В последнем письме вы спрашивали, скоро ли родит Ольга? 8/20 октября она разрешилась сыном
В то время не проводилось предродовое обследование зрения, измерение давления глазного дна будущей роженицы и, следовательно, не прогнозировались возможные негативные последствия родов для глаз женщины.
Довольно часто роды заканчивались
После вторых моих родов, сопровождавшихся ужасающим кровотечением, доктора послали меня на воды, и знаменитый Horn, который специально лечил нервные болезни, сказал мне, что все происходит от атонии печени. Я совершенно потеряла сон, но очень много ела. Меня мучили ужасные idées fixes[542].
Связь между родами, нервными заболеваниями и атонией печени, которую легко улавливал такой специалист, как доктор Хорн, не представляется столь уж очевидной при современной интерпретации. Вместе с тем ясно, что физиологические осложнения послеродового периода сопровождались у Смирновой-Россет явной послеродовой депрессией, медицинской трактовки феномена которой в то время еще не существовало.
Последствием третьих родов в 1763 году княгини Е. Р. Дашковой стало то, что она «почувствовала сильные внутренние боли и судороги в руке и ноге», от которых «поправлялась… долго и очень медленно»[543]. Разразившаяся в следующем году «самая ужасная катастрофа», когда она «узнала о смерти… мужа»[544], усугубила ее подорванное родами здоровье, «несмотря на… двадцатилетний возраст»[545]:
Я была в состоянии истинно достойном сожаления. Левая нога и рука, уже пораженные после родов, совершенно отказались служить и висели, как колодки. Мне приготовили постель, привели детей, но я пятнадцать дней находилась между жизнью и смертью[546].
О длительном восстановлении после трудных родов и осложнении в виде рожистого воспаления сообщала княгиня М. Н. Волконская. Интересно, что способ лечения этого заболевания заимствовался дворянкой из народной традиции и был предложен и реализован крестьянкой:
Я объявила матери, что уезжаю в Петербург, где уже находился мой отец. На следующее утро все было готово к отъезду; когда пришлось вставать, я вдруг почувствовала сильную боль в ноге. Посылаю за женщиной, которая тогда (во время родов. –
Распространенным явлением в то время была
Несмотря на совершение своих двадцати женских подвигов, княгиня была и в старости, и до конца своего бодра и крепка, роста высокого, держала себя прямо, и не помню, чтобы она бывала больна. Таковы бывали у нас
Распространенная медицинская точка зрения на последствия родов для женского организма состоит в том, что они по-разному сказываются на нем в зависимости от его исходного состояния: могут способствовать оздоровлению и омоложению, активной мобилизации всех его ресурсов, а могут, напротив, спровоцировать развитие заболеваний, особенно хронических, и дать непосильную нагрузку на все органы и системы. Естественно, применительно к XVIII – середине XIX века следует исключить фактор негативного влияния экологии и целого сонма заболеваний, «благоприобретенных» в связи с развитием индустриальной и постиндустриальной цивилизаций.
Тем не менее уже во второй половине XVIII века российским ученым мужам, таким как М. В. Ломоносов, было известно, что «женщины скорее старятся, нежели мужчины, а особливо от частой беременности»[559]. Это наблюдение, высказанное в отношении крестьянок, очевидно, отражало некие общеантропологические, то есть распространявшиеся и на женщин иного социального происхождения, суждения того времени. Характерно, что расхожее представление о женской физиологии выражалось клише «частая беременность», во-первых, априори атрибутируемой всем женщинам, во-вторых, воспринимаемой как безусловно повторяющееся состояние. В первой половине XIX века и женщины[560] и мужчины[561] разделяли мнение о негативном влиянии беременности на женское здоровье. Наряду с этим в дворянской среде бытовало мифологизированное представление об эстетизирующем воздействии на женщину беременности и родов:
Я нахожу, что А. К. (Анна Керн. –
Говорят, что от первых родов молодая женщина хорошеет, дай Бог, чтобы они были также благоприятны и здоровью[563].
Что касается эмоционального состояния женщин, то иногда многодетность оборачивалась для них психологической травмой, однако, по-видимому, не сама по себе, а при определенных сопутствующих драматических обстоятельствах[564].
Таким образом, послеродовой период в жизни дворянок XVIII – середины XIX века в антропологическом смысле был одним из самых сложных, непредсказуемых и опасных для собственно выживания. Даже при, казалось бы, благополучном исходе родов он грозил возникновением серьезных осложнений, с которыми в то время слабо справлялись и которые могли стоить жизни родильнице, как первородящей, так и многоопытной. В социальном смысле этот период обретал ритуализованную форму традиционного «женского» обряда проведывания-поздравления-дарения, «правила» которого вместе с тем были известны и мужчинам, иногда допускаемым до участия в нем. Несмотря на общую схему, данный обряд отражал имущественную, социальную и локальную дифференциацию дворянок.
Поколение «новых матерей» рубежа XVIII–XIX веков, осознанно стремившихся кормить детей грудью (не по причине невозможности нанять кормилицу, а руководствуясь культурно-психологическими мотивами), уже нуждалось в специальном налаживании лактации, поскольку это было для них делом необычным и не всегда осуществимым из‐за отсутствия навыков и соответствующих консультаций: «Мать моя, восторженно обрадованная моим появлением, сильно огорчалась, когда не умели устроить так, чтобы она могла кормить; от этого сделалось разлитие молока, отнялась нога, и она хромала всю жизнь»[573]. Сама не кормила новорожденную ни мать Керн, ни жена ее брата П. А. Вульф (о причинах, по которым не кормила последняя, А. П. Керн не сообщает). По-видимому, речь идет об одном из заболеваний груди, связанных с лактацией, известном в настоящее время как мастит. Вместе с тем опыт кормления грудью приходил к дворянкам с очередной беременностью. А. П. Керн вспоминала о поездке с матерью и сестрой в Берново: «…мать поехала вместе со мною и другой дочерью, которую сама кормила…»[574]
Культурный миф Ж.‐Ж. Руссо «о священном долге матерей», адаптированный к дворянской интеллектуальной культуре России Н. М. Карамзиным, провозгласившим, что «молоко нежных родительниц есть для детей и лучшая пища, и лучшее лекарство»[575], усваивался дворянками, воспринимавшими его как своеобразное руководство к действию, и порождал в свою очередь новый миф о лактации как способе «вызывания» материнской любви:
Через несколько дней маменька выздоровела и, уступая советам полковых дам, своих приятельниц, решилась сама кормить меня. Они говорили ей, что мать, которая кормит грудью свое дитя, через это самое начинает любить его. Меня принесли; мать взяла меня из рук женщины, положила к груди и давала мне сосать ее; но, видно, я чувствовала, что не любовь материнская дает мне пищу, и потому, несмотря на все усилия заставить меня взять грудь, не брала ее; маменька думала преодолеть мое упрямство терпением и продолжала держать меня у груди, но, наскуча, что я долго не беру, перестала смотреть на меня и начала говорить с бывшею у нее в гостях дамою. В это время я, как видно, управляемая судьбою, назначавшею мне солдатский мундир, схватила вдруг грудь матери и изо всей силы стиснула ее деснами. Мать моя закричала пронзительно, отдернула меня от груди и, бросив в руки женщины, упала лицом в подушки[576].
Литературный конструкт Н. А. Дуровой при всей его «квазиавтобиографичности» дает тем не менее представление о господствовавших «штампах» сознания, в том числе о своего рода программировании характера будущих отношений между матерью и дочерью в зависимости от их взаимодействия в процессе грудного вскармливания.
Лактация становилась предметом экстраполяции книжной культуры в повседневную жизнь. Намерение кормить детей грудью поддерживалось культурными ассоциациями, связанными с таким, например, произведением французского сентиментализма, как «Поль и Виргиния» (1787) Бернардена де Сен-Пьера (1737–1814). Этот роман, имеющий, по определению современного французского критика, «наивное звучание»[577], производил начиная с рубежа XVIII–XIX веков сильное впечатление на российских дворянок, в том числе провинциальных. Мемуарист М. А. Дмитриев, вспоминая о своей матери Марье Александровне Дмитриевой, урожденной Пиль (?–1806), отмечал, что «любимою ее книгою был роман Бернарден де Ст. Пиера „Павел и Виргиния“ в русском переводе»[578]. Это произведение пользовалось читательским спросом и позднее, в 30‐е годы XIX века, о чем свидетельствует, в частности, тот факт, что «с марта 1836 по декабрь 1838 года в издательстве Л. Кюрмера еженедельно выходили выпуски книги»[579]. В мужском литературном дискурсе парный образ героев романа включался в круг культурных представлений провинциального дворянства первой половины XIX века: «Я бы едва ли женился тогда на моей барышне… но, по крайней мере, мы бы с ней славно провели несколько месяцев, вроде Павла и Виргинии…»[580] Новоторжская дворянка В. А. Дьякова, урожденная Бакунина, писала мужу о том, как они с сестрой собирались воспитывать и вскармливали своих детей, опираясь на рефлексию известных образов:
Aléxandrine et sa petite Lubinka se portens bien, n[ou]s faisons des plans pour élever Valerinka et Lubinka comme de nouveaux Paul et Virginie! (
Для русских провинциальных дворянок-сестер, живших в сельской усадьбе и совместно растивших младенцев, казались привлекательными некоторые идеи французского сентиментализма: тихая деревенская идиллия, жизнь «на лоне природы» вдали от «цивилизации» и светского общества. Поведение и мироощущение героинь романа выступало образцом для конструирования собственной картины мира и выработки жизненной стратегии[582].
Даже походный быт не становился препятствием для кормления грудью дворянками своих детей. Причем женщины и высокого социального статуса могли отдавать предпочтение естественному вскармливанию младенца вместо участия в светской жизни. А. П. Керн отмечала в дневниковой записи за 31 июля 1820 года: «Я не отказала доброму полковнику быть хозяйкой на их балу (его жена не может быть, она сама кормит)…»[583] На определенном этапе жизненного цикла кормление грудью воспринималось некоторыми дворянками как своеобразная сфера самореализации, не менее значимая, чем, например, организация светского раута.
В среде российского дворянства из балтийских немцев во второй половине XVIII века также существовала практика вскармливания нескольких детей в семье одной кормилицей, которая могла быть иностранкой[590].
В условиях малороссийского усадебного быта конца XVIII века одна и та же крестьянская женщина выступала кормилицей всех детей в дворянской семье, становясь впоследствии их няней. В частности, С. В. Капнист-Скалон писала о своей няне, что та «выкормила грудью и старшую сестру… и старшего брата»[591].
Ожидаемые от кормилиц качества фиксировались в источниках личного происхождения из российской дворянской среды гораздо реже, чем, например, по словам А. Л. Ястребицкой, в западноевропейской педиатрической литературе Высокого Средневековья, предъявлявшей строгие требования к образу жизни кормилицы, ее физическому состоянию, добродетельности ее поведения[592]. Тем не менее схожие качества, предписываемые кормилицам в России второй половины XVIII века, дополнялись, в трактовке мемуариста П. В. Чичагова (1767–1849), еще и значимостью ее сословно-статусной характеристики:
Было в обыкновении брать в дом кормилицу. Так сделали и мои родители, и я был настолько счастлив, что женщина, которой меня вверили, была одарена не только всеми качествами, требуемыми от хорошей кормилицы, как-то: молодостью, здоровьем, обилием молока, ровностью расположения духа, добротою и кротостью характера, но принадлежала к семейству выше того класса, к которому, по-видимому, была причислена[593].
Неизменный интерес, который мемуаристы проявляли к любым «подвижкам» в собственном социальном статусе, просматривается даже в стремлении подчеркнуть меру «благородства» кормилицы. Мемуаристки же обычно свидетельствовали не об общественном положении своих кормилиц, а о любви к ним, испытываемой в ответ на искреннее и любовное к себе отношение. Например, баронесса В.‐Ю. Крюденер вспоминала:
Нас троих вскормила одна и та же кормилица-шведка, которую я очень любила. Ее веселость, как, впрочем, и ее любовь, действовали на меня успокаивающе[594].
Кормилицы имели особый статус в дворянских семьях по сравнению с остальным женским персоналом, занятым уходом за детьми, и пользовались внимательным отношением к себе и своим нуждам со стороны дворянок-матерей, что свидетельствует о повышении ценности материнских забот о новорожденных. В конце XIX века у дворянок уже существовало четкое представление о том, что от рациона кормилицы зависело качество грудного молока и, следовательно, самочувствие ребенка, а ее переживания и заболевания негативно сказывались на лактации:
Нас уже пять сестер… в возрасте от полугода до 12-ти лет. Тут же две гувернантки, няня, а иногда является полюбоваться на наше веселье и кормилица, важно выступающая в своем пестром сарафане с маленькой сестричкой на руках. Она красива и очень самоуверенна: знает, что у моей матери, после детей, она первый человек в доме, что ей всегда припасается лучший кусок за обедом, что за ней следят и ходят, как за принцессой: лишь бы не огорчилась чем-нибудь, лишь бы не заболела![595]
Осознавая заинтересованность родственников младенца в своих услугах, некоторые кормилицы позволяли себе не только завышенное самомнение, но и достаточно вольное поведение:
Мусина кормилица была цыганка, нрав ее был крутой. Когда дедушка, мамин отец, подарил ей позолоченные серьги, она, в ярости, что не золотые, бросила их об пол и растоптала[596].
Тем не менее иногда, ввиду все того же дефицита кормилиц, родителям приходилось мириться с недопустимыми вещами в их рационе и образе жизни, в частности пристрастии к алкоголю. В одном из писем к жене А. С. Пушкин пытался юмором оживить «невеселую» ситуацию, касающуюся последствий грудного вскармливания их сына:
Радуюсь, что Сашку от груди отняли, давно бы пора. А что кормилица пьянствовала, отходя ко сну, то это еще не беда; мальчик привыкнет к вину и будет молодец, во Льва Сергеевича[597].
Кормилицы дворянских детей могли иметь различное этническое происхождение вплоть до экзотического – разумеется, в районах, удаленных от Центральной России:
На одной из станций я встретила этого казака, посланного комендантом; он назывался Гантамуров и происходил от китайских князей. Сестра его была кормилицею Нонушки Муравьевой[598].
Иногда мемуаристки приписывали влиянию кормилиц развитие у младенца того или иного заболевания, например туберкулеза кожи:
Но бедный Владимир был с детства не совсем здоров, у него, можно сказать, от рождения или, скорее, от кормилицы оставалось всегда затвердение, вроде железы, на руке и на ноге; как ни лечил его искусный доктор наш, не мог пособить и, наконец, решил тем, что при этой золотушной болезни его никогда не должно везти в холодный климат[599].
При невозможности естественного вскармливания не только матерью, но и постоянной кормилицей (например, в условиях походного дворянского быта) в конце XVIII века прибегали к заменителю грудного молока, в качестве которого использовалось коровье молоко. Однако описание мемуаристки Н. А. Дуровой свидетельствует не о полном переводе грудничка на искусственное вскармливание, а о попытке организовать так называемое смешанное вскармливание, сочетающее в себе оба названных типа:
Я была поручена надзору и попечению горничной девки моей матери, одних с нею лет. Днем девка эта сидела с матушкою в карете, держа меня на коленях, кормила из рожка коровьим молоком и пеленала так туго, что лицо у меня синело и глаза наливались кровью; на ночлегах я отдыхала, потому что меня отдавали крестьянке, которую приводили из селения; она распеленывала меня, клала к груди и спала со мною всю ночь; таким образом, у меня на каждом переходе была новая кормилица.
Ни от переменных кормилиц, ни от мучительного пеленанья здоровье мое не расстраивалось[600].
Рассуждения Н. А. Дуровой показывают, что, с одной стороны, в то время еще отсутствовало понимание неудовлетворительности коровьего молока для вскармливания младенцев по причине содержания в нем трудноусваиваемого белка, с другой – бытовало представление о негативном влиянии на здоровье грудничка постоянной смены кормилиц.
В мужских мемуарах и дневниках грудное вскармливание, как и другие темы женской «топики» (материнство, равноправие женщин), было предметом нравоучительных сентенций и отвлеченных рассуждений, предлогом «пофилософствовать», а следовательно, в очередной раз «показать» себя. Эссенциалистские представления о «природности» материнства вполне были укоренены в мужском дворянском сознании первой половины XIX века. Чего стоит только обличительная сентенция не достигшего и 22 лет А. Н. Вульфа (1805–1881), записавшего 10 августа 1827 года в своем небезызвестном «Дневнике»:
Странно, с каким легкомыслием отказываются у нас матери (я говорю о высшем классе) от воспитания своих детей; им довольно того, что могли их на свет произвести, а прочее их мало заботит. Они не чувствуют, что лишают себя чистейших наслаждений, не исполняя долга, возложенного на них самою природою, и отдавая детей своих на произвол нянек…[601]
Тем не менее повседневность и ценностные ориентации женщин-дворянок различного социального и имущественного статуса иногда серьезно менялись под влиянием материнства. Княгиня М. Н. Волконская вспоминала о себе:
В этом, 1832, году ты явился на свет, мой обожаемый Миша, на радость, и счастье твоих родителей. Я была твоей кормилицей, твоей нянькой и, частью, твоей учительницей, и, когда несколько лет спустя, Бог даровал нам Нелли, твою сестру, мое счастье было полное. Я жила только для вас, я почти не ходила к своим подругам. Моя любовь к вам обоим была безумная, ежеминутная[602].
Таким образом, в российской дворянской среде XVIII – середины XIX века материнское грудное вскармливание начало практиковаться раньше, чем в европейской. Можно проследить динамику мотиваций дворянок, прибегавших к этому в середине XVIII века из‐за невозможности содержать кормилицу, а в конце XVIII века – подчиняясь своеобразному культурному императиву. Однако вне зависимости от актуальных в тот или иной период мотиваций практика материнского кормления грудью младенца вовсе не была обязательной и имела более широкое распространение среди менее состоятельных и менее статусных представительниц дворянского сообщества.
Антропологические опыты лактации дворянок конца XVIII – середины XIX века, спровоцированные конструктами французской и русской мужской литературной традиции (Ж.‐Ж. Руссо, Б. де Сен-Пьер, Н. М. Карамзин), порождали в свою очередь особую мифологию материнской любви, вызываемой естественным вскармливанием и предопределяющей характер будущих взаимоотношений с ребенком. Однако в силу многих причин медицинского и физиологического характера, несмотря на субъективные желания и намерения, кормление грудью матерью-дворянкой часто не могло состояться, вследствие чего приходилось пользоваться услугами замещавшей ее кормилицы. Применительно к исследуемой эпохе не удалось зафиксировать ни одного случая полного перевода младенца на искусственное вскармливание, в случаях же смешанного вскармливания в интервалы отсутствия кормилицы ребенка допаивали мало пригодным для этого коровьим молоком. Женская автодокументальная традиция не останавливается и на вопросе стимуляции выработки грудного молока у матери, воспринимая как данность факт возможности или невозможности лактации.
Вместе с тем материнская роль в России не исчерпывалась возрастом совершеннолетия детей. Для многих дворянок воспитание имеющегося потомства и экономическая деятельность по созданию его благосостояния становилась главной стратегией повседневной жизни и одновременно мотивом избежать повторного вступления в брак и новых беременностей, неизменно с ним сопряженных. Последнее означает собственный выбор модели репродуктивного поведения, ориентированного на сознательный отказ от репродукции и известного в современных обществах как течение чайлдфри (от англ.
Реальные мотивы отказа от нового замужества практически никогда «не проговаривались» в источниках, тем не менее можно назвать некоторые из них, иногда взаимно исключающие друг друга: представление о религиозном благочестии, в соответствии с которым вдовство для женщины предпочтительнее повторного вступления в брак; высокая ценность материнства, особенно при наличии единственного ребенка; сохранявшаяся эмоциональная привязанность, любовь к первому мужу; нежелание терять обретенную самостоятельность и экономическую независимость; наоборот, отсутствие предложений о браке ввиду финансовой несостоятельности вдовы. Следствием того, что по одной из этих причин женщина не хотела или не могла второй раз выходить замуж, была особая сосредоточенность ее на материнстве и материнских обязанностях.
Содержание паттерна материнства в послебрачный период может рассматриваться как стратегия осознанного репродуктивного поведения в контексте повседневной жизни российских дворянок. Избегание вторичного замужества и погружение в материнские заботы об уже рожденных детях при сохранении фертильности следует интерпретировать как сознательно избранную стратегию ограничения рождаемости. Это тем более очевидно на фоне иных примеров повторного вступления в брак дворянок, не обретших личного счастья в первом замужестве.
Анализ антропологических опытов и практик беременности, родов и лактации позволяет прийти к следующим заключениям.
1. Применительно к российской дворянской среде XVIII – середины XIX века можно говорить о бытовании родильного обряда, источниками которого служили традиции знатных слоев XVI–XVII веков, отдельные элементы традиции синхронной крестьянской культуры и некоторые реципированные западноевропейские акушерские новации. При этом основной вопрос, обусловленный дилеммой о легитимации зрелости посредством замужества или рождения первого ребенка, не акцентировался мемуаристками либо ввиду очевидности для них ответа, либо в силу ментальной нераздельности и взаимосвязанности этих жизненных событий. Оба варианта представляются в равной степени справедливыми: вступление в «зрелый возраст» посредством замужества имело неотъемлемой целью и смыслом рождение детей, что придавало дворянской женщине социальный вес в глазах, прежде всего, ближайшего родственного окружения, не исключая ее, тем не менее, из числа несамостоятельных, подчиненных членов семейной организации.
2. Конструкция дворянского родильного обряда в XVIII – середине XIX века включала в себя:
•
•
•
•
3. Беременность в структуре российской репродуктивной культуры дворянства в XVIII – середине XIX века – важное возобновляющееся состояние, которое при всей своей ординарности практически не включалось представительницами образованного сословия в контекст автодокументальных описаний собственной идентичности. Традиционные практики табуированного упоминания, «проговаривания», визуальной фиксации данного состояния превращали его в опыт «невидимой» повседневности. Фигура умолчания в отношении беременности свидетельствует о том, что дворянская репродуктивная культура вплоть до эпохи модернизации оставалось сферой традиционных табуируемых практик, слабо затронутых процессом медикализации. Прежде всего это касается отсутствия широкой медикализации сознания и бытового поведения дворянского сообщества.
4. Проблема невынашивания беременности у дворянок – одна из составляющих междисциплинарной научной темы российской модели репродуктивной культуры, изучение которой позволяет по-новому осмыслить национальный вариант традиционного общества, политик воспроизводства народонаселения, отличных от других этнонациональных вариантов механизмов символической передачи культурных традиций. Все аспекты этой темы подлежат специальному исследованию на основе анализа исторических источников разного вида, в том числе источников личного происхождения. Самопроизвольные выкидыши являются результатом воздействия целого комплекса факторов социального, медицинского, экологического характера, имеют историческую и этнокультурную обусловленность.
5. С учетом продолжавшихся в течение всего репродуктивного возраста (совпадавшего с наиболее активным и деятельным периодом зрелости) многократных беременностей и родов можно утверждать, что родильный обряд занимал центральное место в системе обрядов жизненного цикла дворянки и мире женской дворянской повседневности ввиду частой возобновляемости, большой социальной значимости и непредсказуемости исхода – своего рода пограничности между жизнью и смертью. Причем при тогдашнем уровне развития акушерства последняя перспектива была отнюдь не умозрительной. Кроме того, большинство дворянок, исключенных из сферы социальной реализации и самореализации, поневоле должны были обретать в чем-то ином жизненные смыслы, в том числе и в репродуктивной сфере, которая вместе с тем оставалась полем принуждения, отстаивания мужского превосходства и реализации патриархатной власти. Зачастую, относясь без энтузиазма к очередной беременности, женщины воспринимали ее как навязанную ситуацию, которую они не выбирали и не могли изменить.
6. Анализ субъективных источников показывает, что дворянки переживали опыты беременности и родов в большинстве своем как «женщины-жертвы» (выражение М. Перро), а не «женщины, творящие свою судьбу»[604], несмотря на их деятельную практическую активность и привычные повседневные занятия в период вынашивания ребенка. Одиночные бунты некоторых из них, бравших на себя смелость принимать в это время самостоятельные решения, не оказывали влияния и уж тем более не подрывали принятую форму власти (мужа или отца) в семье. Чаще всего женщины соглашались со своей ролью и отводимыми им «телесными» функциями: беременной, роженицы, родильницы, матери. Причем все эти антропологические состояния, будучи наделенными пассивными коннотациями со стороны источника власти в семейном пространстве, по-особому осмыслялись и переживались самими дворянками-мемуаристками, сумевшими в ряде случаев оценить их критически по прошествии многих лет и вербализовать свое отношение к ним, тем самым обретя активность при ретроспективном эмоциональном проживании психологически неблагоприятных ситуаций и позитивном преодолении их негативных последствий для психики.
7. Что касается значения деторождения в осознании гендерной идентичности, то в силу того, что женщины воспринимали и переживали опыты беременности и родов как неизбежные и неизбираемые, отношение к таким опытам в обычных условиях было эссенциалистским и субъективно редко артикулируемым, в то время как в экстраординарных обстоятельствах (например, в ситуации следования за осужденным мужем в Сибирь) они обретали повышенный ценностный смысл и особую эмоциональную значимость.
8. Паттерн материнства в послебрачный период как части репродуктивной культуры россиянок и как стратегии осознанного репродуктивного поведения выглядел следующим образом: сознательный отказ от неконтролируемой рождаемости, найденный ими легальный и общественно одобряемый способ предупреждения беременности путем избегания повторного замужества и сексуального общения, которые заменялись родительскими, экономическими и религиозными обязательствами и занятиями. По выходе из возраста фертильности некоторые из дворянок могли позволить себе удовлетворение сексуальных предпочтений посредством в том числе и вступления в новый брак, в котором с точки зрения репродуктивной безопасности им уже не грозила незапланированная беременность.
9. Изучение репродуктивной культуры прошлого вписывается не только в традиционные исследования по исторической этнографии, но и в современную версию гендерной антропологии. Репродуктивное поведение, родильные обряды, с одной стороны, закрепляли традиционные гендерные роли и структурировали систему гендерных отношений, с другой – позволяли в ряде случаев переосмыслить имеющийся опыт семейных взаимодействий, играли важную роль в трансформации гендерных идентичностей, прежде всего женской. Целесообразным представляется изучение данной проблематики на источниковом материале российского дворянского сообщества ввиду существовавшего в нем выраженного этоса, механизмов самоорганизации и саморегуляции, зафиксированных автодокументальной традицией. Родильный обряд – не только центральный в системе обрядов жизненного цикла дворянок, но и системообразующий в повседневной жизни дворянской семьи, в организации внутрисемейных связей и конструировании статусных и властных иерархий. Выводы этого исследования важны для интерпретации исторической основы происходящих в современном мире трансформаций семьи, репродуктивной сферы как одного из этапов видоизменения традиционной культуры под влиянием вестернизации. Концептуализация репродуктивной культуры российского дворянства расширяет предмет изучения гендерной антропологии, позволяет осмыслить современные тенденции этнологического знания.
Глава III
Медикализация беременности в XVIII – начале XX века[605]
Социальная и культурная история беременности и родов вызывает устойчивый интерес зарубежных историков медицины[606], которые обращают внимание не только на развитие медицинских знаний в данной области, но и на то, что состояние беременности все больше вовлекается под медицинский контроль (процесс медикализации), на появление представлений о норме и патологии в этой области, на характер проведения беременности, поведения роженицы, взаимодействия врача и «пациента». В отечественной историографии темы, связанные с историей деторождения, скорее представлены в исследованиях историков повседневности, исторических антропологов и гендерных историков[607], которые мало известны историкам медицины[608]. В настоящем благодаря развитию гендерной истории и повышающемуся интересу к женскому историческому опыту, вписыванию его в общеисторический контекст антропология беременности стала междисциплинарной темой, стоящей на стыке этнографических исследований, частной истории, истории повседневности, исторической феминологии, психологии и социологии. Беременность, изучаемая в исторической ретроспективе, позволяет углубить многие темы, связанные с женской историей, а именно: историю материнства, женскую телесность и сексуальность. Изучение антропологии беременности в прошлом России существенно дополнит историю российских женщин, позволит увязать важнейшие социально-политические, экономические процессы в стране с их частной жизнью, миром их повседневности, чувственными и эмоциональными переживаниями.
Область современного (научного) родовспоможения оценивается антропологами и социологами как чрезмерно медикализированная, подчеркивается влияние особого гендерного этакратического порядка, контролируемого государством в лице экспертного сообщества (акушеров-гинекологов)[609]. Когда начался этот процесс в истории России? Каким образом такие естественные процессы, как беременность и деторождение, стали частью социальной политики и медицинского контроля? Какую роль в данном процессе сыграло медицинское сообщество? Наконец, какие последствия имели эти процессы?
Следуя подходам социальной истории медицины[610], историко-антропологическому, социально-конструктивистскому, мы преследуем цель изучить, как менялось отношение к беременности различных акторов исторического процесса (восприятие самих женщин и экспертных систем) с XVIII до начала XX века, какое влияние оказывало развитие медицинского знания, урбанизация, коммерциализация материнства и ухода за новорожденными на проведение беременности. Мы стремимся ответить на вопрос, какими путями формировалась современная культура беременности и практики беременных, каким образом происходило вытеснение/слияние традиционных представлений о беременности с новыми знаниями, источником которых были экспертные системы в лице представителей медицинского, педагогического сообществ.
Мы считаем важным изучить трансформацию традиционных женских практик, вызванных либерализацией России и освоением женщинами новых социальных ролей; определить влияние важнейшего телесного опыта в жизни женщины на их социальную идентичность в частной и публичной сферах; выявить эмоциональные переживания женщин на протяжении беременности; проанализировать изменения в практиках беременности, вызванные внедрением знаний научной медицины; сопоставить важнейшие тенденции в антропологии женской беременности в России и на Западе.
Теоретической основой для нас явился концепт медикализации[611], под которой мы подразумеваем процесс «втягивания» всё большего числа женщин в сеть медицинского обеспечения[612] и развитие медицинского контроля над их репродуктивным поведением[613]. Термин
С другой, медикализация усиливает контроль медицинских институтов над женским репродуктивным поведением и женской телесностью. Избегание регулярных гинекологических осмотров, консультативных приемов во время беременности, домашние роды, отказ от врачебных рекомендаций – все это официальная медицина рассматривает в качестве отрицательных девиаций. Подчиняясь экспертным системам, женщина теряет контроль над собственным телом, усложняются ее переживания, она превращается из субъекта беременности в «пациентку», «больную», «хрупкого инвалида»[616]. Медикализация беременности осуществляется не только в интересах женщин, но и в интересах государства, позволяя эффективно осуществлять контроль над репродуктивным поведением населения.
В центре исследовательского интереса – представительницы интеллигентных слоев российского общества, так как именно в этой социальной прослойке происходила рецепция научных идей в отношении образа жизни и поведения беременных. Особую группу источников составили женские эгодокументы (мужчины в своих воспоминаниях, дневниках и письмах обходят стороной тему беременности и родов). «Тексты» рожениц позволяют репрезентировать эмоциональные переживания женщин. Учитывая двойную субъективность документов личного происхождения (субъективность автора и субъективное прочтение источника исследователем), повысить объективность выводов исследования были призваны научные и научно-популярные сочинения медицинского характера по уходу за роженицами и новорожденными известных дореволюционных врачей-акушеров и педиатров. Дореволюционная столичная и провинциальная пресса, реклама на ее страницах позволили выявить существенные изменения в интимной жизни горожан.
При изучении перехода к медицинскому контролю над репродуктивным поведением женщин мы проанализировали комплекс научно-медицинских работ, издававшихся в России с последней четверти XVIII до начала XX века. Эволюция содержания научной литературы, рекомендации врачей, научные открытия в акушерстве, гинекологии и их внедрение в практическую деятельность врачей позволяют оценить, каким образом беременность и деторождение из естественного состояния перешли в «болезненное состояние», требовавшее контроля со стороны врачей, следования медицинским рекомендациям, выполнения соответствующих процедур. Каким образом акушерство из особого «искусства повивания» превращалось в область хирургических операций? Почему больничные роды стали ассоциироваться с трудными родами? Как и за счет чего врач стал доминировать над повивальными бабками, постепенно вытесняя их из клинического родовспоможения?
Акушерство в качестве клинической научной дисциплины в странах Западной Европы выделилось в XVIII веке. Прежде считалось, что акушерские знания врач должен получать в контексте изучения хирургии. Процесс родовспоможения считался исключительно женской прерогативой, главными участницами которого должны быть роженица и повитуха, вмешательство врача (хирурга) предусматривалось только в крайне тяжелых случаях – невозможности разрешения, смерти роженицы. Научные сочинения по акушерству появились еще в XVI веке (Е. Ресслин, Я. Руфф), в XVII веке во Франции были открыты первые школы для акушерок. В XVIII веке были опубликованы концептуальные работы по акушерству, в которых авторы выделили предмет науки, методы («исследования»), терминологию (А. Левре, У. Смелли)[617]. Акушерство стали преподавать в университетах будущим врачам. С конца XVII века в истории западноевропейского акушерства начался важный процесс, который социальные историки медицины называют разрушением особого «женского пространства» родов. Носителем экспертного знания постепенно становились не акушерки, а врачи-мужчины, которые всё активнее стали отстаивать свой авторитет в профессии. Это важный процесс не только в истории науки, но и в социальной и гендерной истории, истории повседневности. Видимый прогресс научного знания оборачивался существенными изменениями в социальной сфере, в положении женщины в обществе. В XIX веке акушерки заняли подчиненное положение по отношению к врачам. Естественная функция женского организма патологизировалась и медикализировалась. Роженица превращалась в объект врачебных манипуляций, любые отклонения от «нормы» стали рассматриваться как повод для врачебного вмешательства.
В России на протяжении XVIII – первой половины XIX века доминировало народное акушерство. В абсолютном большинстве случаев как в семьях простолюдинов, так и в семьях привилегированных сословий на роды приглашались женщины – повивальные бабки, сельские повитухи без специального образования. Сохранялось женское пространство родов. Мужчины-врачи рассматривались в качестве нежеланных гостей в родильной комнате. Историк медицины Я. А. Чистович писал, что «общественное мнение» в XVIII веке «не совсем охотно мирилось с мыслью о необходимости освидетельствования женщин мужчинами»[618]. Деторождение воспринималось в качестве естественного процесса. Поведение повитух во время родов было основано на их опыте приема родов, на традиционных знаниях из народной медицины, а также на религиозных и даже магических воззрениях.
Необходимость в научном осмыслении и описании процесса деторождения в России возникла во второй половине XVII века, что было связано как с развитием научной медицины в целом, так и с открытием первых учебных заведений по обучению повивальному искусству. В 1754 году после принятия указа Сената «Об учреждении школ в Санкт-Петербурге и Москве для обучения повивальному искусству» (учреждении «бабичнаго дела»), разработанного президентом медицинской канцелярии Павлом Захарьевичем Кондоиди[619], появилась необходимость в акушерской литературе. В самом указе было обозначено, что следует озаботиться «о выписании означенных книг из чужих краев из доходов Медицинской канцелярии и о раздаче оных книг ученикам»[620]. Учитывая тот факт, что первыми ученицами «бабичьего дела» были приезжие иностранки, то и используемые в процессе преподавания книги были на немецком и французском языках. Потребность в расширении повивального образования среди русских женщин сделала необходимым и важным появление переводных изданий, а также публикацию работ отечественных авторов. М. В. Ломоносов в 1761 году в письме «О размножении русского народа» выражал убежденность, что основным источником к российским изданиям должны явиться сведения, полученные от самих повивальных бабок, разбавленные отрывками переводов иностранных авторов[621].
Анализ литературы по акушерству и гинекологии, находящейся в фондах Российской государственной библиотеки, Российской национальной библиотеки, Центральной научной медицинской библиотеки, показывает, что за столетие (с 1760 года) в России было опубликовано (без учета переизданий) 16 российских учебников с практическими рекомендациями по повивальному делу, принадлежавших отечественным авторам и около 30 переводных.
Дореволюционный историк медицины В. С. Груздев писал о медицинской литературе XVIII в.: «Акушерская литература на русском языке была крайне незначительна и почти целиком состояла из переводов немецких руководств»[622]. Первыми книгами по акушерству, опубликованными на русском языке, явились сочинение (1762) подданного России Иоганна Фридриха Эразмуса (?–1777), возглавившего московскую школу повивальных бабок, а также переводная работа (1764) шведского лейб-медика Иоганна Горна (1662–1724)[623]. Именно книга И. Горна стала базовым учебником для обучения повивальных бабок. В 1781 году был опубликован труд Л. С. Сосерота (переведен Н. Максимовичем-Амбодиком), в 1784–1786 годах издана оригинальная работа Н. Максимовича-Амбодика, в 1786 году переведено Д. Самойловичем сочинение французского врача Ж.-Л. Бодлока (1746–1810)[624], в 1796 году Н. Дьяков перевел труд Й. Я. Пленка[625], а в 1801 году опубликована работа В. М. Рихтера.
Работы по акушерству, изданные в России XVIII века, были написаны простым языком (зачастую в аннотации перевода подчеркивалось, что информация в книге представлена «самым простым и ясным» способом), нередко использовалась форма вопросов-ответов. Зарубежные издания часто печатались в сокращении, переводчики нередко упрощали изложение и формулировки, делая содержание книг как можно доступнее для малограмотных повитух. Такой подход объяснялся тем, что акушерская литература была предназначена не для врачей, которым акушерство в XVIII веке не преподавалось, а для ученых повивальных бабок. Именно она рассматривалась как главный участник родового процесса, что свидетельствовало о сохранении женского пространства родов на протяжении XVIII века. Родовспоможение трактовалось исключительно как женская практика.
В первых изданиях основное внимание уделялось описанию поведения повивальных бабок непосредственно во время родов. Состояние беременности («как младенец бытие свое в матке начинает») практически не рассматривалось, равно как и женская физиология и анатомия. Представления авторов первых учебников о признаках беременности мало чем отличались от сведений, известных повитухам. Врачи выделяли «сомнительные» («запор месячных кровей», «позывание на рвоту», рвота, «омерзение от яств», «прихоть к яствам непорядочная», «прибавления брюха», «напряжение титек») и «верные» («ежели женщина во чреве плод зачнет, тогда устье маточное тотчас накрепко затворяется; ежели рыльцо наподобие хобота из устья маточного во влагалище маточное сделается; ежели устье маточное понемножку назад подается») признаки[626]. Роды разделялись на натуральные, трудные и ненатуральные.
В первых учебниках ни о каких специальных акушерских инструментах и операциях речи не было. В распоряжении повивальной бабки должны были находиться: свежее коровье масло, тонкие нити, бельевые нити «по обеим концам узлами завязанные», ножницы, вино, сахар и чистая вода[627] – все то, чем традиционно располагала сельская повитуха. В этом случае врачи описывали типичное, традиционное поведение повитух, сопряженное с символическими ритуалами и поверьями. Полагалось, что вино и сахар необходимы роженице, так как они способны «подкрепить» младенца во время родин, если он «утрудился». То же самое полагалось младенцу и при рождении, если, по мнению повитухи, он был достаточно слаб.
Главная задача повитухи – ожидать, «дружески уговаривать» роженицу тужиться, полностью «доверясь» природе («остатки дела на единую натуру возложить, которая всегда почти благополучно сама собою роды натуральные оканчивает»)[628]. Для ускорения родов, облегчения потуг повитухи могли использовать особые процедуры, за которые предполагалось брать сверх установленной платы: «правление живота», «становление клистира», «прикидание банок», «припускание пиявок»[629].
Поведение роженицы во время потуг строго не регламентировались. Однако учебные предписания в отношении действий повитух уже тогда отличались от поведения сельских повивальниц, которые использовали множество ритуалов для облегчения родоразрешения. Ученой повитухе предписывалось уделить особое внимание устройству постели для роженицы, при этом позы рожающей не ограничивались. Женщина могла разместиться как вдоль, так и поперек кровати, с помощью подушек верхняя часть туловища приподнималась, под поясницу также подкладывалась подушка, для ног устраивалось особое приспособление для возможности упираться. Среди повитух практиковалось также применение особого стула для родов, в литературе он именовался «по типу Штейнова»[630].
Трудные роды требовали специальных действий повитухи. Авторы первых учебников предлагали использовать распространенные терапевтические процедуры в научной медицине XVIII века: постановку клистира и кровопускание, на которое рекомендовалось вызывать врача. В первых работах по акушерству представлено подробное описание единственной акушерской операции – «поворота на ножку», которой прекрасно владели повитухи XVIII века.
После рождения младенца основная задача повитухи состояла в том, чтобы завязать пуповину и обеспечить правильный выход последа. Рекомендовалось «руками из матки вытянуть место». Врачи стали ограничивать родильницу в пище, предписывая ей определенную диету, которая состояла в употреблении в первые дни после родов жидкого бульона. Дети, рожденные до 7 месяца, считались нежизнеспособными. В медицинской литературе они назывались «недоноски», «несовершенные».
Учитывая тот факт, что врачей и образованных повивальных бабок в XVIII веке, если и вызывали, то исключительно в состоятельные семьи (дворянские и купеческие), в народе пользовались услугами сельских повитух, не имеющих специального образования, то возникла необходимость в особой медицинской литературе, учитывающей образ жизни дам из высших сословий. Одной из первых подобных переводных книг, адресованных «госпожам», явилась работа Луи Сосерота. В этом сочинении было обращено особое внимание на важность образа жизни беременных женщин. В частности, он указал на то, что причиной частых выкидышей становится «стеснение брюха посредством узких юбок и шнуровок», а корсеты влияют на образование «плоского соска», что приводит к невозможности самостоятельного грудного вскармливания[631]. Автор также высказал сомнение в пользе частых прогулок во время беременности, полагая, что лучше всего находиться дома. Беременность впервые рассматривалась автором в качестве болезненного состояния. В небольшой по объему книге содержалась обширная критика традиционных действий повитухи: давать вино роженице, частые «щупанья» роженицы во время схваток, послеродовой период проводить в родильной («замаранной») рубашке, помещать послед в чашу с водкой, дабы испарения благотворно влияли на здоровья матери и ребенка[632]. В книге впервые представлено указание на бесполезность кровопускания при осложнениях в родах. В то время как в России женщины из высших сословий отказывались от самостоятельного грудного вскармливания, в Европе экспертное сообщество в лице просветителей-публицистов, врачей стало защищать практику самостоятельного грудного вскармливания. В переводной работе Л. Сосерота приводились аргументы в пользу необходимости налаживания лактации после родов каждой женщиной.
Первым оригинальным российским сочинением по акушерству явилась работа «отца» российского научного акушерства Нестора Максимовича Максимовича-Амбодика (1744–1812)[633], профессора «повивального искусства», возглавившего Санкт-Петербургскую повивальную школу. Врач, историк медицины В. С. Груздев в написанном им кратком историческом очерке полагал, что главная заслуга Н. М. Максимовича в том, что он «издал в 1784 г. первое оригинальное руководство по акушерству на русском языке и тем положил начало самобытной русской акушерской литературе»[634].
В основу исследования были положены три основных источника: достижения европейской медицины, собственный опыт акушерства, а также сведения из народного (русского) акушерства. Книга состояла из 6 частей, впервые в работе по акушерству, изданной в России, были представлены столь подробные акушерские рисунки (в последней части работы). Особый подход Н. Максимовича-Амбодика состоял в том, что он стремился расширить сферу применения акушерских знаний не только деятельностью повитух и «бабок», но и особыми врачебными манипуляциями. Максимович-Амбодик в разделе «О пользе повивального искусства» обосновал необходимость выделения акушерства в качестве самостоятельного направления в медицине и отдельной специализации при подготовке врачей. Многие из его коллег скептически оценивали возможность существования отдельной акушерской специализации, полагая, что эта сфера деятельности предназначена исключительно для повитух. Н. Максимович-Амбодик настаивал на том, что нет более «важной», «нужной», «человеческому роду многополезной» науки, чем повивальная[635].
Впервые на русском языке была подробно описана анатомия и физиология женского тела (строение мягких и твердых частей) в первой части работы, уделено внимание периоду беременности, дано описание всем известным в то время акушерским манипуляциям. С работы Н. Максимовича-Амбодика начинался выраженный процесс медикализации беременности и послеродового состояния. Если в предыдущих изданиях авторы не заостряли внимание на состоянии беременности, не ограничивая повседневность женщины в положении, то Н. Максимович-Амбодик рассматривал беременность в качестве важного периода (этому вопросы посвящена вся третья часть сочинения), требующего особого поведения женщины и отношения врача. Правильный образ жизни беременной, по мнению врача, должен складываться из: частых прогулок на свежем воздухе, диеты в питании (избегание жирной пищи), отсутствии душевных волнений, отказе от модных тенденций в женской одежде (каблук, стесняющие повязки)[636]. Послеродовой период (послеродовое восстановление, уход за новорожденным, налаживание лактации, диета родильницы) он также рассматривал в качестве важной части науки повивального искусства.
Если в прежних работах авторы рассматривали содержание своих книг в качестве рекомендаций (пособий) для деятельности повитух, то в книге Н. Максимовича-Амбодика народное повивание оценивалось как темное, обремененное множеством предрассудков. В сочинении Л. Сосерота, посвященного разбору «закоснелых мнений и злоупотреблений до беременных женщин», критика народного акушерства сдержана. Н. Максимович-Амбодик, напротив, выступил с резкой критикой повитушества; сельских бабок он называл «глупыми» и «мнимыми» бабками. Он упрекал их в суеверности, сумасбродстве, излишней самоуверенности[637]. С работы Н. Максимовича-Амбодика началось противостояние научного акушерства народному, благодаря чему стали утверждаться авторитет врача и бесценность его знаний перед «ограниченностью» повитухи и ее практик.