«Ну, кто посмелее, прошу!» — пригласил к столу ассистент оробевших студентов.
Меня мутило от формалина, но желание всегда быть на виду помогло одолеть это неприятное ощущение. Я подошла к столу первой.
«Поскольку вы самая смелая, — сказал ассистент, — то будете препарировать мышцы лица».
Я внутренне содрогнулась.
«Ничего, ничего, — подбадривал ассистент. — Берите скальпель».
Я препарировала, а после вышла из прозекторской ничего не видя, все было как в тумане. Но никто этого не заметил.
Меня скоро избрали в профком. На заседаниях выступала последней, как бы подытоживая обсуждения. Моя хватка нравилась кое-кому, называли активисткой. Однако общественная работа вышла мне боком, я запустила аналитическую химию и схлопотала двойку. Дома закатила истерику. Решила бросить институт. Тогда и повстречался Алексей — инженер-энергетик по профессии. Я заявила домашним, что выхожу замуж и уезжаю в другой город.
В нашем доме словно разорвалась бомба. Я проявила полное равнодушие к маминым и тетушкиным воплям. Мы с Алексеем уехали не расписавшись.
Те, кто поближе знал меня и Алексея, утверждали, что мы — отличная пара и что нам пора узаконить семейные отношения. Я этого не находила. Мы делали вид, что живем дружно. Но скандалили, оставаясь с глазу на глаз, из-за мелочей, не уступая друг другу. Он хотел идти в кино, я — в театр. Он просил приготовить борщ, я хотела суп (брала из столовой, разумеется).
В конце концов все это надоело: я устала от семейных забот и написала домой. Тут же прилетела мама. Алексей тогда был в командировке, и на наши сборы ушло немного времени. Между тем я и не думала бросать Алексея, а лишь хотела отдохнуть от него. Надеялась на его любовь ко мне, считала, он непременно приедет в ваш город, останется жить у нас, зная о том, что у меня должен появиться ребенок от него.
Этот жестокий человек не прислал ни одного письма. Ах, как я была несчастна!
Папа посоветовал:
«Вот что, моя умница, надо возвращаться к Алексею».
Мне захотелось покапризничать, заявить достойно, что я вправе решать свою жизнь самостоятельно, однако он опередил меня:
«Надо вернуться к Алеше… Понимаешь, здесь тебе нечего делать. Будь умницей…»
О, как мне стало больно! Но ведь он назвал меня умницей, и я решила доказать ему:
«Хорошо, я поеду… Не потому, что Алексей мне нужен. Противно мне здесь с вами».
И уехала… Что же Алексей?.. Он — рыжий, противный — не пожелал даже видеть меня. Но я не вернулась и домой. Право, какая я умница!..»
Записывая исповедь Агриппины Дмитриевны, я хочу верить: придет время, и она предстанет перед судом своей совести.
А что же Свирид Карпович?
Сойдясь с Агриппиной Дмитриевной, он поступил опрометчиво. Почему любит ее? Может, потому, что не знает вот этой исповеди, и я обязан открыть ему глаза на ничтожную женщину вопреки ее просьбе… Постараюсь найти такое время, чтобы не слишком ранить Свирида Карповича. Я должен так поступить? Ведь пришел же я в свое время в канцелярию командира батареи. Пришел потому, что сумел понять: никакой я не умница в сравнении с тем, кем был мой друг Степан Бездольный.
…Канцелярия комбата.
Стол, покрытый красным полинялым сукном. На столе — чернильный прибор из литого чугуна, стеклянный кувшин с водой и разрезанный пополам снаряд как наглядное пособие для занятий. К одной стене примыкал неказистый диван с выпирающими из него, точно горбы, пружинами. Напротив, у другой стены, стоял шкаф, заставленный книгами по военному делу. Красноармейская ленинская комната выглядела много солиднее и наряднее. Между тем обстановка канцелярии будто выражала личность комбата Чаевского — душевную и внешнюю его строгость и подтянутость.
Совсем по-граждански выглядел рядом с Чаевским комиссар батареи старший политрук Салыгин: и звезды на рукавах, и шпалы в петлицах не казались столь впечатляющими, как знаки воинского звания «капитан» комбата — те же шпалы рубинового цвета и нашивки в виде галок из золотой тесьмы на рукавах. Оба они, комбат и комиссар, вроде бы и равны по-служебному положению, но, войдя в канцелярию, я, приняв стойку «смирно», обратился к Чаевскому:
— Товарищ капитан, разрешите обратиться к товарищу старшему политруку!
— Вольно! — ответил комбат.
Видать, они были заняты каким-то очень важным разговором. Капитан Чаевский положил руку на головку снаряда и, точно меня не было, повернулся лицом к Салыгину.
— Безусловно, покоряя западные европейские государства, Гитлер непременно постарается наложить лапу и на Польшу, — продолжал говорить комбат. — Нам ничего не остается, как скорее оказать помощь нашим западным братьям — украинцам и белорусам.
Надо думать, этими словами комбат как бы подвел итог происходившей беседе, потому что тут же бросил мне:
— Обращайтесь к товарищу старшему политруку.
Я шел в канцелярию, чтобы рассказать о Степане и о том, что я далеко не умница. Только и всего. Но услышанное о Гитлере приглушило мои намерения.
— Неужели воевать пойдем, товарищ старший политрук? — вырвалось у меня.
Комиссар батареи от удивления вытянул шею.
— А что, если нам навяжут войну, будем воевать, — сиплым «гражданским» баском ответил Салыгин. — Затем и служим в армии. Разве иначе думает отделенный командир Градов?
— Никак нет! — подтянувшись, бойко ответил я.
Салыгин поднялся из-за стола, сделал шаг ко мне. Сейчас погладит меня по голове и скажет свое «умница».
— Но вы, командир отделения Градов, пришли сказать что-то другое? — спросил он.
— Так точно!
— Ну так рассказывайте, ангелочек.
Любил старший политрук Салыгин в хорошем расположении духа называть бойцов ангелочками. Но мог и к черту послать. Подобная линия поведения в обращении с подчиненными не укладывалась ни в какие параграфы Дисциплинарного устава. Однако к этой странности привыкли почти все командиры и политработники, разные по званию и должности, а мы, проходящие срочную службу, даже радовались. У меня лично появлялось чувство, будто я прожил с этим простым человеком вместе большую жизнь, всегда хотелось открыть ему самые сокровенные тайнички своей души. Он умел наладить контакт с каждым из нас в любых обстоятельствах: по делу кого похвалит, а иного и к черту пошлет. И тут наладил со мной беседу с этого самого «ангелочка»: я рассказал все о Степане, о нашей давней дружбе, о его авторитете среди красноармейцев. Рассказал и о том, что приключилось с Региной.
— О твоей девушке мы уже наслышались, — заключил комиссар. — Написал нам Иван Абрамович Назаров. С хорошим, надежным человеком твои разведчики подружились. Мы тут с комбатом думали, чем тебе помочь. Как раз сегодня говорили, и ты тут как тут, сам явился. Что ж, в те края командировочку дать не можем. Да и нечего тебе там делать: чужая жизнь — потемки. Но быть по сему: в краткосрочный отпуск съездишь. Домой, конечно. С родителями повидаешься, и отляжет от души. Родине нужны воины крепкие духом. Вот и поезжай… в сентябре.
От неожиданной радости у меня перехватило дыхание. Я выпалил что-то в знак благодарности, но, вдруг вспомнив о цели своего появления в канцелярии, с придыхом спросил:
— А как же с красноармейцем Бездольным? Нам бы вместе с ним…
Салыгин, широко раскрыв глаза, уставился на меня, потом перевел взгляд на Чаевского:
— Петя!
— А ты что думаешь, Володя? — спросил комбат. — Нам это надо поиметь в виду.
Я диву дался: «Володя», «Петя»! Может, и они друзья о детства?
Между тем Салыгин, неопределенно пожав плечами, бросил Чаевскому:
— Ты же знаешь, у меня нет заместителя.
— Не волнуйся, — повернулся ко мне комбат. — С Бездольным будет отдельный разговор.
Спустя немного времени перед строем дивизиона был зачитан приказ о присвоении Степану звания замполитрука с назначением на соответствующую должность в нашей батарее. На рукавах выданной ему новой, с иголочки гимнастерки были нашивки в виде красных звезд, а в петлицах по четыре алых, сверкающих треугольника. Он стал старше меня по воинскому званию. Мне показалось, что и ленинская комната, за порядок в которой Бездольный нес личную ответственность, словно заиграла. В ней появились обновленные стенды с вырезками из журналов и газет о достижениях науки и техники. Здесь начали проводиться часы пытливых и любознательных, всевозможные викторины, конкурсы, встречи с трудящимися города и ветеранами гражданской войны. Мероприятий проводилось много, одно интереснее другого.
Я радовался успехам Степана, готовился к поездке домой, со дня на день ожидая приказа по полку о предоставлении мне краткосрочного отпуска. И вдруг в раннее сентябрьское утро, еще не было шести часов, дневальный крикнул:
— Ба-а-атарея!.. Бо-о-оевая тревога!!!
Мы знали, что 1 сентября 1939 года гитлеровская Германия напала на Польшу. Буржуазно-помещичье правительство Польши вскоре бежало в Румынию, оставив на произвол судьбы народ и страну, которых оно своей недальновидной политикой довело до национальной катастрофы. Гитлеровцы оккупировали Польшу.
Советское правительство вынуждено было осуществить дипломатические и военные акции, чтобы защитить население Западной Украины и Западной Белоруссии от фашистского порабощения. Так 17 сентября части Красной Армии перешли границу распавшегося польского государства. И двинулся наш полк артиллерии ускоренным маршем к границе. А там, на территории Западной Белоруссии, население тепло встретило нас, своих освободителей.
…Кончался год 1939-й. Мы вернулись в свои казармы. И вот долгожданный краткосрочный отпуск. Здравствуй, родная степь! Привет вам, дорогие люди! Все ли вы живы-здоровы?..
Все здоровы, да не все живы: умерла старая Устиньюшка, да так, что Степа и не поспел проститься с любимой бабусей. Одно благо ей — отошла, как сама говорила при жизни, «в чистой сорочечке и на подушечке с беленькой наволочкой».
Не гадал Степан по пути в отчую хату, что встретится с горем. Не предполагал и я, что не свижусь с Авелем Стеновичем, от которого думал услышать, не подала ли ему какую-либо весточку черноглазая дочь его, которую я любил.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Странно, в тетради Градова я не нашел и строчки о его встрече с Авелем Стеновичем Кочергиным. И почему они не повстречались? Ведь не умер же отец Регины!.. О том в одном из своих писем я спросил Николая Васильевича.
Он ответил:
«Не посчастливилось. Уехали Кочергины — Авель Стенович и Марта Густавовна — к дочке своей. А мне тогда подумалось: ловчила Шкред прибрал к рукам и родителей Регины! Эта мысль утвердилась во мне окончательно по возвращении в полк, когда вскоре я получил известие от моего отца, что родители Регины чуть ли не на второй день после моего отъезда возвратились в село, тут же скоропалительно продали свой дом и перекочевали в неизвестно какую местность. Куда? О том никому не сказали. Поговаривают люди, что уезжали Кочергины страшно расстроенными, будто бы с дочерью их что-то произошло. Вроде бы очень больная, а в родном селе жить, где все знают ее, совесть не позволила. Ничего толком не знали и мои отец с матерью, поскольку не пришлось повидаться с родными Регины — уехали по неожиданно полученной путевке на грязелечение в Голую Пристань… После войны прошел слух: погибли Кочергины неизвестно где, а с ними будто бы и сама Регинка. Словом, исчезли все Кочергины бесследно. Да так ли?.. Я не теряю надежды, что когда-нибудь отыщется их след. Мне ли выпадет счастье найти его или кому другому — неважно. Главное — надо узнать правду, потому что к слушку присовокупилась недобрая молва: дескать, изменили Родине Кочергины, перешли к немцам. Но я не верю в такое. Не такой был Авель Стенович, излазивший на канонерке приднепровские протоки, добивая остатки беляков в гражданскую войну. Думаю, все те нехорошие толки о нем — просто наговор. Верю: откроется, отыщется правда об Авеле Стеновиче. Ведь спустя десятки лет отыскиваются безвестно пропавшие. Али, дружба, позабыл, как отыскался Остап Оверченко?!»
Нет, такого забыть нельзя…
Помню, после встречи на берегу Днепра с Агриппиной Дмитриевной и Светланой Тарасовной мы с Градовым поднялись к селу. На самой околице я увидел старательно выбеленную приземистую хату под крышей из пожухлой соломы. С трех сторон этой давней постройки — ухоженный, еще молодой, но уже плодоносящий, сад о отяжелевшими ветвями белого налива, краснобокого кримчака, абрикосов, вишни. Их аромат с примесью дивного запаха меда и свежеиспеченных оладий, источаемого, казалось, самой хатой, приободрил меня после перебранки с Николаем Васильевичем.
Пришли на память стихи Шевченко:
Но Градов пресен мой поэтический порыв:
— Да не какой-нибудь хаты! Грамотный, прочитай.
«Корчма» — заметил я между окон вывеску, а с правой стороны ее: «Ласкаво просимо!»
— Ну, какая хата?! — торжествовал Дружба. — Оригинальное заведение, старинушка!
— Можно подумать, что тут по-старинушке и горилочку хлебают, — заметил я. — И может, с горя какого?
Он глянул на меня так, будто сказал: «Тебе не понять происходящего у нас, хоть бы ты из кожи вылез. Тут нужна душа, а у тебя лишь ум, да и тот цыплячий».
— Есть тут и горилка, — снисходительно произнес Градов. — Однако ее не хлебают, а принимают в меру… И никак не с горя. — И кликнул: — Марина Остаповна!
На пороге появилась маленькая женщина с большими серыми глазами.
— Заходите, дорогие гости! — приветливо развела она руки, кланяясь нам в пояс. — Ласкаво просимо!
Удивительно хороши здесь женщины. Вот и эта очаровала меня с первого взгляда — тоненькая, хрупкая, с детски милым личиком и озабоченным выражением в глазах; в них я приметил глубокую душевную красоту, и чистоту приветливости, и ту неподдельную ласку к людям, которая прозвучала в ее голосе при словах «ласкаво просимо».
— Здравия желаю, Марина Остаповна! — по-солдатски вытягиваясь в струнку, приветствовал эту женщину Николай Васильевич.
— Милости просим! — повела она с него на меня глазами. — Пока одни будете с Миколою Василичем.
— Что ж так? — спросил Градов.
— Или забыли? — перекинула она на него веселый, не без кокетства взгляд. — Давненько не были. От малого до старого — все на покосе за Днепром.
В корчме стоял полумрак от приспущенных на окнах домотканых полотен с красивым украинским орнаментом и веяло прохладой. Направляясь к ближайшему столику, Дружба спросил:
— Хорошо бы нам кваску на корочках.
Он многозначительно посмотрел на меня. Таким же многозначительным взглядом Марина Остаповна ответила ему и выбежала из зала для посетителей на цыпочках. Спустя какую-то минуту появилась, поставила на стол пузатый глиняный кувшин.
— Кушайте на здоровье!
— Натуральный квасок, хлебный! — подмигнул мне Градов, прибавляя шепотком, поведя головой в сторону кухни на другой половине хаты, где скрылась хозяйка: — Мариночка, стало быть, дочка Остапа Оверченко, который в школе как-то поколотил меня. Здоровый был, чертяка! Но тс-с!.. Не надо про то с Мариночкой. Без вести пропал он, и дочка до сих пор места от тоски не находит.
Сероглазая красавица проворно выставляла закуски. Появились и пахнущие медом оладьи. Мой аппетит разгулялся. Николай Васильевич между тем, прихлебывая мелкими глотками квасок, сообщил мне, что необходимость реставрировать на селе эту старую хату и открыть в ней корчму возникла по инициативе комсомольцев. Собираются здесь люди разные и всяких возрастов.
— Ни-ни, никаких безобразий, — говорил он. — Марина Остаповна, к слову сказать, женщина живая, веселая, готовая по любому поводу пошутить и ловко откликнуться на шутку, не умеет молча переносить обиды. Потому, когда надо, всегда призовет к порядку.
Марина Остаповна вышла к нам из глубины зала чем-то сильно встревоженная.
Кто-то болезненно вскрикнул в самом дальнем затемненном углу корчмы. Только теперь я заметил присутствие еще одного человека. Подперев голову руками, он грузно восседал за столам и тупо смотрел на графин перед собой.
— А ты говорил, что тут не хлебают горилку, — бросил я Градову. — Во-он какая-то личность высветилась!
Николай Васильевич озадаченно поднял кустистые брови, быстро подошел к окну, откинул полотно и, напялив очки, спросил, вглядываясь в неизвестного:
— А ты, дружба, забрел сюда откуда?
Тот что-то промычал. Градов тронул его за плечо.
— А-а, — отозвался тот сиплым, чуть слышным голосом.
Он скривил свое и так уже донельзя обезображенное лицо, обхватил длинными пальцами кружку и, взболтнув содержимое в ней, поднес ко рту; не пригубил и не просто приложился, а влил в себя махом. Тут же утерся рукавом изрядно поношенной, с заплатой на локте, но отменной белизны и тщательно наглаженной, не обошедшейся без женских рук сорочки.
— То-то! — с гортанным бульканьем в горле воскликнул он, уставясь на Градова. — Глазенапы мозолишь? Ишь ты!.. Нас голыми руками не возьмешь…
Незнакомец еще подлил из графина в кружку. Он пил, хмелея с каждым новым глотком. Его физиономия становилась серой, будто литой из чугуна, и все резче обозначались розовеющие извилины глубоких шрамов.
— Фашисты!.. Потому как я — бог! — наконец вскричал он, ткнулся головой в стол и застыл.
Все затрепетало, заходило во мне. Слово «фашисты» я воспринял как брошенное в наш с Градовым адрес.