«Иван Абрамович, дорогой человек, спасибо за дружбу с нами!» — сказали ему красноармейцы.
Дружба! Она навсегда связала нас: меня, Николая Градова, и Степана Бездольного.
…Командование знало о нашей привязанности друг к другу, и, я думаю, по этой причине (а возможно, все произошло по чистой случайности или по инициативе того же Ивана Абрамовича Назарова) меня после окончания полковой школы определили на должность командира отделения разведки во взводе управления батареи, в которой служил Степан.
В батарее шла обычная четкая воинская жизнь. За минуту до шести часов — до подъема — дневальный подходил к зеркалу, поправлял на себе фуражку, разглаживал под ремнем гимнастерку. Он приобретал особо бравый вид: принимал стойку «смирно», набирал полные легкие воздуха, выпячивая грудь, — и ровно в шесть зычно кричал:
— Ба-а-атарея!.. По-о-одъем!
Точно крылья огромных птиц, взлетали над кроватями одеяла. Скоро подавалась очередная команда:
— Строиться на физзарядку!.. Уборщикам приступить к работе!
Бойцы быстро, при любой погоде в одних нательных рубахах, а чаще — голышом до пояса, выбегали из казармы. А здесь распахивались окна. Дневальные приносили тазики, веники, метлы, щетки, «маруськи-лентяйки». На одном дыхании выполнялись все следующие параграфы раз и навсегда установленного распорядка дня: умывание, медосмотр, проверка внешнего вида и личного оружия бойца. Затем — с песней, строем — на завтрак в красноармейскую столовую. После строевая подготовка на плацу, занятия в учебных классах, выход на местность.
В первый день, когда я принял отделение, красноармейцы загадочно переглядывались. Мне казалось, что они посмеиваются надо мной. Неловко было и перед Степаном: я стал выше его по должности и воинскому званию. Между старшими и подчиненными — особые отношения, пришлось призадуматься. Я получил право распоряжаться его временем, осуществлять над ним власть командира. Назови Степан меня Колькой в присутствии подчиненных, как они воспримут такое?.. Вчера для Степана я был Колька Градов, а сегодня стал «товарищем командиром»! Хоть подавай рапорт начальству о переводе в другое подразделение. Однако в каждой артиллерийской батарее — лишь по одному отделению разведки. Стало быть, надо просить перевода в другую батарею…
Но каким оказался Степан!
На практических занятиях, разбирая и собирая винтовку, он показал пример всему отделению. Четкость — выше всякой похвалы: точь-в-точь как когда-то в школьные годы все делал ловко и безупречно. И после, когда я «вывел отделение на местность», решая с ним задачу вступить с «противником» в бой, Степан с возгласом «Ура!» первым бросился вперед.
Он преподал мне еще один урок — умение подчинять дружеское чувство общему интересу красноармейской службы и воинского долга.
— Разрешите обратиться, товарищ отделенный командир! — подошел Степа ко мне после занятий, вытянув руки по швам.
— Уж так сразу товарищ командир! — с упреком помотал я головой. — Зачем ты так, Степушка?
— Зачем же?! — Он приосанился. — Ладно, понимаю… И назову тебя Колькой, чертушка! Но ты запомни: это — в последний раз… Итак, мой друг Колька, мы с тобой должны понимать, что воинская служба есть служба разума, чести и совести перед народом. Где бы мы с тобой ни оказались, ты не Должен забывать, что я нахожусь в твоем подчинении, тем более в присутствии всех красноармейцев. Ты для меня — товарищ командир. Мой долг — выполнять твои приказания. Прикажешь идти в атаку — пойду, не кланяясь пулям.
Мне даже стало смешно.
— Степка! Уж так и не кланяясь пулям?
— Точно так, товарищ отделенный командир! Иначе нельзя понимать. Потому и в доме бойца Красной Армии должен соблюдаться строгий порядок.
Сшиб он меня, что называется, с ног, положил на лопатки.
…Дом бойца Красной Армии — казарма, железные койки спарены, расположены в несколько рядов — повзводно и по отделениям. Место моего отделения находилось, как принято говорить, в красном углу — на виду у всей батареи: разведчики — примерный во всех отношениях народ. Койки — моя и Степана — плотно примкнуты одна к другой. В ногах — тумбочка на двоих. Чистота и порядок в ней поддерживаются обоюдно. В вопросах санитарии — требования без никаких скидок на ранги. Одежда должна быть на всех одинаково подогнанной, отчего в строю разведчики как один, не отличишь.
Относительно характеров, то в этом нет одинаковых. У каждого что-то свое из прошлого. И у меня: как и в детстве, я ночами то и дело вертелся на койке. Степан говорил, что я вертелся «вокруг своей оси». Поэтому одеяло сползало на пол. Дома, бывало, не один раз за ночь мать подходила ко мне, чтобы укрыть. А здесь, в этом доме?.. Случалось, просыпался я с мыслью — на полу одеяло, но оно неизменно оказывалось на мне. Я засыпал с радостью, мол, преодолел свою вертлявость. А на самом деле причина в Степане. Однажды проснулся, подглядел, как он поднял с пола одеяло, накинул на меня и тихонько принялся укутывать мои ноги, что в прошлом делала мать.
Я смешался, прошипел:
— Будто с маленьким обращаешься!
— А ты и есть точно маленький, — прикладывая палец к своим губам, тихо и заговорщицки ответил Степан.
Взыграло мое самолюбие. «Если кто увидит?! Подумают, выслуживается перед командиром красноармеец Бездольный. Обоим позор! — так решил я, но тут же на ум пришла умиротворенная мысль: — Суть не в том, что Степа выступил в роли услужливого «дядьки», характер такой у человека. Он к любому заботу проявит».
Всюду я чувствовал локоть друга. Причем Степан оказывал поддержку таким образом, что я замечал ее лишь после, когда задавал себе вопрос: отчего у меня в отделении так хорошо? И не просто благодарностью проникался я к нему, а чувством глубокого уважения. Оно никак не походило на то, когда, бывало, я затевал драку с ребятней и после, когда он успевал мне на выручку, кричал во все горло: «Видали мы вас, наша взяла!» Тут я не кичился перед командирами остальных отделений в батарее, понимал — не моя, а Степана заслуга в том, что разведчики мои заняли первое место на полковом смотре по всем видам боевой и политической подготовки. Он не случайно приобрел неизменное уважение к себе и всех красноармейцев моего отделения, которое стало дружной семьей.
За достигнутые успехи командир батареи капитан Чаевский предоставил всему личному составу моего отделения суточное увольнение из части. На ту пору у некоторых разведчиков появились в городе знакомые, а кое у кого закрутилась и любовь. Поэтому мнения, как лучше использовать тысячу четыреста сорок свободных от службы минут, разошлись. И тут Степан сумел проявить свои организаторские способности.
— Хлопцы! — обратился он к разведчикам. — Знаете пословицу: можно привести к воде коня, во нельзя заставить его пить?
— Неужто? — как бы удивился разведчик с ягодной фамилией Клубничный, который больше всех ратовал за индивидуальное увольнение.
— Не будет лошадь пить воду, если у нее нет на то нужды, — продолжал Степан. — И человек то же. К примеру, скажу о себе. Что мне сейчас больше всего нужно? Знания, знания и еще раз знания. И чувствую, что жажда моя к наукам с каждым днем все неутолимей. Крепкие знания всего, что происходит вне проходной нашего полка, нужны каждому бойцу. — Он в упор посмотрел в глаза лобастому парню: — Вот ты, боец Иван Хрунов, скажи, что тебя сейчас интересует?
— Устав воинской службы! В середке горит огнем, как бы не припоздать с увольнением, — с явной задиристостью выпалил тот.
— Молодец, хорошо усвоил.
— В зависимости от потребности пищеварения, боец Степан Бездольный, — хмурясь, ответил Хрунов. — Мне бы… Мне бы скорее чайку с ягодкой да с милашкой попить.
— Вот как! — поведя бровью, воскликнул Степан.
— А ты как же понимаешь? — приходя на выручку Хрунову, с не меньшей, чем тот, задиристостью спросил Степана Клубничный.
Бездольный помедлил о ответом. Приняв это за свою победу в споре с ним, Василий Клубничный тотчас крикнул Ивану Хрунову:
— Запевай, Ванятка, про Стешу — и в путь-дороженьку!
Приметна была эта пара — Вася Клубничный и Ваня Хрунов. Пришли в армию из одного села. Заядлые певуны, а село их где-то под Курском, вот и прозвали их «Иван да Вася — соловьи курские». Иногда между ними пробегала черная кошка, вдруг повздорят: у кого дивчина краше и вернее — Иванова Стеша или Васина Граня.
— Исчезни с глаз! — кипятился при том Клубничный.
И, бывало, веселья ради на досуге примирял их балагур Андрей Плацындар.
— У нас на Украине, — говорил он, — есть еще такие бабы, которые в подобной ситуации фиги друг дружке под нос суют, а то и юбки одна перед другой заголяют. И вы того… А ну-ка!
Но Хрунов и Клубничный упрямо не допускали постороннего вмешательства в свои дела.
— Там, где двумя ложками едят кашу, третью и поломать можно, — предупреждал Хрунов.
Он хмурился, потирая в душевной сумятице крутой лоб, а Клубничный добавлял:
— Можем произвести третьего в общипанного петуха! — И вынимал из карманов свои огромные кулаки.
Плацындар изображал струсившего перед ними человечка, семенил в сторонку, хлопал себя по бедрам и кричал: «Ку-ка-ре-ку!»
Подобные шутейные перепалки почти всегда завершались частушками, которые исполняли Иван да Вася «про свои зазнобы». Случалось, у кого-то из разведчиков на сердце становилось неспокойно: быть может, грызла тоска по дому или была другая причина. И тогда обращались бойцы к Ивану с Васей:
— Какая же, соловьи, девка лучше — Граня или Стеша?
И «курские соловьи» исполняли частушки собственного сочинения. Пели «во всю курскую» так, что никому не давали грустить. Видно, весело было с ними и тем девчатам, за которыми они, выпадал случай, ухаживали, увольняясь из части. Эти ухаживания бойцы объясняли по-своему: всякая красотка достойна подать бравому красноармейцу кухоль свежей водицы… Так что Степан привел пословицу о коне и воде к месту.
— Спору нет, хороши ваши девушки Граня и Стеша, — сказал Степа. — Но есть и другое, не менее полезное для души дело…
— Так и я понимаю. Кончайте балагурить! — предупредил на полном серьезе Клубничного и Хрунова Андрей Плацындар.
Андрей Плацындар — без роду без племени, не помнил родителей, воспитывался в детдоме. До армии слесарем трудился на заводе, гордился, как сам говорил, своим пролетарским соцположением. Небольшого росточка, широкоплечий и коротконогий, как бы квадратный, сильный и крепкий от природы, этот боец с первого дня нашей совместной службы льнул к Степану. Поначалу я думал, что Андрей трусоват и в богатырской силе Бездольного хотел найти себе защиту, точно так, как бывало со мной в детские мои годы. Но скоро эта версия рассеялась: Андрей ничего и никого не боялся, умел постоять за себя в любой словесной перебранке, а в борьбе прижать всякого спиной к ковру. Даже Степан пасовал перед его цепкими, будто клещи, руками.
После предупреждения Андрея куряне притихли. И во мне как бы прибавилось решимости.
— Послушаем, товарищи, Бездольного, — обратился я к бойцам и подумал: «Возьми шаг, Степа, не дай в обиду наших!»
И Степан «взял шаг», да еще как твердо и широко.
— Так вот… Относительно желания Ивана да Васи повидаться с местными девчатами возражений не имею. Но лично мое предложение: поедем, хлопцы, в Суздаль, в гости к поэту.
Возражений не было. Так все мое отделение побывало в гостях у поэта.
Несмотря на нездоровье, Иван Абрамович Назаров встретил вас приветливо. Увидя нашу бравую ораву, он будто хватил глоток живой воды.
— Варюшка! — позвал он свою жену. — Подавай-ка моим юношам разносольчику — моих огурчиков да помидорчиков. Чай, соскучились по домашнему!
Мы со Степой бывали не раз в его доме о трех окнах по фасаду. Дом небольшой, но нам не было в нем тесно, потому что каждый сразу чувствовал свободное обращение с ним его удивительно общительного хозяина. И с не менее подкупающей общительностью принялась угощать моих бойцов хозяйка — пожилая, но еще довольно крепкая и подвижная женщина. Накрывая стол, она приговаривала:
— Кушайте, милые. Это не просто суздальские помидорчики да огурчики, а и собственно руками Иванушки взращенные.
В передней, где нас принимали хозяева дома, одна стена была заставлена стеллажом с книгами.
— «Кобзарь»! — вдруг вскрикнул Плацындар. — Глядите, хлопцы, наш «Кобзарь»!
Андрей показывал на стеллаж, и все увидели выставленный на самом видном месте томик «Кобзаря».
Иван Абрамович ухмыльнулся, покрутил усы. Пригласил всех поочередно заглянуть в небольшую комнатку — его рабочий кабинет, где на стенах были портреты Пушкина, Кольцова, Толстого и Горького, написанные рукой самого хозяина дома. И тут же — портрет Шевченко.
— И «Кобзарь», и этот портрет Тараса Григорьевича бесценны для меня, — говорил Иван Абрамович. — Дарены мне замечательным поэтом Иваном Алексеевичем Белоусовым в августе тысяча девятьсот первого года. Вас-то и на свете тогда не было… И этот томик «Кобзаря» — перевод Ивана Алексеевича. Был он в полном смысле образованнейший и смелый человек. Квартира его в Москве представляла редкий уголок уюта, теплоты и радушия. Бывали в нем частенько писатели Антон Павлович Чехов, Николай Дмитриевич Телешов и Николай Николаевич Златовратский, Максим Леонович Леонов и Спиридон Дмитриевич Дрожжин. Белоусов имел близкое знакомство с Толстым, Горьким и Короленко.
Иван Абрамович увлек нас своим рассказом об этих людях. Говорил и о своих творческих планах. Красноармейцы, затаив дыхание, слушали рассказ о его творческом подвижничестве: много лет он собирает малоизвестный материал о писателях из народа, составляет литературно-библиографический словарь, куда вошло уже за тысячу имен простых, но талантливых людей, писавших в неимоверно трудных условиях и сумевших создать богатейшие духовные ценности. Он прочитал нам отзывы о своем труде Алексея Максимовича Горького и Демьяна Бедного. Горячо говорил о поэтах-самородках, стихи которых напечатал еще в дореволюционное время в издаваемом на свои деньги альманахе «Пробуждение», в частности назвал Василия Андреевича Монина, проживавшего в Сибири.
— Вся жизнь этого человека протекала на разных маслодельных заводах Петропавловска, Ишима, Омска, Барнаула… — сказал Иван Абрамович и вдруг прижмурился, помял свое разрумянившееся лицо и встряхнул головой. — Надо же, а! — Он кинул взгляд на меня: — Таким образом, мой юноша, мои стихи могли оказаться в руках твоей любимой. Может, на крыльях того же Василия Андреевича… — Он помедлил, оценивающе переводя глаза на каждого из нас, точно хотел убедиться, способны ли мы правильно понять то, о чем он давно собирался сказать, постепенно подводя к тому беседу с нами, и наконец решился. — Так что ж, придется поговорить с вами о беде вашего командира, — повел он рукой в мою сторону. — С ним вместе, кажется, попал и я в беду…
Все насторожились, приумолкли. А Иван Абрамович не без грусти в голосе принялся говорить о письмах Регины ко мне, потом спросил, глянув на меня:
— Ты написал ей?
— Да, Иван Абрамович, — ответил за меня Степан. — Вдвоем писали…
— И какой получили ответ?
— А никакой, — сказал Степан. — Времени сколько прошло!
— Написал и я, — участливо хрипловатым от огорчения голосом произнес Иван Абрамович. — И недавно получил ответ. Прочитал — и сердце чуть не разорвалось…
— Что же случилось?! — не выдерживая паузы, едва не вскричал я, забывал о присутствующих. — Жива ли Регина?
Он посмотрел на меня много видевшими, но, к моему удивлению, спокойными глазами.
— Должно быть… А ее муженек наверняка жив, подлец. Он вернул мое письмо к твоей Регине с приложением от себя: «Старый хрен! Оставьте мою семью в покое. Ваша книжечка после вашего письма приказала долго жить. Передайте то же салажонку, которому имя Нос сапожком. С искрометным почтением — Шкред». Каково, а?
Достаточно было одного слова «Шкред», чтобы привести меня в неистовство, а тут еще и «Нос сапожком»! В голове моей помутнело, издалека донесся рассудительный, неторопливый голос Назарова:
— Полагаю, шельмецу бы в старой полиции служить: перехватил он наши письма… Теперь, конечно, цензуру жестокую установит… Не завидую твоей Регинушке. Однако тебе надо быть мужественным. Жизнь впереди. Смотри, какие у тебя хорошие друзья. И дела хорошие. А всякое хорошее дело надо и кончать по-хорошему. Жизнь подскажет… Одни теряют, другие находят…
…Несколько дней я чувствовал себя жалким, заброшенным и одиноким, особо виноватым перед Иваном Абрамовичем…
Степан повел себя весьма странно. Он и слова не молвил о Регине. Позже я понял: не хотел он подсыпать соль на растревоженную мою душевную рану, верил — я сам должен справиться со своей болью.
Ну, а бойцы мои?.. И они как-то приуныли, казалось, жалея меня. Занятия наши проходили вяло. Но однажды на перекуре Степан сказал:
— Хорошие были у нас дела, так давайте и продолжать их по-хорошему, как говорил поэт. Позвольте внести следующие предложения: первое — во время каждого занятия не думать о занятии более полезном, чем то, которое проходит; второе — каждый из нас пусть будет убежден в том, что учеба нужна прежде всего для него, а не для командира. Следуя этому, мы удержимся на высоте, не сдадим занятых позиций отличников боевой а политической подготовки… Как, принимаем, товарищи?
Никто не возразил, и Степан обратился ко мне:
— Ваше слово, товарищ командир!
Полковая школа научила меня многому, а Степан как бы дополнил мой опыт своей смекалкой. И будто отболело мое сердце, осталась забота о людях: командиру надо не просто командовать, а прежде быть воспитателем, педагогом.
Степан, как известно, не учился в полковой школе, но умел не меньше моего. Его хвалили старшие командиры. Однако, как и в сельской школе нашего детства, похвала не портила его характера. Между тем командиры называли и меня умницей. Умница?!
Разный смысл можно вкладывать в это слово. Тогда я воспринимал его спокойно, как достойный похвалы, хотя знал, что Степан заслуживает ее больше, чем я. Теперь, спустя десятки лет, я не могу слышать его. Почему?.. Пусть в назидание кое-кому будет исповедь одной женщины. Впрочем, не стану скрывать, кто она, — Агриппина Дмитриевна Цырулик. После того как Свирид Карпович привез ее в свой дом, она поделилась в порыве откровенности со мной (не знаю, чем я заслужил такое доверие!) некоторыми личными секретами. Один из рассказов ее я записываю в свою тетрадь только для себя: она не доверяла свое прошлое даже мужу…
«— Я с детства — умница, — говорила о себе Агриппина Дмитриевна. — Когда родилась и папа впервые увидел меня, я надула щеки, пустила пузыри. Папа пришел в восторг, воскликнув: «Да она прелесть, умница!»
Мама постаралась закрепить этот ярлычок за мной. Приговаривая: «Умница, умница», пеленала и кормила меня, провожала в школу, заставляла учить уроки…
Жила с нами бездетная тетушка Ирма, мама хотела, чтоб она мне подруг заменила. Забавная была «подружка».
«Не знаешь, куда подевалась моя губная помада?» — спрашивала она.
Я, припрятав помаду, напускала на себя озабоченный вид и принималась «искать» ее. Когда измученной тетушке казалось, что поиски тщетны, я восклицала: «Вот она, нашла!»
«Ну, право, какая ты умница!» — восторгалась тетушка, осыпая меня поцелуями и награждая дорогой конфеткой.
Я часто, капризничая, дразнила ее. До поступления в школу я уже умела считать и читать по слогам. Учеба давалась легко. Учителя говорили, что я способная.
Впрямь, мне везло. Я с медалью окончила десятилетку, осталась в нашем городе, поступив в медицинский. Да и родители того же хотели. Я росла болезненной, и они решили, что стану врачом — не буду болеть, научусь беречь прежде всего свое здоровье. Так утверждали моя мама и тетушка Ирма, но папа почему-то хмурился.
«Надо прежде всего думать о людях», — говорил он.
Но его слова не доходили до моего сознания, слишком трогала меня забота мамы и тетушки.
В институте я проявила особенные способности: в детстве еще бренчала на рояле, теперь выступала на студенческих вечерах, была на виду, стала общественницей.
Я не была трусихой. Помню первое занятие в прозекторской. На низком мраморном столе лежал труп.