В труде и страхе лето провела, но жить устала, в кокон завернулась и там, внутри, спокойно умерла, и бабочкой негаданно проснулась. Вы мысль мою поймёте без труда: в добре и зле душе не много прока, но не забудьте к сроку, господа, свернуться в кокон! Замок в горах
Когда козьи следы заметает пурга, и незримые демоны воют в ущельях, когда скалы качаются, как на качелях, — всех согреет тепло моего очага. На высоком утёсе, где клёкот орлов признаётся в любви к пламенеющим льдинам, доживаю свой век в этом замке старинном я — пришедший когда-то в обитель богов. Мне наградой стал только раскатистый смех горделивых седых, снеговых великанов, от которого снежные барсы, отпрянув, устремляют трусливо в долины свой бег. Я поднялся над бездной, но я никогда, даже в снах золотистых, или призрачно-синих, не бывал никогда на одной недоступной вершине, над которой горит голубая звезда. Я устал, я состарился в этих снегах, и со мной старый пёс — он в удачу не верит, потому что давно хохот вьюги за дверью в дряхлом сердце рождает лишь холод и страх. Но зато как я рад усадить к очагу обмороженных путников поздней порою. Я для них ароматные вина открою, что в подвалах своих столько лет берегу. Тихо тянет огонь из камина ладонь, нежной лилией к полночи вянет беседа… Завтра снова идти им по козьему следу, по бездонным ущельям с сверкающим льдом. Им не хочется спать от рассказов моих, но один за другим опускают ресницы. Снится им та земля, где не знают о них, и в садах им поют неизвестные птицы. А наутро морозный и радостный крик ненадолго опять оживит эти скалы. Только раз обернутся: «Спасибо, старик!» И тревожно мой пёс свои зубы оскалит. Я с надеждой смотрю на рассвет золотой, и вчерашних гостей провожая в дорогу, я молюсь нелюдимому снежному богу на высокой горе с голубою звездой. «Вот ты узнал…»
Вот ты узнал: тщету надежд, мольбы, предчувствие бессонниц, как падучей, и одиночество — последний дар судьбы, и потому, наверно, наилучший. Теперь живи, не обращённый вспять, не чувствуя убийственное бремя тысячелетий, что тебя страдать заставило безжалостное время. Вы с миром перестали быть нужны друг другу и наверно оба — Богу. Тебе остались лишь мечты и сны, создай из них все снова понемногу. Сплетя судьбы начало и конец над бездной их предвечного эфира, поймёшь, что в них лишь ты один — Творец и первенец неведомого мира. Осенний дождь
Он капал, капал, капал, капал, он наводил немую грусть, и я столбцы его вокабул с утра запомнил наизусть. Вершилось тайное возмездье в сомнамбулической тиши, и он захватывал предместья моей мятущейся души. Он мстил за тёплый, спелый август, за скрип калитки в поздний час, за нежный запоздалый ракурс из-за плеча блеснувших глаз, за безрассудное желанье в ту даль мечтой умчаться прочь, когда забудет расстоянья усталая, как память, ночь. Лесоруб
(Баллада)
Машет в лесу топором лесоруб, — там, на заросшей дурманом поляне, — рубит он старый, задумчивый дуб, рубит, по пояс в душистом бурьяне. Сел отдохнуть лесоруб молодой. Пчёлы гудят, сладко пышет отрава. Сел, прислонился горячей щекой к старой коре, огрубело-шершавой. Ночь пред глазами, и с тягостным сном борется, борется разум усталый… Вдруг из травы появляется гном в сером камзоле и шапочке алой. Грозно глядит, хмурит маленький лоб, в руки берет он топор лесоруба, мерку снимает и делает гроб из молчаливого старого дуба. Брызги душистые сыплет топор, птицы безумствуют в воздухе пьяном, травы сплетают стоцветный узор. …Спит лесоруб… Сладко веет дурманом… Лесное озеро
Лес рыже-бурой листвою завален, ситник холодный едва моросит. Между стволов — в сизой дымке прогалин — тёмное озеро спит. По берегам его пусто и голо, только колышется, будто дыша, низкий туман, что навылет проколот острым листом камыша. Тихо кругом, словно кто охраняет вод потемневшее то серебро. Ястреб ольшаный в полёте роняет бурое впросинь перо. Мои стихи
Мои стихи — как ветер, осыпающий листья увядших чувств и дум — они в земле истлеют. Но голы жизни ветви, им зеленеть не скоро, и ветра скорбный шум — лишь трепет ожиданья… «И нет любви…»
…И нет любви. Перегорела в груди та боль. Ну что ж, прощай, любимая! Душа успела узнать с тобой и ад, и рай. Уж сердце сердцу всё сказало, и я надеяться отвык, но разуму всё мало, мало тех доказательств роковых! Не может он понять, убогий, что у любви есть тайный час, когда уже не люди — боги разъединяют нас. Мгновение
Твой взгляд загадочно-бездонный в тот вечер сумерки сгустил. Я обмер, сжав твои ладони, но ты шепнула мне: «Пусти…» Мне в ту минуту так хотелось обнять тебя, к виску висок, и объясниться: телом — телу, глазам — глазами!.. Но истёк тот миг, когда, желая взвиться, уже расправив два крыла, вдруг странно замирает птица… Я отпустил — и ты ушла. Юность
Незаметный мазок фиолета в листве, дальний кашель ушедшей грозы… День сгорел, золотыми углями истлев на стеклянных крылах стрекозы. Подоконник — алтарь отцветающих лип. Важный голубь воркует умно. Узкий листик к окошку нескромно прилип и играет в моргалку со мной. На измятых листах — колоннады стихов, в окнах — робкой мечты витражи… И под утро к кому-то молитвенный вздох: — Укажи мне её, укажи!.. «Оттого ли, что с тихою болью…»
Оттого ли, что с тихою болью вспоминаю минуты обид, оттого ли, что только с тобою сердце ласковой песнью звенит, оттого ль, что дороже святыни эти мушки на милых плечах, — верю — нет, никогда не остынет огонёк в путеводных очах! Два крыла за спиной
От некошеных трав жаром пышет с лугом. Сколько было потрав моей юности снов! Сколько раз я гасил напряжение жил, сколько раз не любил, сколько раз я не жил! Сам себя запирал в тесной клетке души, лист судьбы замарал — всё куда-то спешил. Между плеч на спине часто чувствовал зуд, но не знал, что во сне мои крылья растут. И уже перестал я смотреть в небеса, хоть ещё различал своих звёзд голоса… Но ты снова со мной, голубой окоём! Два крыла за спиной плещут белым огнём! И зовут голоса… Почему ж я молчу, почему в небеса улететь не хочу? Улыбается смерть ртом беззубым своим. Стало небо — как твердь. Стало сердце — как дым. Поэтическая геометрия
Жизнь представляет собой постоянство биенья сердца и форм пространства. Наш мир был Евклидом осмыслен верно — ведь даже память всегда трёхмерна. Но если время — координата, то вечность в ноль безнадёжно сжата и, как ни старайся, — из тьмы утробной не сделать проекцию в мир загробный. И значит выход — в кармане фигу сжимать покрепче, сообразно мигу, когда вдвоём с поэтической музой ждёшь вдохновения гипотенузу. Сонет на смерть друга
Ну вот и послан мир к чертям собачьим и на три буквы алфавита. И кадык, сухой и острый, требует воды речей надгробных. Впрочем, их лавина не повернёт назад твои следы. Ведь смерть довольно веская причина, чтобы гулять по аду благочинно и зреть красавиц голые зады, — кому не в кайф бессрочный выходной!.. Над гробом поп гнусавит отходной слова простые, равнодушный к роли, положенной по службе. Как очки поблёскивают тускло пятачки, подчёркивая достоверность боли. Формула «Я»
Представляюсь: это я — единица бытия. — Что за птица? Кто таков? У меня ответ готов. Не хочу я быть зерном, удобряемым г… Не по сердцу мне г… хоть и в нем растёт зерно. Персом — тоже не хочу. А собрату рифмачу я откроюсь: как на грех отражаюсь я во всех. Я не дал себя понять? Что на дурака пенять! Я не это и не то — многоликое Никто. После всего
И. Тарасову
1
Как тяжело просить у нищих подаяние. Как тяжело с могил выламывать кресты. Наш храм пустой, и в нём не слышно покаяния. Где взять слова? Молитв не знаем я и ты. Нельзя забыть того юродства и палачества и навести навек сожжённые мосты. Пускай теперь как никогда так сладко плачется, — Господь простит, но не прощаем я и ты! Моя страна! Моя тюрьма, моё пристанище! Здесь мой закон и на любовь, и на вражду. Где, как не здесь, моим сухим устам ещё шептать тебе: — Я помню. Верю. Жду. 2
Куда нас только не носило! Каких не прочили путей скитанья яростная сила, духовной жажды суховей! В своём стремленье к абсолюту из рек выходим мы в моря, но раз оставшись без приюта, нигде не бросим якоря… «Ты засыпаешь…»
Ты засыпаешь… Я не стану тревожить тайну снов твоих. Есть для двоих слова обмана, но правды — нету для двоих. И я молчу… Ты засыпаешь, и тихо ночь журчит, звеня… И вновь те сны ты выбираешь, где нет и не было меня. Звездопад
С неба ночного снежинкой тихо сорвалась звезда. Бедному сердцу так больно кануть во мрак навсегда. Алчно над нами раскрыта смерти бездонная пасть. Бедной звезде было страшно с неба ночного упасть. «Незнакомое снежное утро…»
Незнакомое снежное утро. Галки сетью висят над землёй. Просыпается город — как будто огоньки под остывшей золой. Далека моя чистая радость. Долог путь от звезды до звезды. И душа возвращается, крадучись, вдоль знакомых следов у воды. Значит вновь — не сейчас, не сегодня. Может быть, никогда… Но терпи: Нет того, что бы Он у нас отнял, не вернув до последних крупиц. Новый день измотает работой, а под вечер, как пьяный сатир, он рыгнёт электрической рвотой в чёрный холод убогих квартир, и оставит опять до рассвета на безбожной, промёрзшей земле верить звёздам и нищим поэтам, белым птицам в сиреневой мгле. Кладбище у моря
Этот берег, пустой и безмолвный, одичалому ветру открыт. Под обрывом колышутся волны, вьётся тропка меж траурных плит. Крики чаек тоскливо-гортанны над солёной пустыней воды, и виднеются в дымке туманной голубые, как воздух, платаны на уступе скалистой гряды. Как немыслимо-просто прощенье дарит сердцу священный покой! Взмыть бы чайкой в простор голубой и услышать прощальное пенье — где-то в тёмной дали грозовой!.. Художник
Слепым бельмом лежит на стёклах иней. Тела теней ласкает полумгла. Картина пахнет краской. У стола художник моет кисти в керосине. А та, что миг назад была богиней, дрожит от холода и смотрит в зеркала, где нагота её так мраморно-бела и царственны изгибы плавных линий. Художник про неё уже забыл. Он видит ту, которую творил нетленной плотью красок на мольберте. Она — богиня! Остальное — прах… И сумрак топит боль в его глазах, открытых для любви и смерти. «Всё вернётся на круги своя…»
Всё вернётся на круги своя, одолев заколдованность круга. Это небо и эта земля жить не смогут тогда друг без друга. Возвратятся издалека все друзья, молчаливо и просто. — Вы искали любви на века? Бог простит это ваше упорство. Всё вернётся на круги своя. Так нас учит спокойно и ясно это небо и эта земля. Лишь в движении — постоянство. И не думай, что всё позади. Возвращаться — больное желанье. Пусть и впредь голубые дожди ожиданьем зовут расставанье. «Сухие грозы искололи…»
Сухие грозы искололи бока лиловых облаков, и небо, бледное от боли, таит рыданье… Нелегко открыть без цели, наудачу, глаза, сухие от тоски. …Ушла. Зачем же я не плачу, до боли сжав свои виски? Фольклорное
Тюрьма центральная, статья расстрельная, стена печальная, заря кисельная. Конвой куражится, — сейчас потешится. А мне всё кажется, что пятка чешется. «И вот опять безвинно-горько…»
И вот опять безвинно-горько за всё, что в жизни не успел, — как будто я из-за пригорка родную даль недосмотрел, как будто в огненной пустыне я воду мимо губ пролил, и пред божественной святыней своих колен не преклонил. «Вздох леса долог и молитвен…»
Вздох леса долог и молитвен. Деревья обнажённей спиц. Ложится снег на струпья рытвин и вот — не пересечь границ зимы. И можно обнаружить в оконных стёклах и зрачках всеобщий ужас этой стужи, внезапный и бесплодный, как её попытки врачеванья корявой немощи дорог, чтоб в эту зиму на прощанья был самый страшный недород. Русским поэтам
Срывали венчики цветов, вплетали в волосы веснянок, впивали горечь вещих снов, а на губах — от счастья пряно! Ловили всплеск лучистых крыл, плескались в огненных просветах, и кто-то — струнный — вдруг открыл то — недоступное поэту: зелёный звон склонённых трав, крови напорное бурленье, дождя грустящего октав неиспаримое паренье, гул изнывающих ветров и мховое лесов молчанье, и колокольное звучанье негаданно пропетых слов. Вечерняя песня
Свет вечерний на леса пролился, кромку поля озарил вдалеке. Ветер, песню в небеса унеся, лёгкой зыбью зарябил по реке. Льётся, льётся тихий свет, золотя, дали светлые, гумно, косогор. Это счастье или нет? Как дитя, плачу я, но всё равно — ясен взор. Молитва
Боже, дай прожить эту жизнь честно! В честь — добра нажить с молодой женой, не кривить душой, грусть вином не жечь, и в земле родной под иконы лечь. А что сверх того — от лукавого! «Когда умру…»
Когда умру, и старый лысый чёрт меня в геенну злобно повлечёт, мои грехи в пути перечисляя, и разведёт руками рать святая, перекрестив меня со вздохом, я, почувствовав, как серная струя уже бьёт в нос, воскликну с чохом: — Жив Бог! — и чёрту моему заеду между рог — небось отстанет!.. Смерть Цезаря
«Либо сами убийцы оттолкнули тело Цезаря к цоколю, на котором стояла статуя Помпея, либо оно там оказалось случайно… Можно было подумать, что сам Помпей явился для отмщенья своему противнику, распростёртому у его ног и ещё содрогавшемуся».
Плутарх В лицо! — в затылок! — в спину! — в пах! — дрожа, вонзаются кинжалы. — И ты, дитя моё?.. В глазах узор расплылся мутно-алый. На голову, прокляв богов, он тянет тогу, цепенея, чтобы не видеть свору псов и губ насмешливых Помпея. «Уже какой-то час пробило…»
…Уже какой-то час пробило, зажглись гирлянды фонарей. Любовь, прощаясь, уходила, напрасно медля у дверей. Уже и в зеркале встречая мой взгляд, ты прятала глаза, и разговор вели, скучая, как бы не наши голоса, — а я ещё не смел поверить, как одиноко станет мне, когда любовь закроет двери, оставив нас наедине. Голос
Устало к окну отвернулась. Смотря в дождевые потеки, сказала: — Как странно!.. Какой ты всегда бесконечно-далёкий… Редели лиловые тучи, и капли всё реже стучали. Сидели с тобой у окна мы и долго, обнявшись, молчали. И, тая, шептал чей-то голос печальный невнятней и глуше о рае, в котором всегда будут врозь кочевать наши души. «Кончалась ночь…»
Кончалась ночь. Ещё крылатей качалась тень твоей руки… Ты стала близкой — без объятий. Я стал далёким — без тоски. А тёмный шар, багрово-винный, уже вползал на небосвод, пушок румяня апельсинный руки, все длящей свой полёт. Сонет в сумерках
Приходят сумерки, а в них Всплывает тайна мирозданья, И в голове родится стих, Венчая радость ожиданья. Он — дым надежд, лебяжий пух, Слетевший в всплеске чувств крылатых, Моей души неторный путь, И оправданье, и расплата. Роднится горе со стихом Лишь тем, что не с кем поделиться, Когда на сердце тяжкий ком, Вокруг же — сплошь — чужие лица… Но как же оба ждут потом Слезами жаркими пролиться! Донна Изабелла
Под Толедо луг усыпан разноцветными шатрами — это гранды и идальго собралися на турнир. Из Кастильи и Наварры, Андалусии, Гренады, — всем им хочется сегодня свою доблесть показать. Вот пажи несут доспехи, чистят грозное оружье и выводят из конюшен мавританских скакунов. Рыцари садятся в сёдла, поднимают к небу копья и, гарцуя, проезжают пред очами короля. Каждый гордо салютует, потрясая правой дланью, и даёт обет сражаться честно, как велит закон. Среди прочих здесь два гранда — дон Хуан и дон Алонзо, — грозно смотрят друг на друга и готовятся к борьбе. Им обоим покорила сердце донна Изабелла, и теперь решится должен только кровью этот спор. Донна Изабелла смотрит на героев с возвышенья, с нетерпеньем ожидая, чем закончится борьба. На лицо она прекрасна, а зовётся Криворотой, потому что победитель получает от неё пол-улыбки правым краем, если правый одолеет, если левый — улыбнётся только левым краем губ. Вот герольды протрубили, возвещая о начале благородных поединков, и король взмахнул рукой. Опускает дон Алонзо на лицо своё забрало, дон Хуан нетерпеливо поправляет перевязь. И пришпорив, понеслися, поднимая клубы пыли, чтоб заветных пол-улыбки вражьей кровью заслужить. Сшиблись в схватке и — о чудо! — Изабелла улыбнулась ослепительной улыбкой, — не кривит уж больше рот: пал, пронзённый, дон Алонзо, не простившися с любимой; шепчет имя Изабеллы, умирая, дон Хуан. Impression
На серо-серебристом красный объём вытягивает вяло, но кисть художника разъяла пространство жизни, и напрасно — давиться, мучиться безбожно, до ржавой рвоты, челюстями, сжимая данное частями, — то, что в единстве невозможно! Звучит симфония распада! И в этом мареве заразном, средь торжествующих агоний, вдыхая сладкий опий смрада, изнемогает ярко-красный на серо-серебристом фоне. Ночная гроза
Ты помнишь молний кутерьму и грома рык неторопливый, и шелест сада, и во тьму ударивший обломный ливень, и урагана вой и плач, и скрип деревьев там, снаружи (так в рёве моря слышен мач — товый священный ужас), и как с зарёй, когда вдали крошился гром уже без гнева, мы приняли из рук земли в парчу спелёнатое небо? Статуэтка
На мир лукаво и довольно глядит фаянсовый божок. Смеётся он — ему не больно, что я забыт и одинок. На книжной полке, где с Платоном соседствует сухой Флобер, он слушает заворожённо музыку инфернальных сфер. …Его недавно взял я с полки и бросил с силою об пол, а философские осколки метёлкой пыльною подмёл. И как, спрошу на этом фоне я, не призадуматься, друзья, что не гармония — ирония лежит в основе бытия? Воскресная тоска
Воскресный вечер. Сигарета почти дотлела. Под рукой с метафизической тоской вздыхает пёс. Как скучно это — закат, безбрежность, облака… (При всём при том и в этом, мнится, есть привкус жизни, — так, слегка…) А пёс вздыхает и томится, и длится, длится, длится, длится междупланетная тоска… Некто (возможно, Вальсингам) — Мэри
Верь мне, ласковая Мэри, мы вернёмся в отчий дом, не забыв свои потери, но без грусти о былом. Мы вернёмся, Мэри, верь мне, — хмурым, бурым октябрём, в жидком сумраке вечернем, под просеянным дождём. Нас поманит чем-то прошлым, чем-то большим, чем слова в сиром садике намокшем непримятая трава. Верь мне, ласковая Мэри, мы вернёмся в отчий дом. Нас облает пёс у двери, а потом вильнёт хвостом. Стёртым грошем пронесётся солнце мёртвых в облаках. С лёгким трепетом возьмётся за кольцо твоя рука… И тогда звонарь бессонный в неразгаданной тиши сердце мне расколет звоном за помин твоей души! Бессонница
Щегол стучит в окно, щебечет, хорохорясь, и солнце бьёт давно в гардиновую прорезь. Две-три строфы к утру за гордый вызов небу? То — крохи на пиру у венценосца-Феба… И в зеркале мертвец с лицом сырым, как глина, мнёт пальцем наконец огарок стеарина. Стучит в окно щегол, проказливая птица, щебечет, балабол, и смерти не боится! Буря
Как эта буря выдирала стволы из дёрна и песка! — как будто жатву собирала в тот час всевышняя рука! Как сразу речка встрепенулась и в берег врезала валы! И дождь хлестал, и речка вздулась, — и уносила прочь стволы! Как рвались спутанные корни больших деревьев, мшистых пней, вытаскивая комья чёрной земли с обрывками червей! И в тучах вились молний жала, и солнца свет померк в пыли, и в корчах билась и стонала плоть исковерканной земли. Притяженье земли
Примериваться, взвесить шансы, топтаться, пятиться назад, робеть, волынить, не решаться — и вдруг ступить на мостик шаткий над бездной, где орлы кружат, пройти, ловя руками тучи, и вновь к сухой земле припасть, и грызть её, и выть в падучей, кляня её немую власть! Осень
Заныл октябрь, как зуб, от патоки тумана. Метался город-зубр, петлёй дождя затянут. И тучи пали ниц на паутину веток, стежками грустных птиц заштопав напоследок прорехи синевы… И я цедил в молчанье настой сырой травы на мяте ожиданья. «Я — огонь в полночный час…»
Я — огонь в полночный час, я — венец, я — чёрный глаз. Вероломен, златоуст, всем наполнен, только — пуст. Мой приход сгущает тьму, голос — страшен самому. Я — извечный твой магнит. Я не тот, кто все они. Конец лета
Струились в листья капли света и расплывались по земле. Но вскачь ещё летело лето — наездник бронзовый в седле. И было грустно и привольно валиться вечером под стог, и обо всём забыть невольно, ещё душистый смяв цветок. Всё говорит, что счастье было, да через пальцы утекло. Быть может — сердце вдруг остыло, быть может — вправду не везло… На берегу в густой осоке туман уж осень укрывал. Наездник бронзовый, далёкий, с собой в седло меня не взял. «Вхожу, неслышный, в двери осторожно…»
Вхожу, неслышный, в двери осторожно, боясь нарушить стоном или вздохом молитву этих стен, так ждущих целый вечер твоих шагов. Но звонкий поцелуй молчанья здесь ясно отпечатался на всём. Окно с бездумной верностью хранит былую тень, а те хрустальные цветы — твоё замёрзшее дыханье. Наверно, снежный голубь между нами взмахнул крылом…