах граненый, аккуратно заточенный карандаш. Лицо у нее было сосредоточенное и мечтательное одновременно. Потом она тихо зашевелилась, и я увидел, что в середине листа она рисует девочку: локоны с двух сторон, лицо сердечком, маленький носик и огромные, в пол-лица глаза.

Я к этому времени успел наметить берег реки, деревню на нем с барской усадьбой на холме и на первом плане — лодку. Горячее, нетерпеливое чувство переполняло меня, — чувство, что получается, и уверенность в каждом штрихе, в каждой линии. В рисовании с натуры я был слабей. Борис Николаевич упрекал меня в том, что я мало гляжу на натуру, мало следую ей, зато добавляю фантазии, потому-то все у меня выходит не похожим на себя: грач, но другой, не тот, что на столе, куб и шар, но опять-таки другие… Сейчас натуры не было, одно лишь мое воображение, а в нем — круги на воде, ломающие отражения облаков, лодка с опущенными веслами и Герасим в лодке — он сгорбился и закрыл лицо ладонями, чтобы не видеть, как погибает Муму… Я едва не плакал — так живо и сильно представлялось мне все: тихий летний вечер, река, мука Герасима и ненарушимый покой барской усадьбы. Точно сквозь сон, сон о Герасиме и Муму, подмечал я, как заглядывала в мою тетрадь Мононотно, как Борис Николаевич остановился у меня за спиной, стоял долго и тихо, а потом пошел дальше. Я услышал, что он объяснял кому-то:

— Ты не продумал композицию… Теперь уж ничего не поделаешь, так продолжай… Можешь нарисовать, как он ползет к дзоту, тогда все выровняется…

И сам я был точно в огне, и карандаш, казалось, раскалялся в моей руке…

— Здорово, — вздохнула Мононотно. — Подари, а?

— Если он не возьмет, — кивнул я на учителя и посмотрел на ее рисунок. Там с великим тщанием были выведены девочка на садовой дорожке в платье с оборочками и цветущие клумбы по обе стороны от нее. — А ты кого изобразила?

— Это Герда в саду волшебницы.

— А… А ты мне тогда свой.

— Идет.

Борис Николаевич собрал рисунки, стал раскладывать их на столе, потом в руках его появились блокнот и авторучка.

— Вот, на мой взгляд, лучшая работа, — сказал он и показал всему классу мой рисунок. — Хорошая композиция, есть настроение, легко прочитывается содержание рассказа. Удачно выбран момент, самый драматический. Пять с плюсом.

— Ух ты! — выдохнула Мононотно.

— Такой отметки не бывает, — подал голос Ленька.

Мононотно резко повернулась к нему.

— А вот и бывает! Молчал бы уж, завистник.

Ленька деланно рассмеялся. Мононотно обратилась ко мне, лицо ее горело от возмущения:

— Ну кто его спрашивает, правда?

— У тебя, Солодов, тоже неплохая отметка, — успокоил Леньку Борис Николаевич. — Четверка. Ты не продумал свой рисунок… Вообще все справились с заданием неплохо. Вот интересная работа, — Борис Николаевич показал нам Герду в саду волшебницы. — Аккуратная, правда, плоская, условная, но можно и так. Тоже четыре…

Где-то на первом этаже сначала тихо, потом громче, смелей забился звонок. Это тетя Маша, взяв его с тумбочки под часами, где он обычно стоял — тускло-желтый, скромный, с гайкой на веревке вместо язычка, — трясла его в руке и шла вверх по лестнице, чтобы нам было слышней.

Борис Николаевич красным карандашом ставил отметки на рисунках и авторучкой заносил их в блокнот. Потом он раздал нам рисунки, я взял свой и, полюбовавшись крупной пятеркой с плюсом, подвинул его Мононотно.

— А тебе не жалко?

— Не, — сказал я. — Захочу, еще нарисую.

Она спрятала мой рисунок в парту и передала мне свой — с Гердой в саду волшебницы и четверкой, похожей на перевернутый стул. Я тоже убрал его в парту и ушел в пионерскую комнату, теперь уж не помню зачем. Мне нравилось там бывать, нравилось трогать латунные прохладные горны, палочки, скрещенные на барабанах, нравилось листать книги, которые там стояли на этажерке, книги, рассказывающие о том, как ставить палатку, разжигать костер, проводить линейку, игру в детей капитана Гранта…

Скоро опять раздался звонок, я поспешил в класс и еще у двери почувствовал: что-то там не так. Почти все были уже на своих местах, несколько ребят толпилось возле нашей парты.

— Какие вы все злые, нечестные! — говорила Мононотно высоким, срывающимся голосом. Лицо у нее было красное, гневное и странно дрожало. А на парте лежал мой рисунок, заляпанный чернильными кляксами. Кляксы шли по нему накрест, двумя пересекающимися дорожками, из них выглядывал лишь хвостик пятерки, плюс да деревня с барским домом.

— Он художник, — услышал я ехидный, покхекивающий голос, — он еще тебе нарисует…

Я повернулся на голос и увидел лицо Леньки Солодова, оно торжествовало, увидел глаза его и ухмылку — скользкую, трусливо-наглую, точно она помимо воли его вылезала наружу.

Не знаю, как в руке у меня оказалась ручка, моя ручка с мокрым еще прямым и острым пером, та самая, которую Ленька взял из углубления в парте, погрузил в чернильницу и стряхнул над моим Герасимом, а потом еще погрузил и еще стряхнул. Класс встревоженно загудел, заговорил. Ленька, пятясь, уперся спиной в стену и, защищаясь, перехватил меня за запястье и сжал что есть силы. Ручка покатилась на пол. Ленька усмехнулся торжествующе. И тогда я ударил его кулаком в лицо.

Тут я заметил, что все вокруг поднимаются из-за парт, а Ленька садится, весь съежившись.

— Гуд дей… Сытдаун плиз…

Я повернулся, прошел мимо учительницы английского языка, занял свое место. Мононотно смотрела на меня испуганно, не мигая, глаза ее расширились и потемнели.

— Что ты наделал, — прошептала она.

— Не знаю.

— Ты весь белый как смерть.

— Не знаю, — машинально повторил мой голос.

В классе стояла тишина, напряженная, как сдавленная пружина. Никогда еще на уроке английского не было так тихо.

Я постепенно приходил в себя. Небрежно, комкая, сгреб с парты испорченный рисунок. Я знал, что второй такой теперь просто не выйдет, не получится. Потом мне стало страшно за Леньку и себя. Ведь мы с детсада вместе, были друзьями, вдвоем бегали в школу, в пионерлагере наши кровати стояли рядом. Лицо его тоже было бледное, и на нем выделялось резко красное пятно под правым глазом.

Урок английского закончился, настала последняя перемена. Мононотно ушла куда-то, скорей всего в учительскую, она частенько бывала там; я стоял в коридоре один, будто отделенный от всех остальных нейтральной полосой. Там, за этой полосой, сходилась кучкой и сговаривалась о чем-то «Камчатка», мелькнул Герка Пыжов, оттуда, через полосу, косо глянул на меня Венка рысьими своими глазами. Ленька мстительно усмехался, и это не сулило мне ничего хорошего.

Когда я входил в класс, Боря Веретенников, проскользнув в двери мимо меня, предупредил: «Ну, теперь тебе будет…» — и, сделав вид, что ничего мне не говорил, поспешил к своей парте.

Я и сам знал, что мне будет, и в конце урока снял очки и протянул их Мононотно.

— Подержи до завтра у себя, ладно?

— Ты будешь драться, да?

— Не знаю…

Можно было выбежать из школы раньше всех, можно было свернуть в улицу, которой ходит Мононотно. Десяток способов избежать возмездия, но ни один не предотвращал его, лишь оттягивал на день-два, ну, может, на неделю. Я подумал об этом, когда дошел благополучно до Октябрьской улицы. Можно было уйти по этой улице, длинной, оживленной даже и вечером, с фонарями через каждую сотню метров, с рубчатыми следами машинных колес и блестящими, тонкими — полозьев. Я постоял, посмотрел и пошел обычным своим путем.

Они караулили меня возле седьмой и восьмой казарм, за сараями, стаей вышли навстречу и стаей молча накинулись. Я тоже дрался молча, хотя, когда было особенно больно, еле сдерживал в себе крик. Мне нечего было кричать, вот в чем дело. Кричать «Я папе скажу»? У меня не было отца. «Я маме скажу»? Их бы это не остановило. «Я ее отцу скажу!» — это я едва не крикнул, но так случилось, что все мы оказались на краю глубокого оврага, кто-то ударил меня головой в поддых, и я покатился по крутому склону, теряя шапку и галоши, которые плохо сидели на сшитых мамой бурках. Я барахтался по грудь в снегу, а они, распаленно дыша, столпились там, наверху, и переговаривались:

— Ну, хватит с него или как?

— Хватит.



Поделиться книгой:



Регистрация