Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Антология ивритской литературы. Еврейская литература XIX-XX веков в русских переводах - Натан Альтерман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Или этот последний из идолов в сонме богов, Или песня о силе продлит бытие естества. Человеческий разум постигнет секрет вещества, Сочетания атомов, тайну ветров и громов. Средь молчащих камней он сумеет тропу отыскать В царство ласковых мхов и деревьев неведомый мир. Всё в единой цепи для него — золотистый инжир, Пестрый гриб, и слоненок, и озера темная гладь. Он к источникам света проложит познания путь, Напряженного нерва постигнет звенящую суть, Притяженье магнита поймет и загадку цветения ржи. Но останется тайна всех тайн, тайна вечная — жизнь! И псалом зазвучит: «Лишь немеркнущим Солнцем судим, Гиацинтом и мальвой я был перед Богом моим». 15 Гиацинтом и мальвой я был перед Богом моим, Словно колос, под тяжестью зерен склоненный к земле. Он послал мне дожди и туманы далеких полей, Оратории красок, симфонии света и тьмы; Я печаль поколенья и песни народов познал, Голос в облаке света и голос во мраке чужом. Когда встал я меж жизнью и смертью, меж явью и сном — Слишком рано пришел я, иль Бог дать мне жизнь опоздал? В моем сердце роса идумейских просторов седых, На вершине горы заповедной — таинственной Гор — К Ориону и Солнцу с мольбой обращаю я взор. Когда зреют бобы и деревья возносят плоды, Околдуют меня божества уходящих миров Или этот последний из идолов в сонме богов?

(Август 1919, Одесса.)

Перевела Анна Нейстат.

Йосеф Хаим Бреннер (1881-1921)


Дважды

Пер. Д. Выгодский

1

Источником всех неприятностей, самым худшим несчастьем была скука, скука хедера.

Правда, и шлепки ребе Сендера Красного не были особенно приятны, и не лучше было, когда он щипал и тянул за волосы своими жесткими пальцами, острыми и длинными, но далеко не прекрасными были и дни мира и тишины. Напротив, в такие дни было нечто гораздо более страшное, чем ремень или розги. И не было этому названия…

Лежать спокойно на скамейке в то время, как тебя секут, стоять после этого, выслушивая суровый выговор, причем хвост рваной рубашки торчит из штанов, как пеньковый мешочек из-под сыру, — конечно, все это явно стыдно, все это боль простая и понятная… Однако чего стоят все эти неприятности перед незримыми и тайными ранами, которые ранят ежеминутно, от которых нет надежды избавиться, от которых некуда бежать и спастись, которым нет даже имени?

Суровая зима… И ее суровость еще сильнее оттого, что снежные вихри переворачивают сердце «ребецн»[148], так что она начинает жалеть тебя, неодетого, а колючий мороз будит ее сострадание и заставляет позаботиться о твоем здоровье, и она приказывает тебе надеть на обратном пути ее старую кацавейку. Она хочет, правда, чтобы ты не простудился во время ходьбы и чтобы, придя домой, ты показался отцу в ее одежонке, но все это тебя нисколько не утешает. Сколько ты вынес от матери! Сколько проклятий ты покорно выслушал, отведал даже ударов кулака! Все же, жестокий, не жалел ты «недолгих дней» матери и, хоть с опасностью для жизни, дерзнул побежать в хедер без ее платка, чтобы избавиться от насмешек над своим странным видом в дырявом платке, чтобы избавиться от выкриков: «старая карга». И вот тебе новая беда — еще горше прежней: лохмотья кацавейки сорокалетней женщины на теле маленького хилого ребенка!.. Как я подыму завтра голову? Куда спрячусь от их смеха? И что это за грязное тряпье? Когда ты дотрагиваешься до него, кажется, что между пальцами холодная и склизкая кожа дохлого гада. А ослушаться нельзя. Ребе, вообще сердитый на жену, и в частности недовольный тем, что ты его обеспокоил, страшно разозлится.

— Как вам нравится? Этот молокосос еще важничает. Подумаешь — барин! Возьми, дурень, теплее будет. И всегда бери. Нечего важничать. Смех просто… ну, одевай, одевай… Вы не знаете, кто его отец? Это тот, что делал нюхательный табак.

Зима сурова… Сурова до того, что отравляет добрые чувства жалости, пробуждающиеся в сердцах, омрачает прекрасные истории из книги Бытия. Впрочем, не легче и лето…

Длинен летний день в хедере, бесконечно длинен: длинен, как тысяча бессонных ночей. И много их, дней «змана»[149], очень много. Каждый день, едва утро — уже время идти в хедер. И каждое утро ты повторяешь молитву «о курениях»[150], и тебя подозревают, что ты пропускаешь слова и сокращаешь молитву; после этого — псалмы вслух, «таргум»[151], книга Левит, толкование Раши…

И даже, когда Сендер-ребе ставит тебя в пример «неучам», даже когда он тебе приказывает выучить с «гоем» Нохимом трудный отрывок Раши, ты опускаешь, правда, тогда глаза от удовольствия, нечто щемящее проникает в сокровенные уголки твоего сердца, но не оставляет тебя вовсе.

Ребецн — «рыжая ведьма» — сидит возле учебного стола на скамейке у печки, все равно, чистит ли картофель или нет. Лицом она напоминает селедку, она непрестанно жалуется на своего мужа-разиню, который не умеет даже «привязать кошке хвост»[152].

Поэтому неудивительно, что освободиться на один день из хедера, на долгий летний день, или даже сидеть дома в будничный день по какому бы ни было случаю с полудня, как в радостные кануны субботы, — это страстное желание, сильное и бурное стремление!

И если мои товарищи, у которых были различные удовольствия: обмены, деньги, игры в пуговицы и в перья, новые костюмы, болота и канавы во дворе, камни, червяки, драки и ссоры, не пойти в хедер считали праздником, дорогим и значительным, то тем более я, забитый и ничего не имеющий… Разве не тем более?

Но горе человеку без счастливой звезды. Даже эти несчастливые случаи выпадали на мою долю реже, чем на долю счастливых товарищей «гоев» (неучей). Ибо спасения из-за заболевания, из-за несерьезного недомогания мне не полагалось: «нечего беднякам болеть, — решила раз навсегда моя мать, — это в обычаях богачей, для них плата за ученье — тьфу! — раз плюнуть, а я от себя отрываю эти деньги». Итак, я мог найти спасение и избавление в исключительных случаях, выходящих из общих правил, в случаях крайней нужды, когда не было выхода, когда в моей помощи нуждалась мать, например, для того, чтобы отнести к реке белье для стирки, когда было много работы, или для того, чтобы помочь ей принести муку с базара для печения хлеба. Впрочем, далеко не часто она могла позволить себе брать из лавки целый пуд муки сразу, что было не по силам нести ей одной.

Самое же главное то, что и сидение дома тоже не было большим удовольствием. Отец мой, низкорослый еврей, сгорбленный и маленький, сидит у стола, как человек лишний. Средства к жизни он раньше добывал изготовлением нюхательного табаку. Но в то время была построена где-то поблизости табачная фабрика. И не помогла ему, «кормильцу» нашему, ни давность, одиннадцатилетняя давность, ни те благовонные пряности, которыми он приправлял свое изделие и которые издавна так нравились носам наших стариков и удостоились великой похвалы из уст тонких ценителей. Одинаков был прок от его проклятий вначале и от его бездеятельного молчания потом.

Итак, отец сидит у стола без дела, молчаливый и сердитый, а мать, женщина с зеленоватым лицом, крикливая, забитая и неопрятная, заставляет меня убаюкивать бесконечным укачиванием двух близнецов, которые не перестают ни на минуту кричать — ни ночью, ни днем…

И все-таки человек в печали постоянно тоскует о переменах, о новых неожиданных изменениях. И я ведь в детстве был человеком…

Так.

И если на мою долю выпадал в очень редких случаях целый день, в который я был свободен от хедера с самого утра, то никогда почти не случалось мне удостоиться дня более великого, желанного и счастливого, чем те дни, когда меня, который ежедневно сидел в хедере, вдруг неожиданно отправляли домой.

Такие случаи, кроме ослепительного света и исключительного торжества, которые они несут с собой, являются вместе с тем результатом приезда в гости какого-нибудь дяди, который привез подарки и игрушки. Такие случаи выпадали на долю моих товарищей, но отнюдь не на мою. В дом моего отца приезжал всего лишь один какой-то родственник во время большой ярмарки — время и без того свободное, и этот купец, как его с гордостью называла мать, только экзаменовал меня и щипал за щеку.

И лишь два раза, помнится, удостоился я быть позванным домой посреди ученья, и дважды даже для меня изменилось на час обычное течение жизни. Теперь исчезла уже и самая память о причинах, все минуло и ушло, как дым. Но из дыма встают и складываются в образы два дня…

2

Был день месяца «ияра», день солнечного сияния и блеска, разлитого во всем мире, и только в нашем доме не истаивала облачная мгла, порождавшая в каждом углу какую-то печаль сумерек. А в этот день присоединились к ней какой-то тайный страх и загадочный шепот. Даже Пятикнижие и несколько книг из пророков, что стояли запыленные чуть ли не испокон веку на шкафу, приобрели в этот день вид странный и особенный. В лучшей из двух комнат нашего дома не было ни живой души, кроме кошки с котятами под низкой кроватью. Все домочадцы (родители мои — мир праху их — несмотря на их многие болезни и несмотря на то, что мать моя не раз выкидывала, были обременены большой семьей) были усланы из дому гулять. Сам отец слонялся весь день без видимой цели. В глазах его была та нежность, которая озаряет человека, ожидающего большого счастья. Он как бы весь размягчился. Мать лежала в соседней комнате, в маленькой спаленке.

Когда я в обед вернулся из хедера домой, я застал всех на дворе. Я тоже просидел там долгое время, но потом пошел к двери и нашел ее запертой изнутри. Я постучал, мне открыл отец, выдвинувшись наполовину за порог, как бы намереваясь преградить путь незнакомцу. На кротком лице запечатлелась великая тайна и словно бы вопрос.

— Хацкель… — послышался шепот матери из комнаты, где она лежала. — Кто там?.. Акушерка? Ой…

— Нет, никого нет, это Иоселе… Иоселе… пора ему идти в хедер.

— А кушать, папа?

— Ну, ну, кушать… Разве ты не видишь?.. Ребенок всегда ребенок… Возьми кусок хлеба и иди… возьми и иди, сынок… иди…

Правда, в вопросах пищи отец всегда бывал на моей стороне, особенно той пищи, которую я брал с собою в хедер и ел на людях. Однажды, когда он узнал, что мать приготовила мне на дорогу лишь кусок мацы (дело было вскоре после Пасхи) с каплей меда, очень рассердился и стал попрекать, говоря, что маца сама по себе еще ничего, это еще можно терпеть, в конце концов все-таки хлеб, но каплей меду помазать кусок — нет большего признака бедности, чем этот; а он, отец, то есть, на самом деле еще вовсе не так пал в своих глазах, слава Богу, он еще не совсем опустился. А завод? Все в руках Бога, и велики деяния нашего Господа: может быть, изыдет огонь от Бога и пожрет «фабрику» в одну ночь. Одним словом, отец всегда воевал всеми силами за мое питание. Но теперь он был совсем в другом мире под властью одной мысли и без сил, и как нежен был его голос…

Без еды тоскливая комната хедера производила впечатление еще более тягостное и подавляющее; и обычный беззлобный смех оскорблял и колол.

Реб Сендер, как всегда, спал своим послеобеденным сном, и храпение его походило на дребезжащий звук дудки, которую мы делали из стебля тыквы. Слюна текла по его бороде. Рыжей нашей ребецн не было дома. Все мои товарищи играли на дворе. Иося, «мучитель животных», сердился на Нохима-«гоя» за то, что он налил воды в ямку, выкопанную для игры в пуговицы. Большинство детей занималось торговлей и меной у просмоленной бочки, которая была центром. Товаром считалась всякая вещь, которая имела какое-либо название, а деньгами — сложенные вдвое пластинки смолы: нижняя сторона служила монетой в десять копеек, а верхняя — в пять. Только я один снова в комнате. Я было пытался исполнить приказание ребе и повторить «седру»[153]. Я начал петь и переводить на разговорный язык[154] каждое слово: «жена-еврейка», если — когда зачнет — сделается беременна и родит, «и у нее родится мальчик»[155]… Но вместо того, чтобы этим заполнить все время, пока спал мой ребе, я переворачивал без внимания страницу за страницей в течение нескольких минут, и поэтому мне показалось, что я уже прошел все, что было задано. И после долгих минут безделья я вздумал взять «Танах» и повторить стихи из книги Самуила тем печальным мотивом, который пленяет и живит сердце и которым изучают пророков: «И взяли филистимляне ковчег Господа»[156], но и тут мое прилежание не было долгим. Весь рассказ мне был известен хорошо, и я неоднократно насыщался мстительным злорадством над поражением «необрезанных» в этой главе после победы в главе предыдущей. Мне оставалось повторить это как урок, просто выучить перевод слов, отличных от разговорного языка. И поэтому я оставил даже эту любимую книгу открытой и обернулся к окну. Вокруг и внутри меня была совершенная пустота. Нечего делать… Они играют… Они не знают Пятикнижия и пророков так, как я, и все же они не думают повторять уроки, не думают даже о том, что сегодня день Божий в неделе, день наказующего грома (donnerstag, или вторник, буквально значит день грома) — а я…

Но вот шум шагов, и чья-то рука отворяет дверь.

— «Ты будешь сидеть» — объясняет Раши, — возвысил я свой голос…

— Ты учишься, Иоселе, — зашел мой отец, и лицо его светится, и не похоже на обычное, — ты один… а где ребе?

— А?.. Который час? — пробуждается реб Сендер, — я немножко вздремнул… А, реб Хацкель…

— Ничего, реб Сендер, ничего, не беспокойтесь, пожалуйста. Жарко сегодня, как в печке… Жара такая, кто перенесет ее? Я пришел… Пусть Иоселе пойдет домой немножко… жена моя родила… хе-хе… сынка…

— Мазл-тов, мазл-тов, поздравляю, реб Хацкель, какое событие… хе-хе, «женщина, когда зачнет»… Иоселе, какая у нас «седре»?..

Спаленка моей матери была полна новой жизни, событиями новыми и радостными. По стенам наверху во всю их ширину были проведены углем черные линии — ограждение от чертей. Стоны родильницы были уже совсем не те, что часом раньше: в них уже было больше торжества, чем боли. Перемена состояния, которая проявлялась после часа опасности даже в позе роженицы, сказалась в величии душевной усталости, в томной слабости и бледности. У нее на руках лежало что-то белое, продолговатое, что притягивало к себе взоры отца, как светящаяся точка, ставшая центром всего. Шепот многочисленных соседок вокруг одра роженицы походил на шум ручья, и только изредка понижали говорящие голос свой, как бы намеренно желая увеличить торжественное значение минуты. Из общего шума выделялись слова: у той… у этой… дурной глаз… первые роды… трудные роды… счастье… новая радость… В их голоса вливался звук ликования моего отца, который глубоко верил в истинность нового счастья.

— А, Иоселе, а?.. братец, а?.. маленький братец…

— Ну, господин хороший, — остановила его акушерка, держась за бока, и оборвала заглушенный шум радости шутливым и вместе презрительным тоном. — Нечего веселиться, этим вы ничему не поможете. Лучше было бы, если бы вы подумали о том, что ничего не приготовлено, что нечего дать родильнице… Тоже мне дом, где родильница… Смеется и ничего больше. Нежный супруг!.. Стоит себе и смеется… Разве это меня позвали к жене Иерухамки-«габая»[157]? А этот стоит и улыбается… Тоже «человек».

Лицо «человека» омрачается, он начинает перечислять все долги, что должны ему многие лавочники еще с того времени, когда они нуждались в его товаре, те «старые долги», в которых он всегда искал выхода в трудную минуту.

— Слышишь, Иоселе, — оборачиваясь ко мне, говорит он сдавленным и просящим голосом, — беги, сынок, к толстой Шпринце, прямо в лавку, и скажи… ты знаешь, что сказать? Скажи: мама… мама родила, мама… нет… ты не будешь знать, что сказать, не будешь знать… Я сбегаю сам… В прошлую пятницу она тебе тоже ничего не дала… Вытащить что-нибудь из зубов Шпринцы — это нелегкое дело, вырвать… Я сам сбегаю. Теперь… теперь… ведь новое счастье… Хе-хе… Лейбеле, — если Бог только захочет, так он наречется во Израиле… Лейбеле… Я сбегаю. А ты сядь и пиши «песни восхождения»[158]… «Песни восхождения», сынок… Сядь и пиши, Иоселе, только не ошибись… ты знаешь наизусть? Возьми псалмы с размеченными на каждый день главами… там, на шкафу… Ну, я бегу.

Он ушел, а я сел делать то, что он мне велел. Но ничего из этого не выходило. Хотя я стихи бегло знал наизусть, из-под моей руки они выходили спутанными и с ошибками; не помогло мне даже заглядывание в книгу, я все путал и пропускал, ошибался и сбивался, забывал заклятия.

Велико было мое волнение. Новорожденный малютка, которого я еще не видел, рисовался моему воображению в заманчивых образах. Я воображал радостную минуту, когда мать осчастливит меня и позволит взять его на руки, чтоб играть с ним и целовать. Мое маленькое сердце сжималось странным образом от избытка любви и нежности. В этот час, в ожидании радости, я примирился с тем маленьким «куском мяса», мягким, кричащим, отравляющим мою жизнь, оглушающим меня своим плачем, своим существованием, расстраивающим меня, похищающим мою свободу и мой досуг, когда я дома. Теперь ведь все начинается сначала… А возиться с сестренками — ведь это тоже мой долг — с сестричками больными, хилыми, с близнецами… как жаль их!

Итак, наступило новое время, время радости и веселья. В нашем доме будет «обрезание», как было два года тому назад: миска, полная рыхлого песку, в нее воткнуты горящие свечи… много свечей… престол Илии-пророка… И может быть, я даже буду «кватером».

3

И, действительно, как полно было мое существование в эти дни.

Правда, я не только наслаждался. Немалая доля многочисленных приготовлений к «обрезанию» пала на мои слабые плечи, бесчисленное множество раз меня посылали и гоняли к разным толстым Шпринцам. Акушерка, старушка, любящая наряжаться и сердившаяся за то, что она в нашем доме не получала за свои труды такого вознаграждения, как у Иерухимки-габая, толкала меня на каждом шагу. Сестры-близнецы, как бы сердясь на пришедшего занять их место в подвешенной люльке и забрать у них мать, надрывались от плача. Но хуже всего было мое ежеминутное вставание, чтоб ухватиться усталыми руками за люльку, издающую звуки, похожие на вой слепой кошки, — подбросить ее до потолка, потянуть и снова отбросить… Да, невелико было удовольствие. Но и вообще, где в воспоминаниях моего детства радость или хотя бы просто спокойствие? Радости не было там и не могло быть, но все-таки это было занятие — не хедер, не скучные и непонятные слова урока…

А впечатления были…

Правда, мои надежды, что новорожденный малютка, это существо, перед которым даже я казался большим, полюбит меня и предпочтет сидеть у меня на руках больше, чем у всех остальных, не оправдались. Вышло как раз наоборот: этот маленький и слабый птенец вел себя, как взбалмошный и глупый до крайности, и без всякой причины отворачивал свою лысую головку именно от меня; и однажды, когда я его случайно поцеловал, его маленькое личико сморщилось, и раздался громкий и пискливый плач. Правда и то, что уже на вторую неделю после того, как он был положен в люльку моих сестричек-однолеток, а они перешли в кровать матери, я устал быть привязанным к сломанной скамейке, что стояла под люлькой, и мне надоело непрестанно укачивать Лейбеле и убаюкивать его обычным напевом, — мне надоели и жизнь, и веревки опротивевшей люльки, которые были порваны и связаны узлом во многих местах. Но все же моя досада не уничтожила совершенно в моем сердце радости по поводу появления Лейбеле: очень хорошо, что он родился. Его появление на свет Божий, его существование — радость. Я очень любил смотреть в глаза этого птенца, когда они были открыты и смотрели на Божий мир. Я жадно любовался улыбкой на маленьких губках. Часто, успокоив его и убаюкав, я подолгу сидел над ним, всматривался в его слабое детское тельце и внимательно прислушивался к издаваемому им тихому звуку. А мысли мои блуждали: и это человек в миниатюре… и этот будет большим, как я, будет учить Пятикнижие и Раши… страшно!

Да, впечатления были…

Когда мать немного оправилась и начала выходить на базар, она каждый день во время обеда и ужина говорила отцу, что она ясно видит, что Лейбеле родился под счастливой звездой, и что с тех пор, как он появился на свет, счастье светит ей в лицо.

— В такое время, во время такой дороговизны купить жирную курицу за тридцать пять копеек — это уже само по себе большая находка, чудо, которое случается не каждый день. К тому еще баба сошла с ума и приняла у меня стертую монету вместо звонкой и хорошей.

— Слава Богу, — кивает отец головой.

А мать продолжает рассказывать и хвалить Лейбеле. Он совсем не ребенок. Он настоящий умница. Она, большая, никак не может обмануть его и убедить, что молоко из ее груди — фу!.. Она отводит его ручку, поворачивает его в другую сторону, а он кричит и тянется к груди. Такого умницы нет на целом свете.

— Я же это говорю, — с удовольствием соглашается отец.

Но спокойствие Лейбеле, его отказ от рожка, его умные «слова», его движения, улыбки и другие милые гримасы — все это уменьшалось со дня на день. Он перестал есть, целые дни кричал хриплым голосом, почти задыхаясь. Крики влекли бессонные ночи, мать моя звала смерть унести и его, и ее вместе…

А когда по временам в это существо возвращался дух жизни, его личико возбуждало во мне еще больше жалости… Когда моя мать вынимала Лейбеле из люльки, сажала его к себе на колени и плакала, а отец покачивал головой и говорил:

— Он не наш, Лейбеле. Голда, он не наш… — эти слова, как игла, пронзали мое маленькое сердце и вселяли дрожь страха во все мои члены… Неужели? Неужели?

И тогда в беседе отец объяснил мне тайну бытия… Поистине, жизнь зависит не от силы и здоровья, и не надо надеяться на врачей и лекарства: кто слабее, чем наши сестрички-близнецы? И все-таки они мучаются, и долго еще, наверное, будут мучаться… «Не по своей воле ты живешь»[159] — если душа твоя не исполнила своего срока. Все дело в душе. Много душ там под престолом Всевышнего, и все они должны выйти на свет Божий и исполнить свой срок… Только тогда кончится мир и настанет избавление. И если по какой-нибудь причине жизнь души не прекращается, она входит в другое тело… Грехи отцов…

В ночь поста на рассвете дня обрезания к нам пришло несколько евреев читать «Зогар» для спасения, как полагается. Реб Биниомин-Мендль, человек углубленный, молчаливый и знаток в вопросах благочестия, посетив ребенка, посоветовал отложить обрезание на другой день, но «мойгель» настаивал на своем — и победил. Его доказательства победили опасение за жизнь новорожденного, и обряд был совершен, как полагается, на восьмой день. Реб Эле, плешивый, был «баал-мецице»[160]. Святые уста. И все же все время слышалось разрывающее сердце хлюпанье… Ко времени дневной молитвы показалась кровь, которую нельзя было никакими средствами остановить… И с тех пор это хлюпанье не прекращалось, пока меня внезапно не позвали из хедера во второй раз.

Лейбеле умер, умолк. В полдень пришел отец в хедер и на вопросительный взгляд реб Сендера ответил:

— Бог милостив… Исцеление в Его руке… Пожалуйста, реб Сендер… Иоселе… пусть он пойдет попрощаться с братом… возьми, Иоселе, свой завтрак и пойдем, сынок… Лейбеле отходит…

И пока мы дошли до дома, не стало Лейбеле. Он был здесь со мной, в этой комнате, лежал на скамейке, покрытый белым, и все же его не было. Нет у меня больше маленького братца, нет больше этой живой души, нет Лейбеле… Нет его… Улетела душа Лейбеле.

И в тени смерти, что была в комнате, столпились некоторые соседи и соседки… Так… И странное дело: наш Лейбеле лежит в нашем доме в последний час, а у них в доме не случилось ничего. В их доме никто не умер, в их доме будут все и завтра…

Что это, Господи? Чьи грехи нес на себе Лейбеле все дни свои? И почему он умер?

Наступила ночь. Зажгли свечу и прикрепили к крюку в стене, и темнота перемешалась с тускло-желтым светом. Скорбь стала еще большей. Мать, истерзанная, без слез, с глазами, полными возмущения и злости, в грязном и расстегнутом халате, слонялась по дому из угла в угол… И только когда пришел могильщик и привычным движением положил трупик в корзину с соломой, потерявшая свое чадо мать остановилась и завопила… Ребенок был вся ее жизнь, вся ее радость; такого ребенка не было в целом мире; умница, веселый, спокойный, понятливый, разумный, совсем как взрослый…

Все молчали. До меня донесся только голос одной из соседок, восхвалявшей милость Бога, что взял ребенка вовремя, прежде чем протекло тридцать дней со дня его рождения, и родителей его тем самым освободил от недели траура…

Лейбеле исчез. А в доме осталась все та же вечная тусклая печаль. И глубока была эта печаль… Не мать от детей умерла здесь, не невеста из-под венца — маленький птенец, слабый и хилый, худой и болезненный, рождение которого было его несчастьем, промучился двадцать дней, все эти дни своей жизни — тяжелые и суровые и горькие — кончился и погиб…

И все. Стыд был в этой печали.

-

— Голда, — нарушил отец молчание.

— Ну…

— Что ты думаешь?.. Рубль… ведь рубль нужен теперь… Как можно… поэтому… или… ты бы сходила к Шпринце толстой… сходи.

— Провались ты сквозь землю.

— Довольно с нас Лейбеле, Голда… Достаточно Лейбеле. Пусть он будет там добрым заступником за нас. Душа чистая и непорочная… Теперь, может быть, она уплатила бы, она ведь понимает, что нам нужны… деньги на погребение.

Мать закрыла лицо руками и заплакала…

Это было долгое рыдание, дрожащее, прерывающееся в середине и протяжное под конец.

Отец поднялся и сказал:

— Ну, довольно, Голда… Ему ведь теперь, наверное, хорошо… он перестал мучиться… А нам… теперь ты будешь знать, как проклинать близнецов. Эх, даже заплатить за похороны нечем… Бог знает, что Он делает… Очевидно, какая-то душа должна была закончить время свое, и родился у нас Лейбеле… А ты, Иоселе, ложись спать, сынок… Завтра надо рано вставать в хедер…

-

И я с этого завтрашнего дня возвратился снова к учению о «туке» и о «двух почках». Из хедера меня не вызывали весь тот «зман». Я тянул свое ярмо. Моя испуганная душа думала о жизни человека, о его обязанностях, о рождении и смерти — и о душе его, которая должна воплощаться в тело ребенка, чтобы выполнить поневоле свое назначение…

Все шло, как всегда…

(1903)

Перевел Давид Выгодский. // Еврейский альманах. 1923, Петроград-Москва.

Вокруг точки

(Фрагменты повести)

Пер. Н. Штиф

9

В соседней комнате, рядом с мастерской, сидел Абрамзон и неутомимо работал. Он отдался всецело большой работе «О еврейском творчестве к началу XX века». Эта статья давно была уже продумана им до деталей и мелочей, вполне выношена в его душе, и ему осталось только перевести ее на бумагу.



Поделиться книгой:



Регистрация